К книге
Гойя, или Тяжкий путь познанияЧасть первая. 11
12%
Часть первая. 11
12

Из ста девятнадцати грандов Испании Гойе позировала почти половина. Он знал их слабости, их причуды и вел себя с ними как с равными. И все же на пути в Монклоа, к герцогине Альбе, им овладела странная робость. Подобное чувство он испытал лишь однажды, когда еще маленьким мальчиком должен был в первый раз предстать пред грозные очи графа де Фуэндетодоса, всемогущего господина, у которого его отец арендовал землю.

Он сам посмеивался над собой. Чего ему бояться? И на что он надеется? Он едет к женщине, которая недвусмысленно выразила ему свою благосклонность; и это едва ли было обыкновенным кокетством. Но отчего же она тогда так долго молчала?

Она была очень занята в последний месяц, это верно. Гойя много слышал о ней, весь город судачил о ее делах. Где бы он ни находился, он жадно ловил упоминания о ней, со страхом и в то же время с радостным волнением.

Он знал, что ее имя производит одинаковое действие как в кабачках простолюдинов, так и в салонах высшей знати. Ее глумливо ругали, рассказывали о ней непристойнейшие анекдоты и вместе с тем не скрывали восхищения перед ослепительной красотой этой женщины, правнучки самого кровожадного человека в Испании, маршала Альбы, перед ее детской непосредственностью, заносчивостью, ее веселым своенравием. Она то пускалась в разговоры с уличными мальчишками о предстоящей корриде, то высокомерно пропускала мимо ушей приветствия знатных горожан, то вызывающе подчеркивала свою приверженность всему французскому, то вела себя как истинная испанка, настоящая маха. И постоянно искала повода для раздора с королевой, с итальянкой, чужеземкой.

В сущности, Каэтана де Альба вела себя не менее гордо и экстравагантно, чем королева, она также не жалела денег на свои причуды, да и более добродетельной ее едва ли можно было назвать. Но когда тореадор Костильярес посвящал свою победу на арене королеве, трибуны безмолвствовали, если же он посвящал ее Альбе, публика ревела от восторга.

То, что она строила себе новый замок сейчас, когда вся страна из-за войны терпела лишения, было дерзостью. А ведь расточительность, с которой Мария-Антуанетта устраивала свой Трианон, стала одной из причин, которая привела ее к гильотине. Однако донья Каэтана, самонадеянно улыбаясь в своей неукротимой фамильной гордости, продолжила забавы Марии-Антуанетты, ничуть не смутившись ее трагическим концом. Многие, в том числе и Франсиско, не могли понять, что они испытывают по этому поводу – восторг или ненависть. И так с этой Альбой было всегда: на нее злились, над ней смеялись, ее любили.

Дворец оказался маленьким. Герцогиня пригласила лишь самых близких друзей и самых знатных грандов. Франсиско был рад и горд тем, что она причислила его к этим избранным. Но ведь она непредсказуема, как погода в следующем году. Может, она уже и не помнит, что пригласила его? Как она его встретит? Будет ли у нее в руках его веер? И что она ему скажет этим веером? И как она будет к нему обращаться: дон Франсиско или просто Франсиско?

Карета миновала чугунные ажурные ворота замка Буэнависта и поехала по пандусу наверх к парадному входу. Строгий, лаконичный фасад, оформленный в estilo desornamentado[33] Эрреры[34], поражал своим гордым величием. Створчатые двери распахнулись, открывая взору гостя изящную лестницу, на верхней площадке которой красовался огромный портрет кого-то из предков герцогини Альбы, гордо смотревшего вдаль. При мысли об этом самом прославленном испанском роде – более древнем и знатном, чем Бурбоны, – Гойя почувствовал неприятный холодок в груди. В платье царедворца, но с душой крестьянина, поднимался он по лестнице в сопровождении дворецкого мимо нарядных слуг, выстроившихся в два ряда, справа и слева. Имя его, передаваемое шепотом из уст в уста, летело впереди: «Сеньор де Гойя, живописец короля». Наконец наверху церемониймейстер громко объявил:

– Сеньор де Гойя, живописец короля!

А сеньор де Гойя, поднимаясь по лестнице, несмотря на свою робость в сочетании с чувством собственного достоинства, с изумлением отметил, что внутреннее убранство маленького замка находится в вопиющем, вызывающе-насмешливом противоречии с классически строгими фасадами. Всё вокруг блистало роскошью наподобие той, что вошла в моду при французском дворе целую вечность назад – при Людовике XV и мадам Дюбарри[35]. Казалось, хозяйка дворца хотела показать, что она, представительница самого гордого и мрачного испанского рода, не чужда и галантному образу жизни свергнутой французской аристократии.

Впрочем, стены своего дворца Альба украсила картинами, не имевшими ничего общего с теми, которые предпочитала французская знать, – никаких Буше или Ватто, и ничего похожего на шпалеры Гойи или его шурина Байеу. Это были лишь полотна старых испанских мастеров: темный, зловещий портрет гранда кисти Веласкеса, мрачный святой Риберы, суровый аскет Сурбарана.

Под этими картинами сидели немногочисленные гости. Тут были пятеро из двенадцати счастливых обладателей привилегии не обнажать голову в присутствии короля со своими супругами, был вечный должник Гойи месье де Авре, посланник малолетнего короля Франции и его регента; он несколько картинно, с гордым видом сидел в своем поношенном платье рядом с хорошенькой, худенькой шестнадцатилетней дочерью Женевьевой. Был и аббат дон Диего. В светловолосом статном господине со спокойным, выразительным лицом Гойя узнал – еще до того, как был ему представлен, – ненавистного доктора Пераля, лекаря и цирюльника.

А кто же этот мрачный, исполненный холодного достоинства персонаж, это олицетворение добродетели, это ходячее отрицание всей блестящей мишуры, наполнявшей залы дворца? Неужто?.. Да, это он, дон Гаспар Ховельянос, враг церкви и трона, неохотно возвращенный из ссылки вольнодумец, которого король еще не удостоил чести поцеловать свою руку в знак благодарности за оказанную милость. Пригласить его, зная, что на приеме будут и их католические величества, было со стороны доньи Каэтаны неслыханной дерзостью. Гости не знали, как вести себя с доном Гаспаром. Вежливо, но холодно поздоровавшись, они старались держаться от него подальше. Его это, судя по всему, вполне устраивало. Он расценивал как победу то, что самая знатная дама Испании пригласила его к себе по такому поводу; в остальном же его мало интересовал этот великосветский сброд. Он сидел на золоченом стуле, одинокий и неприступный, и Гойе казалось, будто этот стул вот-вот развалится под бременем такого непомерного величия.

Герцог Альба и его мать, маркиза Вильябранка, приветствовали гостей. Герцог был более оживлен, чем обычно.

– Вас ждет маленький сюрприз, друг мой, – сообщил он Гойе.

Аббат пояснил Франсиско, что герцогиня намерена открыть театральный зал нового дворца концертом камерной музыки и что герцог сам будет играть в оркестре. На Гойю это не произвело ни малейшего впечатления. Он нервничал и с волнением ждал появления хозяйки, которая, как ни странно, не торопилась к своим гостям. У аббата и этому нашлось объяснение: осмотр дворца было неприлично начинать до приезда их величеств. А донья Каэтана не любила ждать, даже королевскую чету. Поэтому она приказала слугам заранее сообщить ей о прибытии их величеств, чтобы выйти в зал непосредственно перед ними.

Наконец она появилась. Франсиско сто раз заклинал себя сохранять спокойствие при встрече с ней, но произошло то же, что и тогда, на подиуме. Все мгновенно исчезло – гости, блеск золота, картины, зеркала, люстры, – осталась лишь она. И поразила его, кроме всего прочего, еще и необычайной, вызывающей простотой. Ее белое платье самого простого покроя было лишено украшений – такие платья, вероятно, носили теперь дамы в республиканском Париже. От узкой талии, перехваченной широкой лентой, оно ниспадало широкими складками до пола, подол окаймляла полоска бледно-золотистой ткани. Единственным украшением был гладкий золотой браслет, поблескивавший у герцогини на запястье.

Гойя не мог отвести от нее глаз. Он уже хотел, не обращая внимания на остальных гостей, в нарушение всех правил субординации и этикета, первым поприветствовать ее, но в этот момент, как и было предусмотрено, на лестнице раздался возглас:

– Их католические величества!

Гости расступились, образовав живой коридор, и Каэтана пошла навстречу королевской чете.

Дворецкий стукнул своим жезлом в пол и возгласил еще раз:

– Их католические величества и его высочество герцог Алькудиа!

И они вошли в зал. Король Карл IV, статный, тучный сорокашестилетний мужчина в красном, расшитом серебром фраке с широкой лентой ордена Золотого руна на груди, шел, держа под мышкой треуголку, а в левой руке трость. На его красном, приветливом, спокойном лице с крупным мясистым носом, чувственным ртом и покатым лбом, переходящим в небольшую залысину, было написано желание нравиться подданным. На полшага позади него, не без труда протиснувшись в дверной проем со своим кринолином, шествовала королева, донья Мария-Луиза Пармская, с огромным веером в руке, увешанная драгоценностями, как статуя святой; непомерно высокие перья на ее шляпе почти касались десюдепорта. За ними показался дон Мануэль с привычной маской приветливой скуки на красивом, несколько тяжеловатом лице.

Склонившись в элегантном реверансе, Каэтана поцеловала руку сначала королю, затем донье Марии-Луизе. Та, безуспешно пытаясь скрыть удивление, впилась маленькими черными колючими глазками в вызывающе простое платье, в котором заносчивая Альба дерзнула встретить их католические величества.

Началась чинная светская беседа. Король, не отличавшийся быстротой ума, не сразу узнал бунтаря дона Гаспара, стоявшего как ни в чем не бывало среди гостей.

– Мы давно не виделись, – произнес он, прочистив горло. – Как поживаете? Выглядите вы превосходно.

Донья Мария-Луиза на мгновение опешила и не успела вовремя подавить в себе возмущение, но потом, видимо, сказала себе: уж если его пришлось вернуть из ссылки, следует хотя бы извлечь пользу из его таланта финансиста. И милостиво позволила бунтарю поцеловать ей руку.

– В это тяжелое время, сеньор, – сказала она своим довольно приятным голосом, – наша бедная страна нуждается в услугах каждого, кем бы он ни был. Поэтому мы с королем решили и вам предоставить возможность послужить отечеству.

Она говорила громко, чтобы все могли восхититься ее двусмысленной любезностью, с которой она выпуталась из непростой ситуации.

– Благодарю вас, ваше величество, – ответил Ховельянос, продемонстрировав в свою очередь незаурядные ораторские навыки, так что все присутствующие услышали его слова. – Надеюсь, что мои способности не успели заржаветь за долгие месяцы вынужденной праздности.

«Ты мне за все это заплатишь!» – подумала донья Мария-Луиза, имея в виду герцогиню Альбу.

Затем гости отправились осматривать дворец.

– Очень мило! Очень уютно, – похваливал дон Карлос.

Королева с выражением знатока на лице завистливо изучала драгоценные детали изящного убранства.

– Странные картины вы повесили на стены, дорогая моя, – сказала она, указав на шедевры старых испанских мастеров, казавшиеся среди всей этой милой мишуры мрачными, неземными видениями. – Мне было бы холодно под ними.

В театральном зале даже самые невозмутимые и немногословные гости не смогли удержаться от восторженных возгласов. Роскошный, но строгий, выдержанный в голубых и золотых тонах интерьер был залит светом бесчисленных свечей. Ложи и кресла, выполненные из ценнейших пород дерева, ласкали глаз изяществом форм. Колонны, поддерживающие балкон, были увенчаны резными изображениями старинных геральдических животных, как бы напоминавших о том, что хозяйка дворца – носительница титулов семи испанских грандов.

Наконец настал миг, которого герцог Альба с нетерпением ждал не одну неделю. Дворецкий предложил гостям садиться. На сцену вышли герцог, его невестка донья Мария-Томаса и Женевьева, дочь месье де Авре. Донья Мария-Томаса, черноволосая статная дама, выглядевшая рядом с субтильным герцогом и хрупкой Женевьевой настоящей амазонкой, взяла самый маленький из трех инструментов, ожидавших музыкантов на сцене, – виолу. Женевьева же, напротив, тоненькая, худосочная, в более чем скромном платье, села за огромную виолончель. Герцог играл на довольно редком инструменте – баритоне, называемом также виола ди бордоне, похожем на виолончель, с волнующе глухим и мягким, глубоким звуком. Настроив свои инструменты, они кивнули друг другу и начали дивертисмент Гайдна. Донья Мария-Томаса играла спокойно и уверенно, Женевьева усердно работала смычком, широко раскрыв испуганные глаза. Герцог, обычно такой холодный и отстраненный, все больше оживлялся. Его пальцы, прижимающие и щиплющие струны, казались живыми существами; красивые, печальные глаза сияли, и все его тело, обычно подчиненное размеренным, плавным ритмам, как будто сбросило незримый панцирь и теперь раскачивалось, словно дерево на ветру, в такт извлекаемым из недр виолы ди бордоне звукам. Казалось, это поет сама душа инструмента. Старая маркиза де Вильябранка смотрела на своего любимца с восторгом и умилением.

– Ну разве он не настоящий артист, мой Хосе? – спросила она сидевшего рядом с ней Гойю.

Но тот слушал вполуха и смотрел на сцену невидящим взором. Он еще ни слова не сказал Каэтане и даже не знал, заметила ли она его.

Гостям музыка понравилась, и аплодисменты, которыми наградили сияющего, хоть и утомленного герцога, были искренними. Даже король, забыв о том, что дон Хосе имел дерзость под надуманными предлогами отклонить все неоднократные предложения своего повелителя играть в его квартете, решил сказать герцогу несколько приветливых слов. Грузный и неуклюжий, он остановился перед своим щуплым первым грандом и, взглянув на него сверху вниз, сказал:

– Вы – настоящий музыкант, дон Хосе. По правде сказать, это не самое подходящее занятие для человека, занимающего такое высокое положение. Но надо отдать вам должное: мне, с моей скромной скрипкой, далеко до вас, с вашим баритоном.

Герцогиня объявила, что ее сцена предназначена в первую очередь для любителей, и осведомилась, не желает ли кто-нибудь из гостей порадовать общество своими талантами. Королева небрежно, но так, чтобы все могли ее слышать, спросила:

– Дон Мануэль, не соблаговолите ли вы исполнить один из ваших романсов или сегидилью?

Дон Мануэль помедлил, затем смиренно ответил, что перед столь взыскательной публикой и после столь блестящего концерта его более чем скромное пение было бы неуместным. Но донья Мария-Луиза не намерена была отступать.

– Ну же, дон Мануэль, не скромничайте! – улыбнулась она, и это сказала уже не королева, а просто женщина, которой хотелось похвастаться перед знакомыми талантами своего любовника.

Однако дон Мануэль не желал, чтобы его талантами хвастались. Возможно, в этот момент он подумал о Пепе.

– Прошу вас, мадам, поверьте мне: я сегодня не в голосе и не стану петь, – ответил он.

Это было уже слишком. Так отвечать королеве не смел ни один гранд, даже ее любовник, во всяком случае прилюдно. Возникла неловкая пауза. Но герцогиня Альба была достаточно тактична и не стала наслаждаться фиаско королевы долее нескольких секунд. Она любезно пригласила гостей в банкетный зал.

Гойя сидел за столом для неродовитых дворян, вместе с Ховельяносом и аббатом. Таков был порядок, и придумала его не хозяйка дома. И все же он был раздосадован, мало говорил и много ел. Ему до сих пор не удалось поговорить с герцогиней. Герцог удалился сразу после ужина. Гойя сидел один в углу. Он не был сердит, им овладели разочарование и апатия.

– Вы так старательно избегаете меня, дон Франсиско, – услышал он вдруг резковатый голос, который, однако, поразил его глубже, чем музыка австрийского композитора. – Сначала вы неделями не показываетесь, – продолжала герцогиня, – а теперь и вовсе решили держаться от меня подальше.

Он молчал, уставившись на нее, как будто видел впервые, позабыв обо всем на свете. Герцогиня смотрела на него с искренним дружелюбием, не так, как в тот памятный вечер. Она поигрывала веером, и хотя это был не его веер, но посылал он ему приятные знаки.

– Садитесь сюда, рядом со мной, – велела она. – У меня в последние недели было мало времени. Я была поглощена строительством этого дома. А теперь нужно ехать с двором в Эскориал. Но как только я вернусь, вы наконец напишете мой портрет – в своей новой манере. Все только и говорят о ваших новых портретах.

Гойя молча слушал, кланялся.

– Вы еще ни слова не сказали о моем доме, – продолжала Альба. – Это не очень-то учтиво с вашей стороны. А как вы находите мой маленький театр? Конечно же, он вам не понравился. Вам больше по душе другие подмостки – балаган, грубые комедии в мужском вкусе, с грудастыми и голосистыми женщинами. Мне тоже такое нравится, иногда. Но на своей сцене я хотела бы видеть другие представления. Пусть это тоже будет смело и даже вызывающе, но в то же время элегантно, изящно. Как вы находите, например, пьесу Кальдерона[36] «С любовью не шутят»? Или вам больше по душе «Девушка Гомеса Ариаса»?

У Франсиско потемнело в глазах, звуки разом исчезли. «Девушка Гомеса Ариаса» была яркая, милая и бурная комедия о том, как один мужчина без памяти влюбился в девушку, соблазнил ее, но, очень скоро пресытившись ее любовью, продал свою жертву маврам. Сердце Франсиско замерло от ужаса. Альбе была известна история с доном Мануэлем и Пепой! Она насмехалась над ним. Он пролепетал что-то невнятное, встал, неловко поклонился и отошел в сторону.

В душе у него бушевала буря. Он мысленно повторял ее слова, обдумывал их, взвешивал. Да, Гомес – негодяй, но негодяй высокого полета, покоритель женских сердец. Слова герцогини лишь подтверждают, что у него есть все шансы на успех. Но он не позволит так обращаться с собой, он не мальчик для забавы, не игрушка.

К нему подсел дон Мануэль, завел доверительный мужской разговор: стал делиться с ним впечатлениями от дерзкой выходки, которую позволил себе по отношению к королеве, да еще в доме герцогини Альбы.

– Я никому не позволю принуждать себя делать то, чего я делать не желаю, – разглагольствовал он. – Никому. Я пою когда хочу. Пою для людей, которые меня понимают, а не для этих грандов. Я и сам гранд, но что это за общество?.. Мы с вами оба – натуры пылкие, но скажите мне, Франсиско: многие ли из этих дам способны воспламенить вас? Многих ли вы хотели бы видеть в своей постели? По мне, так не наберется и с полдюжины. Маленькая Женевьева, конечно, мила, но она еще совсем дитя, а я еще не настолько стар, чтобы забавляться с детьми. Кстати, наша любезная хозяйка дома в этом смысле тоже далека от идеала. На мой вкус, слишком сложна, слишком капризна, слишком претенциозна. Ей нужно, чтобы ее добивались неделями, месяцами. Это не для дона Мануэля. Я не люблю длинные увертюры, мне нравится, когда занавес поднимают сразу.

Гойя слушал с чувством горечи, вынужденный мысленно согласиться со своим собеседником. Дон Мануэль прав: эта женщина – всего лишь капризная, спесивая кукла. С него довольно, он вырвет ее из своего сердца. Пока их величества еще здесь, он не может уйти, но после их отъезда его здесь ничто не удержит, и эта герцогиня со своим дворцом, таким же нелепым, как и она сама, навсегда останется в прошлом.

А пока он присоединился к группе гостей, обступивших дам, которые принимали участие в трио. Говорили о музыке, и доктор Пераль своим спокойным, негромким, но очень внятным голосом рассуждал с видом знатока о баритоне, который, к сожалению, выходит из моды, и о сеньоре Хосе Гайдне, австрийском композиторе, так много сочинявшем для этого инструмента.

– Послушайте, доктор, – раздался голос доньи Каэтаны, – есть ли на свете что-нибудь, о чем бы вы не знали?

В резковатом голосе герцогини звучала легкая ирония, но Гойя услышал в нем скрытую ласку, свидетельство каких-то особых отношений с лекарем, и это привело его в бешенство. Неожиданно для себя, с трудом сохраняя спокойствие, он вдруг рассказал анекдот об одном знакомом молодом господине, который весьма простым способом во всех светских салонах приобрел репутацию образованнейшего человека. Этот молодой господин знал, в сущности, всего три факта, но умело пользовался ими. Он цитировал одну мысль святого Иеронима. Затем, в подходящий момент, рассказывал о том, как Вергилий сделал своего героя Энея слезливым и суеверным только для того, чтобы польстить цезарю Августу, обладавшему теми же свойствами. А потом упоминал об особом составе крови верблюда. Эти три факта, вовремя предложенные слушателям, снискали ему славу ученого мужа.

Его собеседники смущенно молчали. Доктор Пераль вполголоса спросил аббата:

– Кто этот толстый господин?

Услышав ответ, он иронично вздохнул и сказал:

– Господин придворный живописец прав: человеческие знания далеки от совершенства. В моей области, например, даже самый ученый человек лишь очень немногое знает наверное. Фактов, не подлежащих никаким сомнениям, наберется, пожалуй, не более четырех– или пятисот. А вот сведениями, которые неизвестны – и пока еще не могут быть известны – серьезному медику, можно было бы заполнить целые библиотеки.

Лекарь говорил спокойно, не рисуясь, с приветливой полуулыбкой превосходства, как человек образованный, легко, походя отражающий нападки воинствующего невежды.

Горячность, с которой художник дразнил ее друзей, забавляла Каэтану. Она решила показать ему свою власть над мужчинами.

– Дон Мануэль, я могу понять, что вы отказались петь в моем маленьком театре, – без всякого перехода, любезно обратилась она к герцогу Алькудиа. – Но ведь здесь не сцена, здесь все свои, здесь можно обойтись без церемоний. Доставьте же нам удовольствие, спойте что-нибудь, дон Мануэль. Мы все так много слышали о вашем голосе.

– Прекрасная идея! – подхватил дон Карлос. – Веселиться так веселиться!

Остальные с любопытством и несколько смущенно смотрели на дона Мануэля. Тот медлил с ответом. Снова злить королеву было неразумно. Но выступить в роли жеманника, набивающего себе цену, ему тоже не хотелось. В конце концов, он не какой-нибудь подкаблучник. Милостиво и польщенно улыбнувшись, он поклонился герцогине, встал в позу, прочистил горло и запел.

В маленьких черных глазах доньи Марии-Луизы засверкали злобные искорки, но она с достоинством выдержала очередное унижение в доме своей соперницы. Она величественно восседала в своем широком, усыпанном драгоценными камнями платье, вскинув острый подбородок и поигрывая огромным веером. На губах застыла приветливая улыбка.

Гойя, часто писавший портреты Марии-Луизы, хорошо знал ее. Ему была знакома каждая морщинка на этом лице, обожженном неуемной жаждой жизни и наслаждений и неудовлетворенным сладострастием. Она никогда не была красивой, но в молодости от нее исходило столько дикой, порочной жизненной силы, что она не могла не привлекать мужчин. К тому же она была хорошо сложена; правда, теперь, после стольких родов, ее тело стало дряблым, прежнюю свежесть и красоту сохранили лишь руки. Гойя с горькой иронией и в то же время с сочувствием смотрел на королеву, которая, несмотря на величественную позу и обилие украшений, выглядела довольно жалко на фоне цветущей красоты герцогини Альбы и благородной простоты ее наряда. Стареющая Мария-Луиза превосходила ее более острым умом и безграничной властью, но у герцогини было огромное преимущество: ослепительная красота. Объединяло их одно общее свойство: в обеих было что-то от злой колдуньи, и кто из этих двух ведьм опаснее – красивая или уродливая, – оставалось загадкой. Как глупо, бессмысленно и жестоко было со стороны герцогини дважды подвергнуть свою соперницу унижению. Ему просто опасно смотреть на нее. Он мрачно – в десятый раз – дал себе слово откланяться, как только уедет король.

Но в душе Гойя знал, что останется. Он знал: эта красивая, злая женщина – самое большое искушение и самая большая опасность в его судьбе, источник невыразимого блаженства и невыразимого страдания; ничего подобного в его жизни больше не будет. И он, Франсиско Гойя, не станет уклоняться от судьбы.

Дон Мануэль спел на этот раз три песни. Едва он успел допеть третью, как королева сказала:

– Карлос, вы, кажется, собирались завтра рано утром на охоту. Думаю, нам пора.

Король расстегнул свой роскошный жилет, надетый поверх второго, более скромного, на котором поблескивало несколько цепочек от часов. Достав два брегета, он послушал их, посмотрел на циферблаты, сравнил положение стрелок. Часы и точность были его слабостью.

– Еще только десять часов двенадцать минут, – ответил он. – Полчасика еще можно погостить. Уж очень приятный вечер.

Спрятав часы, он застегнулся и с довольным видом, отдуваясь после обильного ужина, откинулся на спинку кресла, вальяжный, грузный, добродушный.

Слова короля очень обрадовали аббата дона Диего. Будучи убежденным противником войны, он знал, что в намерения дона Мануэля и королевы входило заключение мира с Францией, но они пока остерегались открыто заявлять о своих планах. Умный аббат рассчитывал на то, что темпераментная донья Мария-Луиза, раздраженная своим поражением как женщина, будет рада случаю выступить в роли политика и блеснуть на сугубо мужском поприще, недоступном для ее соперницы.

– Ваше величество изволили благосклонно отозваться об атмосфере веселья, которой отмечен сегодняшний день, этот «приятный вечер», как вам угодно было выразиться, ваше величество, – обратился он к королю. – Сир, сегодня, где бы ни собрались испанцы – благородного или низкого сословия, – вы всюду услышите тот же вздох облегчения. Ибо все чувствуют, что благодаря мудрости вашего правления эта кровопролитная война близится к концу.

Дон Карлос удивленно воззрился на громоздкого, неуклюжего господина, с необыкновенным изяществом носившего свое монашеское облачение. Что это за диковинная птица? Кто он – царедворец или священник? Еще менее понятным был для короля смысл его странных речей. Зато, как и ожидал аббат, донья Мария-Луиза мгновенно клюнула на приманку и воспользовалась возможностью поразить воображение присутствующих если не как женщина, то хотя бы как королева. Она показала себя доброй и мудрой государыней, для которой худой мир предпочтительнее почетной, но чрезвычайно кровопролитной и разорительной войны.

– Отрадно слышать ваши слова, господин аббат, – сказала она своим звучным голосом. – Мы с королем дольше и усерднее всех остальных отстаивали священный принцип монархии в борьбе с мятежной Францией. Мы прибегали и к мольбам, и к угрозам, чтобы добиться от наших союзников исполнения их долга – восстановить во Франции власть законного короля, помазанника Божия. Но, увы, наши союзники и их народы оказались не такими самоотверженными борцами за общее дело, как мы, испанцы. Они готовы признать Французскую республику – с нами или без нас. Если же мы продолжим борьбу, рассчитывая лишь на собственные силы, мы рискуем подвергнуться нападению со стороны известной своей алчностью державы, не могущей простить нам нашего морского владычества: наша сухопутная война не на жизнь, а на смерть была бы ей на руку. Поэтому мы с королем пришли к заключению, что до конца исполнили долг чести перед собой и собственным народом и заслужили право даровать Испании мир. Это будет почетный мир. И совесть наша чиста пред Господом и перед союзниками.

Так говорила Мария-Луиза Пармская и Бурбонская. Она не встала, продолжая величественно восседать в своем кринолине, усыпанном драгоценными камнями, со своими перьями, напоминая идола. Она переняла царственную позу у своих предков, увековеченных кистью художников, у нее был красивый, хорошо поставленный голос, а легкий итальянский акцент торжественно подчеркивал дистанцию между ней и ее слушателями.

Бедный месье де Авре, посланник малолетнего короля Франции и его регента, от ее слов впал в отчаяние. Он так радовался этому вечеру, так упивался горделивым сознанием того, что его пригласила к себе герцогиня Альба и что его бедная, красивая и такая талантливая дочь удостоилась чести играть дивертисмент. Но выход Женевьевы на сцену стал единственным светлым пятном на зловещем вечере. Сначала ему пришлось лицезреть этого хитрого аббата, эту змею, брызжущую ядом на его маленького государя, потом ненавистного Ховельяноса, отпетого смутьяна, место которому не в салоне герцогини Альбы, а на плахе. Не говоря уже об этом наглом плебее-живописце, который то и дело пристает к нему, требуя плату за портрет, вместо того чтобы радоваться, что его удостоили чести увековечить посланника маленького, трогательного короля Франции. Но самым страшным ударом для него было услышать собственными ушами, как королева Испании публично, в присутствии своих грандов, бесстыдно, цинично предала принцип монархии, будучи символом, знаменем этого принципа. А он не мог даже позволить себе разрыдаться и вынужден был изображать спокойствие и невозмутимость! О, лучше бы он остался в мятежном Париже и сложил вместе со своим королем голову на гильотине!

Зато аббат и Ховельянос остались довольны. Аббат был горд тем, что он, благодаря знанию человеческой души, выбрал правильный момент. В сущности, он был единственным настоящим политиком по эту сторону Пиренеев. Сознание того, что историки едва ли когда-нибудь оценят его вклад в прогресс, отнюдь не омрачало его триумфа. Ховельянос, со своей стороны, разумеется, понимал, что вовсе не забота о благе страны побудила Марию-Луизу, эту Мессалину, эту коронованную блудницу, объявить о намерении заключить мир, а всего лишь опасения, что из-за растущих военных расходов ей и ее любовнику не хватит золота на утоление безудержной страсти расточительства. Но каковыми бы ни были причины, она во всеуслышание объявила о своей готовности закончить войну. Значит, наступит мир и такие люди, как он, исполненные жажды деятельности на благо отечества, смогут провести полезные для народа реформы.

Большинство гостей не удивились сообщению доньи Марии-Луизы, хотя и не ожидали услышать его именно здесь и именно в этот вечер. Они сочли, что решение их величеств не делало им чести, но было вполне разумным. Мир устраивал всех: продолжение войны означало бы дальнейшие и все более ощутимые расходы для каждого. К тому же нельзя было не признать, что королева сумела преподнести это сомнительное решение как образец дальновидной и благородной политики.

Одним словом, донья Мария-Луиза угодила грандам. Но не угодила донье Каэтане де Альба, которая не желала мириться с тем, что последнее, решающее гордое слово осталось за ее соперницей, к тому же в ее новом доме. И она ответила королеве, дерзнула ей возразить:

– Несомненно, очень многие испанцы восхитятся мудростью королевского решения. Но лично я глубоко огорчена – и это огорчение, вероятно, разделят со мной немало других испанцев… Я огорчена тем, что у нас думают о мире, в то время как нашу землю еще топчет враг. Я помню, как бедняки отдавали последние гроши на снаряжение нашей армии, помню, как народ шел на войну – с песнями, танцами, с ликованием. Я, конечно, еще молода и безрассудна, но ничего не могу с собой поделать: после такого подъема народного духа этот финал кажется мне слишком… как бы это назвать… слишком холодным и прозаичным…

Она встала. Белая и тонкая, как свеча, стояла она перед королевой, одетой с кричащей роскошью, и весь ее облик был отмечен печатью благородной простоты.

У бедного французского посланника, месье де Авре, радостно забилось сердце. Значит, еще не оскудела земля испанская поборниками благородных и священных идеалов, значит, не перевелись в этой стране люди, готовые защищать монархию от мятежа и безбожия. Он растроганно смотрел на эту иберийскую Жанну дʼАрк, ласково поглаживая руку своей Женевьевы.

На остальных слова Каэтаны тоже произвели впечатление. Конечно, королева права, а то, что говорит герцогиня, – всего лишь романтика, патетический вздор. Но как она хороша и как смела! Кто еще в Испании мог дерзнуть столь открыто противоречить католической королеве? Сердца всех гостей принадлежали герцогине Альбе.

Когда она кончила, воцарилось молчание. Только дон Карлос, покачав головой, примирительно произнес:

– Ну, ну, ну! Право же, милая герцогиня…

Донья Мария-Луиза с болью в сердце почувствовала, как и эта ее победа обернулась поражением. Она могла бы поставить эту дерзкую строптивицу на место, но ей нельзя было давать волю чувствам, нельзя было показать, что слова герцогини задели ее, нельзя было рассердиться.

– Фасады вашего нового дома, дорогая моя юная подруга, – ответила она невозмутимо, – оформлены в лучших традициях старого испанского стиля, а внутреннее убранство отвечает веяниям нового времени. Думаю, вам следовало бы брать пример с вашего дома.

Едва ли можно было найти более удачный ответ: королева все же сумела достойным образом одернуть свою статс-даму. И тем не менее донья Мария-Луиза прекрасно понимала, что это ей ничего не дало – сама она по-прежнему останется для всех уродливой старухой, а ее соперница будет права, даже будучи трижды несправедлива.

Это, очевидно, понимала и Альба. Присев перед королевой в реверансе, она с дерзким смирением произнесла:

– Я очень сожалею о том, что вызвала недовольство ее величества. Я рано осиротела и не получила должного воспитания. Потому я порой невольно нарушаю строгий, но мудрый придворный этикет.

При этом она едва заметно покосилась на портрет своего предка, кровавого герцога Альбы, фельдмаршала, который на требование короля представить ему отчет о своей деятельности прислал следующий перечень: «Завоевал для испанской короны 4 королевства, одержал 9 решающих побед, успешно провел 217 осад, отслужил 60 лет».

Гойя наблюдал словесный поединок двух влиятельнейших дам со смешанными чувствами. Он верил в Божественное происхождение королевской власти, в то, что покорность этой власти есть такой же священный долг подданных, как почитание Божьей Матери, и слова герцогини Альбы показались ему преступной дерзостью; слушая их, он мысленно перекрестился – такая непомерная гордыня могла навлечь на нее беду. И все же сердце его почти болезненно сжалось от восторга перед лицом этой гордости и красоты.

Их величества вскоре торжественно удалились, довольно сухо попрощавшись с хозяйкой. Гойя остался. Большинство других гостей тоже не спешили откланяться.

Дон Гаспар Ховельянос решил, что теперь самое время обратиться к хозяйке дома с назидательной речью. Он хотел сделать это сразу же после ее дерзкого ответа королеве, но гордая и прекрасная дама в своей горячей любви к отечеству, равно как и в своей безрассудности, показалась ему аллегорией его родины, и у него не хватило духу высказать свое мнение в присутствии ее соперницы.

– Сеньора, – сказал он с важным видом, – донья Каэтана, я понимаю, какую боль причинило вам известие о том, что война будет окончена, не увенчавшись победой. Поверьте, мое сердце предано Испании не меньше, чем ваше, но мой мозг подчиняется законам логики. На сей раз советники короля оказались правы. Продолжать войну было бы губительно для страны, к тому же нет более страшного преступления, чем бессмысленная война. Мне тяжело предлагать даме представить себе ужасы войны. Но позвольте кратко процитировать величайшего писателя этого столетия: «Наступая на валявшихся повсюду мертвых и умирающих, он добрался до соседней деревни; она была превращена в пепелище. Эту аварскую деревню болгары спалили согласно законам общественного права. Здесь искалеченные ударами старики смотрели, как умирают их израненные жены, прижимающие детей к окровавленным грудям; там девушки со вспоротыми животами, насытив естественные потребности нескольких героев, испускали последние вздохи; в другом месте полусожженные люди умоляли добить их. Мозги были разбрызганы по земле, усеянной отрубленными руками и ногами»[37]. Прошу простить меня, господа, за то, что я подверг ваш слух столь тяжкому испытанию. Однако я по собственному опыту могу сказать: автор прав. И уверяю вас, злодеяния, подобные тем, что описаны в этой книге, происходят и сейчас, прямо сейчас, в эту самую ночь, в наших северных провинциях.

То, что сеньор де Ховельянос публично, не боясь инквизиции, процитировал самого запретного писателя в мире, месье де Вольтера, да еще к тому же во дворце герцогини Альбы, было бестактно, но не лишено некоторой пикантности. Вечер получился интересным, и гости еще долго не хотели расходиться.

Гойя, однако, воспринял слова Ховельяноса как предостережение, как знак того, что ему надо держаться подальше от герцогини. Все, что делала и говорила эта женщина, было чревато страшными последствиями. Он больше не желал иметь с ней никаких дел и собрался уходить, на этот раз окончательно.

И вдруг, легко коснувшись пальцами его рукава и зазывно поигрывая веером, Каэтана обратилась к нему.

Молвила она: «Боюсь, что

Совершила я ошибку. Вас

Просила я портрет мой

Написать, когда вернусь я

Из Эскориала». Гойя,

Удивленный и смущенный,

На нее смотрел, готовый

К новым проискам коварства.

Альба же, к нему приблизясь,

Ласково, проникновенно

Продолжала: «Это было

Заблужденье. Но надеюсь,

Дон Франсиско, вы простите

Мне ошибку. Не могу я

Ждать так долго. Либо вскоре

Я пришлю вам приглашенье

Ко двору, либо приеду

К вам сама. Даю вам слово!

Обещайте же, что тотчас

Вы меня писать начнете.

Я хочу, чтобы при виде

Моего портрета ахнул

Весь Мадрид, весь свет и двор».

Предыдущая главаГлава 12 из 98Следующая глава