К книге
Гойя, или Тяжкий путь познанияЧасть первая. 12
13%
Часть первая. 12
13

Когда Гойя обедал в домашнем кругу – а это случалось почти каждый день, – он был с головы до ног отец семейства, радовался своей жене Хосефе, детям, застольной беседе, с аппетитом ел и пил. Сегодня же за столом царило подавленное настроение, и сам Гойя, и Хосефа, и трое детей, и тощий Агустин были неразговорчивы. Пришло известие, что Франсиско Байеу, брату Хосефы, давно уже прикованному к одру болезни, осталось жить всего два-три дня.

Гойя украдкой поглядывал на жену. Она, как всегда, сидела выпрямив спину, ее длинное лицо с большим носом не выражало никаких чувств. Светлые живые глаза смотрели вперед, тонкие губы были скорбно сжаты. Она едва заметно покусывала верхнюю губу, а подбородок, и без того острый, казалось, заострился еще больше. Золотисто-рыжие волосы, заплетенные в две тяжелые косы и уложенные над высоким лбом, напоминали сдвинутую на затылок корону. В Сарагосе, через несколько лет после венчания, он написал ее портрет в образе Девы Марии, сияющей юной прелестью, с двумя сыновьями на руках – в виде младенца Христа и маленького святого Иоанна Крестителя. С тех пор они прожили вместе двадцать лет, делили горе и радости, надежды и разочарования, она рожала ему детей, живых и мертвых. И он до сих пор временами видел ее такой же, какой она была в его глазах тогда. Несмотря на все тяготы материнства, ее, теперь сорокатрехлетнюю женщину, отличала какая-то девичья нежность, какое-то детское обаяние, какая-то терпкая прелесть.

Он понимал, что происходит в душе Хосефы, и испытывал искреннее сострадание. Со смертью брата она теряла многое. В нем, Гойе, она любила лишь мужчину, его силу, упорство, полноту его души – как художника она никогда не принимала его всерьез. Зато свято верила в гений своего брата; это он, Франсиско Байеу, первый живописец короля, президент Академии художеств, самый знаменитый художник Испании, был для нее главой семьи, это он принес дому Гойи и достаток, и известность, и то, что Гойя не признавал ни его самого, ни его теорий, стало для Хосефы источником неизбывной боли.

Она была очень похожа на брата. Но то, что в Байеу Гойя терпеть не мог, в Хосефе ему нравилось. Шурина он считал на редкость надменным педантом, ее же гордость за свою всеми почитаемую семью, ее упрямство и замкнутость, напротив, ему импонировали. Он любил ее, потому что она была такой, какой была, потому что она была Хосефа Байеу из Сарагосы. Нередко он брал заказы, которые были ему не по душе, желая показать, что сам может обеспечить семью и заработать деньги на жизнь, достойную его жены.

Хосефа никогда не критиковала картины Гойи, никогда не корила мужа за его любовные связи. Он рассматривал ее безропотную преданность как нечто само собой разумеющееся. Женщина, связавшая свою судьбу с Франсиско Гойей, должна была понимать, что он – не примерный муж, а прежде всего мужчина.

Зато ее брат постоянно пытался вмешиваться в жизнь Гойи. Но тот дал своему шурину, господину первому живописцу короля, этому начетчику и педанту, решительный отпор. Что ему нужно, спросил он его? Разве он, Гойя, не исполняет свой супружеский долг по первому требованию жены и даже чаще? Разве он не делает ей каждый год по ребенку? Не делит с ней хлеб-соль? Не содержит ее лучше, чем приличествует их положению? Она бережлива, можно даже сказать скупа – неудивительно для сестры господина педанта. Ведь он чуть не силой заставлял ее завтракать в постели! Шоколадом – по примеру аристократов! Лучшим боливийским шоколадом, натертым лавочником в ее присутствии! Ответ Байеу был исполнен высокомерия, он стал намекать на деревенское происхождение Гойи, оскорбительно высказался о даме, с которой у того был роман. Гойя в приступе гнева схватил шурина за ворот и так тряхнул его, что расшитый серебром фрак Байеу затрещал по швам.

И вот донье Хосефе предстояла тяжелая утрата, и со смертью брата отблески его славы, озарявшие ее жизнь, должны были погаснуть. Но она сидела с неподвижным лицом, в гордой позе, и Гойя любил ее за это и восхищался ею.

В конце концов, не выдержав гнетущей тишины за столом и не дожидаясь окончания обеда, он встал и заявил, что отправляется к Байеу. Донья Хосефа подняла голову. Решив, что Франсиско хочет навестить умирающего, чтобы в разговоре с глазу на глаз попросить у него прощения за все причиненное ему зло, она кивнула; взгляд ее прояснился.

Шурин лежал на низкой кровати, обложенный подушками. Его худое, желтовато-серое лицо, испещренное морщинами, выражало досаду, горечь и страдание.

Гойя заметил, что знакомая картина на стене, изображающая святого Франциска, висит вверх ногами. Согласно старому народному поверью, только таким радикальным способом можно было добиться от святого деятельной помощи. Вряд ли его образованный, трезво-рассудительный шурин надеялся получить исцеление таким образом; он уже прибегал к услугам лучших лекарей, но, по-видимому, из желания сохранить свою жизнь для семьи, для отечества и для искусства не чурался даже столь нелепых средств и готов был хвататься за любую соломинку.

Гойя искренне старался пробудить в себе сострадание к умирающему; это был брат его жены, который желал ему добра и порой оказывал ощутимую помощь. Но при всем желании он не испытывал жалости. Этот больной постоянно отравлял ему жизнь. Когда они расписывали вместе собор в Сарагосе, он то и дело отчитывал его, как глупого, строптивого ученика, перед всем соборным капитулом. Воспоминания об этом позоре до сих пор жгли ему душу словно каленым железом. А потом этот умирающий пытался настроить против него его жену, Хосефу, хотел показать ей, насколько ее муж ничтожен и жалок и насколько славен он, ее брат. Это своему шурину он обязан тем, что капитул швырнул ему, Гойе, плату к ногам и с позором прогнал его прочь; жене же его эти господа вручили золотую медаль – как «сестре нашего великого мастера Байеу». Глядя на него, страждущего, умирающего, Гойя невольно вспомнил старую добрую поговорку: «Шурин и плуг хороши лишь в земле».

Ему вдруг очень захотелось написать портрет Байеу. Он честно отобразил бы его достоинства – трудолюбие, целеустремленность, ум, но не утаил бы и его косность, его холодную, трезвую ограниченность.

– Я умираю… – заговорил Байеу, с трудом, но, как всегда, правильными, округлыми фразами. – Я освобождаю тебе дорогу. Ты станешь президентом Академии. Я договорился об этом с министром, а также с Маэльей и Рамоном. Должен тебе честно признаться: у Маэльи, как и у моего брата Рамона, больше прав на эту должность, чем у тебя. Ты талантливее их, но слишком дурно воспитан, слишком дерзок и самонадеян. Надеюсь, Господь простит меня за то, что ради сестры я остановил свой выбор на менее достойном человеке…

Он сделал паузу. Ему было трудно говорить и дышать. «Наивный болван, – подумал Гойя. – Я получил бы Академию и без тебя. Об этом позаботился бы дон Мануэль».

– Я знаю твое строптивое сердце, Франсиско Гойя, – продолжал Байеу, – и, может быть, это даже хорошо для тебя, что я не написал с тебя ни одного портрета. Но придет время, и ты пожалеешь, что не слушался моих докучливых советов. Заклинаю тебя в последний раз: следуй классической традиции. Читай каждый день хотя бы несколько страниц из книги Менгса. Я завещаю тебе свой собственный экземпляр с его дарственной надписью и со множеством моих пометок. Ты видишь, чего достигли мы – он и я. Смирись. Быть может, и ты сможешь достичь того же.

К жалости у Гойи примешался сарказм: этот бедолага в последний раз напрягает остатки сил, стараясь показать себе и другим, что он великий художник. Он неустанно стремился к «подлинному искусству» и то и дело справлялся в книгах, так ли он все делает. У него был верный глаз и ловкая рука, но его теории загубили в нем и то и другое. «Ты со своим Менгсом отбросил меня на много лет назад, – думал Гойя. – Косой взгляд и ядовитый язык моего Агустина мне дороже всех ваших правил и принципов. Ты сам отравлял себе жизнь, себе и другим. Все наконец вздохнут свободно, когда ты будешь лежать под землей».

Байеу, казалось, только этого и ждал – дать зятю последнее наставление. Едва он умолкнул, как началась агония.

С печальными лицами стояли у одра ближайшие друзья и родственники Байеу: Хосефа, Рамон, художник Маэлья. Гойя смотрел на умирающего недобрым взглядом. Этот нос был лишен чутья, эти горестные складки, прорезавшие щеки сверху вниз, к уголкам рта, говорили о бесплодных усилиях, эти губы не знали иного назначения, кроме начетничества. Даже прикосновение смерти не сделало это лицо более значительным.

Король Карлос очень ценил своего первого живописца и распорядился похоронить его как гранда. Франсиско Байеу был погребен в крипте церкви Сан-Хуан-Баутиста рядом с величайшим из всех испанских художников, доном Диего Веласкесом.

Родственники и немногие друзья покойного собрались в его мастерской, чтобы решить, что делать с его многочисленными картинами, завершенными и незавершенными. Больше всего привлекал внимание автопортрет Байеу, на котором он изобразил себя перед мольбертом. Несмотря на то что некоторые детали были выполнены с особой тщательностью – палитра, кисть, жилет, – картина была явно не закончена; добросовестный труженик не дописал лицо. Оно смотрело на зрителей пустыми, мертвыми, словно истлевшими еще до рождения глазами.

– Какая жалость, что нашему брату не суждено было закончить эту картину! – первым нарушил молчание Рамон.

– Я закончу ее, – откликнулся Гойя.

Все с удивлением и сомнением посмотрели на него. Но он уже решительно снял холст с мольберта.

Долго Гойя работал над портретом Байеу под строгим оком Агустина. Он уважительно отнесся к тому, что было сделано покойным шурином, и изменил в картине лишь немногое: чуть строже стали брови, чуть глубже и печальнее морщины у носа и рта, чуть своевольнее подбородок, чуть брезгливее опустились уголки губ. В груди его шевелились то ненависть, то жалость, но они не мешали холодному, смелому, неподкупному взгляду художника. То, что в конце концов вышло из-под его кисти, было портретом угрюмого, болезненного мужчины преклонных лет, который мучился всю свою жизнь и давно устал от своего достоинства и от нескончаемых трудов, но был слишком верен чувству долга, чтобы позволить себе отдохнуть.

Агустин стоял рядом с Гойей и придирчиво разглядывал законченный портрет. С мольберта на них почти торжественно взирал человек, который требовал от жизни больше, чем заслуживал, а от самого себя больше, чем мог дать. Но вся фигура была как будто объята неким радостным сиянием – это Гойя заколдовал его своим новым мерцающим, жемчужно-серебристым светом, и Агустин не без злорадства отметил про себя, что эта магическая, серебристая воздушность подчеркивает суровость лица и холодную назидательность жеста руки, держащей кисть. Насколько отталкивающим был облик изображенного, настолько привлекательным получился портрет.

– Это великолепно, Франчо! – с веселым восторгом воскликнул он наконец.

Долго на портрет смотрела

Пораженная Хосефа.

«Что ж, достойно ли почтил я

Память шурина и брата?» —

Произнес с улыбкой Гойя.

Закусив губу, Хосефа

Отвечать не торопилась.

«Что ты думаешь с портретом

Делать?» – наконец спросила.

Муж ответил ей: «Тебе я

Отдаю его». – «Спасибо», —

Тихо молвила Хосефа.

После долгих размышлений,

Где бы ей портрет повесить,

Отослать она решила

В дар его другому брату,

Мануэлю, в Сарагосу.

Предыдущая главаГлава 13 из 98Следующая глава