Поздней ночью Инман брел по некоему подобию дороги, проложенной вдоль берега Дип-Ривер. Дорога вскоре привела его в каменистую низину, которая, сужаясь, образовывала ущелье, склоны которого почти смыкались из-за беспорядочно наваленных камней и стволов деревьев. Над головой виднелась лишь узкая полоска темного неба и кусок Млечного Пути, служившего единственным источником света. В ущелье было настолько темно, что Инману приходилось сперва нащупать ногой дорогу в мягкой пыли, прежде чем шагнуть и продолжить путь. Отблеск звездного света на воде был совсем слабый, едва различимый, Инман был вынужден, повернув в ту сторону голову, некоторое время вглядываться, чтобы определить свое местонахождение по отражению едва мерцавших звезд.
Через некоторое время дорога вынырнула на почти отвесный каменистый утес и превратилась в узенькую тропку, идущую по самому краю этого утеса. Внизу под обрывом шумела река, а с другой стороны тропы вздымалась крутая каменистая осыпь, отчасти поросшая кустарником. Место было опасное. И, помимо всего прочего, здесь вполне можно было наткнуться на отряд местной обороны, который наверняка рыщет где-нибудь поблизости в поисках дезертиров и возьмет Инмана в оборот, прежде чем он успеет сойти с дороги и спрятаться. Наверх подняться было вряд ли возможно – осыпь казалась слишком отвесной, чтобы в темноте по ней взбираться, да еще и неслышно. А противостоять вооруженным всадникам здесь сложно. Лучше уж побыстрее отсюда выбраться и оставить эту рану в земле позади.
Инман даже попытался недолго бежать трусцой, но вскоре увидел впереди, прямо по курсу, мерцающий огонек и замедлил шаг. Оказалось, что это одинокий путник в шляпе с широкими полями стоит посреди тропы, держа в руках дымный факел из смолистых веток желтой горной сосны, который и отбрасывает этот неяркий круг желтого света. Тихо ступая, Инман подобрался поближе и остановился за валуном не более чем в десяти ярдах от незнакомца.
Этот человек был одет в черный костюм с белой рубашкой и держал на поводу лошадь. Правда, вместо поводьев на шее у лошади была просто веревка, а через спину у нее был перекинут какой-то белый бесформенный тюк, довольно тяжелый и более всего похожий на узел с бельем. Незнакомец вдруг уселся прямо на тропу, обнял согнутые колени свободной рукой и подтянул их к груди, а локтем руки, державшей факел, уперся в развилку между коленями и чуть выставил эту руку вперед, так что вся его фигура стала похожа на канделябр. Голова у него все клонилась вниз, пока шляпа окончательно не сползла ему на лицо, почти касаясь полями вытянутой руки с факелом, свет которого образовал на темной дороге что-то вроде островка света.
Инману показалось, что этот человек попросту уснул, держа перед собой пылающий факел, и его ноги вот-вот вспыхнут.
Но оказалось, что тот вовсе не спит и явно пребывает в отчаянии, глядя в сторону своей лошади и время от времени со стоном повторяя: «Боже мой! А ведь когда-то мы жили в раю!» – и раскачиваясь из стороны в сторону на своей костлявой заднице.
«Как же мне поступить?» – размышлял Инман, встретившись с очередным неожиданным препятствием. Назад идти было невозможно. И обойти этого типа тоже было никак нельзя. Невозможно было и стоять там всю ночь, как теленок, привязанный к колышку. Инман вытащил свой револьвер и, держа его так, чтобы на него хоть немного попадал свет факела, проверил, сколько пуль в барабане.
Он уже собрался сделать первый шаг, когда тот человек встал, воткнул факел в землю, постаравшись хорошенько его укрепить, подошел к лошади со стороны крупа и принялся стаскивать с ее спины «узел с бельем». Лошадь явно нервничала, переступала ногами, прижимала уши, сверкала белками выпученных от страха глаз.
Незнакомец взвалил снятый с коня узел на плечо и, слегка пошатываясь, понес его куда-то в темноту, но Инман успел разглядеть, что это не «узел с бельем», а тело женщины; одна ее рука бессильно болталась в воздухе, рассыпавшиеся водопадом густые черные волосы мели землю. Незнакомец исчез вместе с нею за границей светового круга, но, судя по доносившимся до Инмана рыданиям, было ясно, что несет он ее к обрыву.
Инман в несколько прыжков достиг горящего факела, схватил его и бросил в ту сторону, откуда доносились рыдания. Свет от упавшего факела осветил незнакомца на краю обрыва с женщиной на руках. Он попытался развернуться к внезапному источнику света, но был так стеснен в движениях, что это заняло у него некоторое время. Покачиваясь, он повернулся в сторону Инмана.
– А ну-ка положи ее на землю, – велел ему Инман.
Незнакомец моментально выпустил женщину, и она бесформенной грудой рухнула к его ногам, а он спросил, не сводя глаз с двух разнокалиберных стволов «лё-ма»:
– Что это, черт побери, за оружие такое?
– Отойди от нее, – не отвечая, снова приказал Инман, – и встань вот тут, чтобы мне было хорошо тебя видно.
Незнакомец, перешагнув через безжизненное тело женщины, подошел к Инману и остановился, низко опустив голову, чтобы поля шляпы прикрывали глаза от яркого света факела.
– Стой там! – прикрикнул на него Инман, когда он попытался подойти еще ближе. Но незнакомец, словно не слыша, воскликнул:
– Ты – Божий посланец! Это сам Господь твоим появлением сказал мне: «Не делай этого!» – И он, сделав еще пару шагов, упал перед Инманом на колени и, склонив голову до самой земли, обнял его ноги. Инман прицелился ему в голову и прижал палец к спусковому крючку, готовый в любую секунду выстрелить. И тут незнакомец поднял к нему лицо, и в свете факела стало видно, что по щекам у него катятся крупные блестящие слезы. Инман мгновенно смягчился, что было ему вполне свойственно, и ограничился тем, что несильно стукнул этого типа по скуле длинным дулом револьвера.
Тот повалился навзничь на дорогу. Под глазом у него виднелся неглубокий порез. Шляпа с него свалилась, и стало видно, что его желтоватые волосы сильно напомажены, зачесаны ото лба к затылку и прилизаны так, что кажутся гладкими, как яблочная кожура; концы их неопрятными колечками свисали чуть ниже ушей. Ощупав ссадину на скуле и заметив на пальцах кровь, он с горестным видом заявил:
– Ну что ж, это заслуженное наказание, и я его принимаю.
– Да тебя убить мало! – буркнул Инман. И посмотрел на безжизненное тело женщины, по-прежнему лежавшее на краю утеса. Она даже не пошевелилась. – И у меня, кстати, все еще не пропало желание это сделать.
– Не убивай меня, я божий человек, – сказал незнакомец.
– В некотором роде все мы божьи люди, – сказал Инман.
– Но я‐то проповедник, вот ведь в чем дело! Проповедник я, – уточнил этот тип с сомнительной внешностью, но Инман лишь презрительно фыркнул в ответ.
Лжепроповедник снова принялся обнимать его колени, и Инман спросил:
– Она что, мертва?
– Нет.
– А что с ней?
– Ничего особенного. Она вроде как беременна. А я еще дал ей кое-что выпить.
– И что же ты ей дал?
– Порошок такой в маленьком пакетике. Я его у бродячего торговца купил. Он сказал, что человек от этого порошка четыре часа спит без просыпу. А уж часа два прошло с тех пор, как я ее усыпил.
– Так ты, значит, и есть будущий папаша?
– Очевидно.
– А она, я полагаю, тебе не жена?
– Нет.
Инман шагнул к женщине и опустился возле нее на колени. Затем приподнял ее голову и убедился, что она дышит и крепко спит, даже слегка похрапывает и посвистывает носом. Она явно пребывала в полном беспамятстве, и от этого лицо ее было настолько расслабленным, что казалось дряблым, а в отблесках горящего факела и вовсе почти безобразным, особенно когда резкие тени собирались под глазами и на впалых щеках. И все же Инман понимал, что на самом деле она, должно быть, довольно красива. Он снова опустил ее голову на землю и встал, приказал лжепроповеднику:
– Пристрой-ка ее обратно на лошадь, – но продолжал целиться в него из револьвера. Тот поспешно вскочил, не сводя глаз с оружия, бросился к девушке, с трудом ее поднял и, пошатываясь, понес к лошади. Как только он снова забросил ее на лошадиную спину, Инман повернул револьвер дулом вверх и, увидев в свете факела его грозный профиль, мимолетно подумал, как все-таки приятно, когда острая необходимость действовать смягчается простой просьбой.
– Что теперь? – спросил лжепроповедник, справившись с заданием. Он, казалось, испытывал облегчение от того, что теперь за него решения принимает кто-то другой.
– Помолчи, – сказал Инман. Он и сам не знал, что теперь. Все имевшиеся у него мысли казались какими-то шероховатыми, вялыми, потому что в последнее время он слишком мало спал и слишком много времени проводил в пути. – Ты сам откуда? – спросил он.
– Тут недалеко есть один городок, – и лжепроповедник указал в том направлении, в каком шел и сам Инман.
– Ладно, ступай вперед. Будешь мне дорогу показывать.
Инман поднял с земли факел и швырнул его в пропасть. Проповедник стоял рядом, глядя вслед светящейся точке, которая вскоре растворилась непроглядной тьме.
– Это все еще Дип-Ривер там внизу? – спросил Инман.
– Да, здешние жители так ее называют.
Они двинулись в путь. Инман в одной руке держал пистолет, а в другой – поводья, точнее грубую конопляную веревку, конец которой был обмотан проволокой, чтобы не обтрепывался; схватившись за него, Инман больно уколол большой палец, выступила кровь. Он шел, посасывая раненый палец, и думал о том, что, если бы случайно не наткнулся на эту парочку, бедная женщина плавала бы в реке – белым пятнышком на черной воде, и юбки ее надулись бы пузырем, не давая телу погрузиться, а этот лжепроповедник стоял бы на дороге и бубнил: «Да утони же, наконец, утони!»
«Да, но что же мне теперь со всем этим делать?» – пытался сообразить он.
Дорога вскоре пошла вверх, перевалила через небольшую горку, и река осталась позади, извиваясь меж невысоких холмов. Взошла луна, и теперь Инман хорошо видел повсюду большие проплешины на месте выжженного леса. Желая высвободить место для полей, люди пошли по самому легкому пути и всего лишь запалили огонь, однако никак очищенную от леса местность не облагородили, и теперь на склонах холмов сплошь торчали черные обгорелые пни, словно увязшие в глине, изрезанной руслами множества новых ручейков. Эта глинистая пустыня простиралась до самого горизонта, отражая лунный свет, в котором поблескивали мокрые черные пни. Инман смотрел вокруг и думал: а ведь я с тем же успехом мог бы сейчас считать, что нахожусь на другой планете, страшно далеко от тех мест, куда так стремлюсь.
Орион уже был отлично виден над восточным горизонтом, а стало быть, решил Инман, сейчас наверняка сильно за полночь. Орион, фигура великого охотника и воина, высился в небесах как некий знак, как обвиняющий и указующий перст, выявляющий все твои просчеты и недостатки. Орион, туго перепоясанный мечом, был полностью готов к бою и, судя по всему, был полностью в себе уверен, как, собственно, и подобает настоящему мужчине, если, конечно, поза и внешность являются некими показателями характера. Орион каждую ночь странствовал в одном и том же западном направлении и, видимо, проводил время с неизменным удовольствием.
Одной из тех вещей, которые всегда оказывали на Инмана успокоительное воздействие, было то, что он знает и может назвать имя самой яркой звезды в созвездии Орион. Он сказал об этом парнишке из Теннесси, когда ночью после сражения под Фредериксбергом они сидели рядом на краю окопа, защищенные той стеной. Ночь была пронизывающе холодной, ясной, хрусткой, и в небе сияли яркие звезды, а закат давно отгорел и погас. Они сидели, завернувшись в одеяла, укутав не только плечи, но и голову, и дыхание их, вылетая изо рта, повисало в безветренном воздухе перьями тумана, и казалось, что это явились чьи-то духи, желая с ними проститься.
– Здорово подморозило, – сказал парнишка из Теннесси. – Если ствол ружья лизнуть, так язык сразу к металлу прилипнет.
Он, держа свой «энфилд» перед собой, подышал на ствол и ногтем соскреб образовавшийся иней. Потом быстро глянул на Инмана, повторил то же действие и поднес ему к самому носу свой палец с комком инея, явно желая доказать свою правоту. Инман сказал: «Да-да, вижу», а парнишка сплюнул, попал точно между ступнями и наклонился, чтобы посмотреть, замерз плевок или нет. Но на дне окопа было слишком темно, и он ничего не смог разглядеть.
Перед ними простиралось поле битвы – далеко простиралось, до самого города, до реки. И местность вокруг была какая-то невыразительная, тусклая, как кошмар, словно специально созданная, чтобы соответствовать некому новому и ужасному военному образцу. И вся она была усыпана телами погибших и сожжена артиллерийским огнем. Новый ад – так назвал ее кто-то. Чтобы перестать думать об этом, Инман посмотрел в небо, на созвездие Орион, и назвал известное ему имя его главной звезды: Ригель. Мальчик из Теннеси, тоже не сводя глаз со звезды, имя которой услышал явно впервые в жизни, спросил:
– Откуда ты знаешь, что она называется Ригель?
– Прочел в книге, – сказал Инман.
– Значит, это просто имя, которое ей дали люди, – сказал парнишка, – а не Господь Бог?
Инман с минуту подумал и тоже спросил:
– А разве можно узнать, каким именем эту звезду нарек Бог?
– Ну, этого ты никогда не узнаешь. Он свои тайны хранить умеет, – сказал мальчик. – Это Он нам вроде как урок дает – мол, вы должны смириться с собственным невежеством, и все. А плоды ваших знаний вон там, прямо перед вами, – и он мотнул подбородком в сторону растерзанного поля брани, похоже, не считая нужным даже рукой его границы обвести и явно испытывая отвращение. А ведь этот мальчишка сперва показался Инману глупым и невежественным. Зато собой Инман очень гордился: еще бы, ведь он знает, какое имя люди дали главной звезде созвездия Орион! И он считал: да пусть Господь сколько угодно хранит свои мрачные тайны! Однако сейчас ему вдруг показалось, что мальчик-то, пожалуй, был прав – особенно насчет человеческих знаний или по крайней мере некоторых разновидностей этих знаний.
Инман и лжепроповедник некоторое время шли молча, но вскоре последний не выдержал и спросил:
– Ну, и как же ты со мной поступишь?
– Я как раз думаю над этим, – признался Инман и в свою очередь спросил: – А ты-то как умудрился в такую историю вляпаться?
– Трудно сказать. Между прочим, у нас в городе меня никто до сих пор ни в чем не подозревает. Она ведь с бабкой живет, а бабка такая старая и глухая, что приходится во весь голос орать, чтобы она хоть что-то поняла. Так что ее внучке ничего не стоило из дому выскользнуть хоть в полночь, хоть за полночь, вот мы с ней и развлекались в стогу сена или на мягком мху на берегу ручья до рассвета, пока первые птички не начнут щебетать. И все лето мы вот так прокрадывались по ночному лесу навстречу друг другу…
– Ловкие, как пантеры? – перебил его Инман. – Ты ведь примерно такую картину хочешь нарисовать?
– Ну, в общем, да. В некотором роде.
– А как дело до этого обрыва над рекой дошло?
– Да как обычно. Сперва-то все взгляды такие особенные, да слова, да случайные прикосновения – например, когда передаешь кусок цыпленка, обедая всей компанией на траве после воскресной службы.
– Больно мало расстояние оказалось между обедами на траве в компании и развлечениями в стоге сена со спущенными штанами.
– Да уж так получилось.
– Получилось хуже некуда – особенно когда ты собрался беременную любовницу в реку с обрыва бросить, как поросенка, который свиной чумой заболел.
– Ну да. Только все куда сложней, чем ты пытаешься изобразить. Во‐первых, учти мое положение. Ведь если бы наша связь раскрылась, так меня бы тут же из этого округа вышвырнули. У нас церковь строгая. Мы изгоняли людей даже за такую малость, как игра на скрипке в собственном доме. Поверь, я много дней голову ломал, да так и не решался ничего предпринять, много ночей глаз не смыкал…
– Ну, это, должно быть, просто ночи дождливые были, верно? Когда и сено в стогах, и мох на берегу чересчур мокрые?
Проповедник промолчал.
– Можно ведь было и более простым способом положение исправить, – сказал Инман.
– Я такого способа найти не сумел.
– Ну, например, ты мог бы на ней жениться.
– И снова ты упускаешь всю сложность моего положения. Я ведь уже женат.
– Ого!
– И теперь мне кажется, что я и в призвании своем ошибся, решив проповедником стать.
– Да уж, – сказал Инман, – на мой взгляд, ты для этого дела совсем не годишься.
Они прошли еще с милю, и перед ними возник городишко, раскинувшийся на обоих берегах той реки, что там, в горах, текла по узкому ущелью. Инман сумел разглядеть жалкие деревянные домишки, обитую тесом и побеленную церковь, пару каких-то крошечных заводиков или фабрик.
– Значит, так, – сказал Инман. – Я вот что предлагаю: ее надо потихоньку перенести в дом и положить в постель, как если бы она из дома сегодня вообще не выходила, как если бы этой ночи и вовсе не было. У тебя носовой платок есть?
– Да.
– Сверни его в комок и засунь себе в рот, а потом ложись ничком на землю, – приказал Инман и принялся сдирать с поводьев проволоку. Проповедник сделал, как было велено, и Инман, упершись ему в спину коленом, раз шесть обмотал ему голову проволокой, накрепко соединив ее концы.
– Если бы ты закричал, – сказал Инман, – сюда бы сразу сбежались люди и ты бы все свалил на меня. Так что у меня нет иного способа, чтобы не только рассказать, как все было в действительности, но и заставить здешних жителей мне поверить.
Когда они вошли в город, собаки их сперва облаяли, но вскоре умолкли – видно, узнали проповедника, будучи хорошо знакомыми с его ночными похождениями.
– Который дом? – спросил Инман.
Проповедник махнул рукой – мол, дальше, дальше, – и через некоторое время дорога привела их на противоположную окраину городка, где в тополиной роще притулился домишко в одну комнатку, крытый дранкой и выкрашенный белой краской. Проповедник глазами показал, что это и есть то самое место, и выразительно кивнул. Проволока так растянула ему рот, что казалось, будто он все время улыбается, и это раздражало Инмана, совершенно не согласуясь с его настроением.
– Отойди вон к тому маленькому тополю, – велел Инман, снял с коня поводья, с их помощью связал проповедника и привязал за шею к дереву, а свободным концом, перекинув его через плечо проповедника, крепко стянул тому запястья.
– Стой здесь и не вздумай шуметь, и тогда все мы благополучно выпутаемся из этой истории, – сказал Инман.
Он снял девушку с лошади и взял на руки так, чтобы удобней было нести – одна рука под талией, вторая под мягкими бедрами. Голова девушки покоилась у него на плече, и ее густые темные волосы, рассыпавшись чуть ли не до земли, полностью накрыли его руки и шевелились в такт шагам, словно дышали. Во время всех этих перемещений девушка один лишь раз тихонько застонала, словно ей приснился какой-то мимолетный тревожный сон. Она лежала в объятиях Инмана такая беспомощная, как ребенок, лишенная даже сознания, а потому совершенно беззащитная перед любой опасностью, охраняемая лишь редкими искорками доброты в этом шальном мире, что Инман сердито подумал: «Нет, надо было мне все-таки прикончить этого вонючего проповедника!»
Подойдя к дому, он опустил девушку возле крыльца в заросли пижмы, затем поднялся на крыльцо и заглянул в окошко. В комнате было темно. В очаге неярко горел огонь, на тюфяке возле очага спала какая-то старуха, прожившая, похоже, так долго, что ее старческая худоба достигла состояния близкого к прозрачности, а кожа приобрела оттенок пергамента. Казалось, вздумай Инман поднять ее с пола, он бы не только огонь в очаге сквозь нее увидел, но и газету сквозь нее мог бы читать. Старуха спала с открытым ртом и довольно громко храпела. В слабом свете очага было видно, что зубов у нее осталось в лучшем случае две пары. Два спереди наверху и два внизу. От этого в ее лице было что-то заячье.
Инман попытался открыть дверь, обнаружил, что она не заперта, сунул голову внутрь и негромко сказал: «Эй, хозяйка!», но старуха продолжала храпеть. Он два раза хлопнул в ладоши – она даже не пошевелилась. Пожалуй, безопасно – решил он и вошел. У очага стояла тарелка с половинкой круглого кукурузного хлеба и двумя ломтями жареной свинины. Инман взял еду и сунул ее в заплечный мешок. В дальнем конце комнаты виднелась чья-то пустая кровать – ага, это кровать девушки, догадался он, подошел, откинул одеяло, затем снова вышел на крыльцо и немного постоял, глядя на черноволосую девушку. В своем выцветшем платьице она казалась на черной земле каким-то пятнышком света.
Он поднял ее, перенес внутрь и уложил на кровать, заботливо сняв с нее башмаки и укрыв одеялом до самого подбородка. Потом, немного подумав, снова откинул одеяло и повернул девушку на бок, потому что вспомнил, как один парень у них в полку чуть не умер, заснув пьяным на спине и чуть не захлебнувшись собственной блевотиной, но, к счастью, кто-то вовремя заметил и разбудил его пинками. Теперь Инман был уверен, что девушка останется жива, хоть и проснется утром с гудящей головой, а потом будет удивляться, как это она оказалась снова в своей постели, если последнее, что помнит, – это любовные игры в стоге сена с проповедником.
И тут поленья в очаге, прогорев, с треском провалились сквозь решетку, а оставшиеся дрова улеглись поудобней и запылали ярче. Треск дров разбудил девушку; она открыла газа, повернула голову и посмотрела прямо на Инмана. В свете очага лицо ее казалось абсолютно белым, растрепанные волосы в беспорядке рассыпались по подушке. Она выглядела испуганной, смущенной и, похоже, собралась закричать, даже рот приоткрыла, но так и не издала ни звука. Инман наклонился к ней, ласково коснулся ее лба, убирая с лица пряди густых волос, мелко вьющихся на висках, и тихо спросил:
– Как тебя зовут?
– Лора, – сказала молодая женщина.
– Послушай меня, Лора, – сказал он. – Устами вашего проповедника отнюдь не Господь говорит. Это ни одному мужчине на свете не дано. А теперь давай снова усни, а утром, когда проснешься, я буду казаться тебе просто сном, в котором ты поняла, что должна оставить этого человека. Он тебе добра не принесет, он тебе зла желает. Вот это ты хорошенько запомни.
И он нежно, кончиками пальцев опустил ей веки – он не раз видел, что именно так люди закрывают глаза покойникам, уберегая их от дурных видений. От его прикосновения девушка сразу размякла и снова погрузилась в сон.
Оставив ее, Инман вернулся к проповеднику, по-прежнему привязанному к дереву, и его охватило острое желание выхватить нож и вспороть мерзавцу брюхо. Однако, отогнав эту назойливую мысль, он порылся в заплечном мешке и вытащил оттуда ручку, чернила и листок бумаги. Затем отыскал относительно светлое местечко, где лунный свет просачивался сквозь листву деревьев, и в этом голубом луче кратко описал историю с девушкой, не прилагая особых умственных усилий, не пытаясь ее приукрасить, а всего лишь в одной фразе изложив то, что узнал о том, как едва не случилось убийство. Затем Инман прикрепил свою записку к ветке дерева чуть выше собственной головы, чтобы проповедник уж точно не смог бы до нее дотянуться.
Тот внимательно следил за его действиями и, осознав, каковы намерения Инмана, пришел в страшное возбуждение, начал рваться и метаться, однако, поскольку он был привязан за шею, ему удавалось лишь не слишком удачно лягаться да что-то верещать сквозь засунутый в рот кляп.
– Ну что? Показания хочешь дать? – спросил Инман.
– Ах-ха! – еле вымолвил проповедник.
Инман вытащил револьвер, приставил его дулом к уху проповедника, снял с предохранителя и, щелкнув спусковым механизмом, направил пулю в нижний ствол.
– Учти: если скажешь хоть слово громче, чем шепотом, сразу головы лишишься, – предупредил Инман и стал разматывать проволоку. Проповедник выплюнул носовой платок и сказал:
– Ты же мне жизнь загубил!
– Ты на меня-то не сваливай, – возразил Инман. – Мне это все на фиг нужно не было. Но я хочу быть уверен, что завтра или послезавтра ночью ты не потащишь ее снова в ту черную горловину, повесив, как мертвую, поперек седла.
– Тогда лучше пристрели меня. Пристрели прямо здесь и оставь на этом дереве висеть.
– Весьма привлекательное предложение. Да мне и самому эта мысль в голову приходила.
– Да проклянет тебя Господь! Да пошлет Он тебя в ад за то, как ты со мной поступаешь!
Инман поднял с земли обслюнявленный носовой платок и снова заткнул проповеднику рот. Затем опять обмотал его голову проволокой и широким шагом пошел прочь, слыша за спиной злобное глухое ворчание и слабые стоны.
Остаток ночи Инман шел, почти не останавливаясь, чтобы уйти от этих мест как можно дальше. Когда же у него за спиной вспыхнули наконец первые проблески утренней зари, неприятно желтые, точно гнойник, он оказался в совершенно ему не известной холмистой местности, чувствуя себя измученным до предела. Он понятия не имел, сколько ему удалось пройти за эту долгую ночь, и оказалось, что всего двенадцать миль, а ощущение было такое, словно он прошел миль сто.
Решив передохнуть, Инман свернул в лес, где устроил себе некое подобие постели из веток и травы, потом уселся и, прислонившись спиной к дереву, съел тот кукурузный хлеб и куски жирной свинины, которые прихватил в доме молодой женщины. После чего большую часть утра попросту проспал.
Проснулся он внезапно и сразу понял, что уже не спит, а смотрит в голубое небо сквозь нависшие над ним сосновые ветви. Он вытащил револьвер, вытер его тряпицей, проверил заряд, да так и оставил в руке – просто для компании. Когда-то на поле боя ему удалось раздобыть себе этот «лё-ма», причем новую модель, на стволе которой красовалась надпись: «Бирмингем», то есть он был сделан уже в Англии и был гораздо лучше первых бельгийских образцов. Кстати сказать, Инман подобрал его с земли и сунул за пояс как раз под Питерсбергом, где и получил свое тяжелое ранение, однако ухитрялся не расставаться с «лё-ма» ни в суматохе полевого госпиталя, ни в товарном вагоне поезда, ехавшего на юг и битком набитого ранеными. Это был револьвер довольно странной конфигурации, пожалуй, слишком большой и нелепый в смысле пропорций, зато один из самых свирепых. Его барабан был размером с кулак и вмещал девять зарядов сорокового калибра. Но главной отличительной чертой «лё-ма» было то, что вообще характеризовало новое направление в конфигурации револьверного механизма: его здоровенный барабан вращался вокруг главного ствола и был размещен под ним. Предназначенный и для самого последнего, отчаянного шанса во время рукопашной схватки, он был способен стрелять одиночными, либо картечью, либо пулями такой величины, что они походили скорее на свинцовые утиные яйца и были способны разнести противника в клочья. В руке же «лё-ма», несмотря на свои размеры, лежал хорошо и ощущался как вполне сбалансированный и устойчивый, то есть подобный цельному слитку металла, так что Инмана всегда охватывало чувство безмятежности, когда он всего лишь сжимал в руке его толстую рукоять, представляя, что этот револьвер способен натворить, будучи у него на службе.
Инман еще раз протер барабан и ствол револьвера, вспоминая и драку в городе, и переправу через ту грязную разлившуюся реку, и того проповедника, и прикинул, мог ли он поступить иначе в каждом из этих случаев. Ему вовсе не хотелось пачкаться, оказавшись причастным к грязным делишкам других людей. В глубине души он мечтал о том, чтобы спрятаться глубоко в лесу, как можно дальше от любых дорог. Стать похожим на сову и передвигаться только по ночам. Или на привидение. Однако другая часть его «я» стремилась всюду ходить открыто, носить на бедре большой револьвер, странствовать даже днем под черным флагом, с уважением относясь к тем, кто ему не мешает, но яростно сражаясь с любым, кто вздумает на него напасть или попытается ему противодействовать.
До войны Инман отнюдь не отличался любовью к дракам и спорам. Но когда его призвали в армию, привычка к сражениям далась ему легко. И он тогда решил, что это, как и многое другое, просто дар природы. Как, например, у птицелова, способного выманить из леса любую птицу. Или у музыканта, умеющего извлечь из своего банджо любую мелодию. Или у настоящего проповедника, обладающего убедительным даром слова. Если у тебя есть дар, от тебя самого требуется очень немного усилий. Для тебя важно только то, насколько твои нервы способны управлять быстротой рук и умением сохранить хладнокровие, чтобы не растеряться во время сражения и не морочить себе голову всякими фатальными и совершенно посторонними доводами и рассуждениями. Ну и помимо этого, необходимо обрести умение преодолевать себя в ближнем бою, когда дело доходит до рукопашной.
В середине дня Инман все же покинул свое убежище в сосняке и попытался пройти еще хоть сколько-то миль, однако уже через час понял, что буквально валится с ног от усталости. Каждый шаг давался ему с огромным трудом. Заметив впереди двух человек, остановившихся там, где дорога выводила к речному броду, он даже не подумал свернуть в лес и спрятаться, хотя, конечно, даже издали было понятно, что это рабы, и продолжал к ним приближаться. Вскоре он увидел, что один пытается сдвинуть с места рыжую свинью, решившую немного поваляться в грязи, а у второго в руках целая охапка подпорок для бобов. Первый довольно долго пинал свинью ногами, но та вылезать из лужи не желала, и тогда он взял одну из жердин для подпорок и принялся лупить ею несчастную животину, пока та не поднялась на ноги, не вылезла неохотно из лужи и не побежала от него прочь. Рабы дружно приподняли шляпы, приветствуя Инмана, и вежливо поздоровались: «Добрден, масса».
А Инман чувствовал себя настолько изможденным и слабым, что ему на мгновение захотелось, как та большая рыжая свинья, просто лечь в лужу и валяться там до тех пор, пока какой-нибудь бездельник не схватит хворостину и не задаст ему жару. Однако он все же стащил с себя сапоги, перешел реку вброд и лишь на том берегу, свернув с дороги, двинулся вниз по течению, выискивая укромное местечко, где можно было бы сварить себе жидкую кашку из кукурузной крупы. И тут ветер, переменившись, принес ароматы настоящей еды, и Инман двинулся дальше, ориентируясь на этот запах, принюхиваясь, моргая и качая головой, как голодный медведь.
И вскоре вышел к лагерю, разбитому у излучины реки: повозка, несколько лошадей да остроконечные палатки из серой парусины среди берез. Инман присел на корточки в кустарнике и стал наблюдать, как эти люди занимаются привычными делами. Людей в лагере оказалось довольно много, и они отличались удивительным разнообразием оттенков кожи. Инман догадывался, что это такие же отщепенцы и бродяги, как и он сам. Бродячие артисты, дезертиры, ирландские цыгане, торгующие лошадьми – в общем, сбившийся в кучу сброд. Повсюду вокруг стойбища паслись в высокой траве под деревьями стреноженные лошади различного качества – от великолепных до еле живых. Но все они в золотистом свете полуденного солнца казались Инману прекрасными; изящество таилось в сильном изгибе длинных опущенных к земле лошадиных шей, в хрупких «бабках», проступающих сквозь тонкую кожу над фризами. Нетрудно было догадаться, что эти торговцы лошадей украли и припрятали. Во время сражений погибало так много лошадей, что их в итоге стало не хватать, и цены взлетели на невиданную высоту. Впрочем, в армии были созданы специальные отряды, которые занимались тем, что отбирали у населения лошадей, практически ничего за них не платя. Инман, например, страстно мечтал, чтобы у него было достаточно денег, чтобы иметь возможность купить крупного быстроногого мерина, сесть на него и рысью помчаться вдаль, разом покончив с жизнью пешего странника. Но такой суммы у него, увы, не было, да и трудно было бы передвигаться тайком, имея лошадь. Лошадь слишком велика, чтобы ее можно было запросто спрятать, да и договориться с ней нелегко. Так что Инман позволил своей мечте развеяться.
Надеясь на удачу и некое чувство родства с этими изгоями, Инман вошел в лагерь, на всякий случай слегка разведя руки в стороны и повернув их ладонями вверх. Цыгане приняли его с очевидной щедростью, хотя он прекрасно понимал, что они бы и сапоги у него с ног украли, если б им представилась такая возможность. На маленьком костерке у них кипел полный котел какого-то темного варева: кролик, белка, украденная курица, разные ворованные овощи, в основном, правда, капуста. В походной духовке запекались куски тыквы, сбрызнутой патокой. Какая-то женщина в яркой лоскутной юбке поварешкой щедро зачерпнула из котла, до краев наполнив жестяную миску, и подала ее Инману, а сама принялась жарить на лярде лепешки из кукурузной муки. Ноздреватое тесто стреляло, точно отголоски дальнего боя, когда она ложкой накладывала его на сковороду.
Инман ел, прислонившись к дереву и с интересом посматривая вокруг. От реки на поляну тянулся желобок для воды, выложенный камнями. На березах дрожали на легком ветерке желтые листья, появившиеся что-то слишком рано. На траву сквозь дым лагерных костров широкими полосами падал солнечный свет. На бревне сидел какой-то человек и пиликал на маленькой скрипке популярные ритмы – джиги и рила. На мелководье у берега играли дети. Несколько человек возились с лошадьми. Мальчик причесывал старую кобылу кукурузной кочерыжкой, которую обмакивал в ведро с поташом и сажей, чтобы закрасить седые волоски, а потом взял веревку толщиной с крысиный хвост и принялся обрабатывать ей зубы. Кобыла молодела на глазах. А какая-то женщина, привязав к березе крупного гнедого коня, принялась его дергать, заставляя приподнимать ноги, а сама лила ламповое масло в стрелку копыта и быстро подносила к копыту живой огонь, надеясь таким образом избавить животное от привычки прихрамывать. И практически каждого из коней от чего-то лечили – от шпата, от глистов, от запала – или хотя бы просто старались сделать их недуг или старость менее заметными.
Инман и раньше имел дело с цыганами и считал, что они обладают определенной, весьма тонкого свойства честностью, несмотря на свое хищническое отношение ко всему остальному человечеству; его также восхищала их отвага, их стремление и умение найти выход даже из самого затруднительного положения. Но в данном случае они, похоже, были настроены в высшей степени миролюбиво, разбив лагерь в этой тихой излучине реки. Им не было дела до того, чем завершится эта война. Какая бы сторона ни одержала победу, людям по-прежнему будут нужны лошади. А значит, и этот конфликт является для них всего лишь временной помехой в делах.
Весь остаток дня Инман провел в цыганском стойбище и, проголодавшись, сам брал из котла немного еды. Потом он немного поспал, послушал скрипача, посмотрел, как одна цыганка предсказывает судьбу по рисунку измельченных целебных растений, оставшихся на дне чашки после того, как выпит сделанный из них отвар. Однако Инман отверг предложение гадалки предсказать его собственную судьбу, ибо ему казалось, что свою долю разочарований он уже получил сполна.
Ближе к вечеру он увидел, как темноволосая женщина, пройдя меж пасшимися лошадьми, подошла к старой гнедой кобыле и надела на нее уздечку. Женщина была молода, хоть и одета довольно странно – в большой мужской свитер поверх длинной черной юбки, – и так хороша собой, насколько вообще может быть хороша женщина. Чем-то она напомнила ему Аду – может, темными волосами, или манерой двигаться, или тонкостью пальцев. Инман просто глаз от нее не мог отвести, а она, подобрав подол своих длинных юбок и зажав его в зубах, вскочила на неоседланную лошадь, обнажив при этом свои белые ноги чуть ли не до бедер, и поехала вдоль по берегу реки, а потом пересекла ее в таком месте, где было достаточно глубоко, и лошадь даже на пару мгновений потеряла под ногами опору и немного проплыла. Потом несчастная кобыла с трудом взобралась на противоположный берег, изо всех сил напрягая ляжки, и вода стекала с нее буквально ручьями. Впрочем, женщина тоже была мокрой чуть ли не по пояс и низко наклонялась вперед, чтобы сохранить равновесие, почти касаясь лицом и упавшими волосами лошадиной гривы. Когда же они выбрались на ровную твердую поверхность, женщина ударила пятками в бока кобылы, и они галопом понеслись прочь через лес. Это зрелище Инмана почему-то очень взволновало, и он был благодарен судьбе за это счастливое, как ему казалось, видение.
Уже в сумерках группа маленьких цыганят, выстругав себе из березовых веток остроги, отправились к речной заводи и принялись бить этими крошечными острогами лягушек. Набрав полную корзину, они обрубили лягушкам лапки, надели их на палочки и стали жарить над почти прогоревшим костром из веток гикори. Пока готовилось лягушачье мясо, к Инману подошел цыган с бутылкой шампанского Moet, которую он, если верить его словам, на что-то выменял. Он, правда, не очень-то представлял, что это за вино, но был уверен, что оно дорогое, и хотел получить за него приличную сумму. Инман предложил ему несколько долларов за полбутылки вина и полную тарелку лягушачьих лапок, и это оказалось очень вкусно. Правда, покончив с ужином, он понял, что не наелся – да и вряд ли это можно было счесть настоящей едой для человека, так долго голодавшего.
И он принялся бродить по лагерю в поисках еще какой-нибудь еды и вскоре вышел к повозке бродячих артистов. Насколько он понял, их представление было связано с медициной. Какой-то белый человек встал, подошел к Инману и принялся задавать ему разные деловые вопросы. Человек этот был худ, высок ростом и далеко не молод, что было заметно по его бледной коже и мешкам под глазами, да и волосы он явно подкрашивал черной краской. Он, похоже, был хозяином и шоу, и повозки, а потому Инман решился спросить у него, нельзя ли купить у них еды или хотя бы поужинать вместе с ними, за что он, конечно же, заплатит. Хозяин повозки сказал, что поужинать с ними Инман, конечно же, может, только есть они будут значительно позже, а сейчас, пока еще светло, им нужно немного порепетировать. А он, если хочет, может посмотреть.
Через минуту из палатки вышла та темноволосая женщина, которую Инман видел раньше. И теперь он просто глаз от нее не мог отвести. И все присматривался к ней и этому мужчине, пытаясь угадать, какие отношения их связывают. Сперва ему показалось, что они муж и жена, но потом он понял, что это не так. Они вместе установили некий дощатый экран, затем женщина встала спиной к этому экрану, а мужчина принялся метать в нее ножи, острия которых лишь чуть-чуть ее не задевали и, дрожа, вонзались в доски экрана. Инману казалось, что уже одного этого номера более чем достаточно, чтобы привлечь целую толпу зрителей, но у труппы в запасе был еще и огромный седобородый эфиоп с царственной осанкой и в пурпурных одеждах, которого представляли публике как бывшего короля Африки. Этот король отлично играл на какой-то штуковине, очень похожей на банджо, и своей игрой мог бы, пожалуй, и мертвого заставить плясать, хотя, как оказалось, его музыкальный инструмент был сделан всего лишь из тыквы-горлянки и имел только одну струну. Кроме того, у труппы был небольшой зверинец, включавший представителей различных индейских племен – семинол из Флориды, один крик и один чероки из Экоты и одна женщина-йемасси. Во время представлений они в основном произносили всякие глупые шутки, били в барабаны, пели и танцевали. Повозка, в которой они странствовали, была битком набита всякими разноцветными пузырьками с медицинскими снадобьями, каждое из которых предназначалось для лечения того или иного тяжкого недуга: рака, чахотки, различных невралгий, малярии, худосочия, инсультов, припадков и судорог.
С наступлением темноты артисты собрались ужинать и пригласили Инмана к ним присоединиться. Все вместе они уселись на землю у костра и стали есть огромные бифштексы с кровью, картошку, поджаренную на сковороде в растопленном жире от копченого бекона, и салат из диких трав, заправленный тем жиром, который не успела впитать картошка. Эфиоп и индейцы ели вместе со всеми, и все они были здесь равны вне зависимости от цвета кожи. Они и разговаривали на равных, и никто не спрашивал и не давал разрешения на то, чтобы что-то сказать.
После ужина каждый, присев на корточки у воды, вымыл свою тарелку и вычистил ее речным песком. Затем тот немолодой белый человек подбросил в костер, на котором прежде готовилась пища, еще дров, заставляя огонь гореть жарче и даже не думая экономить топливо. Когда огонь взметнулся мужчине по плечо, бродячие артисты пустили по кругу бутылку и принялись рассказывать Инману всякие истории о своих бесконечных странствиях. Дорога, говорили они, это совершенно отдельная самостоятельная страна, где нет ни правителя, ни правительства, и всем управляют только законы природы, и самая главная, и по сути дела единственная, ее характеристика – это свобода. Судя по их рассказам, они не раз бывали разорены и не раз им неожиданно улыбалась удача. Они рассказывали о карточных играх, лошадиных аукционах, а также о том, как это чудесно, когда вокруг так много глупцов. У них бывали сложные моменты во взаимоотношениях с законом, порой им чудом удавалось избежать беды. Они со смехом говорили о дураках, которых обвели вокруг пальца при обмене, и с уважением – о мудрецах, встреченных в пути, а также о том, как зачастую противоречива их мудрость. Они с благодарностью вспоминали те селения, где их всегда встречали гостеприимно, а некоторые города и деревни отмечали в связи с какой-то особой злобностью их жителей. Они все время подсказывали друг другу, рассказывая о тех местах, где стояли лагерем, и о тех замечательных трапезах, которые там устраивали, и все единогласно сочли самым лучшим то место, где они останавливались несколько лет назад на берегу довольно большой реки, вытекавшей буквально из-под скалы, а самым вкусным кушаньем – и с этим тоже все были согласны – были жареные цыплята, которых они приготовили в тени той скалы.
Через некоторое время Инман уже почти не воспринимал их бесконечных рассказов и думал только о том, как прекрасна та женщина в свете костра, когда отблески жаркого огня играют на ее чудесных волосах и нежной коже. И тут он вдруг услышал, как тот немолодой белый говорит нечто весьма странное. Он сказал, например, что когда-нибудь этот мир, возможно, станет таким, что слово «раб» в нем превратится всего лишь в метафору.
Была уже глубокая ночь, когда Инман, прихватив свои заплечные мешки, отошел в лес за лагерем и там расстелил себе постель, но, к сожалению, и туда доносилась музыка и голоса артистов. Тщетно пытаясь уснуть, Инман ворочался с боку на бок, потом зажег огарок свечи, вылил остатки вина в свою жестяную кружку, вытащил из заплечного мешка лишенный обложки и скатанный, как папирус, том Бартрама, открыл его на первой попавшейся странице и стал читать и перечитывать фразу, которая случайно попалась ему на глаза. Это было описание некоего безымянного растения, похожего, насколько сумел определить сам Инман, на разновидность рододендрона.
«Кустарник этот, разрастаясь, образует настоящие заросли или даже небольшие рощицы особенно где-нибудь на открытых местах, на возвышенностях, где большие деревья растут редко и вразнобой; от одного корня бывает сразу несколько побегов, прямых и довольно высоких, от четырех до шести футов; ветки на них появляются ближе к макушке, но сперва тоже растут почти вертикально, как бы чуть отодвинувшись от основного ствола, который постепенно одевается довольно крупными листьями овальной, слегка заостренной формы, имеющими бледно-зеленый или желто-зеленый оттенок; листья эти твердые и плотные на ощупь, с обеих сторон гладкие и блестящие, крепятся к стволу или ветке почти вертикально коротким черешком; каждая ветка завершается этакой длинной растрепанной метелкой белых цветов, имеющих по пять лепестков, узких и длинных».
Инман некоторое время развлекался, с удовольствием перечитывая это невероятно длинное предложение. Сперва он добивался того, чтобы после каждого слова в голове оставалась как бы вполне определенная тяжесть, что было занятно уже само по себе, потому что если он этого не добивался, то смысл слов и фраз порой от него попросту ускользал, не оставляя в памяти ни малейших следов. Затем он сосредоточился на описании местности и принялся дополнять его различными недостающими, с его точки зрения, деталями горного редкостойного леса: породами растущих там деревьев, разновидностями птиц, часто этот лес посещающих, и всевозможными видами папоротников. Когда эта картина полностью сформировывалась в его воображении, и он четко и ясно все это себе представил, он начинал конструировать в уме описанный Бартрамом кустарник, соединяя разрозненные детали, и в итоге кустарник возник перед его мысленным взором таким живым, словно он сам его и сотворил, хотя это вымышленное растение никоим образом не соответствовало ни одному из известных Инману и казалось в определенном смысле чистым плодом фантазии.
Задув свечу, Инман снова лег, завернулся в одеяло и сделал несколько глотков вина, надеясь все же уснуть, однако мысли его вновь и вновь возвращались к женщинам – к той темноволосой циркачке, затем к девушке по имени Лора с такими мягкими нежными бедрами, ощущение которых он сохранил с того момента, как на руках внес ее в дом и уложил на кровать, затем он вспомнил Аду и рождественскую вечеринку четыре года назад, потому что тогда они тоже пили шампанское. Инман прислонился головой к стволу дерева, хорошенько глотнул вина и стал в малейших деталях вспоминать, что чувствовал, когда Ада сидела у него на коленях возле кухонного очага.
Казалось, это была какая-то другая жизнь, другой мир. Инман вспоминал тяжесть расслабленного тела Ады. Ее мягкость, ее хрупкие, но прочные косточки. И то, что она тогда положила голову ему на плечо, а волосы ее пахли лавандой, и от ее тела исходил какой-то неизъяснимо чарующий аромат. А когда она немного выпрямилась, он обнял ее за плечи, чтобы она не упала, и почувствовал под пальцами продолговатые мышцы плеча и узел сустава. Ему тогда, помнится, очень хотелось притянуть ее к себе, обнять покрепче и долго-долго держать в объятиях, но она вдруг словно очнулась, резко выдохнула сквозь сжатые губы, вскочила и принялась разглаживать помявшуюся юбку. Потом, подняв руки, стала заправлять мелкие колечки волос, выбившиеся на висках из прически, и, глядя на Инмана сверху вниз, сказала:
– Ну-ну.
А он взял ее руку и слегка погладил большим пальцем тыльную сторону ладони. Тонкие косточки, идущие от пальцев к запястью, двигались под его пальцем точно клавиши фортепиано. Затем, перевернув ее руку, он ласково разгладил пальцы, не давая ей сжать их в кулак, и прильнул губами к запястью, к переплетению бледно-голубых вен. Ада медленно отняла у него свою руку и некоторое время стояла, растерянно глядя на нее.
– Там никаких новостей не написано, – пошутил Инман. – Нам, во всяком случае, их прочесть не дано.
Ада опустила руку и сказала:
– Просто это было так неожиданно. – А потом быстро ушла.
Когда Инмана наконец отпустили воспоминания, он уснул, и ему приснился такой же ясный и светлый сон, как тот рождественский вечер. Ему снилось, что он лежит, как это часто бывало и наяву, в каком-то лесу среди огромных лиственных деревьев, ветви которых явно утомлены тем, что все лето питали и растили густую листву, и теперь с нетерпением ждут, что всего через несколько недель их листва сменит цвет и придет осень. Между деревьями во множестве произрастали те кустарниковые растения, которые он вообразил себе, читая Бартрама. Эти кусты были покрыты крупными цветами пятиконечной формы, словно порожденными галлюцинацией. В том мире сна сквозь тяжелую листву сеялся мелкий дождь, похожий на прозрачный движущийся над землей занавес и такой легкий, что у Инмана даже одежда не промокла. И тут появилась Ада, приближавшаяся к нему между стволами деревьев столь же легко и неспешно, как этот дождь. На ней было белое платье, но ее плечи и голова были окутаны каким-то черным покрывалом, однако Инман все равно узнал ее по глазам и походке.
Он встал с земли, все еще не понимая, каким образом Ада попала в эти места, и все-таки ему страшно хотелось ее обнять, и он уже двинулся было к ней и даже руки протянул, однако целых три раза она проходила сквозь них, словно туман, и сама становилась при этом похожей на туман, такой же неясной, серой, ускользающей. И лишь на четвертый раз она не расплылась туманом, а осталась стоять перед ним, и он крепко ее обнял и сказал:
– Мой путь к тебе был очень трудным и долгим. И я больше никогда тебя не отпущу. Никогда.
А она внимательно на него посмотрела и сняла с головы то черное покрывало, но так и не сказала ни слова. Впрочем, если судить по выражению ее лица, она была совершенно согласна с Инманом.
Сон Инмана был нарушен пением утренних птиц, однако его все еще не покидал образ Ады, да он и сам не хотел с ним расставаться. Он встал и увидел, что вся трава в росе, а солнце уже успело добраться до верхушек деревьев. Он пошел сквозь лес к лагерю, но оказалось, что все исчезли. Костер на том месте, где стояла повозка со снадобьями, был потушен. И ничто вокруг не свидетельствовало о том, что те странствующие актеры были реальными людьми, разве что большое черное кострище да параллельные линии, прочерченные на земле колесами их повозок. Инману было жаль, что он с ними не попрощался, но весь день он шел с просветленной душой после того чистого сна, которым был вознагражден во мраке ночи.