В первое же утро Ада и Руби заключили следующий договор: Руби переезжает в Блэк Коув и начинает учить Аду управлять хозяйством на ферме, но плату за это будет получать очень маленькую. Есть они почти всегда будут вместе, но жить вместе Руби не хотела и решила устроиться в старом охотничьем домике. После первого совместного обеда – куриный суп с клецками – Руби сходила к себе домой, сложила свои вещи на одеяло, завязала концы одеяла узлом, узел закинула на плечо и вернулась в Блэк Коув, ни разу не оглянувшись.
Несколько первых дней Ада и Руби почти не расставались, осуществляя инвентаризацию имущества и составляя список предстоящих дел – как первоочередных, так и менее обязательных. Они вместе ходили по ферме, и Руби внимательно все осматривала, оценивала и говорила почти без передышки. Первым делом, сказала она, надо устроить позднелетний огород. Ада покорно следовала за ней и каждое ее слово записывала в свой дневник, до сих пор содержавший обрывки каких-то стихотворений и ее собственных впечатлений от жизни, а также подробные отчеты о каждом прожитом дне. Теперь же там появились, например, такие записи:
«Немедленно заложить огород на зиму и посеять репу, лук, капусту, латук, зелень.
Семена капусты – наличие?
В ближайшее время залатать щепой крышу амбара; есть ли большой молот и колун?
Купить глиняные горшки для консервирования помидоров и бобов.
Собрать целебные травы и сделать из них глистогонные шарики для лошади».
И так далее, и так далее. Дел предстояло невероятно много – Руби явно намеревалась добиться полной отдачи от каждого ярда земли.
Покосные луга, сказала Руби, выкашивали недостаточно часто, и травы там вот-вот окажутся во власти молочая, тысячелистника и амброзии, но пока сено еще можно спасти. Старое кукурузное поле, объявила она, отлично отдохнуло, несколько лет оставаясь под паром, и теперь вполне готово к тому, чтобы его расчистили и распахали. Хозяйственные постройки в хорошем состоянии, но кур в курятнике явно маловато. Подвал для хранения корнеплодов, как и кладовая для консервов, на ее взгляд, мелковаты, их нужно еще на фут углубить, иначе нет гарантии, что во время зимних холодов картофель там не померзнет. Колония городских ласточек, если устроить им домики из тыкв‐горлянок вокруг всего огорода, поможет держать ворон на расстоянии.
Рекомендации Руби распространялись буквально на все, и останавливаться она, похоже, не собиралась. У нее имелись идеи насчет севооборота культур для каждого отдельного поля. Она придумала устроить в бочке некое подобие ручной мельнички, чтобы, как только они соберут первый урожай зерна, можно было самостоятельно смолоть пшеницу и овес, используя силу течения в собственном ручье и сэкономив на необходимости отдавать мельнику его десятину. А однажды вечером, прежде чем подняться по тропе в свою хижину, Руби вдруг предложила: «Надо бы нам завести несколько цесарок. Для яичницы их яйца, по-моему, не очень подходят, но в выпечку вполне годятся. Цесарки, конечно, сидеть на яйцах не желают и кладут их где попало, зато создают определенный уют, да и в хозяйстве полезны. Они, например, хорошие сторожа, а бобы от насекомых могут обчистить просто в один миг, моргнуть не успеешь. Ну и потом, просто приятно на них смотреть, когда они по двору бродят».
А на следующее утро она влетела в дом со словами:
– Свиньи! У вас для них какой-нибудь загон в лесу имеется?
– Нет, – сказала Ада. – Мы ветчину всегда покупали.
– Свинья – это тебе не два каких-то окорока! – возмутилась Руби. – В свинье много чего еще есть. Например, лярд. Ну, топленый жир. Нам его в хозяйстве много понадобится.
Несмотря на неопределенность того периода, который Монро намеревался провести в Блэк Коув, там, как оказалось, требовалось сделать еще очень многое. Во всяком случае, куда больше, чем казалось Аде. Во время одного из самых первых обходов фермы Руби страшно обрадовалась, увидев большой и плодоносный яблоневый сад. Обычно за садом ухаживали чернокожие, так что деревья до сих пор были в полном порядке, и только сейчас там стали появляться первые признаки небрежения. Но хотя в последний год сучья на яблонях точно не подрезали, деревья были буквально усыпаны зреющими плодами.
– Вот в октябре, – мечтала Руби, – мы часть этих яблок выгодно обменяем, так что и зиму нам будет полегче пережить. – Потом, помолчав минутку, она вдруг спросила: – У вас, случайно, нет пресса? – И когда Ада сказала, что, вполне возможно, где-то есть, Руби радостно завопила: – Отлично! Крепкий сидр дорого стоит! Его менять куда выгодней, чем яблоки! Нам только нужно будет его приготовить.
Порадовали Руби и гряды с табаком. Весной Монро дал разрешение одному из нанятых работников в личных нуждах использовать небольшой участок земли, и тот засадил его табаком. И хотя все лето табаком никто не занимался, он чувствовал себя на удивление хорошо – растения были высокие, с хорошо развитыми листьями, и вредителей на них никаких не было, несмотря на то что между грядами все заросло сорной травой, а сам табак нуждался в прищипывании и обрезке боковых побегов. По мнению Руби, растения так хорошо себя чувствуют даже при полном отсутствии ухода, потому что сажали их в полном соответствии с приметами и природным календарем. Она рассчитывала, что им удастся собрать вполне приличный урожай табака и объяснила Аде, зачем это нужно: если листья табака должным образом обработать, вымочив в отваре сорго, а потом скрутить и высушить под прессом, то порции такого жевательного табака можно будет легко обменивать на семена, на соль, на дрожжи, на закваску и на многие другие необходимые в хозяйстве вещи.
Ада и сама не раз думала о бартере, хоть и не слишком хорошо представляла себе, как он осуществляется. Но поскольку теперь она неожиданным образом оказалась непосредственно связана с денежной экономикой и вольна была сама распоряжаться своими средствами, она, испытывая полное доверие к своей партнерше, поделилась с Руби проблемой своих пошатнувшихся финансов и рассказала, сколь малой суммой денег им отныне придется оперировать. В ответ Руби заметила: «Ну и что? Я и в руках-то никогда не держала купюру крупнее одного доллара!» – и Ада поняла, что, даже если Руби и заботит почти полное отсутствие у них денег, она все же уверена, что и без денег можно прекрасно обойтись. Руби, собственно, всю жизнь и обходилась, пребывая как бы на расстоянии вытянутой руки от покупки вещей за деньги; она вообще относилась к деньгам с большим подозрением даже в лучшие времена, особенно если начинала в уме сопоставлять ненадежность денег и те результаты, которые дает охота, собирательство, уход за сельскохозяйственными растениями и сбор урожая. В настоящий момент обстоятельства сильно играли на понижение стоимости денег, оправдывая самые мрачные прогнозы Руби. Особенно подешевели бумажные деньги, на них даже стало трудно хоть что-то купить. Во время своей первой совместной поездки в город Ада и Руби были просто потрясены, когда им пришлось выложить пятнадцать долларов за фунт соды, пять долларов за маленькую бумажную упаковку иголок, которой полагалось стоить раза в три меньше, и целых десять долларов за небольшую пачку писчей бумаги. Штука самого простого полотна – если бы они могли себе позволить ее купить – обошлась бы им минимум в пятьдесят долларов. Руби тут же заметила, что одежда могла бы не стоить им ни цента, если бы они завели овец, и тогда у них появилась бы возможность стричь, чесать, прясть и красить шерсть, а затем превращать ее в ткань для платьев и теплого нижнего белья. Но Ада сразу представила себе, какого тяжкого труда потребовал бы каждый шаг этого процесса, который Руби с такой легкостью только что изобразила, а в результате они получили бы всего лишь несколько ярдов материи, жесткой, как мешковина. Нет, все-таки деньги делают жизнь куда более легкой, думала Ада.
Но даже если бы у них были деньги, хозяева магазинов их брать отказывались, опасаясь, что стоимость этих бумажных долларов скорее всего успеет упасть еще до того, как они сбудут их с рук. Вообще возникало ощущение, что от любых бумажных денег следует избавляться как можно скорее, иначе они могут запросто сравняться по стоимости с горстью сечки. Бартер куда надежней. Уж Руби-то это понимала отлично. В голове у нее теперь так и роились идеи, как бы им сделать ферму Блэк Коув полностью самоокупаемой.
Руби в срочном порядке составила план и предложила Аде его рассмотреть. Две вещи во время проведенной ими инвентаризации она выделила как «особо ценное движимое имущество», но абсолютно не существенное для хозяйства – кабриолет и фортепьяно. Она считала, что, обменяв любую из этих вещей, они смогли бы получить практически все необходимое, чтобы пережить зиму. Ада несколько дней ее идею обдумывала. Ей казалось, что это просто стыд – заставлять их чудесного, серого в яблоках мерина тянуть плуг. Руби возражала, говоря, что мерину все равно придется это делать. Хотя бы для того, чтобы отрабатывать свой корм, как и всем прочим обитателям фермы.
В конце концов Ада, удивив даже саму себя, выбрала фортепьяно. Честно сказать, она решила с ним расстаться, понимая, что так и не овладела толком техникой игры на этом инструменте; идея учить ее музыке вообще целиком принадлежала Монро, и он почему-то придавал этому такое значение, что даже поселил учителя музыки у них в доме. Это был маленький человечек по имени Тип Бенсон, отличавшийся редкостной неусидчивостью. Он был практически не в состоянии подолгу пребывать в одной и той же позе, а также никак не мог воздержаться от бесконечных влюбленностей в собственных учениц. Ада, разумеется, исключением не стала. Ей в то время было пятнадцать, и однажды в полдень, когда она, сидя за инструментом, мучила очередной пассаж из Баха, Бенсон упал возле нее на колени, схватил за руки, сняв их с клавиатуры, и прижал тыльную сторону ее ладоней к своему пухлому лицу. Он, собственно, и сам был еще молод, лет двадцати четырех, и у него были удивительно красивые длинные пальцы, что необычно для такого толстячка-коротышки. Затем, вытянув трубкой пухлые красные губы, он прильнул к ее рукам, покрывая их пылкими поцелуями. Будь на месте Ады другая девушка, она, возможно, сыграла бы на его чувствах и получила определенную выгоду как ученица, но Ада повела себя иначе: она сразу же встала, извинилась, направилась прямиком к Монро, рассказала ему о случившемся, и Бенсону пришлось спешно собирать вещи. Уже к ужину его в доме не было. Монро, правда, тут же нанял новую учительницу музыки – какую-то старую деву, одежда которой насквозь пропахла нафталином и потом.
Отчасти то, что Ада выбрала в качестве объекта для бартера именно фортепиано, было связано с пониманием того, что в грядущие годы у нее вряд ли будет достаточно времени и возможностей для занятий искусством, а то время, какое она все же сумеет освободить, она предпочла бы посвятить рисованию. А для этого будет достаточно самых простых инструментов – карандаша и бумаги.
Она могла бы привести еще немало разумных доводов в пользу расставания с фортепьяно, а вот в отношении кабриолета у нее возникали сомнения. Во‐первых, это была вещь Монро, но даже не это было главным. Куда сильней Аду удерживало от продажи кабриолета то, что это было все-таки средство передвижения. Его высокие колеса как бы обещали: если уж тебе станет совсем худо, ты сможешь просто сесть в него и уехать. Да, просто взять и уехать отсюда, как это сделали Блэки, что жили здесь раньше. Нужно только принять на вооружение такое отношение к жизни, при котором нет той ноши, которую нельзя было бы облегчить, и не бывает таких неудач, которые нельзя было бы поправить, просто снявшись с насиженного места и поехав куда глаза глядят.
После того как Ада объявила о своем решении расстаться с фортепиано, Руби времени даром не теряла, поскольку хорошо знала, кто захочет столь выгодно обменять имеющихся в хозяйстве лишних животных, а также излишки продуктов. Это, например, Старый Джонс, что живет выше по течению реки, где от нее отходит восточный рукав Ист-Форк. С ним-то Руби и решила иметь дело, зная, что его жена давно уже мечтает о пианино. Торговалась Руби жестко, и Джонсу в итоге пришлось отдать за инструмент пеструю свиноматку с выводком поросят, молодого подсвинка и сотню фунтов овсяной муки крупного помола. А еще Руби – ее все не покидала мысль о том, как же все-таки полезна овечья вещь особенно при нынешних ценах на ткани, – решила, что хорошо бы взять в приклад еще несколько мелких горных овечек размером со среднюю собаку, и сумела-таки убедить Джонса прибавить в счет стоимости фортепиано полдюжины таких овец, а также полную тележку капусты; а еще он обещал подарить им копченый окорок и десять фунтов бекона от самого первого кабана, которого ему удастся подстрелить в ноябре.
Через несколько дней Руби пригнала в Блэк Коув свиней и овечек, две из которых оказались темными. Овец она сразу отправила в загон на склоне Холодной горы, предоставив им возможность самостоятельно кормиться всю осень и полагая, что корма для них там более чем достаточно. Прежде чем выпустить овечек в загон, она вытащила нож и пометила левое ухо каждой двумя аккуратными короткими надрезами, которые еще и третьим перечеркнула, так что несчастные животные с окровавленными головами, жалобно блея, бросились от нее прочь.
А через пару дней ближе к вечеру приехали Старый Джонс и еще один старик, чтобы забрать фортепиано. Они прошли в гостиную и долго стояли там, глядя на инструмент, а потом второй старик сказал: «Ох, не уверен я, что мы эту штуку поднять сможем», и Старый Джонс ответил: «Раз мы его с выгодой приобрели, значит, и поднять обязаны». Наконец им все-таки удалось втащить инструмент в повозку и крепко его привязать, потому что он угрожающе свисал с задка.
Ада сидела на крыльце и смотрела, как увозят ее фортепиано. Несчастный инструмент подпрыгивал, поскольку повозка была безрессорной, буквально на каждом камне и каждой выбоине и, казалось, играл в знак прощания некую тревожную неприхотливую мелодию. Ада не слишком о нем сожалела, однако, слушая жалобную песнь фортепиано и глядя ему вслед, она вдруг вспомнила ту вечеринку, которую Монро устроил в последнюю перед войной зиму за четыре дня до Рождества.
Стулья и кресла в гостиной сдвинули к стенам, освободив место для танцев, и те, кто умел играть, сменяли друг друга за фортепиано, выколачивая из его клавиш рождественские гимны, несложные вальсы и сентиментальные салонные мелодии. На обеденном столе высились груды крошечных пирожков с ветчиной, печенья, пряников и сладких минс-паев; а еще там стоял большой чайник, полный горячего чая, благоухавшего апельсином, корицей и гвоздикой. Монро, правда, вызвал легкий скандал, подав шампанское, но, к счастью, среди присутствующих никого из баптистов не было. Были зажжены все новомодные керосиновые лампы в шарообразных стеклянных светильниках, и люди дивились, разглядывая их гофрированные верхушки, похожие на раскрывающийся бутон цветка; такие лампы в здешних местах были еще редкостью. Салли Свонгер, впрочем, выразила некоторое опасение, что они могут взорваться, а также нашла, что исходящий от них свет слишком ярок, тогда как длинные тонкие свечи и огонь в камине дают вполне достаточно света, и это для ее старых глаз гораздо комфортней.
В начале вечеринки гости, собираясь группками по предпочтению, в основном сплетничали. Ада сидела с женщинами, но внимательно следила и за тем, чем заняты остальные присутствующие. Шестеро стариков, придвинув кресла поближе к огню, беседовали о том, что Конгрессу угрожает кризис, маленькими глоточками потягивая из узких высоких бокалов шампанское и время от времени рассматривая на свет всплывающие в бокалах пузырьки. Эско, помнится, тогда сказал: «Ну, если до драки дойдет, то федералы всех нас перебьют». А когда другие стали выражать яростное с ним несогласие, Эско посмотрел в свой стакан и сказал: «Когда-то человека, создавшего вино с такими пузырьками, сочли сумасшедшим».
А вот на молодых людей, сыновей уважаемых членов конгрегации, Ада внимания почти не обратила. Они сидели в дальнем углу гостиной, громко разговаривали и по большей части с презрением отнеслись к шампанскому, предпочитая пить кукурузную водку из припрятанных в карманах фляжек. Хоб Марс, который недолго и абсолютно безуспешно пытался ухаживать за Адой, объявил, явно желая, чтобы его услышали все присутствующие, что вот уже целую неделю каждый вечер празднует рождение Спасителя и эти гулянки заканчиваются только перед рассветом, так что ему приходится освещать себе путь домой с помощью холостых выстрелов. Он взял у своего соседа фляжку со спиртным, хорошенько глотнул, вытер рот тыльной стороной ладони, посмотрел на нее, еще раз утерся и заявил, передавая фляжку владельцу:
– Вот это да! В самое сердце бьет!
– Женщины самого разного возраста устроились в противоположном углу. Салли Свонгер надела новые изящные туфли и сидела, выставив перед собой обе ступни, словно кукла с негнущимися ногами, – ожидала восхищенных отзывов. Какая-то пожилая дама без конца рассказывала о том, как неудачно ее дочь вышла замуж, ибо по настоянию мужа теперь вынуждена делить жилье с семейством гончих собак, которые слоняются по кухне в любое время за исключением охоты на енотов. Эта дама сказала, что терпеть не может ходить к дочери в гости, потому что собачья шерсть у них даже в подливке, и призналась, что ее дочь, успевшая всего за несколько лет родить одного за другим целый выводок детей, теперь смотрит на супружескую жизнь весьма мрачно, хотя еще совсем недавно прямо-таки горела желанием поскорее выйти замуж. Теперь же она пришла к выводу, что любовь – это всего лишь мимолетная вспышка чувств, приводящая к тому, что приходится без конца подтирать задницы детям и убирать лужи за щенками. Большинству женщин этот рассказ показался смешным, но Ада чуть не задохнулась от негодования.
Через некоторое время мужские и женские кружки перемешались, несколько человек, собравшись возле фортепиано, стали петь песни, некоторые молодые пары начали танцевать, и Аде тоже пришлось в свою очередь сменить кого-то у инструмента, однако думала она отнюдь не о музыке. Сыграв несколько вальсов, она встала, отошла от пианино и с умилением стала смотреть, как Эско, аккомпанируя себе свистом и лихо шаркая ногами, в одиночку исполнил некий вариант шаффл-степа. При этом глаза у него так и сверкали, а голова совершала такие резкие движения, словно ее дергали за веревочку.
В течение вечера, как с удивлением обнаружила Ада, она, совершенно забыв об осторожности, успела выпить далеко не один бокал шампанского, и в итоге ей стало душно и жарко, лицо казалось каким-то липким, шея взмокла под высокой стойкой воротника с рюшем, столь красиво смотревшимся на ее зеленом бархатном платье, а нос, как ей казалось, совершенно распух. Она даже подергала за него большим и указательным пальцами, желая проверить, что это с ним и дышит ли он. А потом даже вышла в прихожую, чтобы посмотреться в зеркало, и с изумлением убедилась, что выглядит совершенно нормально и с носом у нее все в порядке.
Салли Свонгер, тоже явно пребывая под воздействием излишнего количества выпитого шампанского, выглянула в прихожую, потянула Аду в укромный уголок и по секрету шепотом сообщила:
– Тут сейчас этот славный парнишка, Инман, заявился. И вот что я тебе скажу, хоть мне и следовало бы держать рот на замке: надо тебе за него замуж выходить. У вас такие хорошенькие темноглазые детишки получатся!
Аду ее слова возмутили и оскорбили, и она, залившись гневным румянцем, сбежала на кухню, чтобы хоть немного прийти в себя.
Однако там – и это привело ее мысли в еще больший беспорядок – она обнаружила Инмана, который в полном одиночестве сидел, почти вплотную придвинувшись к растопленной плите. Он прибыл поздно, и ехать ему пришлось верхом под моросящим зимним дождем, так что теперь он пытался хоть немного согреться и обсохнуть, прежде чем присоединиться к веселящейся публике. На нем был черный сюртук, и сидел он, элегантно положив ногу на ногу, а свою насквозь мокрую шляпу пристроил на распялке для сапог возле горячей плиты. Руки он то и дело протягивал к огню, и казалось, будто он что-то от себя отталкивает.
– О Господи! – вырвалось у Ады. – Вот вы, оказывается, где. Там дамы очень вами интересуются и рады будут узнать, что вы уже прибыли.
– Старые дамы? – спросил Инман.
– Ну, всякие. Ваше прибытие, например, было отмечено особым одобрением со стороны миссис Свонгер.
Она сама невольно вызвала в памяти слова Салли и сразу почувствовала, что вновь заливается румянцем. Но, тем не менее, все же дерзко прибавила:
– Как и многих других, впрочем!
– Вы хорошо себя чувствуете? – осведомился Инман, несколько смущенный ее странным выпадом.
– О да, отлично! Просто здесь немного душновато.
– Но вы так сильно покраснели…
Тыльной стороной ладони Ада коснулась своего влажного лица, тщетно пытаясь придумать, что бы такое ему ответить. Она снова измерила собственный нос с помощью двух пальцев, потом шагнула к кухонной двери и отворила ее, желая глотнуть свежего воздуха. Ночь пахла мокрой гниющей листвой и была так темна, что рассмотреть можно было лишь капли дождя, падавшие с козырька над крыльцом и оказавшиеся в полосе света из приоткрытой двери. Из гостиной донеслись первые простые ноты рождественского гимна «Добрый король Венцеслав», и Ада узнала скованную манеру игры Монро, сменившего кого-то за фортепиано. И вдруг где-то вдалеке, в темных горах, раздался пронзительный, исполненный одиночества вой серого волка.
– Какая безнадежность в этом призыве, – сказал Инман.
Ада все не закрывала дверь, ожидая, что раздастся ответный вой, но одинокому волку так никто и не ответил.
– Бедняга, – сказала она, закрыла дверь и повернулась к Инману.
И как только она это сделала, все вместе, – жар натопленной кухни, выпитое шампанское и выражение лица Инмана, в котором было куда больше нежности, чем во всех тех лицах, которые она до сих пор видела, – словно сговорившись, обрушилось на нее, вызывая дурноту и головокружение. Она сделала несколько неуверенных шажков, и когда Инман протянул руку, желая помочь ей удержаться на ногах, она вдруг судорожно ухватилась за нее. А потом под воздействием некого импульса, в происхождении которого она так впоследствии и не сумела разобраться, оказалась у него на коленях.
Он обнял ее, и она уютно пристроила голову куда-то ему под подбородок, а потом еще долго помнила, как ей сразу стало хорошо и удобно. Вставать и куда-то идти ей совсем не хотелось, однако она и не заметила, как сказала об этом вслух. Зато Инман все сразу заметил и был, похоже, очень этим доволен, хоть и не претендовал ни на что большее; всего лишь обнял ее за плечи и нежно придерживал, чтобы она не упала. А еще она навсегда запомнила, как хорошо от него пахло: влажной шерстью сюртука, лошадиным потом и свежим хлебом.
Ада просидела у Инмана на коленях, наверное, с полминуты, не больше. Потом вскочила и бросилась прочь, но, помнится, в дверях обернулась, держась рукой за косяк, и посмотрела на него, а он так и остался сидеть в прежней позе с озадаченной улыбкой на лице. И шляпа его теперь валялась на полу тульей вниз.
Она вернулась в гостиную, отодвинула от фортепиано Монро и довольно продолжительное время играла сама. Инман тоже вышел из кухни и стоял, прислонившись плечом к дверному косяку, потягивая из узкого бокала шампанское и глядя на Аду. Потом все же отлепился от двери, подошел к Эско, по-прежнему сидевшему у огня, и заговорил с ним. Дальше вечер покатился своим чередом, и ни Ада, ни Инман ни одним словом не обмолвились о том, что произошло на кухне. Впрочем, они и разговаривали-то урывками и как-то так, словно обоим было неловко. Инман ушел довольно рано.
А вечеринка завершилась только под утро. Ада, глядя в окно гостиной, видела, как молодые люди двинулись по дороге, паля из револьверов в небо, и вспышки выстрелов ненадолго высвечивали их силуэты.
Ада еще некоторое время посидела, глядя вслед повозке с фортепиано, а когда та исчезла за поворотом дороги, зажгла фонарь и спустилась в подвал. Ей казалось, что у Монро вполне могла сохраниться пара ящиков шампанского, а ведь иной раз так приятно бывает откупорить бутылку. Но никакого вина Ада не обнаружила, зато нашла настоящее сокровище с точки зрения их бартерных планов – стофунтовый мешок зеленых кофе-бобов, который Монро когда-то давно там припрятал и, видно, совсем о нем позабыл. Толстый и уже слегка осевший мешок так и остался стоять в уголке.
Ада позвала Руби. На радостях они насыпали на сковороду полфунта зеленых бобов, поджарили, смололи и наконец-то сварили себе настоящий кофе – Ада впервые пила такой кофе за весь минувший год. Да и обе они давно настоящего кофе не пили и теперь никак не могли остановиться, пили чашку за чашкой и в итоге настолько взбодрились, что большую часть ночи бодрствовали, без умолку обсуждая планы на будущее, вспоминая прошлое, и в какой-то момент Ада почти целиком пересказала Руби увлекательный сюжет «Крошки Доррит»[17], одной из тех книг, которые она прочла летом. В течение нескольких последующих дней они обменивали кофе, отмеривая его кружками – большой в полфунта и маленькой в четверть пинты; себе они оставили только десять фунтов. В итоге, когда мешок опустел, им удалось получить в обмен целый копченый свиной бок, пять бушелей ирландской картошки и четыре – сладкой, банку пекарного порошка, восемь кур, несколько корзин с кабачками, бобами и окрой, два старых станка, прядильный и ткацкий, нуждавшихся лишь в небольшом ремонте, шесть бушелей кукурузы в початках и такое количество щепы, которого было вполне достаточно, чтобы перекрыть крышу над коптильней. Но самым ценным результатом этого бартера был пятифунтовый мешок соли, поскольку соль стала настоящей редкостью и была так дорога, что некоторые люди начали выкапывать в коптильнях земляные полы, а затем по многу раз варили эту землю и процеживали до тех пор, пока все не выпарят и не восстановят хотя бы небольшое количество той соли, что в минувшие годы попадала на земляной пол с соленых и копченых окороков.
В хозяйственных делах – и в бартерном обмене, и во многих других – Руби оказалась настоящим сокровищем и всегда была полна энергии. Вскоре она и для Ады установила определенный распорядок дня. Сама же Руби еще до рассвета спускалась из своей хижины во двор, кормила лошадь, доила корову, а потом начинала греметь горшками и сковородками на кухне. В плите моментально разгорался жаркий огонь, в горшке закипали желтые кукурузные початки, а на чугунной сковороде скворчала аппетитная яичница с беконом. Ада, разумеется, до рассвета вставать не привыкла – на самом деле она даже летом редко вставала раньше десяти, – но теперь выбора у нее не оставалось. Если она продолжала валяться в постели, являлась Руби и попросту вытряхивала ее из-под одеяла. Руби полагала своей обязанностью с утра делать так, чтобы все в хозяйстве начинало крутиться, не ожидая, пока кто-то соизволит включиться в работу, никому ничего не приказывая, но сама ничьим приказам не подчиняясь. Пару раз, правда, Ада совершила оплошность и, забывшись, велела Руби что-то сделать таким тоном, каким обычно приказывала служанкам. В ответ Руби лишь пристально на нее посмотрела и продолжила заниматься своим делом. И по ее взгляду Ада сразу поняла, что ей ничего не стоит в один миг собраться и исчезнуть, как исчезает утренний туман под жаркими лучами солнца.
Одним из основных требований, которые Руби предъявляла Аде, было ее непременное присутствие на кухне в момент приготовления завтрака; Руби хоть и не ожидала, что Ада сама начнет его готовить, но хотела, чтобы она училась тому, как это делается. Так что Ада непременно спускалась на кухню в своем изящном пеньюаре и устраивалась в теплом уголке у плиты, обхватив обеими руками чашку с горячим кофе. День за окном как раз начинал обретать форму, словно выныривая из серых размытых предрассветных сумерек. Даже когда погода обещала днем стать солнечной, с утра редко когда можно было разглядеть сквозь туман колышки ограды, которой был обнесен огород. В какой-то момент Руби задувала желтый огонек лампы, и на кухне воцарялся полумрак, зато свет снаружи становился ярче и постепенно заливал все вокруг. Аде это казалось настоящим чудом, ведь раньше ей почти никогда не доводилось по-настоящему встречать восход солнца.
Пока готовился и съедался завтрак, Руби говорила, не умолкая и четко обозначая план грядущего дня, что, как казалось Аде, совершенно не соответствовало мягкой расплывчатости форм за окном. Летний сезон явно близился к своему завершению, и Руби, похоже, чувствовала неуклонное приближение зимы столь же определенно, как медведь, который осенью ест всю ночь и половину дня, стремясь набрать достаточно жира, чтобы обеспечить себя на весь период зимней спячки. Все разговоры Руби были посвящены необходимости проявить терпение и волю для исполнения той работы, что необходима для создания той минимальной основы благополучия, которая даст им возможность пережить зиму. Аде эти монологи Руби казались состоящими в основном из глаголов, причем глаголов, обозначающих на редкость утомительные действия: пахать, сажать, рыхлить, косить, консервировать, кормить, убивать.
Когда Ада спросила, смогут ли они, по крайней мере, зимой отдохнуть, Руби сказала: «Ну, зимой у нас тоже дел будет полно: нужно починить изгородь, выстегать одеяла и вообще привести в порядок все сломанное и порванное, а таких вещей здесь немало».
Ада никогда не думала, что просто жить – это такой утомительный процесс. Как только с завтраком бывало покончено, они тут же включались в работу и весь день трудились. В те дни, когда не требовалось сделать одно большое дело, они делали множество мелких, но необходимых дел в доме и на ферме. Пока был жив Монро, жить, с точки зрения Ады, было занятием лишь чуть более трудоемким, чем рисование картинок на обратной стороне банковских отчетов, казавшихся ей чем-то абстрактным и чрезвычайно далеким. Теперь же, при Руби, все реальные факты и процессы, связанные с едой, одеждой и домом обрели неприятную конкретность и требовали незамедлительного внимания и точного исполнения, а также известного напряжения сил и воли.
В своей прошлой жизни Ада, естественно, практически не принимала участия в садовых работах. Монро всегда нанимал работников, которые и выращивали для них фрукты и овощи, и в представлении Ады все это сводилось к конкретному продукту – к еде, поданной на стол, – а не к тому труду, который был затрачен, чтобы все это на столе появилось. Но Руби полностью избавила ее от подобных представлений. Казалось, она с первого месяца их совместной жизни нацеливала Аду на то, сколь грубым является и процесс добывания еды, и сам процесс их существования в этом мире. Она старалась буквально ткнуть Аду носом в землю, чтобы та поняла, для чего земля предназначена. Она заставляла Аду работать, когда той совсем не хотелось этого делать; заставляла ее надевать грубую одежду и копаться в земле, пока ее ногти не стали такими же грубыми и твердыми, как когти зверя; заставляла забираться на крутую просмоленную крышу коптильни и укладывать там щепу, хотя у Ады так кружилась голова, что ей казалось, будто и зеленый треугольник Холодной горы летает кругами над ней и над линией горизонта. Руби сочла своей первой победой, когда Ада наконец-то сумела сбить из сливок масло. А второй победой она считала тот день, когда заметила, что Ада больше не сует в карман книгу для чтения, направляясь в поле рыхлить землю.
Руби поставила себе целью хотя бы часть неприятной работы переложить на Аду, а не делать все своими руками. Она, например, заставляла Аду не только держать сопротивлявшуюся курицу, прижимая ее к каменной колоде, но и самостоятельно отсекать ей голову острым тесаком. А когда обезглавленная, истекавшая кровью курица, шатаясь, как горький пьяница, начинала кружить по двору, Руби указывала на нее своим большим охотничьим ножом и говорила: «Вот она, твоя пища».
Власть Руби заключалась в том, что в глубине души Ада отлично понимала: кто-то другой, кого она, возможно, сумела бы нанять, в итоге все-таки устал бы от всего этого и ушел, бросив ее на произвол судьбы, а Руби никогда не даст ей пропасть.
Единственные мгновения отдыха выдавались после ужина, когда вся посуда перемыта и убрана и можно просто посидеть на крыльце. И тогда до наступления темноты Ада читала вслух, поскольку книги и их содержание стали для Руби настоящим открытием. Ада решила, что начинать ее образование нужно практически с нуля, с далекой древности, а потому, объяснив Руби, кто такие древние греки, начала читать ей отрывки из Гомера. За вечер они обычно прочитывали страниц пятнадцать-двадцать, но потом наступали сумерки, в голубоватом воздухе начинал сгущаться туман, и Ада закрывала книгу, требуя, чтобы теперь Руби рассказала какую-нибудь историю. В итоге за несколько недель Аде удалось собрать по кусочкам некоторое представление о жизни своей помощницы.
По словам Руби, она росла в такой бедности, что готовить приходилось на сухой сковороде, в лучшем случае смазанной шкуркой от мяса. И очень от этого устала. Матери она никогда не знала, а отец был знаменитым местным бездельником, регулярно нарушавшим закон. Звали его Стоброд Тьюз. Домом им служила крошечная хижина с земляным полом, не намного лучше крытого курятника. Она всегда создавала ощущение чего-то временного, и практически единственное, что отличало ее от цыганской кибитки, – это отсутствие колес и пола. Спала Руби на узкой скамье, больше похожей на обыкновенную полку, и с тех пор возненавидела жесткие матрасы, которые ей приходилось набивать сухим мхом. Поскольку потолка в хижине не было, над головой у нее виднелся геометрический узор, образованный щепой, которой крыша была крыта внахлестку. Не раз, проснувшись утром, Руби видела, что поверх всех ее одеял лежит слой снега толщиной в дюйм. Снег заносило ветром сквозь щели между планками щепы, и он был сухим, точно рассыпанная мука. В такие утра Руби считала крошечные размеры своей хижины великим преимуществом, потому что ее можно было быстро согреть даже таким жалким количеством топлива, как две сухие ветки; впрочем, и очаг в хижине, сконструированный Стобродом, был какой-то неправильный и так плохо тянул, что там вполне можно было бы и окорока коптить. Во всяком случае, если погода не была совсем уж отвратительной, Руби предпочитала готовить еду снаружи, за хижиной, под прикрытием кустов.
И все же, какой бы маленькой и жалкой ни была их хижина, это был дом, который требовалось поддерживать в нормальном состоянии, однако Стоброду подобные заботы были не по душе. Если бы не такое неудобство, как имевшаяся у него дочь, он, вполне возможно, удовольствовался бы и дуплом дерева, ведь, как говорила Руби, весьма удачно определял самого себя как некое животное, обладающее памятью.
Самостоятельно прокормиться – такова была главная цель и обязанность Руби чуть ли не с того момента, как она научилась ходить. Стоброд, во всяком случае, явно счел, что она уже достаточно подросла, чтобы самой о себе заботиться. Еще совсем младенцем Руби промышляла в лесу, пытаясь раздобыть себе пищу; кое-что ей удавалось поймать в реке, да и некоторые фермеры проявляли милосердие. Самым ярким воспоминанием ее детства было путешествие вверх по течению реки к Салли Свонгер, которая накормила ее удивительно вкусным супом из белых бобов, но, возвращаясь обратно, Руби зацепилась ночной рубашонкой – в течение нескольких лет эта рубашка служила ее единственной одеждой даже в дневное время – за колючки придорожного терна. Колючки были длинные, как петушиные шпоры, и девочка никак не могла освободиться. И как назло, никого из прохожих в тот день на дороге не было. Дул ветер, унося прочь клочья облаков, день меркнул, точно светильник, в котором кончалось масло. Потом наступила безлунная ночь, ибо близилось майское новолуние. А Руби было всего четыре года, и всю ту ночь она провела под открытым небом, пришпиленная к колючему терновому кусту.
Эти часы в темноте стали для нее откровением; воспоминание о них не оставляло ее затем всю жизнь. Ей было холодно, с реки наплывал сырой туман. Она дрожала, время от времени принималась плакать, звала на помощь. Ох, как ей было страшно! Она боялась, что ее съест пантера, спустившаяся с Холодной горы и, по слухам, бродившая где-то поблизости. Эти пантеры в один миг могут утащить ребенка – так говорили приятели Стоброда, такие же пьяницы, а Руби слушала их рассказы, и у нее сложилось впечатление, будто в горах прямо-таки кишат всякие голодные твари, мечтающие полакомиться маленькими девочками. Повсюду бродят в поисках пропитания медведи. Слоняются волки. А еще в горах водятся разные духи и привидения, способные представать в любом обличье, одно страшнее другого, и уж они-то сразу одинокого ребенка схватят и потащат в ад, если бы еще знать, что это такое.
А еще она слушала рассказы старых женщин-чероки о духах-каннибалах, которые живут в реках и питаются плотью людской, воруя людей перед рассветом и уволакивая под воду на глубину. А дети – вообще их излюбленное лакомство, а когда они забирают ребенка, то вместо него оставляют не то его тень, не то близнеца, и этот подменыш ходит и разговаривает, как настоящее дитя, только настоящей-то жизни в нем и нет. А через семь дней он и вовсе скукоживается и умирает.
Ночь словно собрала все эти страшные вещи вместе, и маленькая Руби сидела, сжавшись в комок и дрожа от холода, и громко плакала, пока у нее дыхание не перехватило от ужаса и понимания того, что эти чудовища, возможно, уже столпились вокруг и готовы напасть, видя ее слабость.
Но какое-то время спустя к ней в темноте обратился чей-то голос. Он поговорил с ней, и звуки его речи возникали, казалось, из шума и плеска бегущей реки, но это точно был не демон-каннибал. Скорее уж некая волшебная добрая сила, порождение данной местности, может, эльф, а может, животное-оборотень – в общем, ее хранитель, решивший отныне взять девочку под свое крыло и озаботиться ее благополучием. Руби хорошо помнила, как менялся рисунок звездного неба в просвете между ветвями деревьев, помнила каждое слово, произнесенное тем спокойным голосом и проникавшее в самые сокровенные глубины ее души; этот голос как бы принимал ее в себя, успокаивал и защищал в течение всей той страшной ночи. И она перестала дрожать в своей жалкой ночной рубашонке, и рыдания ее стихли.
А на следующее утро ее освободил какой-то человек, пришедший на рыбалку, и она отправилась домой, но Стоброду ни слова не сказала о случившемся. Да он и не спрашивал, где это она всю ночь пропадала. А тот ночной голос все еще порой звучал у нее в ушах, и сама она с тех пор стала особенной, как те, кто родился в сорочке, и знала такие вещи, каких другие никогда не знали и знать не будут.
Когда Руби еще немного подросла, они со Стобродом стали жить в основном за счет того, что ей удавалось вырастить на маленьком клочке земли, расположенном на склоне горы под таким углом, что и вспахать толком было невозможно. Стоброда, впрочем, это мало заботило. Он и дома-то редко бывал, ночуя где-то в других местах, а порой исчезал и на несколько дней подряд. Он всегда был готов хоть сорок миль пешком пройти ради доброй попойки. А уж если узнавал, что где-то будут танцы, так его в ту сторону сразу как магнитом тянуло, и он пускался в путь, прихватив с собой скрипку, хоть и был способен сыграть на ней лишь несколько расхожих мелодий. Руби порой неделями отца не видела. А когда подобных развлечений не случалось, Стоброд с тоски отправлялся в лес – на охоту, как он утверждал. Обычно ему в лучшем случае удавалось добыть какую-нибудь белку или сурка – а что, хватит, чтобы в горшок с рагу положить. Его амбиции никогда не поднимались до таких высот, как охота на оленя, и если грызунов в окрестных лесах оказывалось недостаточно много, то Руби и Стоброд питались в основном тем, что удавалось собрать девочке – каштанами, ревенем, чемерицей и прочими дикими плодами лесов и полей.
Даже любовь Стоброда к спиртному не сумела сделать из него фермера. Он предпочитал не выращивать пшеницу или кукурузу, а выйти с мешком из дому в безлунную ночь, забраться на чужое кукурузное поле и наломать там молодых початков, из которых он гнал мутное желтое пойло, не имевшее себе равных по крепости и вонючести, как утверждали его приятели.
Его единственная попытка наняться на работу закончилась крахом. Нанял его фермер, живший ниже по реке, надеясь, что он поможет расчистить участок целины и подготовить землю к весеннему севу. Большие деревья были уже срублены и сложены в кучи на опушке леса. Фермер хотел, чтобы Стоброд помог ему эти деревья сжечь. Вдвоем они разожгли огромный ревущий костер и стали обрубать с поваленных деревьев ветки и бросать их в огонь. И тут Стоброд пришел к выводу, что работа-то оказалась куда тяжелее, чем он рассчитывал, опустил закатанные рукава рубахи и пошел себе прочь. Фермер был вынужден далее действовать в одиночку, крюком подтаскивая к костру поваленные деревья. И в какой-то момент, когда он оказался слишком близко к огню, несколько горящих бревен рухнули и защемили ему ногу. Он оказался в ловушке и дергался, изо всех сил пытаясь освободиться, и громко звал на помощь, но вскоре совсем потерял голос. Огонь все приближался, и этот человек, не желая сгореть заживо, схватил топор, которым обрубал ветки, и отсек себе ногу чуть ниже колена. Он сам сумел перевязать кровоточащую рану куском штанины, укрепил узел палкой, чтобы остановить хлеставшую кровь, пристроил к обрубку ноги подпорку и пошел, ковыляя, домой. И лишь с трудом выжил.
А Стоброд много лет после этого опасался ходить мимо дома того фермера, потому что несчастный калека, затаив злобу, порой стрелял в него прямо с крыльца, чем вызывал сильное его недовольство.
Руби стала уже почти взрослой, когда ей пришло в голову поинтересоваться, что за женщина была ее мать и как она умудрилась выйти за такого человека, как Стоброд. Но, видимо, к тому времени воспоминания о покойной жене настолько стерлись в его памяти, что на все вопросы Руби он честно отвечал, что плохо ее помнит и не может даже толком сказать, какой она была – худенькой и стройной или плотной и коренастой.
Ко всеобщему удивлению, в первые же дни военной лихорадки Стоброд записался в армию и однажды утром уехал воевать, оседлав их старого лошака; с тех пор Руби ничего о нем не слышала. В ее памяти остались лишь его голые белые лодыжки, сверкавшие над голенищами армейских ботинок, когда он верхом на лошаке уезжал на фронт. Она догадывалась, правда, что воевал Стоброд недолго и почти наверняка погиб в первом же сражении, а может, дезертировал, потому что один его однополчанин – он вернулся домой без руки, оторванной выстрелом, – рассказал ей, что после Шарпсберга Стоброд оказался в списке пропавших без вести.
Какова бы ни была его судьба, был ли он был ранен разрывной пулей в задницу или сбежал куда-нибудь на запад, он бросил Руби в ужасном положении, словно судно, вытащенное на берег. Без лошака она не могла даже свое жалкое поле вспахать. Ей удалось лишь разбить маленький огород, кое-как вспахав землю с помощью ножного плуга и мотыги.
Первый год войны был для нее очень тяжелым, но Стоброд, по крайней мере, оставил дома свое старое гладкоствольное ружье, предполагая, видимо, что сумеет получить оружие получше, и явился в армию с пустыми руками. И Руби, поскольку у нее остался этот реликт, родственный скорее аркебузе, а не современным ружьям, начала охотиться сама и всю зиму вполне успешно подстреливала и диких индюков, и оленей, провяливая куски мяса над огнем, как это делают индейцы. Стоброд, правда, забрал с собой единственный в доме охотничий нож, так что Руби пришлось сделать себе нож из обломка поперечной пилы, им-то она и разделывала туши убитых животных. Для кузнечных работ основным ее орудием служил тяжелый молоток. Она нагрела лезвие пилы на огне и прямо на горячем металле с помощью погнутой подковы, подобранной на дороге, придала лезвию форму ножа. Когда металл остыл, она молотком сбила с отмеченной линии все лишнее, спилила напильником выступы и заусенцы и с лезвия, и с черенка, затем, опять же пользуясь молотком, вбила заклепки, сделанные из обломка медной проволоки, в ручку. А ручку выстругала из сучка, отпиленного от толстой ветки яблони. Лезвие она наточила о зернистый речной камень. Изделие получилось довольно грубое, но резало не хуже покупного ножа.
Оглядываясь на свою прошлую жизнь, Руби в качестве собственных достижений называла, например, то, что уже в возрасте десяти лет знала характер и очертания всех гор на двадцать пять миль окрест и знала так подробно, как хороший огородник знает состояние своих бобовых грядок. Еще одним своим достижением она считала то, что несколько позже, но еще не успев стать достаточно взрослой, в одиночку ухитрялась кнутом отбиться от мужчин, столкнувшись с ними в таких обстоятельствах, детали которых предпочитала не раскрывать.
В настоящее время, по ее собственным подсчетам, ей уже должен был исполниться двадцать один год, хотя это было и не точно, потому что Стоброду и в голову не приходило запомнить год и день рождения дочери. Он даже время года, когда она родилась, вспомнить не смог. Впрочем, вечеринки по поводу своего дня рождения Руби устраивать все равно не собиралась – такой вещи, как вечеринки и всякие празднества, в ее жизни попросту не существовало, поскольку почти все ее внимание с первого дня жизни было сосредоточено исключительно на необходимости выжить.