К книге
Холодная гораПо ту сторону беды
84%
По ту сторону беды
21

В хижине было жарко и вполне светло, поскольку в очаге бушевал огонь, а при закрытой двери практически невозможно было сказать, утро снаружи или вечер. Руби сварила кофе, и Ада с Инманом уселись его пить так близко от очага, что снег, оставшийся у них на одежде, начал испаряться, окутывая их облачками пара. Никто никаких разговоров не вел, а от присутствия сразу четырех человек хижина казалась совсем крошечной. Руби практически никак не отреагировала на внезапное появление Инмана, разве что наполнила миску кукурузной кашей и поставила ее на пол с ним рядом, предлагая позавтракать.

Стоброд, к которому отчасти вернулось сознание, то и дело начинал вертеть головой, глядя на присутствующих с выражением смущения и боли, а потом снова застывал в полной неподвижности.

– Он не понимает, куда попал, – сказала Ада.

– Да и как он может это понять? – откликнулась Руби.

Вдруг Стоброд, не открывая глаз и ни к кому конкретно не обращаясь, сказал:

– Там было так много музыки!

После чего голова его снова поникла, и он уснул. Руби подошла, постояла возле него, закатала рукав, приложила ему ко лбу обратную сторону запястья и сказала:

– Лоб холодный и влажный. Это может быть и хорошо, и плохо.

А Инман все поглядывал на миску с кашей и никак не мог решить, взять ее или нет. Кружку с кофе он поставил рядом с миской, но все равно не знал, как ему следует себя вести. Но накопившаяся предельная усталость брала свое, да он еще и разомлел, согревшись у огня, так что глаза у него сами собой закрывались, голова клонилась на грудь, и он, вздрогнув, снова садился прямо, стараясь сфокусировать зрение на чем-то конкретном. Есть ему хотелось и вообще хотелось довольно многого, но в первую очередь ему был необходим сон.

– Этот, похоже, свое отыграл, – сказала Руби.

Ада быстренько устроила на полу ложе, подстелив свернутое одеяло, и подвела к нему Инмана. Потом она попыталась помочь ему развязать шнурки на ботинках и расстегнуть пуговицы на куртке, но не успела, потому что он буквально рухнул на одеяло, вытянулся и мгновенно уснул полностью одетым.

Ада и Руби подбросили в очаг топливо и ушли, оставили Инмана и Стоброда спать. А снег все шел и шел. Целый час девушки, не говоря практически ни слова, провели на холоде, собирая дрова и приводя в порядок еще одну хижину. Затем они нарубили еловых веток и прикрыли ими небольшую дыру в старой кровле из коры. В этой хижине весь пол был усыпан мертвыми жуками, высохшими и блестящими, которые хрустели и разлетались из-под ног в разные стороны. Это были явно какие-то очень древние жуки. Ада вымела их за дверь веткой кедра.

Среди валявшихся на полу предметов она нашла старинную деревянную чашу или миску весьма странной, какой-то неопределенной формы. В одном месте дерево явно пересохло, и там образовалась широкая трещина, которую заделали пчелиным воском, затвердевшим, но хрупким. Ада внимательно рассмотрела материал, из которого была изготовлена чаша, и, судя по волокнам, решила, что это кизил. Она мысленно представила себе, как эту чашу вырезали, как из нее пили или ели, как потом ставили на ней заплатку из воска, и ей показалось, что эта посудина вполне могла бы служить маркером всего того, что было безнадежно утрачено.

В стене хижины имелась небольшая ниша с деревянной полочкой, и Ада поставила чашу на эту полочку, как люди в других частях света ставят иконы или резные фигурки животных-тотемов.

Когда в домике стало относительно чисто и крыша была починена, девушки поставили на место дверь и разожгли в очаге мощный огонь из того топлива, какое смогли отыскать поблизости под снегом. Пока дом прогревался, они устроили довольно высокое ложе из ветвей тсуги и накрыли его одеялом. Затем пришло время заняться птицами. Они ощипали их, обмыли, выпотрошили, вывалив потроха в большой изогнутый кусок коры, срезанный со ствола упавшего в ручей каштана, и Ада отнесла все это подальше, вниз по течению ручья, и выбросила под какое-то дерево, оставив на снегу безобразную розово‐серую кучку.

Когда хорошенько прогорела первая порция крупных дров, превратившаяся в груду углей, они положили на них несколько зеленых ветвей гикори, чтобы те давали приятный запах дыма, необходимый для копчения, затем надели тушки индеек на заостренные ветки и весь оставшийся день жарили или, точнее, коптили их на медленном огне, внимательно следя за тем, как их шкурки постепенно обретают янтарный оттенок. В хижине было очень тепло, но царил полумрак и сильно пахло дымом и жареной индюшатиной. Когда задувал ветер, сквозь прикрытую ветвями дыру в крыше все же просачивались отдельные снежинки и таяли еще в воздухе. Девушки еще долго сидели рядышком у горящего очага, молчали и почти не двигались, хотя Руби все же время от времени выходила, чтобы подбросить топлива в тот очаг, что горел в «мужской» хижине, а заодно проверить, нет ли у Стоброда жара.

Когда вечерняя тьма стала сгущаться, Руби устроилась совсем близко к огню, скрестив ноги и широко раздвинув колени и положив на них руки. Она еще и в одеяло завернулась, так что оно туго натягивалось у нее на коленях, и принялась ножом стругать ветку гикори, пока не заострила один ее конец до состояния иглы. Потом она с раздражением потыкала этим острием в тушки индюков, так что оттуда потек прозрачный сок, с шипением попадая на угли, и Ада, не выдержав, спросила у нее:

– Ну, и в чем дело?

– Я вот понаблюдала за тобой и за ним сегодня утром и с тех пор все думаю.

– О нем? – спросила Ада.

– О тебе.

– А что обо мне?

– Я все пыталась понять, что у тебя на уме. Но так ничего и не поняла. Так что лучше я сама прямо и откровенно скажу, что на уме у меня. А на уме у меня то, что нам и без него прекрасно живется. Мы отлично без него обойдемся. Хотя ты, может, и считаешь, что не обойдемся, но на самом деле обойдемся прекрасно. Мы ведь еще только начали тут дела делать. А я уже мысленно представляю себе, какой должна стать эта лощина. И знаю, что именно там нужно сделать еще. И насчет посева зерновых, и насчет животных, и насчет расширения пахотных земель, и насчет строений. На все, конечно, много времени потребуется. Но я знаю, как этого достичь. Война или мир, но нет на свете такой вещи, с которой мы не справились бы сами. Так что он тебе совершенно не нужен.

Ада слушала ее, глядя в огонь. Потом ласково потрепала Руби по руке, потом приподняла ее с колен и с силой потерла ладонь большим пальцем, чувствуя каждое сухожилие, каждую косточку. А потом сняла с пальца одно из своих колец, надела его на палец Руби и полюбовалась своей работой, поднеся ее руку к огню. Это был крупный изумруд, оправленный в белое золото и окруженный мелкими рубинами – рождественский подарок Монро, полученный Адой несколько лет назад. Ада даже слегка оттолкнула руку Руби, словно желая оставить кольцо там, куда она его пристроила, но Руби не послушалась: она сняла кольцо и почти грубым движением вернула на палец Ады.

– А он все-таки тебе не нужен, – упрямо повторила Руби.

– Я знаю, что он мне не нужен, – сказала Ада. – Но мне кажется, что я очень хочу, чтобы он был со мной.

– Ну, так это совсем другое дело.

Ада промолчала, не зная, что сказать, но мысли ее яростно кипели. Те вещи, которые в ее предшествующей жизни казались просто невообразимыми, вдруг стали вполне возможными и даже, пожалуй, необходимыми. А еще она думала о том, что Инман, наверное, слишком долго был одинок, став дезертиром, и не знал ни утешения, ни ласкового прикосновения любящего человека, когда теплая рука мягко касается плеча, спины, по колена… Да ведь и сама она жила все эти годы, ничего этого не зная.

– И я совершенно точно знаю, чего именно я не хочу, – снова громко заговорила Ада. – Я не хочу в один прекрасный день обнаружить, что стала старой и злобной, не хочу постоянно оглядываться назад и жалеть, что когда-то – то есть вот сейчас – у меня не хватило силы духа.

* * *

Инман проснулся уже после наступления темноты. Огонь почти потух, обратившись в золу, и оставшиеся головни отбрасывали на стены хижины лишь слабые отблески света. Невозможно было сказать, сейчас ранний вечер или глубокая ночь. Какое-то время Инман даже вспомнить не мог, где находится. Он так давно не ночевал два раза подряд в одном и том же месте, что теперь ему пришлось сосредоточиться и попытаться спокойно восстановить в памяти последовательность тех событий, что привели его в эту постель, вроде бы уже знакомую. Он встал, наломал веток, бросил их на тлеющие угли и раздувал пламя, пока оно ярко не вспыхнуло, отбрасывая на стены четкие тени, и лишь после этого Инман наконец смог сказать себе наверняка, где находится.

До него донеслось чье-то дыхание, трудное, хриплое, и он резко обернулся. Стоброд лежал с открытыми глазами, и в его черных блестящих зрачках отражались языки огня. Инман попытался вспомнить, кто этот человек, и знал, что Ада что-то такое ему об этом говорила, но сейчас он почему-то никак не мог собраться с мыслями.

Стоброд пошевелил губами, издал несколько странных щелкающих звуков, потом перевел взгляд на Инмана и с трудом прохрипел:

– Водички бы.

Инман огляделся, но не обнаружил ни ведра, ни кувшина. Тогда он встал, сильно потер руками лицо, пригладил волосы и сказал:

– Сейчас дам тебе попить.

Вытащив из своего заплечного мешка бутылку для воды, он встряхнул ее и понял, что она пуста. Тогда он сунул револьвер в мешок и, вскинув его на плечо, пообещал Стоброду: «Ладно, я быстро» – и, аккуратно отставив в сторону дверь, вышел из хижины. Снаружи была темная ночь, шел снег, и его сразу начало заметать в дом.

На пороге Инман обернулся и спросил:

– А они куда ушли?

Стоброд не ответил. Теперь глаза его были закрыты, и он лежал совершенно неподвижно, лишь на той руке, что лежала поверх одеяла, слегка шевельнулись два пальца, указательный и средний.

Инман поставил дверь на прежнее место, закрывая вход, и немного постоял, чтобы глаза привыкли к темноте. В холодном воздухе пахло снегом, но Инману показалось, что этот запах отдает металлом. В нем также чувствовались соперничавшие друг с другом запахи древесного дыма и мокрых речных камней. Поняв, что уже вполне прилично видит в темноте, Инман спустился к ручью. Снега навалило уже по щиколотку, а ручей показался ему черным и бездонным. Вполне возможно, впрочем, его русло и впрямь проходило по некой глубокой впадине, этакой трещине в земной коре. Инман присел на корточки, опустил бутылку в воду и придержал ее, пока она наполнялась. Вода при этом показалась ему гораздо теплее воздуха.

Когда он шел обратно, то увидел, как сквозь дыры в кровле хижины, где он только что спал, просачивается желтоватый свет огня, горевшего в очаге. Такой же свет он заметил и в другой хижине, чуть дальше по течению ручья. А еще до него донесся запах жареного мяса, и он вдруг почувствовал, что прямо-таки чудовищно голоден.

Вернувшись в хижину, Инман приподнял Стоброда и стал потихоньку вливать ему в рот воду. Стоброд, собравшись с силами, приподнялся на локтях и все пил и пил, пока не поперхнулся и не закашлялся. Инман поддержал его, и он еще немного попил, задрав голову, открыв рот и вытянув шею, на которой в такт глоткам так и ходил кадык. Волосы у него на голове стояли дыбом, усы смешно ощетинились, а в глазах было совершенно отсутствующее выражение; Инману он показался похожим на безобразного и хрупкого, только что вылупившегося птенца, наделенного именно таким всепоглощающим желанием жить.

Ему и раньше доводилось видеть нечто подобное; впрочем, видел он и противоположное стремление – во что бы то ни стало умереть. Люди по-разному воспринимают ранения. Инман за последние годы видел столько раненых, что это казалось столь же нормальным, как и не иметь никаких ранений. В мире все стремится к равновесию. Он видел ранения в самые разные части тела, куда только могла попасть пуля, и самые разнообразные результаты таких ранений – от мгновенной смерти до страшной агонии, сопровождаемой дикими воплями, как у одного человека на Малверн-Хилл, у которого кровь ручьем текла из раскуроченной правой руки, а он громко утробно хохотал, понимая, что не умрет, но никогда уже не сможет нажать на спусковой крючок.

Инман понятия не имел, какова была судьба Стоброда; он не смог ни о чем догадаться ни по выражению его лица, ни по состоянию его ран, которые обследовал и нашел, что они не мокнут и даже подсыхают, затампонированные комком паутины и стружками каких-то кореньев. На ощупь Стоброд был очень горячим, у него явно был жар, однако Инман давно уже перестал угадывать, суждено ли тому или иному раненому умереть. Опыт подсказывал ему, что заживают порой даже страшные огромные раны, зато маленькие, безобидные с виду, вдруг начинают воспаляться и загнивать. И любая рана способна притвориться – внешне это будет выглядеть, словно она зажила, но инфекция будет уходить вглубь, пока не съест все человеческое тело целиком. В таких случаях всякие «почему» – как, впрочем, и почти всегда в жизни – весьма мало совместимы с логикой.

Инман подбросил еще дров, так что пламя в очаге заревело, а в хижине стало совсем светло и тепло, и, оставив спящего Стоброда, вышел за дверь, снова спустился по своим следам к ручью и, зачерпывая воду горстями, умылся. Потом отломил веточку березы, расщепил ее конец ногтем большого пальца и почистил зубы. Приведя себя в порядок, он подошел к той второй хижине, где виднелся свет, и некоторое время постоял там, прислушиваясь, но никаких голосов не расслышал. Воздух был буквально пропитан ароматом жарящейся индюшатины.

– Здравствуйте, – громко, но неуверенно сказал Инман.

Поскольку ответа не последовало, он немного подождал и повторил приветствие. Потом постучался. Руби приоткрыла дверь примерно на ладонь, выглянула наружу и удивленно ойкнула, как если бы ожидала кого-то совсем другого.

– Я проснулся, – сказал Инман, – и никак не могу понять, как долго я проспал. Тот раненый попросил пить, и я принес воды и напоил его.

– Ты проспал часов двенадцать, а то и больше, – сказала Руби и, отодвинув дверь, дала Инману пройти.

Ада сидела перед очагом прямо на земле, по-турецки скрестив ноги, и внимательно посмотрела на Инмана, когда он вошел. На ее лице играли желтые отблески огня, темные волосы рассыпались по плечам, и Инману показалось, что это самое прекрасное зрелище, какое дозволено видеть человеку. Он был несколько этим ошарашен. Ада была так красива, что у него даже скулы заломило, и он прижал к ним костяшки пальцев. Он просто не представлял, как ему теперь с собой справиться. Не знал, как вести себя с Адой. Тут, похоже, никакие известные Инману правила этикета абсолютно не годились. Разве что, пожалуй, следовало снять шляпу. Вряд ли какие-то светские церемонии могли служить опорой здесь, в индейской хижине, да еще во время метели. И он решил, что можно просто подойти к Аде и сесть рядом.

Однако он успел только сунуть в угол свой заплечный мешок, когда Ада встала и сама подошла к нему совсем близко, а потом сделала то, чего он никогда в жизни не смог бы забыть. Одну ладонь она приложила ему к пояснице, а вторую к животу, чуть выше ремня брюк, и сказала:

– До чего же ты исхудал!

Инман просто не знал, что отвечать – боялся сказать что-то не то, о чем впоследствии пожалеет.

Ада убрала руки и спросила:

– Ты когда в последний раз ел?

Инман прикинул и сказал:

– Дня три назад. Или четыре. Четыре, пожалуй.

– В таком случае ты наверняка достаточно проголодался, чтобы не обращать внимания на тонкости кулинарии.

Руби, счистив мясо с костей одной птицы, сами кости сварила в большом котле, кипевшем над огнем, приготовив бульон для Стоброда. Ада усадила Инмана у очага и подала ему полную тарелку обрезков вареной индюшатины, чтобы он для начала заморил червячка. Руби опустилась на колени и полностью сконцентрировалась на своем вареве, снимая серую пену самодельной шумовкой, которую выстругала из ветки тополя, ворча, что лучше было бы из кизила, но его тут нет. Пену она сбрасывала в огонь, и та с шипением испарялась.

Пока Инман закусывал, Ада занималась приготовлением настоящего ужина. Она положила в воду кружочки сушеных яблок, и пока они размокали, поджарила кусочек грудинки и в вытопившемся жире обжарила остатки кукурузной каши. Когда каша стала рассыпчатой и подрумянилась по краям, она отставила сковороду с ней в сторону, и поставила на огонь плошку с яблоками, и принялась их растирать. Еду она готовила, сидя по-турецки и ловко наклоняясь к очагу, когда нужно было что-то помешать или перевернуть. Потом она приняла еще более странную позу: вытянула одну ногу перед собой, а вторая так и осталась поджатой. Инман с большим интересом наблюдал за ее действиями. Он никогда раньше не видел ее в брюках и еще не привык к тому, какие вольные позы она может в них принимать.

Блюдо, которое в итоге приготовила Ада, было густым, сытным и обладало приятным коричневатым оттенком. Эта еда, приправленная древесным дымком и свиным салом, была именно такой, какая требуется при наступлении холодов, когда зимнее солнцестояние уже позади и тебя ждут короткие дни и длинные ночи. Тогда только вкусная еда и дает некоторое утешение. Инман набросился на нее, как изголодавшийся волк, но потом все же остановился и спросил:

– А вы разве ужинать не будете?

– Мы давно уже поужинали, – улыбнулась Ада.

И больше Инман вопросов не задавал, а только ел. Он еще не успел доесть все, когда Руби, рассудив, что индюшачьи кости уже отдали воде из ручья все, что могли, отлила из большого котла немного бульона в маленький котелок, заполнив его примерно до половины. Бульон сохранил аромат дикой птицы и выглядел наваристым и непрозрачным, цвета ореховых ядер, обжаренных на сухой сковороде.

– Пойду, пожалуй, попробую влить в него пару ложек бульона, – сказала Руби, взяла котелок и направилась к двери, но на пороге остановилась и предупредила: – Я с ним немного посижу, да ему пора уж и повязку на той ране сменить, так что меня, можно сказать, некоторое время не будет.

После ухода Руби стены хижины словно сдвинулись, и она стала теснее. Ада и Инман молчали, поскольку оба не могли придумать, с чего начать разговор. Моментально вспомнились все прежние строгости насчет того, как должна вести себя молодая женщина, оставшись наедине с мужчиной. Эти строгости комом обрушились на них, сделав обоих неуклюжими и лишив их дара речи. Ада думала о том, что Чарльстон с его бесконечными запасами древних тетушек-дуэний, которые, собственно, и навязывают тамошнему обществу изысканные ритуалы, – это, возможно, некое искусственно созданное место, имеющее к реальному миру весьма косвенное отношение. Нечто вроде Аркадии или острова Просперо из шекспировской «Бури».

Инман, чтобы заполнить паузу, принялся было возносить хвалу индюшатине, словно гость, приглашенный на воскресный обед, но почти сразу умолк, почувствовав себя глупо. И потом, в душе у него роилось так много страстных желаний, что он боялся, как бы все они разом не хлынули наружу в виде пугающей мешанины слов, и лучше уж, пока не поздно, закрыть рот и помолчать, пока он не найдет более пристойное направление для своих непристойных мыслей.

Он встал, вытащил из заплечного мешка книгу Бартрама и продемонстрировал ее Аде, как если бы это было неким важным свидетельством. Лишенная обложки книга была скатана в трубку, как свиток, и перетянута грязным шнурком; она, похоже, не раз за эти месяцы то намокала, то высыхала и снова намокала, а потому ее грязные страницы выглядели достаточно древними, словно хранившими собрание мудрых высказываний, принадлежащих полузабытой погибшей цивилизации. Инман рассказал, как эта книга помогала ему во время странствий, как, устроив привал, он читал ее в одиночестве ночью при свете костра. Аде эта книга знакома не была, и Инман представил ее как книгу, написанную именно об этой части света и обо всем, что есть в ней важного. Он уверял Аду, что, с его точки зрения, ценность этой книги почти граничит с ценностью святых книг, поскольку ее автор обладает таким богатством знаний и такой глубиной мысли, что книгу можно в любое время открыть на любой странице и либо нырнуть туда с головой, либо прочесть всего лишь одно предложение, но наверняка получить и полезную информацию, и определенное удовольствие.

В качестве доказательства он потянул за кончик шнурка, позволил своему «свитку» развернуться и ткнул пальцем в первое попавшееся предложение, которое, как всегда, начиналось с подъема на некую гору и заканчивалось лишь ближе к концу страницы, и когда он читал его вслух, то просто дождаться не мог, когда же оно наконец закончится, потому что ему казалось, что все это написано про секс, и из-за этого голос его то и дело прерывался и хрипнул, а на щеках начинал проступать румянец. Текст был следующим:

«Едва мы достигли ее вершины, как перед нами открылся великолепнейший вид – широкий простор зеленых лугов и земляничных полей; извилистая река, словно скользившая по долине меж бесчисленными холмами с торфянистой почвой, склоны которых украшали россыпи цветов и роскошные земляничники; над долиной кружили дикие индейки, в лугах паслись олени, то и дело стремившиеся сорваться с места и скрыться в холмах; стайки девушек из племени чероки собирали сочную душистую землянику, а те, что уже успели наполнить свои корзинки, прилегли отдохнуть под кустами магнолии, усыпанной душистыми цветами, или под азалией, филадельфусом, каликантусом, или даже под кустом желтого жасмина, обладающего таким невероятно сладостным ароматом, а может, под небесно-голубой глицинией, и при этом девушки беззастенчиво открыли свои красы легкомысленному ветерку; некоторые предпочли омыть оголенные руки и ноги в прохладной воде быстрого ручья, но те, энтузиазм которых еще не угас, все продолжали собирать землянику, хотя наиболее раскованные уже вовсю резвились, мучая своих дружков тем, что пачкали им губы и щеки густым ягодным соком».

Предложение наконец закончилось, и Инман умолк.

– И что, вся книга состоит из подобных описаний? – спросила Ада.

– Да я впервые на такое наткнулся, – сказал Инман.

Больше всего на свете ему в данный момент хотелось возлечь на ложе из ветвей тсуги рядом с Адой и крепко прижать ее к себе – ведь наверняка и самому Бартраму хотелось возлечь рядом с одной из тех девственниц под благоухающими ветвями цветущих кустарников. Однако Инман поступил совершенно иначе: скрутил книгу в свиток и сунул его в нишу рядом со старой деревянной чашей. А потом принялся убирать со стола. Некоторое время он постоял, держа в руках грязную посуду, потом сказал:

– Пойду-ка я все это помою.

Подойдя к двери, он оглянулся и увидел, что Ада сидит неподвижно и смотрит на угли. Спустившись к воде, Инман присел на корточки и стал поочередно оттирать каждый предмет песком, зачерпывая его со дна черного ручья. Снегопад все не уменьшался. Снег падал густо и почти отвесно, и даже на валунах в ручье выросли высокие снеговые шапки. Каждый выдох Инмана превращался в маленькое облачко пара, и он, следя за тем, как эти облачка тают среди падающих хлопьев, пытался решить, как же ему быть дальше. Чтобы окончательно прийти в себя, ему явно нужно больше, чем даже двенадцать часов сна, да и одного сытного ужина пока, пожалуй, маловато; зато теперь он, по крайней мере, способен хоть как-то привести в порядок собственные мысли. Он понимал, что более всего его тяготит бремя одиночества, и хотел от него избавиться, поскольку в последнее время, пожалуй, даже стал чрезмерно гордиться тем, что идет по горам в одиночку, что он сам по себе, что ему никто не нужен.

Животом и спиной он по-прежнему чувствовал то прикосновение ладоней Ады. И это любовное прикосновение казалось ему ключом к новой жизни на земле. Он все время думал об этом, сидя на корточках у ручья в тени Холодной горы и пытаясь разобраться в тех чувствах, что толпились в его душе, стремясь вырваться на свободу. Однако ни одно из них не шло ни в какое сравнение с тем дивным ощущением, которое осталось у него после Адиного наложения рук.

Инман вернулся в хижину, настроенный весьма решительно. Сейчас он подойдет к Аде, одну руку положит ей на шею, вторую – на талию, прижмет ее к своей груди, и таким образом все его сокровенные желания станут ей понятны. Но когда он поставил дверь на место, тепло очага подействовало на него как удар, и пальцы его, заледеневшие в холодной воде и исцарапанные песком, сжались, свернулись, точно клешни голубых крабов, которых он как-то видел во время деловой поездки на побережье. Эти крабы показались ему тогда существами, порожденными ночным кошмаром; махая своим страшноватым зазубренным оружием, они словно враждовали со всем окружающим миром, включая собственных сородичей. Инман посмотрел на тарелки, столовые приборы, котелок и сковороду, которые держал в руках, и заметил, что на всем этом сохранился тонкий слой застывшего жира, так что его мучения были напрасны; с тем же успехом можно было остаться в хижине, а посуду просто положить кверху дном на горячие угли, и ее очистило бы жаром.

Ада быстро взглянула на него, два раза вздохнула и отвела глаза. И по выражению ее лица Инман догадался, какого нервного напряжения ей стоило то «наложение рук», когда она как бы держала его между своими ладонями. Она никогда раньше не позволяла себе столь интимных жестов. И он это знал. А значит, она успела пройти долгий путь туда, где царит совершенно иной порядок вещей, чем тот, к которому она привыкла с рождения. Но именно он, Инман, написал ей тогда, в августе, те слова, и теперь именно на нем тяжким бременем лежала обязанность первым выговорить вслух то, что сказать было абсолютно необходимо.

Инман поставил на пол принесенную посуду, подошел к Аде и уселся у нее за спиной, растирая замерзшие руки друг о друга и о собственные ляжки. Потом он сунул кисти рук под мышки и крепко их прижал. Лишь после этого он решился протянуть руки к огню как бы по обе стороны от сидевшей впереди Ады и с нежностью стиснул ладонями ее плечи.

– Ты мне писала, когда я был в госпитале? – спросил он.

– Несколько раз, – сказала она. – Два письма летом и еще одно, короткое, осенью. Но я тогда не знала, что ты именно в этом госпитале, и узнала, только когда ты оттуда сбежал. Так что первые два письма ушли в Виргинию.

– Там они меня не застали, – сказал Инман. – Расскажи, о чем ты в них писала.

Ада коротко рассказала, хотя и не точно так, как там было написано. Пожалуй, в ее нынешнем пересказе они звучали, как если бы она написала их, исходя из нынешнего положения дел. Подобную возможность – переписать хотя бы кусочек своего прошлого – жизнь предоставляет крайне редко, и Ада хорошенько этой возможностью воспользовалась, да и форму писем тоже существенно улучшила, так что теперь они, пожалуй, куда больше удовлетворили бы их обоих, чем те утраченные оригиналы. В них куда подробней рассказывалось о жизни Ады, и выражения, которыми она прямо и уверенно теперь пользовалась, были страстными, чувственными, что раньше было ей совершенно не свойственно. А о содержании короткого письмеца, посланного осенью, она вообще решила умолчать.

– Как жаль, что я этих писем не получил! – воскликнул Инман и начал было говорить о том, насколько они облегчили бы ему самый неприятный период пребывания в госпитале, но вскоре умолк, поскольку говорить сейчас о своем ранении ему не хотелось.

Он снова протянул руки навстречу идущему от очага теплу, в уме отсчитывая, сколько примерно лет этот очаг простоял темным, холодным и безжизненным, а потом сказал:

– Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как здесь в последний раз разжигали огонь.

Это дало им тему для разговора, и на какое-то время они, сидя рядом, почувствовали себя легко и свободно; они беседовали, как это делают старики на руинах своего прошлого, испытывая неизбежное чувство, что им уже недолго осталось, зато позади у них длинная прожитая жизнь. Они воображали себе тот последний огонь в очаге, который разожгли жившие здесь люди, распределив меж ними роли воображаемых членов некого семейства чероки, собравшегося вместе. Мать, отец, дети, бабушка. Они наделили каждого особыми чертами характера, трагическими или комическими в соответствии с той историей, которая у них складывалась. Одного мальчика Инман сделал похожим на Свимера, странного и мистического. Им нравилось строить рисунок жизни каждого из членов этого воображаемого семейства, и эти люди инстинктивно представлялись им куда более цельными личностями, чем те, какими они сами когда-либо могли стать, даже приложив к этому немало усилий. В выдуманной истории этой семьи Ада и Инман подарили ее членам предчувствие конца их мира. И хотя каждый век по-своему расценивает плачевное состояние мира, полагая, что ему грозит опасность и он стоит на самом краю темной бездны, Ада и Инман тем не менее сомневались, что когда-либо в истории земли ощущение конца света было столь же оправданным, как в те времена в Америке. Ведь страхи индейских племен полностью реализовались. Неведомый им широкий мир сумел отыскать их даже в самых сокровенных убежищах, где они пытались спрятаться, и навалился на них всем своим тяжким весом.

Завершив созданную ими историю, они оба умолкли и некоторое время сидели, не говоря ни слова и испытывая неловкое чувство, как если бы без разрешения заняли чье-то чужое жилище, где некогда цвела совсем иная жизнь, ныне бесследно исчезнувшая.

А потом Инман рассказал Аде, что весь свой долгий путь домой держался за счет одной-единственной надежды – что она его примет и выйдет за него замуж. Что он постоянно думал об этом. Что эти мысли заполняли его сны. Но теперь, сказал он, для него вряд ли возможно просить ее связать с ним свою жизнь, поскольку здоровье его слишком расстроено, да и разум, пожалуй, тоже.

– Боюсь, на этот раз меня так сломали, что и не починишь, – сказал Инман. – А раз так, то со временем мы оба неизбежно будем несчастливы и превратимся в жалких, озлобившихся людишек.

При этих словах Ада шевельнулась, обернулась и через плечо посмотрела на него. Согревшись, он расстегнул воротник, и теперь белый шрам у него на шее был отчетливо виден. И другие шрамы тоже. А его глаза старательно избегали встречи с ее глазами.

Ада снова отвернулась, думая о том, сколько разнообразных лекарств существует в природе. Каждый укромный уголок естественного мира, каждая трещина в скале наверняка таят запасы целительных средств для восстановления физических и душевных сил человека, и эти средства способны не только залатать, но и совсем исцелить раны, нанесенные извне. Даже глубоко запрятанные коренья или паутина могут оказаться полезными. А в самом человеке всегда таится неведомая сила, некий дух, способный в случае нужды подняться из глубин души и затянуть внешние раны, сгладить те грубые шрамы на теле, что были оставлены внешним врагом. Однако внешнее и внутреннее исцеление требует определенных усилий, и эта трудная работа может закончиться неудачей, если какой-то из этих двух способов лечения вызовет у человека слишком много сомнений. Уж это Ада хорошо усвоила благодаря урокам Руби.

И в итоге, не глядя на Инмана, она сказала:

– Я знаю, что человека можно исцелить. Не каждого, и некоторые поправляются быстрее остальных. Но все же есть те, кто исцеляется полностью. Не понимаю, почему бы тебе не быть из их числа?

– Действительно, почему бы мне не быть из их числа? – повторил за ней Инман, словно пробуя эту мысль на вкус.

Он убрал руки от огня и коснулся своего лица кончиками пальцев, как бы проверяя, по-прежнему ли они холодные, как сосульки, но оказалось, что они вполне теплые. И мягкие, совсем не похожие на ощупь на острие какого-то холодного оружия. И согревшимися пальцами он сперва коснулся темных волос Ады, рассыпавшихся по плечам, потом собрал их в толстый пучок и, ласково сжимая их в ладони, приподнял, так что стала видна ямка у нее на шее под затылком и тонкие завитки волос вокруг нее. Инман погладил эту ямку кончиками пальцев свободной руки, потом наклонился и коснулся ее губами. Стоило ему отпустить волосы, и они тут же снова рассыпались, как раньше, а он поцеловал Аду в макушку, с наслаждением вдыхая знакомый запах ее волос. Чуть отклонившись назад, он притянул ее к себе и прижал к своему животу, груди, плечам.

Она тут же удобно пристроилась головой у него под подбородком, прислонившись к нему всем телом, и он крепко ее обнял, и наконец-то слова так и полились из него без всякой предварительной подготовки. И он уже не делал ни малейшей попытки, стиснув челюсти, загнать эти слова обратно. Он рассказал ей, как в самый первый раз увидел ее в церкви и все смотрел на ямку у нее под затылком, когда она сидела прямо перед ним на церковной скамье. Рассказал, какие чувства у него зародились уже тогда и больше его не покидали. Рассказал о том, какой огромной потерей считает эти четыре года, потраченные зря. Эти долгие четыре года, что отделяют «тогда» от «сейчас». Совершенно бессмысленно размышлять о том, сказал он, что эти годы можно было бы использовать лучшим образом, потому что использованы они были хуже некуда, и теперь ни вернуть, ни восстановить их невозможно. Можно, конечно, без конца оплакивать эти утраченные годы, оценивая нанесенный за это время ущерб, горевать о погибших, скорбеть по поводу утраты собственного «я». Однако вековая мудрость утверждает, что куда правильнее не предаваться бесконечной печали. Ведь древние люди кое-что в этом понимали и вывели кое-какие весьма полезные истины. Можно ведь, горюя без конца, выплакать всю душу, истощить сердце, но горе так и не утолить. Да и сам ты не изменишься ни на йоту. Ведь утраченное никогда уже к тебе не вернется. Оно так и останется утраченным. И вместо него в твоей душе будет лишь пустота да те шрамы, которыми отныне будет отмечено место, ставшее пустым. Так что у человека есть только один выбор: либо идти вперед, либо не идти. Но если пойдешь вперед, то и старые шрамы с собой захватишь. И все же в течение всех этих напрасно потраченных лет Инман лелеял мечту когда-нибудь поцеловать ту ямку у нее на шее под затылком. И вот теперь наконец сделал это. И в исполнении этого желания, отложенного столь надолго, было что-то от искупления и спасения.

Ада того воскресенья, да еще в таких подробностях, совершенно не помнила. Это было просто воскресенье, одно из многих, так что она ничего не смогла добавить к воспоминаниям Инмана о том дне, чтобы сделать их общими. Но все же догадалась, что этим своим рассказом Инман как бы отплатил ей за то прикосновение, которым она его одарила, когда он вошел в хижину. Она приподнялась, собрала свои рассыпавшиеся волосы в горсть, приподняла их над затылком и, слегка наклонив голову вперед, попросила:

– Поцелуй меня туда еще раз.

Но сделать это Инман не успел: за дверью послышался топот, и Руби стала отодвигать дверь от дверного проема. К тому моменту, когда ей удалось просунуть внутрь голову, Ада уже снова сидела прямо, и волосы ее, как и раньше, были рассыпаны по плечам. Руби внимательно посмотрела на них обоих, заметила их смущение и то, в какой странной позе Инман сидит у Ады за спиной, и спросила:

– Может, мне снова выйти и сперва покашлять, а уж потом входить?

Ей никто не ответил, и она поставила дверь на место, убрала куда-то принесенный котелок, стряхнула с куртки снег, шляпой сбила его со штанов, а потом сообщила:

– Ну, жар у Стоброда несколько спал, но это еще ничего не значит. Лихорадка всегда то приходит, то уходит. – Она помолчала, посмотрела на Инмана и сказала: – Я там веток нарезала, так что спать тебе будет получше, чем на голом полу. – Она снова помолчала, потом прибавила: – И кое-кто, мне кажется, этим воспользуется.

Ада взяла какую-то хворостину, потыкала ею в огонь и бросила туда догорать.

– Ну, ты иди, ложись, – сказала она Инману. – Я же знаю, как ты устал.

Но, как бы он ни устал, уснуть ему удалось не сразу. Стоброд громко храпел или невнятно повторял припев к какой-то идиотской песенке, смысл которого – насколько мог судить Инман – сводился примерно к следующему: «Чем выше лезет обезьян, тем всем видней его изъян… йа-та-дада-ля-та-ди-да». Инман не раз слышал, как тяжело раненные люди в бреду несут самые разные вещи – от молитв до ругательств и проклятий, – но творчество Стоброда вполне могло бы получить первый приз за глупость.

В перерывах, когда он все же умолкал, Инман вспоминал сегодняшний вечер и пытался решить, какую его часть ему вспоминать особенно приятно: тот момент, когда Ада приложила руки ему к животу и пояснице, или тот, когда она попросила ее поцеловать, перед тем, как в дом вошла Руби. Он все еще выбирал между этими двумя замечательными моментами, когда его незаметно сморил сон.

* * *

Ада тоже долгое время лежала без сна. Мысли в голове у нее бродили самые разные. Например, что Инман за эти четыре года очень изменился, похудел, стал выглядеть значительно старше и мрачнее, и вообще кажется каким-то замкнутым. И она мимоходом подумала, что и ей следовало бы позаботиться о собственной внешности, побеспокоиться о том, что красота ее уходит, что она стала чересчур загорелой, грубой, жилистой. А потом эта мысль сменилась другой; вот так, думала она, живешь себе и не замечаешь, как с каждым днем превращаешься в кого-то другого, а свое предыдущее «я» вспоминаешь, как близкого родственника, сестру или брата, с которым у тебя было общее прошлое. Только теперь это совсем другой человек, и у него другая жизнь, отдельная от твоей. Разумеется, ни она, ни Инман не остались прежними, какими были во время того, последнего, свидания. Но Аде, пожалуй, оба они теперешние нравились гораздо больше.

Руби вдруг подскочила в постели, перевернулась на другой бок, снова легла, снова перевернулась и села, сердито отдуваясь, а потом с отчаянием заявила:

– Не могу я уснуть! И знаю, что ты тоже не спишь и думаешь всякие любовные мысли.

– Не сплю, – подтвердила Ада.

– А мне уснуть не дают мысли о том, что мне с ним делать, если он выживет, – сказала Руби.

– С Инманом? – смущенно спросила Ада.

– С папулей! Такая рана, как у него, будет медленно заживать. А я его хорошо знаю и сильно сомневаюсь, чтобы он согласился долго в постели валяться. Вот я и не представляю, как мне с ним быть.

– Вот что, – сказала Ада, – мы возьмем его к себе и станем вместе о нем заботиться. Его так тяжело ранили, что никто и не подумает его искать. Тем более у нас. Во всяком случае, в ближайшее время. Да и должна же когда-нибудь кончиться эта война!

– Ну что ж, буду очень тебе обязана, – сказала Руби.

– Ты же никогда и никому раньше обязана не была, – возразила Ада, – и я вовсе не хочу быть первой. Простого «спасибо» мне будет вполне достаточно.

– Ну и спасибо, конечно, – сказала Руби. И, помолчав, прибавила: – Знаешь, сколько раз ночью, когда я, маленькая, оставалась совсем одна в нашем домишке, я мечтала взять эту его скрипку и бросить ее с высокого утеса, чтобы она разлетелась вдребезги, и пусть бы ветер унес ее обломки. Я все представляла, как она исчезает вдали, постепенно превращаясь в песчинку, или с каким приятным звуком она разлетается на куски, ударившись о речные камни где-то там, внизу.

* * *

Рассвет следующего дня был серым и еще более холодным. Снег уже не валил крупными хлопьями, а сыпался легкий и мелкий, как кукурузная крупа из-под мельничных жерновов. Утром все спали довольно долго, и завтракал Инман в «женской» хижине – бульоном из индейки, в котором плавали кусочки вареной индюшатины.

После завтрака Ада и Инман накормили и напоили коня, а потом вместе отправились на охоту. Они надеялись подстрелить еще пару индеек или, если особенно повезет, оленя. Они довольно долго шли вверх по склону горы, но так и не обнаружили никакой живности или хотя бы следов в глубоком снегу. Миновав каштановую рощу и еловый лес, они поднялись на вершину хребта и некоторое время шли вдоль нее, но дичь им по-прежнему не попадалась, разве что несколько рыжих белок встретили их тревожным стрекотанием, сидя высоко на еловых ветвях. Даже если б им и удалось подстрелить белку, то серого мяса в ней было на один укус, и они решили попусту не тратить заряд.

Вскоре они вышли к какому-то плоскому камню на утесе, лишь слегка присыпанному снегом. Инман смахнул с него снег, и они уселись напротив друг друга, скрестив ноги и соприкасаясь коленями, а ту непромокаемую подстилку, на которой Инман обычно спал и которую всегда носил в своем рюкзаке, накинули себе на головы. Проникая сквозь это «покрывало», свет казался каким-то коричневатым, сумрачным. Инман вытащил из рюкзака горсть грецких орехов, подобрал подходящий камень размером с кулак и стал раскалывать орехи один за другим. Они аккуратно выбирали из скорлупок ядра и ели. А когда с орехами было покончено, Инман положил руки Аде на плечи, наклонился вперед и прислонился лбом к ее лбу. Некоторое время оба молчали и слушали тихое шуршание снега по укрывавшей их подстилке, а потом Ада заговорила.

Ей очень хотелось рассказать ему, как случилось то, что она теперь стала такой. Да ведь и оба они теперь совсем другие, так что он должен ее понять. Она рассказала ему о смерти Монро, о том, какое выражение было у него на лице, когда он мертвый лежал в саду под дождем, о мокрых лепестках кизила, о принятом тогда же решении не возвращаться в Чарльстон и о том странном лете. Она рассказала о том, кто такая Руби и как она появилась у нее в доме; рассказала, как понемногу училась у Руби понимать многие вещи, касающиеся погоды, животных, растений и прочих разнообразных форм живой жизни, созерцанию которых можно было бы полностью посвятить все отведенное тебе на земле время. Она сказала, что по-прежнему сильно тоскует по Монро, сильней, чем это можно выразить словами, и поведала Инману несколько чудесных историй, связанных с отцом, но одновременно призналась и в одной ужасной вещи: в том, что отец всю жизнь относился к ней как к ребенку, старался сохранить в ней ребенка, и это ему в значительной степени удалось, поскольку с ее стороны он сопротивления практически не встречал.

– А главное, что тебе нужно знать о Руби, – сказала Ада, – это то, что она останется в Блэк Коув так долго, как сама этого захочет, как бы ни сложились впоследствии наши с тобой отношения. Я буду счастлива, если она останется со мной навсегда, а если она решит уйти и покинуть меня, я буду вечно оплакивать ее отсутствие.

– Но вопрос в том, сможет ли она с моим присутствием смириться, – сказал Инман.

– Я думаю, сможет, – сказала Ада. – Если ты поймешь, что она не служанка и не нанятая мной помощница по хозяйству. Она – мой друг. Она не приемлет приказов и ни за кем ночных горшков не выносит. Только свой собственный.

Покинув плоский камень, они еще некоторое время пытались охотиться и брели куда глаза глядят по какой-то болотистой низине, где стоял сильный запах вечнозеленого галакса, свисавшего с редко растущих кустов лавра. Выйдя к ручью, они обошли ствол поваленной ветром тсуги, примявший густой подлесок. Диаметр вывороченных из земли корней дерева был примерно равен высоте дома вместе с коньком крыши, и высоко, в десятке футов над землей, виднелись стиснутые корнями крупные камни размером с бочонок для виски. В этой низине Ада нашла заросли желтокорня; его листочки, похожие на отпечатки трехпалых вороньих лапок, засохли и скорчились, но были вполне узнаваемы. Ада и Инман откопали их в неглубоком снегу на подветренной стороне огромного осокоря, ствол которого был такой толщины, что потребовалось бы человек пять, чтобы они, встав в круг и взявшись за руки, смогли его обхватить.

– Руби этот желтокорень очень нужен, чтобы отца лечить, – пояснила Ада и сразу же опустилась на колени и принялась разгребать землю руками. Инман некоторое время просто стоял и смотрел на нее. Это была какая-то очень простая сцена: женщина, стоя на коленях, что-то откапывает из земли, а высокий мужчина стоит рядом, наблюдает за ней и ждет. Если бы не их одежда, явно когда-то купленная в магазине, такую сцену можно было бы наблюдать в любую другую эпоху, в любом другом месте земного шара. Слишком мало было вокруг примет, обозначавших конкретное время. Ада стряхнула землю с пучка бледных корешков, сунула их в карман и, вставая, вдруг заметила торчавшую из ствола тополя стрелу.

Сперва ей показалось, что это просто сломанный сучок, потому что наружу торчала лишь часть сломанного древка, лишенная оперения. Древко наполовину сгнило, но все еще держалось за счет наконечника, накрепко прикрученного жилами. Серый кремневый наконечник расщепился от удара на гладкие пластинки, но все равно обладал с точки зрения симметрии настолько идеальной формой, насколько вообще может быть идеальным изделие человеческих рук. Он вошел в дерево больше чем на дюйм, и вокруг него на стволе продолжавшего расти тополя образовался как бы зарубцевавшийся шрам. Но наружу торчала еще достаточно большая часть острия, чтобы понять, каким оно было широким и длинным. Эта стрела была предназначена явно не для охоты на мелких птичек. Ада указала Инману на стрелу, и он тут же сказал:

– Это стрела для охоты на оленя. Или на человека.

Он смочил слюной кончик большого пальца и провел им по торчавшей из ствола части острия, точно человек, проверяющий остроту своего карманного ножа.

– Этим острием еще мясо резать можно, – сказал он.

В конце лета Ада и Руби, вспахивая поля, нашли много кремневых скребков и наконечников от стрел для охоты на птиц, но этот наконечник стрелы выглядел иначе и казался каким-то более живым – возможно, из-за того, куда он вонзился. Ада чуть отступила и, глядя на наконечник стрелы, прикинула это событие как бы в ретроспективе. В итоге оно выглядело не слишком значительным. Просто неудачный выстрел, сделанный сотню лет назад. А может, и больше. Давно. А может, и не так уж давно – это как посмотреть. Ада снова подошла к дереву и попыталась раскачать застрявшую в нем стрелу, но ничего не вышло: стрела засела намертво.

Эта стрела вполне могла бы стать экспонатом в коллекции реликтов иного мира, которую Ада, кажется, начинала собирать. И она, собственно, мысленно уже поставила ее в один ряд с теми предметами, которые у нее уже были.

Но Инман воспринял случившееся здесь совершенно иначе.

– Видимо, кто-то сильно проголодался, – сказал он и задумался. – А интересно, что послужило причиной его промаха? Неумение? Отчаяние? Внезапный порыв ветра? А может, просто видно было уже плоховато? – И он попросил Аду: – Непременно запомни это место.

А потом стал рассказывать ей, как они будут приходить сюда в течение всей своей жизни и проверять, насколько расширилось пятно гнили вокруг застрявшей в стволе дерева стрелы и насколько вырос слой зеленоватой древесины тополя вокруг кремневого наконечника. Он даже нарисовал ей примерную картинку из будущего, где действие происходит в неведомом пока «металлическом» мире, и они с Адой, седые как зола, приводят к этому дереву детей, и оказывается, что древко стрелы окончательно сгнило и отвалилось, а кремневый наконечник совершенно скрылся в стволе тополя, который за эти долгие годы стал еще толще, и на коре его теперь был заметен лишь небольшой выпуклый шрам.

Инман сказал, что пока не может себе представить, чьи это будут дети, только все они будут стоять как зачарованные, глядя, как двое старых людей ковыряют ножами мягкую древесину тополя и вдруг извлекают оттуда кремневый наконечник, словно появившийся там по мановению волшебной палочки. Для них это будет маленьким произведением искусства, имеющим, впрочем, вполне реальное предназначение. В общем, Инман все это представлял себе именно так. И Ада – хотя сама она столь отдаленного будущего даже представить себе не могла – все же способна была вообразить, какое изумление будет написано в этот момент на детских личиках. И как завороженная слушала рассказ Инмана, словно уже чувствовала себя одним из действующих лиц описываемой сцены. А потом сказала, включаясь в игру:

– Это от индейцев осталось, – скажут детям те престарелые супруги, – от индейцев.

* * *

В тот день они вернулись в индейскую деревню без добычи. Единственное, что они смогли предъявить Руби, это желтокорень и топливо. Огромную охапку хвороста они волокли за собой, оставляя на снегу неровные извилистые борозды и линии. Там попадались и крупные ветки каштана, и ветки кедра, но чуть помельче. Руби сидела возле Стоброда. Оказалось, он настолько пришел в себя, что узнал и Руби, и Аду, а вот Инман его напугал.

– Кто этот большой темноволосый человек? – спросил он.

Инман подошел, присел на корточки, чтобы не нависать над ним, и сказал:

– Это я тогда дал тебе напиться. Я не имею отношения к твоим преследователям.

– Вот и хорошо, – сказал Стоброд.

Руби намочила тряпицу и обтерла ему лицо, а он все отталкивал холодную мокрую тряпку, как ребенок. Потом она старательно растерла кусочки желтокорня и плотно залепила раны этой кашицей, а еще несколько кусочков заварила как чай и заставила Стоброда его выпить, после чего он практически сразу уснул.

Ада посмотрела на Инмана и, поняв по его лицу, что он очень устал, посоветовала:

– По-моему, тебе тоже стоит последовать примеру Стоброда.

– Только не позволяй мне спать до самого вечера, – попросил Инман и вышел из хижины. И пока он возился с дверью, ставя ее на место, Ада и Руби видели, как густо, полосами, валит снег у него за спиной. Потом они услышали, как Инман ломает ветки, и через несколько минут дверь снова открылась, и он внес в хижину целую охапку каштановых веток, а потом окончательно ушел. Девушки разожгли огонь и некоторое время сидели рядом, завернувшись в одеяла и прислонившись к стене.

– Расскажи, – попросила Ада, – что нужно будет сделать в первую очередь, когда наступит теплое время. Каков вообще будет план наших действий?

Руби взяла палочку и нарисовала на земляном полу нечто вроде карты Блэк Коув, изобразив и дорогу, и дом, и амбар, и границы нынешних полей, сада и леса. А потом стала рассказывать Аде о своих планах, и все они были связаны с достижением изобилия. Надо выменять пару мулов. Надо привести в порядок старые поля, очистив их от полыннолистной амброзии и сумаха. Надо разбить новые огороды. Затем непременно надо поднять немного целины, чтобы выращивать достаточно кукурузы и пшеницы и полностью удовлетворять свои потребности в хлебе. Надо расширить сад, построить хранилище для яблок и нормальную холодную кладовую. Годы и годы работы. Но однажды они увидят, сколь обширны их поля, где колосится высокая пшеница, как много кур клюют во дворе зерно, какое замечательное стадо коров пасется на лугу, какой выводок свиней роется в куче отбросов на склоне холма. Свиней они разведут так много, что их можно будет подразделить на беконных, с тонкими ногами и длинным туловищем, и ветчинных, жирных, животы которых чуть ли по земле не волочатся. Окорока и грудинка будут висеть в коптильне плотными рядами, а на кухонной плите всегда будет стоять полная лярда кастрюля с длинной ручкой. Яблоки будут грудами навалены в яблочной кладовой; а в холодном сарае на полках выстроятся ряды глиняных крынок с консервированными овощами. И всего будет очень много. Изобилие.

– Замечательное будет зрелище, – восхитилась Ада.

Руби ладонью стерла свой рисунок, и некоторое время они сидели молча. Постепенно Руби обмякла и, привалившись к плечу Ады, задремала; ее, видимо, утомила игра собственного воображения. Ада сидела, глядя в огонь, слушала, как шипят и потрескивают дрова, постепенно становясь хрупкими и рассыпаясь горячей золой. Вдыхая сладкий древесный дым, она думала о том, что умение по запаху дыма определять породы деревьев могло бы стать мерилом чьего-то успеха в понимании устройства этого мира. Хотя этим умением еще нужно постараться овладеть. А также нужно постараться узнать множество других, куда более страшных вещей, которые наносят невосполнимый ущерб другим людям, а значит, в итоге и тебе самой.

Руби проснулась, когда уже прилично перевалило за полдень и начинало темнеть. Она села, поморгала, потерла руками лицо, сладко зевнула и пошла проверять, как там Стоброд. Быстро коснулась его лба, провела по щеке, затем, откинув одеяло, внимательно осмотрела самую серьезную рану и сказала:

– У него снова жар. Ночью, наверное, все разрешится. Он либо выживет, либо умрет, но сегодняшняя ночь будет переломной, так что мне лучше остаться с ним.

Ада тоже подошла к Стоброду и коснулась его лба тыльной стороной ладони. Особого жара она не почувствовала и вопросительно посмотрела на Руби, но Руби на ее безмолвный вопрос не ответила. Помолчав и не глядя на Аду, она сказала:

– Мне в любом случае не по себе будет, если я его сегодня оставлю.

Было совсем темно, когда Ада прошла по берегу ручья ко второй хижине. Снег все еще шел, мелкий, но довольно густой. На земле его уже намело столько, что Ада то и дело проваливалась по колено и шла очень неуверенно даже по старым следам. Казалось, снег впитывает каждую каплю света, что сумела просочиться меж облаками, и теперь землю как бы заливал ровный полусвет, исходивши изнутри, словно в слюдяном фонаре. Ада тихонько отворила дверь и вошла. Инман спал и даже не пошевелился. Огонь в очаге почти догорел. Инман разложил перед ним на просушку свою одежду, и каждая вещь выглядела как музейный экспонат, занимающий свое собственное пространство и стремящийся проявить свою истинную сущность и быть правильно оцененным. Его одежда, сапоги, шляпа, рюкзак, заплечный мешок, посуда для готовки, охотничий нож в ножнах и большой безобразный револьвер с прилагающимися атрибутами: шомполом, жестяной пороховницей с крышкой, запасом патронов и крупной дроби для нижнего ствола. Чтобы довершить эту экспозицию, следовало бы еще выложить рядом с револьвером книгу Бартрама, достав ее из ниши в стене. И тогда на белой табличке внизу с полным правом можно было бы написать: «Типичная экипировка дезертира».

Ада сняла куртку, подбросила поверх еще горящих головней три кедровых ветки, слегка раздула тлеющие угли, подошла к Инману и опустилась возле него на колени. Он лежал лицом к стене, от еловых ветвей, примятых его телом, исходил острый и чистый аромат хвои. Ада осторожно коснулась его лба, пригладила волосы, пробежала пальцами по векам, по скулам, по носу и губам, по заросшему щетиной подбородку. Потом, откинув краешек одеяла, обнаружила, что даже рубашку он снял, и ласково погладила плотный шрам у него на шее, образовавшийся на месте страшной раны. Рука ее сама скользнула ему на плечо и крепко его стиснула.

Он проснулся не сразу. Сперва завозился на своем ложе, потом повернулся и посмотрел на нее вроде бы вполне осмысленно, но затем, сам того не желая, снова уснул.

Ада чувствовала себя в этом мире такой одинокой, что единственным лекарством от одиночества ей казалась возможность лечь рядом с Инманом и ощутить тепло его тела. Желание немедленно сделать это вихрем пронеслась в душе Ады, а следом шевельнулось, точно листья, зашелестевшие под порывом ветра, нечто родственное панике. Но она отогнала панику прочь и принялась раздеваться: расстегнула пуговицу на поясе отцовских брюк и странный длинный ряд маленьких пуговок спереди.

Оказалось, что эту разновидность одежды снять с себя с должным изяществом попросту невозможно. Впрочем, одну ногу Ада извлекла из штанины вполне успешно, но затем, перенеся весь вес на вторую ногу, потеряла равновесие и несколько раз нелепо подпрыгнула, как ворона, пытаясь устоять на ногах. Опасливо глянув в сторону Инмана, она обнаружила, что он открыл глаза и наблюдает за ней, и тут же почувствовала себя на редкость глупо. «Как жаль, – мелькнуло у нее в голове, – что в хижине не темно и меня освещают неяркие желтые языки дымного кедрового пламени!» Неплохо было бы в такую минуту накинуть на себя какой-нибудь халат или пеньюар, а потом плавным движением позволить ему соскользнуть к ее ногам и небрежно переступить через это озерцо ткани. А сейчас она выглядела просто нелепо, стоя перед Инманом и придерживая наполовину спущенные брюки Монро, из которых ей так и не удалось вытащить вторую ногу.

– Отвернись, – попросила она Инмана.

– Ни за что! Даже если мне посулят все золото федералов!

И тогда она отвернулась сама, страшно нервничая и чувствуя себя на редкость неловкой. Когда ей все же удалось раздеться, она, держа перед собой одежду, наполовину повернулась к нему и застыла.

Инман сел. Обернул одеяло вокруг талии. Если прежде он порой чувствовал себя живым трупом, то сейчас перед ним была сама жизнь, готовая принести ему драгоценный дар. Он слегка наклонился вперед, вынул у Ады из рук одежду, а ее притянул к себе и с нежностью провел ладонями по внешней стороне ее бедер, по талии, по ребрам, затем, снова обхватив руками ее бедра, коснулся кончиками пальцев ямки чуть ниже поясницы, и пальцы его сместились чуть выше, нащупали позвонок, скользнули по внутренней стороне рук и снова по ребрам, и наконец успокоились на нежной выпуклости бедер. Инман наклонился и прижался лбом к ее животу. Потом поцеловал его. От Ады исходил сильный запах дыма и хвои гикори. Он снова притянул ее к себе и долгое время не отпускал, а она, обхватив его за шею одной рукой, с силой прижала его к себе. Потом обняла обеими руками и буквально вжалась в него, словно хотела, чтобы их тела навсегда остались соединенными.

А снег все шел, он завалил все вокруг, но в этой маленькой хижине, спрятавшейся в складке горы, было сухо и тепло, и казалось, что здесь-то и есть истинный рай, где никогда и никому не будет грозить опасность, хотя вряд ли это было так для тех людей, что жили здесь раньше. Солдаты нашли их, и эта уютная хижина превратилась в начало пути, ведущего в изгнание, навстречу утратам, навстречу смерти. Но в эту ночь, пусть всего лишь на время, стены хижины утратили даже смутные воспоминания о той боли и страданиях, поскольку боли здесь не было места. Они были по ту сторону боли.

* * *

Потом Ада и Инман долго лежали, сплетясь телами, на ложе из ветвей тсуги. В старой хижине было почти темно, в очаге дымились кедровые ветки, их разогретая смола пахла так сильно, словно рядом с ними кто-то помахивал кадильницей. Огонь мерцал, время от времени ярко вспыхивая. Снаружи по-прежнему слышались шорохи и вздохи падавшего на землю снега. И Ада с Инманом занимались тем, чем так часто занимаются влюбленные, полагая, что будущее расстилается перед ними бескрайнее и светлое, как в день Сотворения мира: они без умолку говорили о прошлом; им хотелось, чтобы они оба успели узнать все о прежней жизни друг друга, а потом вместе двигаться дальше.

В общем, большую часть ночи они проговорили, словно некий закон обязывал их описать друг другу в мельчайших деталях свое детство и свою юность. И у обоих получилась идиллия. Впрочем, та жестокая влажная жара, которая царит летом в Чарльстоне, в рассказе Ады отчасти обрела драматический характер. А когда Инман добрался до описания военных лет, то у него получилось нечто вроде довольно слабой газетной статейки с самыми общими подробностями – именами генералов, которые командовали теми частями, в которых он воевал, описанием переброски войск, военных неудач и успехов, выверенных стратегий и слепого везенья в попытках угадать, какая из сторон одержит победу. Ему хотелось, чтобы Ада поняла: о таких вещах, как война, можно рассказывать без конца и все же ни на шаг не приблизиться к полной правде; это почти то же самое, что пытаться понять, какова была жизнь старой медведицы, по ее следам, оставленным в лесу, – по бороздам от когтей на коре дерева, где медоносные пчелы устроили гнездо, и по огромной жирной лепешке навоза, буквально пронизанного желтыми семенами ягод. Эти детали способны рассказать всего лишь о двух кратких и, возможно, далеко не самых важных событиях в жизни медведицы и даже не приоткроют ту огромную черную тайну, которой было окутано ее существование. Ни один человек, даже сам знаменитый генерал Ли, не в состоянии должным образом описать короткую и толстую переднюю лапу медведя – эти крючковатые черные когти, эти пухлые потрескавшиеся подушечки пальцев, эту грубую блестящую шерсть, в которой ее грозные когти почти скрываются. Инман считал, что сам он, возможно, способен узнать о жизни медведицы лишь нечто мимолетное вроде запаха ее жаркого дыхания. Но в целом никому не дано до конца понять жизнь того или иного животного, ибо каждое из них обитает в своем собственном мире, имеющем к нашему, людскому, миру весьма приблизительное отношение.

Все, что Инман готов был поведать о своих личных делах и переживаниях, – это короткие истории о том или ином заурядном событии на фронте; например, о том, как в шестьдесят втором во время пребывания в зимнем лагере в его хижине ночью вспыхнул глинобитный очаг, и жалкая кровля из коры и мха моментально загорелась и рухнула прямо на него и его спавших товарищей; вопя и смеясь, они выбежали на холод прямо в нижнем белье и некоторое время смотрели, как хижина горит, и швыряли друг в друга снежками, а потом, когда огонь стал затухать, решили еще подкормить его жердями из изгороди, чтобы погреться у этого костра до утра.

Ада спросила, видел ли Инман воочию таких прославленных воинов, как всеми обожествляемый богоподобный Ли, мрачный Джексон, яркий Стюарт или флегматичный Лонгстрит. Или хотя бы светил поменьше – трагического Пелэма и патетического Пикета.

Инман видел их всех, кроме Пелэма, но признался, что сказать ему о них нечего – ни об оставшихся в живых, ни о погибших. Не имел он желания и комментировать вождей федералов, хотя кое-кого из них видел издали, а почти всех знал по их действиям на фронте. Отныне он мечтал жить такой жизнью, которая никак не будет связана с войнами одной банды деспотов против другой. Не хотелось ему также рассказывать о том, что именно ему самому довелось совершить на поле боя, потому что хотел впоследствии, когда люди перестанут погибать в таких количествах, судить их и себя самого несколько иной мерой.

– Тогда расскажи мне о твоем долгом путешествии домой, – попросила Ада.

Инман задумался, потом попытался представить себе, что наконец-то сумел оказаться по ту сторону беды, и почувствовал, что у него нет ни малейшего желания вновь погружаться в тот мир. И он стал рассказывать Аде, как в пути, если небо было ясным и светила луна, считал звезды и отсчитывал ночи до полнолуния, а потом, дойдя до двадцати восьми, начинал все сначала; как он ночь за ночью видел, как созвездие Орион поднимается на небосклоне все выше и выше, и старался идти дальше, не испытывая ни надежды, ни страха, но это ему не удавалось, ведь он самым жалким образом находился во власти то одного, то другого. Он рассказал также, как в самые лучшие дни ему удавалось достичь определенного успеха в том, чтобы настроить собственные мысли в соответствии с погодой, пасмурной или солнечной, и приспособиться к капризам Творца, способного послать путнику то тучу, то солнечный луч.

– А еще, – сказал Инман, – я на своем пути встретил немало разных людей. И одна женщина, у которой было целое стадо коз, меня накормила. Она утверждала, что это знак Божьей милости – то, что Он не позволяет нам помнить самые страшные мгновения и самую острую боль, ибо Ему известно, сколько боли мы можем вынести, вот Он и не дает нашим мыслям снова к ней возвращаться. И со временем эти мысли, поскольку мы ими не пользуемся, бледнеют и как бы исчезают. По крайней мере, такова была ее точка зрения. То есть Господь как бы сперва возлагает на тебя невыносимую ношу, а потом часть этой ноши забирает обратно.

Ада, впрочем, оказалась не согласна с воззрениями козьей пастушки.

– Мне кажется, человек и сам не должен бездействовать. И обязан оказать Творцу посильную помощь, стараясь действительно забыть о страшном и даже не вспоминать о нем, не тревожить те болезненные воспоминания, потому что если начать по-настоящему вспоминать, то мысли о боли непременно вернутся.

В какой-то момент они почувствовали, что истощили тему прошлого, и решили поговорить о будущем. О самых разных его аспектах. Инман, например, рассказал, что видел в Виргинии переносную лесопилку, действующую благодаря силе воды. Даже в горах обшитые тесом дома стали строить чаще, чем просто бревенчатые, и он считал, что приобретение такой лесопилки имело бы смысл. Это стоящая вещь, и к тому же ее можно перевозить с места на место, устанавливать на территории заказчика и пилить в принадлежащем ему лесу столько досок, сколько нужно для постройки дома. Во‐первых, для заказчика это существенная экономия, а во‐вторых, удовольствие, потому что жить он будет в удобном и теплом доме, наслаждаясь мыслью о том, что весь материал для него был выращен, срублен и распилен на его собственной земле. Инман сказал, что плату можно будет брать и наличными, и лесом, если у заказчика наличных не хватит, и этот лес потом можно распиливать и продавать в виде досок. Денег на лесопилку Инман рассчитывал позаимствовать у своей семьи. Ему казалось, что в целом это очень неплохой план. Многие сумели разбогатеть, даже начиная с куда меньшего.

И другие планы у них тоже были. Они закажут много книг самой различной тематики: сельское хозяйство, искусство, ботаника, путешествия. Они научатся играть на различных музыкальных инструментах – на скрипке, на гитаре и, возможно, на мандолине. Если Стоброд выживет, он сможет их научить. А еще Инману хотелось выучить греческий язык. Это ведь так здорово. Зная древнегреческий, он смог бы продолжить исследования, предпринятые Бейлисом. И он рассказал Аде историю этого человека, с которым вместе лежал в госпитале; рассказал, как Бейлис потерял ногу и какая стопка записей осталась на столе после его печальной кончины. Ведь не зря, наверное, древнегреческий называют мертвым языком, сказал в заключение Инман.

А потом они стали обсуждать свою будущую жизнь, свой предполагаемый брак, долгие годы совместной жизни, мирной и счастливой, Блэк Коув, где Руби будет распоряжаться в полном соответствии со всеми своими задумками, которые Ада подробно описала Инману, и единственное, что его огорчило, это полное отсутствие коз, а ему все же хотелось несколько штук завести. Они договорились, что никогда не будут друг на друга кричать, как это часто бывает в семьях, и вообще ни на кого не станут оглядываться, а будут жить так, как нравится им самим, а жизнь свою будут строить в соответствии со сменой времен года. Осенью яблони у них в саду будут усыпаны яркими плодами, и они будут вместе охотиться на птиц, поскольку Ада уже доказала свою успешность в охоте на индеек. Для охоты они не станут использовать безвкусное итальянское оружие, принадлежавшее Монро, а закажут себе в Англии простые и надежные карабины. Летом они будут ловить форель, а снасти для этого закажут в той же спортивной Англии. Они даже стареть будут вместе, отмеряя отрезки своей жизни сменяющими друг друга собаками, пятнистыми пойнтерами и легавыми. В какой-то момент, уже, наверное, во второй половине жизни, они, возможно, займутся рисованием, заведут маленькие полевые наборы акварельных красок в жестяных коробочках, которые тоже выпишут из Англии, и будут гулять по лесам и полям, а если увидят какую-нибудь понравившуюся им сценку, то остановятся, наберут в плошку воды из ручья и постараются запечатлеть ее на бумаге, чтобы в будущем поддержать рисунками сохранившиеся об этом дне воспоминания, и будут спорить, кому лучше удалось передать характер той или иной сцены или пейзажа. А еще можно будет рисовать корабли, вынужденные в течение нескольких недель пересекать предательские просторы северной Атлантики, чтобы привезти им всякие прекрасные вещи, заказанные для развлечений. Ох, сколько же всего интересного они смогут сделать!

Они оба уже достигли того возраста, когда человек словно стоит на вершине своей жизни и она расстилается перед ним без конца и без края. Но при этом некой частью своей повзрослевшей души он сознает, что юность уже позади и его дальнейший путь лежит через совсем иную страну, где его возможности день ото дня будут только снижаться.

Предыдущая главаГлава 21 из 25Следующая глава