Когда Инман дошел до скрещенья трех дорог, ему едва хватило света, с трудом пробивавшегося из-под туч на западном краю неба, чтобы рассмотреть знаки на земле и понять, о чем они говорят. Следы на снегу вели к плоскому участку земли у самой развилки и дальше, наверх по левой из троп. Под большим тополем, где был произведен расстрел, виднелись черные пятна крови. Снег вокруг был весь истоптан и размешан ногами людей и лошадей. Еще совсем недавно за тополем в кругу камней горел костер, и, хотя зола была уже холодной, на углях еще сохранился запах топленого свиного сала. Затем следы и широкая полоса, явно оставленная волокушей, привели Инмана к свежей могиле, в изголовье которой стоял крест, сделанный из веток. Он присел на корточки и, глядя на этот крест, подумал: если и есть какой-то мир за порогом могилы, как утверждают псалмы, то для входа туда эта могила выглядит слишком одинокой и мрачной.
Его, однако, несколько озадачило наличие всего одной могилы, при том что рядом с большим тополем должны были бы находиться две. Хотя Инман не раз видел, как убитых складывали в могилы один на другого, чтобы поменьше работать заступами, ему все же казалось, что здесь произошло нечто иное. Он встал, вернулся обратно и снова принялся внимательно изучать следы на снегу, а потом последовал по этим следам через ручей до нависшей над берегом скалы и снова обнаружил там пятна крови, а также еще теплые угли от небольшого костерка и пучок мокрых вываренных корней. Их явно выплеснули на землю вместе с водой, в которой они варились. Инман подобрал несколько корешков, растер пальцами, понюхал и понял, что это женьшень и коровяк.
Он положил коренья на камень и спустился к ручью. Когда он зачерпнул горстью воду, чтобы напиться, между камнями скользнула саламандра совершенно невероятной расцветки в виде ярких пятен, видимо свойственной лишь этому единственному ручью. Инман поймал ее и некоторое время держал в согнутой лодочкой ладони, стараясь заглянуть саламандре в глаза. Длинная линия ее пасти изгибалась так, словно саламандра с неподдельной искренностью улыбается, как бы желая вызвать у Инмана зависть и огорчение. Да, пожалуй, жизнь в горном ручье, когда в любой момент можешь спрятаться под камнем, – это единственно возможный способ достигнуть такого душевного равновесия и безмятежности, подумал Инман, вновь опуская саламандру в ручей. Затем он вернулся к развилке и немного постоял там, глядя в ту сторону, куда вели следы. Видеть он мог едва ли футов на десять, а дальше следы терялись в темноте, которая быстро сгущалась. Ему вдруг представилось, что Ада ведь может и отказаться стать его женой, и тогда он навсегда останется одиноким странником, бредущим неведомым путем все дальше и дальше.
Плотные облака висели совсем низко, и было ясно, что сегодня луны не будет, и ночь наступит черная, как нутро остывшей духовки. Инман, откинув голову назад, понюхал воздух и отчетливо почуял в нем запах близкого снегопада. Надо было решать, что хуже – потерять тропу в темноте или пойти дальше и в итоге все равно сбиться с пути, потому что вскоре тропу занесет снегом.
В любом случае ночная тьма была как-то надежней и понятней, а потому Инман вернулся к скалистому выступу и уселся там, глядя, как гаснут последние проблески света, слушая говор ручья и пытаясь представить себе, какая история может соответствовать тем следам на снегу. А еще он пытался угадать, почему была вырыта только одна могила и почему две неизвестные ему женщины ушли куда-то на ту сторону горы, а не вернулись по собственным следам домой.
Но угадать истинную причину случившегося Инману было трудно, к тому же и общее его состояние оставляло желать лучшего. Отчасти по собственному выбору, а отчасти по необходимости он слишком давно уже постился, а точнее, попросту голодал, так что его разум и чувства были несколько приглушены. Он толком не ел с того дня, как убил медвежонка. В журчании ручья ему слышались людские голоса, и камешки на дне постукивали друг о друга, и он подумал, что они могли бы рассказать ему о том, что здесь произошло, если он будет слушать достаточно внимательно. Но те голоса словно расплывались в воздухе, да и слова, которые пытался произнести ручей, были ему не понятны, как бы он ни старался вникнуть в их смысл. Лишь через некоторое время он догадался, что никаких голосов он не слышит, просто в голове у него сами собой складываются какие-то слова, однако и смысл этих слов он уловить не может. Видимо, он был слишком опустошен, чтобы улавливать тайный смысл чего бы то ни было.
В заплечных мешках из еды у него осталось лишь несколько грецких орехов, которые он подобрал с земли два дня назад рядом с какой-то сгоревшей хижиной, от которой осталась лишь невысокая пирамидка грязной золы в том месте, где когда-то был очаг, сложенный из саманного кирпича. Чуть дальше, видимо, перед входом в дом, рос большой грецкий орех. Под ним на земле все еще валялось несколько орехов в почерневшей скорлупе, и вокруг них уже успела вырасти довольно высокая трава, так что орехи лежали как бы внутри маленьких гнездышек. Уцелевшие орехи Инман собрал и сложил в заплечный мешок, но отчего-то так и не собрался их съесть; его удерживали сомнения в том, стоит ли тратить столько усилий, чтобы расколоть эти орехи, если их содержимое вряд ли способно будет окупить затраченный труд, поскольку каждый орех содержит весьма небольшое питательное ядро. И все же он их не выбросил, потому что ему показалось, что если всю жизнь ставить перед собой подобные вопросы, то, пожалуй, покажется, что и жить-то не стоит. И потом, как обнаружил Инман, постукиванье орехов друг о друга во время ходьбы странным образом его успокаивало, хотя этот перестук и напоминал ему, как стукались друг о друга скелеты тех несчастных, что были повешены на одной ветке дерева.
Инман смотрел на пучок горьких кореньев, лежавших на камне, куда он сам же их и положил, и прикидывал, не пожевать ли их для подъема сил, но потом все же бросил в ручей. Потом вытащил из мешка один орех и тоже бросил в ручей с таким громким всплеском, словно в воду прыгнула испуганная лягушка. Остальные орехи он оставил в мешке, хоть и пообещал себе, что не будет ничего есть, пока не найдет Аду. И если она не захочет его принять, он поднимется высоко в горы и посмотрит, не откроется ли для него тот портал у Сияющих скал, о котором ему рассказывала женщина с татуировкой в виде змей; она ведь говорила, что портал должен открыться человеку, долгое время постившемуся и освободившему свою душу от всех мирских забот. Инман не видел причин отступать от намеченного пути, полагая, что вряд ли в мире найдется другой человек, у которого душа была бы более пуста и полностью свободна от забот, чем в данный момент у него, а значит, покинув пределы этого мира, он сможет пойти прямиком в ту счастливую долину, которую ему описывала женщина со змеями.
Он наломал веток, разжег на старом кострище большой костер и закатил в огонь два довольно крупных камня, чтобы хорошенько нагрелись. А потом долго лежал, завернувшись в одеяла и вытянув ноги к костру, и думал о той паре следов на снегу, которые вели куда-то в горы.
Начиная этот день, Инман никак не думал, что с наступлением темноты ему опять придется укладываться спать на холодной земле. Он решил, что как только окажется дома, то жизнь его во всех отношениях будет отличаться от нынешней – и сам он тоже будет иным и в смысле планирования жизни, и в смысле взглядов на жизнь, и даже в смысле повадок. Тем утром он был уверен, что к ночи уже увидится с Адой, расскажет о себе все и получит от нее некий ответ: да, нет, может быть. Он столько раз представлял себе в уме эту сцену – и днем на ходу, и ночью, когда лежал в ожидании сна на одной из своих одиноких стоянок. Он пешком поднялся бы по дороге, ведущей в Блэк Коув, и вид у него был бы усталый. И по его лицу и исхудалому телу сразу было бы видно, что ему довелось немало пережить, однако он всегда вел себя как герой. Но он постарается вымыться и переодеться во все чистое. Ада будет сидеть на веранде и заниматься своими делами, не зная, что он сейчас придет. Она будет как всегда изящно одета, в красивом платье. И вдруг увидит его, и сразу его узнает, и бросится ему навстречу, и, сбегая с крыльца, приподнимет подол юбки, так что будут видны высокие, по щиколотку, ботинки, и бегом промчится через весь двор в вихре приподнятых нижних юбок, и щелкнет запором, и калитка распахнется, и они обнимут друг друга прямо посреди дороги… Инман столько раз мысленно представлял эту сцену, что в итоге ему стало казаться, что никак иначе это и не может произойти – если, конечно, его не убьют прямо на пороге дома.
Эта выдуманная сцена возвращения домой всегда дарила ему горячую надежду, и надежда царила в его сердце, когда утром он вышел на дорогу, ведущую в Блэк Коув. Существенную часть своего плана он выполнил – прибыл домой изможденным, но чистым, поскольку за день до этого, понимая, что выглядит ужасно, хуже самого грязного и нищего погонщика мулов, он остановился у ручья, тщательно вымылся и выстирал одежду. Вода в ручье была просто ледяная и для подобных дел мало подходила, но Инман разжег большой костер из сухих дров, добился, чтобы пламя поднялось на высоту плеча, нагрел воду в котелке почти до кипения – это пришлось сделать не один раз, – развернул припасенный кусок мыла в потемневшей коричневой обертке и занялся стиркой. Он поливал одежду горячей водой, намыливал ее, выкручивал, бил ею по камням, и так много раз. Потом он прополоскал одежду в ручье и разложил на кустах поближе к костру, чтобы просохла. Затем он занялся собой. Мыло для мытья совсем не подходило – коричневое, зернистое, с большим содержанием щелока. Инману казалось, что от этого мыла с него вся кожа слезет. Но он все же продолжал намыливать себя и поливать такой горячей водой, какую только мог вытерпеть. Кожа у него действительно воспалилась, но это было уже неважно. После мытья он решил привести в порядок свою прическу и бороду. С тех пор, как он побрился в хижине той девушки, у него уже успела заново отрасти борода, да и длинные волосы выглядели диковато, развеваясь на ветру. Бритвы у него, к сожалению, не было, и он понял, что бороду придется оставить. Он не справился бы с ней, даже если бы у него были ножницы и зеркало, поскольку брадобреем себя считал никудышным. Из инструментов у него был только охотничий нож, а в качестве зеркала можно было использовать лишь неподвижную гладь воды в крошечной заводи, так что вряд ли при таких условиях можно было ожидать особых успехов в его парикмахерских усилиях. Самое большее, что Инман смог сделать, – это нагреть еще воды, хорошенько намылить волосы, как следует их прополоскать и старательно зачесать назад пятерней, надеясь, что так он сумеет придать им хоть какую-то форму и они уже не будут стоять на голове дыбом, как у пугала.
Покончив со стиркой и мытьем, он весь остаток того холодного дня просидел на корточках у костра, укрывшись одеялом, голый, но чистый. Он и спал голышом, закутавшись во все одеяла, поскольку одежда его все еще сохла на кустах у огня. В том месте, где он устроил стоянку, снег некоторое время еще шел, с шуршанием осыпаясь с небес, но потом перестал. А утром, одеваясь, Инман с удовлетворением отметил, что его одежда пахнет уже не потом, а щелочным мылом, речной водой и дымом от сожженных в костре каштановых веток.
До Блэк Коув он добирался по лесным тропам, стараясь совсем не выходить на дорогу, пока не оказался всего в одном или двух поворотах от дома Ады. Наконец он увидел и дом, и поднимавшуюся над ним струйку дыма из каминной трубы, но больше никаких признаков жизни вокруг него не заметил. И на тонком слое свежего снега во дворе не было никаких следов. Инман отворил калитку, подошел к двери дома и постучался. Дверь никто не открыл, и он снова постучался. Потом обошел дом вокруг и обнаружил на снегу следы мужских сапог, ведущие от задней двери к уличной уборной. На бельевой веревке висела совершенно заледеневшая ночная рубашка. В курятнике, заслышав шаги Инмана, заволновались куры – захлопали крыльями, раскудахтались, – но потом притихли. Инман подошел к задней двери, снова с силой постучался, и через минуту на втором этаже распахнулось окно, в него высунулся какой-то черноволосый парнишка и спросил, кто он, черт побери, такой и какого черта поднял тут такой шум.
Через некоторое время Инману все же удалось убедить парнишку из Джорджии спуститься вниз, открыть дверь и впустить его в дом. Греясь у огня, Инман услышал историю о расстреле Стоброда и Пэнгла. Мальчишка явно не раз мысленно прокручивал эту историю, всячески ее украшая, и в итоге она приобрела практически все необходимые качества легенды о великом сражении, во время которого сам рассказчик, разумеется, сумел пробиться и обрести спасение, а вот Стоброду и Пэнглу не повезло: их взяли в плен и расстреляли. И в этой последней версии рассказа Стоброд перед смертью исполнял некую трагическую мелодию собственного сочинения, и в ней, по словам парнишки, отчетливо слышалось дыхание смерти. Скрипач понимал, что скоро погибнет, потому и назвал свое произведение «Прощальное слово скрипача», и это была самая печальная мелодия на свете, и никто, слушая ее, не мог сдержать слез, даже палачи Стоброда. Впрочем, парень из Джорджии музыкальным слухом не обладал и мелодию эту не смог ни напеть, ни даже насвистеть, так что теперь она, видимо, была утрачена навсегда. А после расстрела Стоброда и его ученика он бежал без остановки, чтобы поскорее рассказать тем женщинам историю их гибели, и в благодарность женщины позволили и даже настояли, чтобы он пожил у них в доме сколь угодно долго, отдыхая и отъедаясь, поскольку он еще и лихорадку подцепил, когда бежал к ним по горным склонам. Это была какая-то очень странная лихорадка, внешне почти не проявлявшаяся, но, по его словам, явно опасная, а возможно, и смертельная.
Инман задал мальчишке несколько общих вопросов и понял, что тот не знает, ни кем был Монро, ни где он может в данный момент находиться; ничего не мог он сказать и о второй женщине, той, что была с Адой, разве что, как ему показалось, это дочь того расстрелянного скрипача. Он сообщил Инману, куда, по его прикидкам, женщины могли направиться дальше, и Инман в очередной раз двинулся в путь.
И вот теперь он снова ночевал на голой земле у костра, и в голове у него царил полный кавардак. Мысли приходили, уходили и возвращались снова, и он совершенно не мог их контролировать и очень опасался, что в критический момент попросту перестанет соображать. Потом задумался: какой именно момент следует считать критическим, а какой удачным? Но так ничего и не решил. Он даже никак не мог заставить себя не хватать ртом воздух при ходьбе и стараться дышать ровно и спокойно. Ему казалось, что если он сумеет подчинить себе работу собственных легких, то вслед за этим, возможно, обретет и способность управлять собственными мыслями. Однако ему никак не удавалось сделать так, чтобы грудь поднималась и опадала ровно, в соответствии с его желанием, и дыхание его, как и мысли, живя собственной жизнью, функционировало весьма неровно.
Инману казалось, что только Ада сможет спасти его от всех напастей, исцелить его душу от того, что связано с четырьмя минувшими годами, и впереди у нее достаточно времени, чтобы все это осуществить. Он, правда, считал, что человек и сам способен привести себя к исцелению, успокоив мысли и думая о будущем – о том, например, какое это будет счастье держать на коленях собственного внука. Но чтобы нечто подобное и впрямь могло осуществиться, требовалась глубокая вера в правильный порядок вещей. А как этого добиться, если в мире так мало и веры, и порядка? И в ушах Инмана вдруг прозвучал чей-то мрачный голос, сказавший, что не имеет значения, как сильно ты этого жаждешь, как истово молишь об этом Бога, тебе никогда этого не обрести. Ведь даже достигнув цели, ты можешь оказаться чересчур дряхлым, источенным болезнями, страхом и ненавистью, которые погубят твою сущность подобно сердечным глистам. В такие времена вера и надежда не могут служить главной жизненной целью. А ты ведь уже и сам готов был в землю лечь. И вокруг тебя было множество фальшивых проповедников вроде Визи, которые клялись, что могут спасти душу даже самого отпетого грешника. Они предлагали спасение даже убийцам, прелюбодеям и тем, чья душа была буквально источена отчаянием. Но ведь все эти хвастливые обещания – ложь, они ровным счетом ничего не стоят, продолжал тот мрачный голос, звучавший ушах Инмана, потому что подобные проповедники не способны даже самих себя спасти от той дурной жизни, которую ведут. И та ложная надежда, которую они вселяют в души других людей, столь же ядовита, как и змеиный яд. И для любого человека «воскрешение из мертвых» – это всего лишь возможность того, чтобы его тело, как и тело Визи, вытащили из общей ямы за конец веревки и похоронили по-человечески.
И всему тому, что говорил Инману мрачный голос, имелось фактическое подтверждение. Действительно, можно настолько захлебнуться горечью и гневом, что вернуться к жизни будет уже невозможно. Не отмечены подобные пути ни на картах, ни в путеводителях. И отчасти Инман отлично это понимал. Но понимал он также и то, что, если он сегодня увидел на снегу следы ног, он и завтра, едва проснувшись, снова пойдет по этим следам, куда бы они его ни привели, и будет идти до тех пор, пока сможет переставлять ноги.
Костер догорал. Инман перекатил нагретые камни чуть дальше от костра, растянулся на земле, прижавшись к ним, и уснул. Когда уже перед рассветом он проснулся от холода, то оказалось, что он буквально обвил своим телом самый большой из камней, словно тело возлюбленной.
Едва рассвело, он снова вышел в путь и сперва практически не различал перед собой тропу и двигался на ощупь в ту сторону, где идти было легче. Собственно, только на это он и ориентировался. Если бы не следы, еще заметные на старом слое снега, Инман вообще не смог бы определить, куда ему дальше двигаться. В последнее время он почти не доверял своему чувству направления, поскольку не раз за эти месяцы совершенно его утрачивал, оказавшись в таких местах, где даже изгороди не могли ему подсказать, куда именно нужно идти, чтобы не сбиться с пути. Тучи опустились совсем низко. Затем с вершины горы прилетел ветер и принес с собой снег, настолько сухой и мелкий, что больше походил на пыль. Временами этот колючий снег сыпался густо и больно жалил щеки, потом вдруг переставал сыпаться, и в такие моменты Инман с ужасом видел, как быстро этот свежий снег, похожий на муку крупного помола, засыпает следы, столь ему необходимые.
Он вышел к озеру с черной водой, круглому, как крышка кувшина. Вдоль его берегов уже образовалась ледяная корка, а в центре плавал одинокий селезень, которому было настолько безразлично присутствие Инмана, что он даже голову в его сторону не повернул. Он, похоже, вообще ни на что внимания не обращал, и Инману показалось, что маленький мир селезня все больше сжимается, словно желая его поглотить, а сам селезень так и будет там плавать, пока лед не зажмет своими безжалостными тисками его перепончатые лапки. И тогда бедняга начнет биться и хлопать крыльями, тщетно пытаясь вырваться, но лед его не отпустит, так что гибель его неизбежна. Инман хотел было пристрелить селезня, чтобы хоть так переменить его жестокую судьбу, но в таком случае ему пришлось бы лезть в воду, чтобы достать птицу, потому что он ненавидел, когда животных убивают не ради еды. А если бы он его достал, то был бы вынужден его и съесть, и тогда конец его посту. Так что он предоставил селезню возможность самостоятельно выяснить свои отношения с Создателем и пошел дальше.
Следы снова вели его вверх, и снова пошел снег, на этот раз настоящий, крупными хлопьями, похожими на пух чертополоха. Снег валил не отвесно, а чуть наискось, и был такой густой, что у Инмана от этой снежной круговерти даже голова закружилась. Следы быстро засыпало снегом, они таяли, как сумеречный свет перед наступлением ночи, и Инман спешил изо всех сил, взбираясь на гребень очередного хребта, а когда следы почти совсем исчезли, он побежал, благо теперь ему уже нужно было спускаться вниз по склону сквозь густой темный лес, состоявший в основном из тсуг. Следы буквально у него на глазах заполнялись снегом, расплывались и становились почти незаметны, точно шрамы от старых ранений или как водяные следы на бумаге, видимые, только если поднести ее к свету. Вскоре снег вокруг Инмана уже лежал ровной пеленой, и на нем не стало видно никаких следов или отметин.
Снежные хлопья падали так густо, что Инман даже на ощупь не смог определить направление следов, но все равно продолжал бежать, пока все же не был вынужден остановиться, и его тут же со всех сторон обступили темные стволы тсуг, отчего весь мир казался совершенно одинаковым, и ни одно направление не выглядело предпочтительней прочих, и никакие звуки не проникали в этот лес кроме шелеста снега, и Инман вдруг подумал, что если лечь, то вскоре снег покроет его целиком, а когда – однажды – этот снег растает, то смоет и следы слез, что текли у него из глаз, и сами глаза постепенно вымоет из черепа, а потом смоет и кожу с лица.
Ада и Руби спали, пока Стоброд не начал хрипло кашлять, захлебываясь мокротой. Ада легла спать в одежде и проснулась со странным ощущением, потому что брюки совершенно закрутились у нее вокруг ног. В избушке было холодно и почти темно, огонь совсем догорел. Странный свет, проникавший снаружи, был направлен как бы снизу вверх, что свидетельствовало о свежевыпавшем снеге. Руби встала, подошла к Стоброду и увидела, что из угла рта у него снова стекает на воротник тонкая струйка крови. Глаза у него были открыты, но Руби он, похоже, не узнавал. Она коснулась ладонью его лба, быстро глянула на Аду и сказала:
– Да он же весь горит!
Затем она обошла всю хижину, собирая по углам паутину, и набрала большой комок. Порывшись в своем мешочке с кореньями, она вытащила две штуки и попросила Аду:
– Принеси воды, мне надо приготовить свежий отвар и промыть ту жуткую дырищу у него в груди, – а сама подбросила дров в тлеющие угли и принялась раздувать огонь.
Ада собрала волосы в пучок и надела шляпу, чтобы их удержать. Потом взяла котелок, спустилась к ручью и сперва принесла полный котелок воды коню, который тут же выпил все до последней капли, жадно лакая. Напоив Ральфа, Ада снова набрала полный котелок и вернулась в хижину. Из бесцветного низкого неба стеной валил снег, так что рукава ее куртки, пока она несла котелок, совсем побелели. Поднявшийся ветер задрал воротник, шлепнув им Аду по щеке.
Она была уже почти на пороге хижины, когда ее внимание привлекло легкое движение выше по склону – примерно там, где вчера днем они входили в эту деревню. Она пригляделась и увидела, что, прокладывая себе путь в снегу, по склону горы среди голых стволов деревьев перемещается целая стая диких индюков, штук десять-двенадцать. Крупный самец с бледно-серым, как у горлинки, оперением шел впереди. Он делал пару шагов, останавливался, щупал снег клювом и только потом шел дальше. Поднимаясь вверх по склону, индейки сильно наклонялись вперед, так что их спины были почти параллельны земле, а движения напряженны, как у стариков, тянущих в гору на гужах тяжело нагруженную повозку. Но на дворовых индюков эти изящные дикие птицы были совсем не похожи.
Ада, стараясь не делать никаких резких движений, осторожно приблизилась ко входу в хижину и, оказавшись отгороженной от птиц стеной, быстро вошла внутрь и поставила котелок возле огня. Стоброд лежал тихо. Глаза закрыты, лицо пепельно-желтое, цвета холодного лярда. Руби сидела возле него, но тут же вскочила и принялась кипятить воду и готовить целебный отвар из кореньев.
– Там, на склоне холма, целая стая индеек, – сообщила ей Ада.
Руби, растиравшая плоской стороной ножа кусочки кореньев, внимательно на нее посмотрела и сказала:
– Я бы с удовольствием испачкала подбородок, поедая аппетитную индюшачью ножку. Между прочим, оба ствола карабина заряжены. Ты бы сходила туда да пристрелила нам птичку.
– Но я никогда еще из ружья не стреляла, – сказала Ада.
– Это очень легко. Оттяни назад оба бойка, прицелься, загрузи вот сюда заряд и нажми на один из спусковых крючков. Только глаза не закрывай. Если промахнешься, нажми на второй спусковой крючок. Приклад ружья плотно прижми к плечу, иначе может и ключицу при отдаче сломать. Двигайся медленно и осторожно – у этих диких индюков прямо-таки дар исчезать у тебя на глазах. Но если не сумеешь подойти к ним хотя бы шагов на двадцать, лучше совсем не стреляй, не трать зря заряд.
И Руби снова принялась растирать на камне кусочки корней. Однако Ада так и не двинулась с места, и Руби, заметив у нее на лице неуверенность, сказала:
– Перестань морочить себе голову! Самое страшное, что может произойти, это то, что тебе не удастся убить индюка. Однако не существует в мире такого охотника, который бы никогда не промахивался. Давай, не дрейфь.
Ада поднималась по склону очень осторожно, старательно выбирая, куда поставить ногу. Было видно, что птицы неторопливо движутся вверх между стволами каштанов и направляются в ту же сторону, куда летит под воздействием ветра косо падающий снег. Стая явно никуда не спешила. Когда серый вожак обнаруживал на земле нечто съедобное, остальные тут же собирались, съедали угощение, а потом двигались дальше.
Ну, конечно же, думала Ада, Руби неправа, когда уверяет, что самое худшее для охотника – это промах. У них в общине, например, все слышали историю о том, что случилось с вдовой военного, жившей чуть ниже по течению реки. Прошлой зимой эта женщина, взяв с собой ружье, взобралась на дерево, нависшее над стойбищем оленей, да нечаянно выронила ружье, и оно ударилось о землю и выстрелило, и пуля попала прямо в нее, вот и получилось, что она как бы сама себя с дерева сбила. Ей еще повезло, что она осталась жива, однако над ней еще долго потом подшучивали. При падении она, правда, очень неудачно сломала ногу и потом всегда сильно прихрамывала, да и на щеках у нее остались шрамы, словно две крупных оспины, где лицо задела крупная дробь.
Вот какие тревожные мысли о неумелых охотниках и последствиях этого неумения бродили у Ады в голове, пока она взбиралась по склону. Карабин, болтаясь у нее на шее, казался длинным, неудобным и очень тяжелым, и руки у нее уже заранее дрожали. Она попыталась сменить направление, обойти стаю, а потом подождать ее наверху, но индейки вдруг сами сменили направление и двинулись прямиком наверх. Ада некоторое время следовала за ними, останавливаясь, как только останавливались они, и стараясь ступать очень осторожно и почти бесшумно, медленно опуская в снег то одну, то другую ногу и позволяя ему полностью заглушать каждый ее шаг. Теперь она была рада, что надела брюки, потому что идти через лес в длинном платье с нижней юбкой да еще и бесшумно было бы абсолютно невозможно – с тем же успехом можно было бы выйти сюда и как следует встряхнуть одеяло.
Но и проявляя максимум осторожности, Ада все же опасалась, что птицы поведут себя именно так, как предупреждала ее Руби: попросту возьмут и исчезнут, а потому не сводила с них глаз, проявляя поистине невероятное терпение. Вскоре ей удалось подойти к ним совсем близко, ближе того расстояния, которое для нее определила Руби. Индейки, видимо, что-то почуяли – они остановились и, вертя головой, стали озираться. Но Ада стояла совершенно неподвижно, и они ее не разглядели. А потом преспокойно принялись расклевывать снег в поисках пищи. Решив, что цель перед ней максимально удобна, а ей самой вряд ли удастся занять лучшую позицию, Ада медленно подняла ружье, прицелилась в копавшихся в снегу птиц и выстрелила. К ее удивлению, упали сразу две индейки. Остальные, естественно, взлетели и, беспорядочно хлопая крыльями, помчались прочь, летя совсем низко над землей. С перепугу птицы ринулись вниз по склону прямо на Аду, и через несколько мгновений у нее над головой с шумом пронеслись по воздуху две сотни фунтов птичьего мяса.
Индейки поспешили укрыться в зарослях лавра, и Ада наконец осмелилась выпрямиться и перевести дыхание. Она понимала, что выстрелила, но никак не могла вспомнить, последовал ли после этого какой-либо удар, хотя плечо у нее действительно совершенно онемело. Она, правда, понимала – хотя никогда в жизни никаким огнестрельным оружием не пользовалась, если не считать этого единственного выстрела, – что весьма смутно представляет себе устройство карабина, но помнила, что спусковой крючок оказался тугим и оттянуть его было трудно, а потому так до конца и не была уверена, что пуля полетела именно туда, куда она целилась, и совсем не чувствовала, что сумела расслабиться после испытанного во время выстрела напряжения. Некоторое время Ада рассматривала ложе ружья, украшенное резьбой, в которой повторялся мотив виноградных стеблей и листьев; изысканная резьба повторялась и на бойках. Затем она медленно поставила на предохранитель второй ствол и опустила ружье.
Когда она добралась до лежавших на снегу птиц, то увидела, что это самка и молодой самец. Их перья отливали металлом, чешуйчатые серые лапы самки все еще слегка подергивались.
Выстрел прозвучал совсем близко от того места, где стоял Инман. До упора оттянув назад боек револьвера, он пошел в этом направлении и вскоре вышел из-под густой тени тсуг к каштановой роще, спускавшейся по склону к берегу какого-то беспечного ручья, шустро бегущего по камням. Свет в роще был тоже слабый и какой-то зернистый, да и снегопад все не прекращался, засыпая остатки листьев на ветвях каштанов. Инман все шел среди этих замороженных ветвей и увидел впереди прогал, черные стволы как бы выстраивались в два ряда, образуя некое подобие туннеля, над которым висела белая бахрома сомкнувшихся ветвей, а в снегу было что-то вроде протоптанной тропинки, хотя сюда не вела ни одна из тех больших троп. Снег и ветер мешали разглядеть все подробней, дальше трех ближайших деревьев Инман уже почти ничего не видел, но все же ему показалось, что впереди сквозь снежную дымку в конце тропинки виднеется какой-то неясный круг света, окаймленный заснеженными ветками. Револьвер он некрепко сжимал в руке, ни во что конкретно не целясь, но повернув его дулом вперед и держа палец на спусковом крючке; ему казалось, что все металлические части, соединенные с бойком, напряжены так, словно искра вот-вот пробежит от одной к другой, и револьвер выстрелит сам собой.
Инман сделал еще несколько шагов вперед, и вскоре в круге света перед ним словно расцвела человеческая фигура – черный силуэт, обрамленный белыми арками ветвей. Человек стоял, расставив ноги, в конце каштанового туннеля и, увидев Инмана, прицелился в него из какого-то длинного ружья. Вокруг стояла такая тишина, что Инман отчетливо расслышал металлический щелчок отведенного назад затвора.
Это какой-то охотник, догадался Инман и крикнул:
– Я заблудился! И потом, мы же ничего не знаем друг о друге, зачем же вы сразу пытаетесь меня убить?
Он медленно сделал еще несколько шагов и сперва увидел индеек, лежавших рядышком на земле, а потом прекрасное лицо Ады, которое, однако, принадлежало какому-то мужчине; во всяком случае, существу явно мужеподобному.
– Ада Монро? – изумленно вымолвил Инман. – Ада?
Она не отвечала и просто смотрела на него.
А он был уже в таком состоянии, когда полагал – основываясь на собственном опыте, – что не может полностью доверять ни собственному разуму, ни чувствам. Ему казалось, что его мысли полностью утратили конкретность и направленность и теперь похожи на выводок слепых щенков, которые возятся в коробке. То, что он видел перед собой, вполне могло быть просто игрой света, оказавшей столь сильное воздействие на его взбаламученный разум, или же происками злых духов, которые одурманили его своими видениями. В лесу людям часто мерещится всякое, даже если они сыты и крайне уравновешенны по характеру. Люди видят то огни там, где никакого огня быть не может, то знакомые фигуры давно умерших людей, которые бредут меж деревьями и ведут с ними разговоры, то духов‐трикстеров, обретающих форму самых потаенных желаний человека и уводить его все дальше и глубже в лес, пока он не умрет, обессиленный, в адском лабиринте зарослей лавра. На всякий случай Инман снял с предохранителя второй, заряженный, ствол своего «лё-ма».
Ада, услышав собственное имя, смутилась и невольно чуть опустила карабин, хотя до этого целилась из обоих стволов прямо в грудь незнакомца. Она внимательно его рассматривала, но не узнавала. Похоже, это был просто какой-то нищий в лохмотьях, какие обычно набрасывают на огородное пугало из скрепленных крестом веток. Лицо у него было страшно изможденное, щеки впалые, борода явно давно не брита, и он неотрывно смотрел на нее своими странными, глубоко посаженными черными глазами, так и сверкавшими в тени надвинутой на лоб шляпы.
Так они и стояли, настороженно глядя друг на друга, и между ними было всего несколько шагов – примерно то расстояние, которое предусмотрено для дуэли. Они не бросились друг другу навстречу, не обнялись крепко «сердце к сердцу», как раньше представлял себе их первую встречу Инман, но пребывали как бы в противостоянии друг другу, и оба были вооружены, и оружие тяжело поблескивало у них в руках, отмечая границы разделявшего их пространства.
Инман изучал Аду, пытаясь отыскать в ее облике признаки обмана, созданного его собственным извращенным восприятием или теми злобными духами. Черты ее лица словно затвердели, а его выражение стало куда более решительным и суровым, чем ему помнилось. Но чем больше он ее разглядывал, тем больше убеждался, что это действительно она, несмотря на столь неожиданный, почти маскарадный костюм. И если раньше при возникших сомнениях он сразу хватался за оружие и не слишком задумывался о последствиях, то теперь все же решил с оружием повременить, поставил револьвер на предохранитель и, откинув полу куртки, засунул его за ремень. Он заглянул Аде в глаза и окончательно понял, что это она, и любовь одержала победу, завладев его душой с ликующим звоном.
Однако нужных слов он не находил и сказал то, что подсказал ему тот сон, приснившийся во время ночевки в цыганском таборе:
– Я шел к тебе по трудной дороге и больше тебя не отпущу.
И все же что-то мешало ему сделать еще пару шагов и обнять ее. Не только карабин у нее в руках. Умереть Инману было не страшно. Он просто не мог сделать ни шагу, потому что ноги отказывались ему служить. И тогда он протянул к ней руки, повернутые ладонями вверх.
Но Ада по-прежнему его не узнавала. Теперь он казался ей сумасшедшим, который сбился с пути во время снегопада – за плечами рюкзак, борода в снегу и на полях шляпы тоже снег, говорит какие-то дикие и нежные слова, обращаясь ко всему, что перед ним появится, к скале, дереву или ручейку. Хорошо еще, если он не головорез какой-то – так, пожалуй, оценила бы этого незнакомца Руби. Ада вновь подняла карабин, и выстрел из обоих стволов вдребезги разнес бы Инману грудь, стоило ей потянуть за спусковой крючок.
– Я вас не знаю, – сказала она.
Инману эти слова показались справедливыми. Абсолютно оправданными и в определенном смысле ожидаемыми. Ну да, думал он, конечно, после четырех лет войны я и на родине теперь всего лишь отвратительный и опасный чужак, бродяга. Вот она, цена, которую мне придется уплатить за эти четыре года. Грозное стрелковое оружие преграждает мне путь к тому, чего я желаю более всего на свете.
– Да, я, наверное, просто ошибся, – сказал он и повернулся, чтобы уйти.
Он решил, что поднимется еще выше в горы, к Сияющим скалам, а там будет видно, примут его жители волшебной страны или нет. Если нет, то он последует совету Визи и отправится в Техас или в какие-то еще не слишком цивилизованные места, если такие еще остались. Вот только впереди больше не будет тропы и следов на снегу, которые укажут ему путь. Впереди будут только деревья и снег, а его собственные следы прямо у него за спиной станут почти мгновенно исчезать под слоем легких снежных хлопьев.
Инман остановился, опять повернулся к Аде, протягивая пустые руки, и сказал:
– Если бы я знал, куда мне идти, я бы туда пошел.
То ли тембр его голоса показался ей знакомым, то ли повернутое под каким-то особым углом лицо, то ли длина рук или форма косточек, остро выступавших под кожей на тыльной стороне ладоней. Но Ада вдруг узнала его, или, может, ей показалось, что узнала. Она опустила карабин так, что теперь смогла бы всего лишь прострелить ему колени. А потом она произнесла его имя, и в ответ он сказал одно лишь слово:
– Да.
И после этого ей достаточно было заглянуть в его исхудалое, измученное лицо, чтобы увидеть, что это никакой не сумасшедший, а самый настоящий Инман. Израненный, с опустошенной душой, обносившийся до лохмотьев, страшно изможденный, но тем не менее Инман. Печать застарелого голода лежала у него на лице подобно тени. Он жаждал пищи, тепла, доброты. По его запавшим глазам Ада прочла, что тяготы долгой войны и мучительной дороги домой не тронули его разум и оставили душу по-прежнему чистой, а сердце он бережно хранил взаперти в собственной груди. Глаза Ады наполнились было слезами, но она решительно их сморгнула, направила в землю двустволку, поставила ее на предохранитель и сказала:
– Пойдем со мной.
Она связала индеек за ножки и подняла с земли, и как только она это сделала, их крылья раскрылись, головы стукнулись друг о друга и длинные шеи переплелись, словно в прощальном порыве любви. Ада закинула добычу за спину, положила ружье на плечо, придерживая его левой рукой, и пошла к дому. Инман последовал за ней, но чувствовал себя настолько усталым и обессилевшим, что ему даже в голову не пришло взять у нее какую-то часть довольно тяжелой ноши.
По почти невидимой извилистой тропе они спустились вниз между стволами каштанов, и вскоре стал виден ручей, и обросшие мохом валуны, и заброшенная индейская деревня, и дымок, поднимавшийся из трубы над той хижиной, где сейчас хозяйничала Руби. Запах этого дыма доносился до них даже сквозь густой лес.
На ходу Ада все время разговаривала с Инманом, чувствуя, что говорит с теми же интонациями, какими Руби обычно пользовалась, уговаривая их коня, если тот разнервничается. Слова особого значения не имели. Можно было выбирать любые. Можно было обсуждать погоду или декламировать строки из «Сказания о старом мореходе»[30], неважно, требовались лишь успокаивающая интонация и дружеский голос, дарящий облегчение.
А потому Ада рассказывала обо всем, что в голову взбредет. Перечисляла особенности той местности, где им сейчас приходится жить. Рассказывала, почему носит темные одежды охотника и рыщет по заросшим лесом холмам в поисках добычи. Описывала синие горные вершины, заброшенную деревушку внизу и ту единственную хижину, над которой в небо поднимался дымок.
– Тут не хватает только костра на земле и небольшого количества людей, чтобы картина превратилась в «Охотников на снегу» Брейгеля, – сказала Ада и тут же без перерыва принялась рассказывать, что видела эту картину несколько лет назад во время их с Монро странствий по Европе. Монро картина совершенно не понравилась, он счел ее какой-то чересчур примитивной, краски нарочито приглушенными, и вообще, с его точки зрения, в ней не хватало реалистичности, отличной от этой. Ни один итальянец, утверждал Монро, никогда бы подобным видом не заинтересовался и не стал бы его изображать. Но Ада тогда просто прилипла к картине Брейгеля и некоторое время кружила возле нее, не в силах оторваться. Впрочем, у нее так и не хватило мужества признаться отцу, какие чувства у нее вызывает эта гениальная картина, поскольку ее доводы в пользу гениальности Брейгеля точь-в‐точь совпадали с теми, которыми пользовался Монро, выражая свое неодобрение.
Инман был слишком погружен в собственные невнятные мысли, чтобы следить за бесконечной болтовней Ады. Он обратил внимание только на то, что она говорит о Монро так, словно он умер; а еще она, похоже, ясно представляла себе будущее и, судя по некоторым ноткам в ее голосе, пыталась донести до него следующую мысль: «В данный момент я знаю больше, чем ты. Например, я совершенно точно знаю, что все в нашей жизни еще может быть прекрасно».