К книге
Холодная гораСвадебное ложе, залитое кровью
60%
Свадебное ложе, залитое кровью
15

Много дней уже Инман скитался в горах, словно заблудившись в тумане и полосе дождей. Казалось, дождь как начался в новолуние, так и продолжается в полнолуние, хотя небо было столь плотно затянуто тучами, что невозможно было сказать с точностью, какая сейчас фаза луны, если, конечно, не вести отсчет по часам и минутам с момента падения первой капли этого бесконечного дождя. Во всяком случае, не меньше недели Инман не видел ни солнца, ни луны, ни звезд и ничуть бы не удивился, узнав в итоге, что все это время бродил по кругу или обходил по периметру более сложные, но столь же лишенные конкретной направленности геометрические фигуры. Чтобы хоть как-то определить курс, он старался выбирать прямо перед собой конкретную цель – дерево или скалу – и стремился точно к ней. Он действовал подобным образом до тех пор, пока случайно не подумал о том, что все намечаемые им точки вполне могут принадлежать одной и той же большой окружности, и вряд ли хождение по малому кругу предпочтительнее хождения по большому. В итоге он решил идти наобум сквозь туман, опираясь лишь на собственное чувство направления и прочие инстинкты, которые говорили ему, что в данный момент он движется на запад, и старался быть довольным уже тем, что не стоит на месте.

Инман принимал снадобья, которые дала ему козья пастушка, пока они не кончились, и снадобья помогли: вскоре раны на голове совсем зажили, превратившись в маленькие выпуклые шрамы, а та, что на шее, скрылась под плотным серебристым рубцом. Боль, правда, осталась, но теперь скорее напоминала далекий шум, какой слышишь, если живешь неподалеку от реки, – такой шум, как ему казалось, он мог бы слушать бесконечно. А вот мысли его излечивались куда медленней.

И еды в рюкзаке совсем не осталось. Сперва Инман пытался охотиться, однако этот высокогорный пихтовый лес зверье, похоже, не жаловало. Тогда он попробовал ловить речных раков и варить их, но обнаружил, провозившись несколько часов, что наловил слишком мало, едва хватило, чтобы наполнить тулью шляпы, а когда он сварил их и съел, то насыщения почти не испытал. Он попробовал жевать кору, ободранную с молодого вяза, потом съел шляпку какого-то рубиново‐красного гриба размером со сковородку, но уже через пятнадцать минут снова зверски захотел есть. Тогда он стал просто пить как можно больше воды, зачерпывая ее из ручья сложенными ковшиком руками и заедая диким кресс-салатом, росшим по берегам.

И однажды он вдруг увидел себя как бы со стороны: ползающим на четвереньках по мшистому берегу ручья и пожирающим росшую там зелень, точно дикое животное; волосы и лицо его при этом были абсолютно мокры, во рту острый вкус кресс-салата, а в голове ни одной мысли. Он посмотрел на собственное отражение в воде, неровное и какое-то зловещее, и ударил по нему рукой, желая его разбить, уничтожить, потому как смотреть на себя такого было тошно.

«Господи, если бы Ты дал мне крылья, я мог бы расправить их и улететь из этих мест; мои широкие крылья подняли бы меня высоко над землей и унесли прочь, и мои мощные маховые перья свистели бы на ветру, и мир развертывался бы подо мной, словно бумажный свиток с яркой картиной внутри, и ничто больше не могло бы удержать меня на земле. Текучие воды и высокие горы проносились бы подо мной, и я без усилий преодолевал бы любую преграду. И поднимался бы все выше и выше, пока не стал бы казаться с земли просто темной соринкой на фоне ясного неба. Я перебрался бы в другие места и стал бы жить среди деревьев и скал. Порой в душе моей пробуждалось бы нечто человеческое, некое невнятное желание вновь вернуться в общество людей, но эти вспышки тут же и гасли бы, а я, осознавая их тщетность, взлетал бы на какую-нибудь более высокую вершину и, устроившись там, любовался ярким светом наступающего дня».

Сидя на берегу, Инман некоторое время прислушивался к тому, что говорит ручей, пробегая по гальке, и дождь, стуча по опавшим листьям. Мокрая ворона, сев на ветку каштана, попыталась было стряхнуть с себя воду, но потом уныло сгорбилась и застыла с несчастным видом. И тут Инман не выдержал: встал и решительно двинулся дальше – и не на четвереньках, как прежде, а на двух ногах, как ему и было предначертано судьбой. И вскоре вышел на какую-то тропу, которой, впрочем, явно пользовались нечасто.

На следующий день Инману стало казаться, что его кто-то преследует, и в какой-то момент он резко обернулся и увидел маленького человечка со свинячьими глазками в полинялом рабочем комбинезоне, поверх которого был надет черный сюртук. Человечек бесшумно следовал за ним и сейчас подошел совсем близко. Инман, вытянув руку, мог бы практически взять его за горло.

– Ты кто? И какого черта за мной тащишься? – спросил он.

Человечек, не отвечая, скользнул в лес и спрятался за стволом большого лириодендрона. Инман подошел к дереву, заглянул за него, но никого не обнаружил.

Он пошел дальше, но то и дело оглядывался, а иногда и резко оборачивался, рассчитывая застать таинственного преследователя врасплох, и порой снова видел его позади, однако человечек тут же нырял в лес и исчезал. «Да он же меня выслеживает, а потом побежит и донесет этим гвардейцам из местной самообороны», – решил Инман и, вытащив свой грозный револьвер, помахал им и крикнул в сторону леса:

– Эй, если будешь меня выслеживать, я тебя пристрелю и даже не задумаюсь! Такую дыру у тебя в брюхе проделаю, что и собака сквозь нее пройдет.

Человечек со свинячьими глазками немного отстал, но продолжал тащиться сзади, скрываясь за деревьями.

Наконец на одном из поворотов тропы этот тип, вынырнув из-за скалы, оказался прямо перед Инманом.

– Ну, и какого черта тебе от меня нужно? – спросил Инман.

Человечек сунул два пальца в рот и некоторое время держал их там, и Инман узнал этот жест: это был один из знаков какой-то банды – то ли Красного Шнурка, то ли Героев Америки, он не мог точно вспомнить. Один доброволец у них в госпитале рассказывал о таких партизанских отрядах, симпатизирующих федералам. Эти люди, почти столь же неприятные, как масоны, тоже вечно придумывали всякие тайные сигналы и секретные языки. Инман знал, как ответить, и провел пальцем под своим правым глазом.

Человечек улыбнулся и сказал:

– Мрачные времена настали.

Это было кодовое выражение, и правильный отзыв должен был звучать так: «Да, но мы ожидаем, что настанут и лучшие». Затем этот человек должен был сказать: «Почему?» А Инман – «Потому что мы ищем веревку, которой наше освобождение связано».

Но никаких кодовых слов Инман произносить не стал.

– Хватит, дальше можешь не продолжать, – сказал он. – Я не имею никакого отношения ни к Героям Америки, ни к какой-то еще банде.

– Но ты же изгой, дезертир?

– Да, считался бы изгоем, если бы было кому меня изгонять.

– Если разобраться, так и я почти такой же изгой и дезертир. У меня сына под Шарпсбергом убили, так с тех пор мне на обе воюющие стороны наплевать.

– Я участвовал в сражении при Шарпсберге, – сказал Инман.

И тогда человечек протянул ему руку и представился:

– Поттс.

Инман пожал протянутую руку и тоже назвался.

– И как там было, при Шарпсберге? – спросил Поттс.

– Почти так же, как везде. Хотя битва, пожалуй, была пострашнее обычной. Сперва они нас забросали бомбами и гранатами, а потом мы – их. Потом была артиллерийская перестрелка, затем стали стрелять из ружей крупной картечью. Тогда очень многих убило.

Они постояли какое-то время, изучая ближний лес, потом Поттс сказал:

– А ты, похоже, вымотался до предела. Голодный?

– Да, еды было маловато, а пройти я старался как можно больше, вот только получалось довольно медленно.

– Я бы дал тебе поесть, да у меня под рукой ничего нет. Зато там дальше по дороге, милях в трех-четырех отсюда, живет одна хорошая девчонка, которая тебя и покормит, и никаких вопросов задавать не будет.

Вскоре пошел дождь, косой, какой-то жалящий, с ветром, но Инман, не замедляя хода, завернулся в свою подстилку и пошел дальше. В таком виде он был похож на какого-то пилигрима в плаще с капюшоном из стародавних времен, на темного монаха, странствующего во спасение души, обманутой и отравленной в результате соприкосновения с миром. Дождевые капли стекали у Инмана с кончика носа и застревали в бороде.

Через час он добрался до того дома, который подробно описал ему Поттс – одинокой бревенчатой хижины в одну комнатку прямо над дорогой, ведущей в болотистую лощину. Вместо стекол в окнах хижины была пропитанная жиром бумага. Тонкий коричневый дымок поднимался над уличным глинобитным очагом, и его уносил ветер. В загоне чуть выше по склону холма возилась свинья. В углу между домом и уличным очагом разместились клети для кур. Подойдя к имевшейся в ограде калитке, Инман громко окликнул хозяев, обозначая свое появление.

Дождь теперь падал вперемешку с твердой ледяной крупой. От голода щеки Инмана настолько ввалились, что, казалось, касаются друг друга внутри пустого рта. Ожидая у калитки, он заметил, что лед уже начал оседать на алых ягодах аралии, росшей по ту сторону ограды. Он снова громко крикнул, и какая-то молодая женщина, точнее девушка, чуть приоткрыла дверь, высунула наружу темноволосую голову и снова спряталась. Послышался щелчок задвинутого засова. Боится и правильно делает, подумал Инман.

Он снова крикнул, объяснив на этот раз, что ему посоветовал заглянуть сюда Поттс, обещавший, что его здесь накормят. После этих слов дверь отворилась, девушка вышла на крыльцо и спросила:

– Что ж ты сразу не сказал?

Она была хорошенькая – маленькая, стройненькая, с гладкой чистой кожей и темно-каштановыми волосами. На ней было платьице из набивного ситца, которое, пожалуй, плоховато сочеталось с царившей на дворе холодрыгой. Инман отпер калитку – то есть попросту снял с гвоздя, вбитого в столбик калитки, кусок цепи – и прошел к крыльцу, на ходу снимая с себя старое одеяло, которым укрывался от дождя. Он встряхнул его и повесил на перила крыльца, чтоб немного подсохло. Затем снял с себя заплечные мешки и тоже оставил на крыльце. А сам так и стоял под падавшей с неба ледяной крупой, ожидая, когда его пригласят войти.

– Ну что же ты? Заходи! – сказала девушка.

– Я заплачу за все, что съем, – пообещал Инман и сделал еще шаг к порогу.

– Я, конечно, едва концы с концами свожу, но все же не настолько обнищала, чтобы брать деньги за ту малость, которую я могу предложить путнику. У меня, правда, есть только кукурузные лепешки и немного фасоли, а больше ничего.

Она повернулась, вошла в дом, и Инман последовал за ней. В комнатке было темновато, она освещалась лишь огнем, горевшим в очаге, да тем мутным коричневатым светом, что просачивался сквозь бумагу на окнах. Несмотря на скудное освещение, Инман сумел разглядеть, что в комнате очень чисто, а дощатый пол отмыт жесткой щеткой, однако там было пусто, почти как в амбаре. Из мебели имелся стол, пара стульев, подобие буфета и кровать с веревочной сеткой.

Если не считать яркого стеганого одеяла, которым была застелена кровать, в комнате даже намека не было ни на украшения, ни на предметы уюта. Никаких фотографий на стенах – ни любимого человека, ни Иисуса Христа, ни хотя бы яркой картинки, вырезанной из журнала; казалось, здесь соблюдается строгий запрет на поклонение идолам. На каминной полке не было ни одной статуэтки, на метелке возле камина не красовалась завязанная бантом лента. Единственной отрадой глазу служило то стеганое одеяло, сшитое из множества кусков разных тканей в соответствии с неким местным орнаментом; однако орнамент этот отнюдь не включал в себя повторяющихся изображений цветка лапчатки, или листьев тополя, или летящей птицы, или какого-нибудь кухонного предмета вроде мутовки, но полностью состоял из неких созданных фантазией девушки полумифических существ. Это был то ли бестиарий, то ли стилизованные знаки зодиака. Цвета она выбирала приглушенные – различные оттенки красного, зеленого и желтого, какие дают красители, извлеченные из коры деревьев, из цветов, из ореховой скорлупы. Ничего более яркого в хижине не было, разве что красновато-коричневое, как бы слегка воспаленное личико новорожденного младенца, который спал, крепко спеленатый, в колыбели, грубо сколоченной из неокоренных сосновых веток.

Рассматривая эту чистенькую комнату, Инман вдруг осознал, какой гнусный запах исходит от него самого, от его одежды, за долгие дни пути насквозь пропитавшейся застарелым потом. Его сапоги и заправленные в них штаны были чуть ли не до колен облеплены грязью и оставляли на полу отвратительные следы. Он собрался было их снять, но передумал, догадавшись, что вконец заношенные носки будут вонять почище гнилого мяса. Он уж и не помнил, когда в последний раз переобувался или хоть сколько-то времени находился без обуви. Хижина была явно построена совсем недавно, и внутри еще сохранился слабый аромат очищенного от коры и распиленного дерева – каштана, гикори, – и Инман чувствовал себя здесь чужим и совершенно не соответствующим этому букету приятных запахов.

Женщина придвинула один из стульев поближе к очагу и жестом предложила ему туда пересесть. Уже через минуту в тепле от его мокрой грязной одежды стал подниматься слабый парок, а с сапог и штанов на дощатый пол натекли маленькие лужицы грязной воды. Он посмотрел вниз, на свои ноги, и заметил, что весь низ основной подпорки кровли истерт почти добела, особенно перед очагом, как если бы там была привязана собака, воспринимавшая эту территорию как свою собственную.

Над огнем на железной перекладине висел горшок пестрой фасоли. Свежая кукурузная лепешка виднелась в переносной духовке, поставленной у огня. Девушка наложила ему полную тарелку фасоли, а в придачу дала лепешку и большую очищенную луковицу. Рядом с тарелкой она поставила кружку и полный кувшин родниковой воды.

– Ты можешь поесть за столом, а можешь прямо здесь. Здесь теплее, – сказала она.

Инман взял нож и ложку, поставил тарелку на колени и принялся за еду. В глубине души ему еще хотелось хотя бы отчасти сохранить воспитанность, однако жажда насыщения, похожая на собачий инстинкт, пересилила желание вести себя пристойно, и он ел жадно, громко жуя и глотая, и почти не останавливался. Сперва он начал было резать луковицу ломтиками, потом бросил эту затею и стал просто откусывать от нее, как от яблока. Он с такой скоростью засовывал в рот горячие бобы и куски скользкой лепешки, что это пугало даже его самого. Подливка капала ему на бороду, а с нее на грудь, пачкая и без того чудовищно грязную рубаху. Дышал он коротко, со свистом и всхлипом, в основном через нос, сам себе не давая нормальной возможности вздохнуть.

Пришлось заставить себя жевать чуть медленней. Он выпил полную кружку холодной родниковой воды и постарался взять себя в руки. Тем более молодая женщина, поставив второй стул по другую сторону от камина, села и стала смотреть, как он ест, – примерно с таким видом, с каким человек наблюдает, как боров с жадностью пожирает падаль, то есть, если честно, на лице у нее было написано восхищение, смешанное с изрядной долей отвращения.

– Вы уж меня простите, – сказал Инман, – но я много дней не ел нормальной пищи. В основном я питался диким кресс-салатом да водой из ручья.

– Вам совершенно не за что извиняться, – сказала она таким ровным тоном, что Инман не понял, что именно она хотела этим выразить – простить его грех или сделать замечание.

Сейчас он впервые смог внимательно ее рассмотреть, и вблизи она оказалась действительно всего лишь бледной хрупкой девушкой, которая жила здесь совершенно одна в этой темной дыре, где яркое солнце никогда не светит достаточно долго. И жизнь ее была настолько бедна и убога, что у нее не было даже пуговиц – он успел заметить, что ее платье у горла застегнуто на вересковую веточку, отломанную в близлежащих зарослях.

– Сколько вам лет? – спросил Инман.

– Восемнадцать.

– Меня зовут Инман. А вас?

– Сара.

– Как же так случилось, что вы здесь совершенно одна?

– Мой муж, Джон, пошел на фронт и погиб… некоторое время назад. Его убили в Виргинии. Он так и не увидел своего ребенка, и теперь нас только двое.

Инман с минуту молчал, думая о том, что каждый мужчина, погибший на этой войне по ту или другую сторону, мог бы с тем же успехом приставить дуло револьвера к верхнему нёбу и выстрелом вдребезги разнести себе затылок.

– Вам здесь хоть кто-то помощь оказать может? – спросил он.

– Никто.

– Как же вы справляетесь?

– У меня есть ручной плуг, и я изо всех сил стараюсь непременно вспахать свой клочок земли и засеять его кукурузой; еще у меня огород есть по ту сторону холма, только ни в поле, ни в огороде я в этом году особого урожая не получила. У меня есть ручная мельница-крупорушка, сделанная из бочки, я в ней зерно мелю. Есть несколько кур, они несут яйца. Была еще корова, но летом из-за горы явились бандиты и увели ее, да еще и хлев сожгли, в котором она стояла, и пчелиные ульи ограбили, а потом взяли тесак и вспороли брюхо иссиня-черной гончей, которая всегда у нас жила – меня напугать хотели. А ту большую свинью в загоне я на зиму откармливаю. Только вскоре ведь мне ее забивать придется, а я очень этого боюсь, я никогда еще сама свиней не забивала.

– Для этого вам обязательно помощь понадобится, – сказал Инман. Уж больно хрупкой она выглядела – куда ей свиней забивать!

– Нуждаться в помощи и получать помощь – у меня эти две вещи в последнее время что-то никак не совпадают. Из родных у меня теперь никого не осталось, а соседей поблизости никаких нет, так что мне не у кого помощи попросить, разве что у Поттса, только от него никакого проку, когда речь о работе заходит. Так что все, что нужно, мне придется делать самой.

И от такой непосильной работы она через пять лет превратится в старуху – осознав это, Инман пожалел, что решился зайти в этот дом; лучше уж было продолжать идти, пока совсем не кончатся силы, даже если бы это означало, что он упал бы на обочине дороги и больше не смог подняться. Он с тоской понимал, что вполне может прямо сразу шагнуть в жизнь этой юной женщины и начать работать изо всех сил, начиная с сегодняшнего вечера и до самой смерти. И если позволить себе задуматься над этим хотя бы на минуту больше, становится ясно, что весь окружающий мир как бы навис над этой девушкой как смертельное острие в капкане, скрытом грудой ветвей – как острие, готовое упасть и сокрушить ее бренное тело.

За окнами уже совсем стемнело, и комната казалась мрачной, как медвежья берлога; ее освещал лишь желтый свет очага. Ноги девушка вытянула к теплу, на них была пара толстых серых мужских носков, подвернутых на лодыжках, подол платья слегка задрался, и Инману были видны ее стройные голени и поблескивавшие на них в отсветах пламени мягкие и тонкие золотистые волоски, плотно прилегавшие к коже. Мысли его пребывали в полном беспорядке после стольких дней невольного поста, и ему вдруг захотелось погладить ее ноги, как гладят по шее нервного коня, желая его успокоить, потому что он видел и чувствовал, что буквально в каждой клетке ее тела таится отчаяние.

– Я мог бы помочь, – услышал он собственный голос. – Сейчас, правда, немного рановато для забоя свиней, но сойдет, поскольку погода вполне подходящая.

– Я вас и попросить-то об этом не смела.

– Так вы и не просили. Я же сам предложил.

– Но я должна буду непременно вас за это отблагодарить. Например, могу выстирать и зашить вашу одежду. Она ведь явно в этом нуждается. Вон та большая прореха на куртке прямо-таки требует заплаты. А вы пока могли бы надеть то, что от моего мужа осталось. Он был почти того же роста, что и вы.

Инман, наклонившись, доел все то, что еще оставалось у него на тарелке, и вытер ее кусочком лепешки. Сара, ни о чем его не спросив, тут же положила ему на тарелку вторую изрядную порцию фасоли и большой кусок хлеба. Заплакал младенец, и, пока Инман трудился над второй тарелкой еды, Сара, устроившись в темной части комнаты, присела на кровать боком к Инману, расстегнула платье почти до талии и покормила ребенка.

Он и хотел бы не смотреть, но все же не мог не видеть округлый профиль ее груди, полной молока и ослепительно белой в неясном свете. А когда через некоторое время она отняла ребенка от груди, вспышка огня в очаге высветила кончик ее набухшего влажного соска.

Когда Сара вновь вернулась на прежнее место у камина, то принесла с собой целую охапку аккуратно сложенной одежды, а также пару крепких чистых сапог. Инман с благодарностью вручил ей пустую тарелку, а она, положив одежду и сапоги ему на колени, предложила:

– Вы можете выйти на крыльцо, немного помыться и переодеться. Вот этим всем также можно воспользоваться. – И она вручила ему тазик с теплой водой, сделанный из нижней половины огромной тыквы, кусок серого мыла и тряпку.

Инман вышел на темное крыльцо. На дальнем его конце был прикреплен рукомойник, а на столбике над ним висело маленькое круглое зеркальце из полированного металла, уже начинавшее ржаветь. Это место для бритья когда-то оборудовал себе молодой Джон. По сухой листве черных дубов все еще постукивала ледяная крошка, но на открытом дальнем конце лощины кое-где уже виднелось чистое небо, а в разрывах между быстро мчащимися по небу облаками мелькала встающая луна. Инман вдруг подумал о той собаке, которую бандиты убили на пороге дома на глазах у перепуганной девушки. Было холодно, однако он все же разделся догола, и одежда, которую он только что с себя снял, показалась ему похожей на содранную со зверя шкуру, такую же мокрую, тяжелую и неживую. В зеркало он смотреться не стал, но постарался хорошенько отдраить себя с помощью намыленной тряпки, а остатки теплой воды вылил себе на голову. Потом он оделся, и одежда погибшего мужа Сары вполне ему подошла. Она была поношенной и мягкой от многократных стирок. А сапоги и вовсе пришлись ему впору; казалось, словно их и шили на его ногу. Но в целом Инмана охватило странное чувство – ему казалось, что его будто заключили в оболочку чужой жизни. И когда он снова вошел в хижину, то сам себя воспринимал как призрак того, кто обитал здесь раньше, тщетно пытающийся занять его место. Сара зажгла на столе коптилку и перемывала в миске посуду. Слабый огонек коптилки, казалось, со всех сторон окружен каким-то на редкость плотным воздухом, а все светлые предметы поблизости словно обрели сияющие ореолы. Все, что по-прежнему находилось в тени, как бы полностью исчезло и вряд ли теперь могло возникнуть вновь. Изгиб девичьей спины, склонившейся над столом, казался Инману настолько идеальным, что форму его невозможно будет повторить никогда, сколько бы времени еще ни было ему отведено. Это было нечто столь прекрасное, что его нужно было непременно запомнить и сохранить в памяти, чтобы, когда он станет стариком, воспоминание об этом могло служить ему не то чтобы лекарством, но по крайней мере утешением.

Он снова уселся на стул у очага, и Сара вскоре присоединилась к нему, и некоторое время они сидели молча и смотрели на красные отблески огня. Потом она вскинула на него глаза, но лицо ее было непроницаемым, а в глазах таилось очаровательное смущение.

– Если бы у меня сохранился тот сарай с сеновалом, где стояла корова, ты мог бы переночевать там, – сказала она, – но теперь у меня его нет.

– Ничего, вполне сойдет и амбар для зерна.

Она снова уставилась в огонь, словно отодвигая от себя и разговор о ночлеге, и самого Инмана, и он встал, вышел на крыльцо, собрал свои мешки и промокшую насквозь подстилку и пошел за дом к амбару. Теперь небо уже окончательно прояснилось, луна стала видимой, и в ее свете местность вокруг стала как бы заново проступать и формироваться в нечто понятное. Воздух становился все холоднее, предвещая ночной заморозок. Инман залез в амбар и зарылся вместе со всеми своими одеялами как можно глубже в груду кукурузных початков. Где-то над лощиной несколько раз прокричала сова, ее крики, постепенно отдаляясь, становились все тише. В загоне завозилась свинья, шумно нюхая воздух, и снова затихла. Инман предполагал, что спать будет холодно и жестко, кукурузные початки – не самое комфортное ложе, но все же лучше, чем голая ледяная земля. Полосы лунного света просачивались сквозь щели в стенах, и видно было довольно хорошо, так что Инман вытащил из рюкзака свой «лё-ма», проверил, все ли десять зарядов на месте, а заодно протер револьвер полой рубашки покойного мужа Сары и поставил его на предохранитель. Затем он достал свой нож и наточил его о чистый кожаный каблук сапога. После чего завернулся в одеяло и уснул.

Но проспал совсем немного – его разбудило шуршание шагов в сухой листве. Он осторожно положил руку на рукоять револьвера, стараясь почти не шевелиться, чтобы не хрустеть кукурузными початками. Шаги замерли в дюжине футов от амбара, и он услышал голос Сары.

– Зайдите, пожалуйста, в дом, – сказала она и тут же ушла.

Инман выбрался наружу и, выпрямившись, засунул револьвер за пояс брюк. Потом обернулся и посмотрел на узкую полосу неба. Орион уже полностью был виден, и, казалось, самые крупные его звезды оседлали ближние вершины по обе стороны лощины с уверенным видом тех, кто знает, чего хочет, и действует в соответствии с этим. Подходя к дому, Инман обратил внимание на то, что его бумажные окна светятся, как японский фонарик. Оказалось, что Сара подбросила в очаг несколько поленьев гикори и разожгла огонь посильнее, так что в комнате было светло и тепло, как, собственно, и полагалось.

Она уже снова легла; коса ее была расплетена, и густые волосы рассыпались по плечам и подушке, поблескивая в отсветах пламени. Инман подошел к очагу и положил свой револьвер на узкую полочку над ним. Колыбель была придвинута совсем близко к огню, и ребенок спал на животике лицом вниз, так что среди одеял виднелся только его затылок со светлыми курчавыми волосами.

– С этим большим револьвером вы прямо настоящий разбойник, – сказала Сара.

– Да я и сам не знаю, каким словом меня в настоящий момент можно было бы назвать.

– А если я попрошу вас кое о чем, вы это сделаете?

Инман считал, что ответ на такой вопрос должен быть либо «возможно», либо «если смогу» – в общем, тут требуется некая условная форма.

Однако же он сразу сказал:

– Да.

– А если я попрошу вас подойти сюда и лечь со мной в постель, но больше не делать ничего, вы это сможете?

Инман посмотрел на молодую женщину, лежавшую в постели, и попытался представить себе, каким она видит его. Наверное, неким ужасным существом, заполнившим своим телом одежду ее мужа? Заглянувшим к ней духом, которого и хочешь видеть, и боишься? Он не мог отвести глаз от лоскутного одеяла, которым она была укрыта. На нем в виде квадратной формы картинок были изображения могучих геральдических животных, большеглазых, коротконогих, неуклюжих, но в высшей степени достойных. Отчасти они, как показалось Инману, напоминали тех фантастических животных, которые порой являются во сне. На плечах у них бугрились мускулы, на пальцах лап поблескивали острые длинные когти, пасти, разинутые в вое, были полны страшных клыков.

– Так вы сможете это сделать? – снова спросила Сара.

– Да.

– Я так и думала. Иначе я бы и просить никогда не стала.

Он подошел к кровати, снял сапоги, полностью одетым забрался под одеяло и вытянулся на спине. Тюфяк, положенный поверх веревочной сетки, был набит свежей соломой, и от него исходил какой-то осенний, сухой и сладкий аромат, сквозь который Инман отчетливо чувствовал запах самой девушки, похожий на запах смоченного дождем лаврового куста, когда с него уже упадет цвет.

Оба лежали совершенно неподвижно, словно между ними был положен заряженный карабин со взведенным курком. Но через несколько минут Инман услышал сдавленные всхлипы и предложил:

– Может, мне все-таки лучше уйти?

– Молчите.

Еще некоторое время она плакала, потом вдруг перестала, села, вытерла глаза уголком одеяла и начала рассказывать Инману о своем муже. Ей требовалось всего лишь, чтобы он согласился выслушать ее историю. Каждый раз, когда он пытался хоть что-то сказать, она останавливала его: «Молчите, молчите». В ее истории не было ничего особо примечательного – это, собственно, была история ее коротенькой жизни. Она рассказала, как они с Джоном познакомились и полюбили друг друга. Как строили эту хижину, и она работала с ним наравне, как мужчина, – и деревья валила, и от коры их очищала, и щели между бревнами затыкала. Она говорила о той счастливой жизни, которую они собирались вести в этом медвежьем углу, но Инману подобная жизнь казалась невыносимой. Она рассказала и о тяжелых четырех годах войны, о постоянной нехватке еды, о гибели Джона. Единственным ярким событием за эти годы был краткий отпуск, полученный Джоном, – это было время огромного счастья, и в результате родилась их дочка, спавшая в колыбели у очага.

– Без нашей девочки, – сказала Сара, – меня на этой земле больше ничто бы не удерживало.

И последней темой ее монолога была свинья.

– Мне удалось очень хорошо ее откормить – в основном каштанами и ветками, которые я приносила из леса, а еще я давала ей в течение двух последних недель немного кукурузы, так что лярд из нее должен получиться прозрачный. Она стала такой толстой, что глаза у нее совсем заплыли жиром.

Потом Сара умолкла и коснулась кончиками пальцев, а потом и всей ладонью шрама на шее Инмана чуть выше воротника рубахи. Она ненадолго задержала руку у него на шее, потом убрала ее и свернулась клубком спиной к нему. Вскоре ее дыхание стало глубоким и ровным, и он понял, что она испытала некоторое облегчение уже от того, что просто поведала другому человеку, как она одинока, на каком узеньком краешке жизни она пытается удержаться, когда одна-единственная выращенная ею свинья служит самым большим препятствием для целой бочки всяких бед, готовых обрушиться на нее и крошечную дочку.

Хоть Инман и чувствовал себя совершенно измученным, заснуть он не мог. Сара спала, а он лежал и смотрел вверх, следя за тем, как все менее яркими становятся отблески огня на потолке хижины по мере того, как в очаге прогорают поленья. Уже столько времени ни одна женская рука не прикасалась к нему с нежностью, и он уже стал сам себе казаться не человеком, а существом, совершенно отличным от того молодого мужчины, каким Инман был когда-то. Ему казалось, что отныне ему выпало нести наказание за некий неискупленный грех, что ему навсегда будет отказано в женской нежности, что вся его жизнь пройдет как бы в тени той мрачной ошибки. В его встревоженной, исполненной печали душе даже мысли не возникало о том, чтобы протянуть руку и коснуться бедра Сары, а потом притянуть ее к себе и уже до рассвета не выпускать из объятий.

Он все же забылся под конец коротким сном, но и сон этот был тревожен из-за тех геральдических тварей, что были изображены на одеяле. Изображенные на одеяле звери охотились на Инмана в каком-то темном лесу, и не было ему спасения, куда бы он ни сворачивал. Казалось, весь мир того темного царства снов решительно и непоколебимо объявил ему войну, и все в этом мире было серым или черным, лишь сверкали белые клыки и голубоватые, как лунный свет, острые когти.

* * *

Инман проснулся, потому что Сара упорно трясла его за плечо и все повторяла:

– Вставайте и уходите.

Еще только наступал серый рассвет, и в хижине было ужасно холодно, а с дороги, ведущей к дому Сары, доносился негромкий пока стук конских копыт.

– Вставайте, – снова сказала Сара. – Это то ли местная оборона, то ли бандиты, но в любом случае для нас обоих будет лучше, если вас здесь не окажется.

Она подбежала к задней двери и открыла ее. Инман, рывком натянув сапоги, схватил с каминной полки револьвер, бросился наружу, одним махом преодолел расстояние до леса, перемахнул через ручей и нырнул в чащу. А уже потом, невидимый, стал осторожно пробираться обратно и в итоге вышел к густому лавровому кусту, стоявшему так, что из-за него была отлично видна вся передняя часть дома. Инман, раздвигая густые спутанные ветки, заполз в ночную тьму, словно скопившуюся внутри куста, и сквозь развилку ствола, тщательно скрывая лицо, стал наблюдать за происходящим во дворе. Земля под ним была твердой, промерзшей, и ее комки превратились в хрустящие катышки.

Он увидел, как Сара босиком и в одной ночной рубашке бегом бросилась по промерзлой земле в свиной загон, вытащила жерди, запиравшие ворота загона, и попыталась уговорить свинью выйти, но свинья не желала даже встать. Тогда Сара вошла в грязный загон и стала пинать свинью босыми ногами, перепачканными землей и свиным навозом, и свинья все же поднялась и пошла, но она была такой огромной и разжиревшей, что едва сумела перешагнуть через валявшиеся на земле жерди от ворот. Но Саре все-таки удалось выгнать ее из загона и направить в сторону леса, и свинья даже начала понемногу набирать скорость, когда с дороги донесся грозный окрик:

– А ну стой на месте!

Синие мундиры. Инман сумел разглядеть троих на весьма жалких лошаденках. Федералы спешились и прошли во двор через переднюю калитку. Двое были вооружены винтовками «спрингфилд», которые держали на изготовку на сгибе левой руки, но под углом к земле, хотя пальцы с предохранителя не снимали. Третий был вооружен морским револьвером, повернутым так, словно он целился в пролетавшую птицу, однако глаза его смотрели прямо на Сару.

Этот человек с револьвером подошел к ней и велел сесть на землю. Она подчинилась, и свинья тут же плюхнулась на землю с нею рядом. Двое с винтовками поднялись на крыльцо и вошли в дом, причем один прикрывал другого, пока тот открывал дверь и осторожно просачивался внутрь. Пока они были в доме, третий с револьвером стоял над Сарой, но на нее не смотрел и с ней не разговаривал. Из дома доносился звон бьющейся посуды, какой-то треск, а затем эти двое снова появились на крыльце, и один из них нес ребенка, держа его за складку свивальника так, словно в руках у него была сумка или перевязанный бечевкой сверток. Ребенок громко плакал, и Сара, приподнявшись, рванулась было к нему, но тот с револьвером с силой толкнул ее и снова заставил сесть на промерзшую землю.

Затем трое федералов принялись что-то обсуждать, собравшись в кучку, но Инман не мог разобрать, о чем они говорят, так громко плакал ребенок и Сара непрерывно что-то говорила, умоляя отдать ей девочку. Правда, их особый, северный выговор Инман уловил отлично; слова у них звучали быстро, монотонно и слитно, как удары молотка, вызывая желание немедленно нанести ответный жестокий удар, вот только, к сожалению, расстояние было великовато для «лё-ма». Впрочем, даже если б он и оказался поближе к федералам, все равно любой вариант вооруженного нападения закончился бы в данном случае гибелью Сары, ребенка и его самого.

Затем он ухитрился расслышать, что северяне спрашивают Сару, где она спрятала деньги. Ну да, они же именно за этим пришли! – догадался Инман. Сара ответила – и это была чистая правда, – что все сколько-нибудь достойное внимания они уже видели, а больше у нее ничего нет, и денег у нее тоже совсем нет. Однако они не успокоились, и все продолжали задавать ей одни и те же вопросы насчет денег; потом они отвели ее на крыльцо, и тот с револьвером велел ей заложить руки за спину, а один из тех, что с винтовками, вытащил из седельной холщевой сумки какие-то ремни, больше всего похожие на крепления от плужного лемеха, и тот, что с револьвером, привязал ее этими ремнями к столбу, пальцем указав на ребенка. А тот, что с винтовкой, распеленал девочку и положил ее на промерзшую землю. Инман слышал, как тот с револьвером сказал:

– Мы подождем, у нас весь день впереди, – и Сара страшно закричала.

Северяне уселись на крыльцо, свесив вниз ноги и о чем-то тихо переговариваясь. Свернув себе самокрутки, они неспешно покурили, потом двое сходили к лошадям и вернулись с саблями, которыми принялись тыкать в мерзлую землю, бродя по двору и надеясь обнаружить зарытое сокровище. Некоторое время они увлеченно этим занимались, а ребенок кричал как резаный, и Сара все о чем-то их умоляла, пока тот с револьвером не подошел к ней и не ударил ее рукоятью между ногами, сказав:

– Неужели у тебя и впрямь ни черта нет?

Остальные двое тоже подошли и остановились чуть поодаль, наблюдая.

Инман начал отступать в обратном направлении через лес, старясь зайти так, чтобы дом оказался между ним и стоявшими на крыльце федералами – он должен был непременно успеть застрелить хотя бы одного из них, неожиданно выскочив из-за угла, прежде чем они его заметят и тоже начнут стрелять. План был так себе, но ничего другого придумать он не сумел, учитывая то, что ему придется преодолеть довольно большое открытое пространство, чтобы хоть как-то к ним подобраться. Он был почти уверен, что в итоге и его, и женщину, и ребенка убьют, но не видел для себя иного выхода из сложившейся ситуации.

Однако не успел Инман сделать и нескольких шагов, как федералы отошли от Сары, и ему пришлось остановиться и подождать в надежде на более благоприятные обстоятельства. Затем тот с револьвером достал из своей седельной сумки кусок веревки и обвязал им шею свиньи, а один из тех, что с винтовками, отвязал от столба Сару. Его напарник, грубо схватив за ручку ребенка, лежавшего на земле, швырнул его матери. Потом все трое принялись гоняться по двору за курами. Поймав трех несушек, они перевязали им ноги бечевкой и вниз головой подвесили к седлам.

Сара, прижимая дочку к себе, заметила, что тот с револьвером уводит ее свинью, и громко крикнула:

– У меня, кроме этой свиньи, ничего больше нет! Если вы ее заберете, то с тем же успехом можете прямо сейчас прострелить нам обеим голову. Лучше уж прикончите нас на месте, все равно нам без этой свиньи не выжить!

Однако федералы, не обращая на нее внимания, вскочили на лошадей и двинулись обратно к дороге. Тот с револьвером тащил за собой свинью, с огромным трудом трусившую следом за его лошадью, и вскоре все они исчезли за поворотом тропы.

Инман подбежал к крыльцу, глянул на Сару, быстро сказал ей:

– Поскорей согрейте ребенка, а потом разведите костер побольше, выше вашего роста, и подвесьте над ним самый большой котел с водой, пусть вода закипит, – и умчался куда-то в сторону дороги.

Инман выследил федералов, не покидая лесной опушки и тщетно пытаясь выстроить план дальнейших действий. Впрочем, куда больше он уповал на то, что непредвиденный случай сам подскажет ему, как поступить.

Федералы отъехали недалеко, всего на две-три мили от дома Сары, и свернули в болотистую низину, миновав которую поднялись по тропе на маленькую каменистую площадку среди скал. Там они привязали свинью к стволу белой акации, а сами занялись костром, который решили разжечь на выступившей из земли плите скальной породы возле быстрого ручья. Инман догадался, что они намерены здесь и заночевать, наевшись перед этим до отвала, даже если для этого им придется срезать куски окорока прямо с живой свиньи. Инман кружил по лесу до тех пор, пока не оказался прямо над их стоянкой в верхней части скалистого выступа. Спрятавшись среди камней, он видел, как они свернули голову двум курицам, ощипали их, опалили над огнем, а затем надели на свежесрезанные ветки и пристроили над костром.

Они сидели, удобно прислонившись к той скале, на которой прятался Инман, следили за тем, как жарятся куры, и беседовали. Инману было хорошо слышно, о чем они говорят. Он выяснил, что двое с винтовками из Филадельфии, а тип с револьвером из Нью-Йорка. Все они очень скучали по дому и мечтали поскорее туда вернуться. Инману тоже очень бы этого хотелось – и совершенно не хотелось делать то, что он собирался.

Он еще максимально продвинулся вперед, стараясь двигаться очень медленно и абсолютно бесшумно, и, почти свесившись со своего скалистого выступа, заметил неглубокую пещерку. Сунув туда голову, он понял, что глубина пещеры вряд ли больше десяти футов. Видимо, когда-то пещерка служила убежищем для охотников на енотов или кого-то в этом роде, и у входа еще сохранилось старое черное кострище. Впрочем, и в более далекие времена здесь явно укрывались люди, оставившие на стенах пещеры странные угловатые отметины – буквы или слова какого-то давно позабытого, но имевшего собственную письменность. Вряд ли кто-то из живущих ныне смог бы сказать, чем один знак этой письменности отличается от другого и какой смысл в нем заключен. На стенах имелись также рисунки – изображения зверей, то ли давно исчезнувших, то ли никогда на земле не существовавших и попросту порожденных фантазией своих временных постояльцев, черепа которых давно уже побелели и стали пусты, как старые высохшие тыквы.

Инман выбрался из пещеры и некоторое время кружил на своем выступе, пока не догадался, что к стоянке федералов куда проще подобраться, если спуститься от ущелья вниз по течению ручья. Он сумел подобраться к ним достаточно близко, оставаясь незамеченным, и, выбрав огромную тсугу с низко растущими ветвями, взобрался на высоту футов десять. Там он, выпрямившись во весь рост и плотно прислонившись к темному стволу, встал на толстую ветку – он не раз видел, что именно так поступают ушастые совы, когда укладываются спать в дневное время, желая остаться незамеченными, – и три раза крикнул, подражая дикому индюку. А потом стал ждать.

Ему было слышно, как федералы принялись что-то оживленно обсуждать, но разобрать, что именно они говорят, он не мог. Примерно через минуту тот с револьвером двинулся вдоль скалистого выступа, держа оружие перед собой, и остановился точно под тем деревом, где притаился Инман. Сверху была хорошо видна тулья его шляпы. Затем, сунув револьвер под мышку, он снял шляпу и провел рукой по волосам. Он уже начинал лысеть, а на затылке у него была заметная плешь, так что Инман прицелился точно в это белое пятно размером с игральную фишку и окликнул северянина:

– Эй!

Тот поднял голову, из-за этого пуля угодила ему не прямо в плешь, а вошла под углом в плечо возле шеи и вышла из живота, где тут же возникло яркое расплывающееся пятно, более всего похожее на кровавую рвоту. Раненый упал на землю, словно ноги у него вдруг стали жидкими, и попытался ползти, помогая себе руками, но земля, похоже, сопротивлялась, и он, перекатившись на спину, посмотрел вверх, пытаясь понять, что за хищное существо, обладающее невероятным весом, на него напало. Когда он встретился взглядом с Инманом, тот вежливо приложил два пальца к полям своей шляпы в знак приветствия, и это явно повергло северянина в глубочайшее смятение; он так и умер, потрясенный увиденным.

– Ну что, попал ты в индюка? – крикнул один из его спутников, оставшийся у подножия скалы.

И дальше все пошло как по маслу. Инман слез с дерева и вернулся по собственным следам, поверху обойдя тот длинный скалистый выступ. На этот раз он подошел к лагерю со стороны ручья, остановился в зарослях рододендрона и стал ждать.

Двое оставшихся у костра федералов снова и снова окликали своего убитого товарища, так что Инман успел выяснить, что того звали Эбин. Вскоре, правда, они перестали орать, взяли свои «спрингфилды» и отправились вверх по ручью на поиски. Инман, прячась за деревьями, двинулся следом. Наткнувшись на изуродованное выстрелом тело Эбина, северяне некоторое время постояли, не подходя к нему близко и решая, как им быть дальше. Судя по всему, им хотелось поскорее позабыть то, что лежит перед ними, развернуться и поспешить домой. Однако они все же решили поступить именно так, как и предполагал Инман, – подняться еще выше по течению ручья и попытаться отыскать убийцу, который, по их представлениям, конечно же, сбежал. Ничего иного они и вообразить себе не могли.

Инман шел следом за ними вплоть до поворота в лощину. Особо далеко отходить от берега ручья они опасались, предпочитая пробираться среди тесно растущих там огромных деревьев. Они были городскими парнями, боялись заблудиться, боялись леса, боялись того, что им, скорее всего, предстоит совершить убийство. Эту местность они воспринимали как совершенно дикую, лишенную нормальных дорог, и, передвигаясь по ней, испытывали определенное смущение, даже застенчивость, хотя, с точки зрения Инмана, в лесу они вели себя так, словно идут по широкой и оживленной городской улице. Они, конечно, делали вид, будто старательно ищут следы предполагаемого убийцы, хотя было совершенно ясно, что они не способны заметить ничего, кроме разве что глубоких отпечатков сапог на влажной земле.

Инман постепенно подбирался к ним все ближе, а когда выстрелил два раза подряд, то стоял так близко, что, протянув руку, мог бы любого из них схватить за ворот. Одному его пуля угодила в основание черепа и вышла через лоб, захватив с собой на тропу перед ним и куски его лобных костей, и выбитые мозги. Нечего и говорить, он тут же рухнул безжизненным комом. Второго Инман подстрелил в полуобороте, попав ему в подмышку. Ранение не было смертельным, что несколько встревожило Инмана. Северянин упал на колени, но ружье из рук не выпустил.

– Если бы ты остался дома, ничего такого с тобой бы никогда не случилось, – сказал ему Инман. В ответ северянин попытался взять свой «спрингфилд» поудобней и прицелился в Инмана, но тот успел раньше и выстрелил ему прямо в грудь. От выстрела, сделанного со столь близкого расстояния, даже ткань его синего мундира слегка обуглилась.

Поскольку оба жителя Филадельфии оказались убиты неподалеку от обнаруженной Инманом ранее пещерки, он заволок туда их тела, потом принес «спрингфилды» и прислонил к стене рядом. Спустившись к месту их бывшей стоянки в горловине ручья, он обнаружил под тсугой третью несушку, оставшуюся в живых; курица не только сумела освободиться, но и с головой погрузилась в разорванное пулей брюхо Эбина из Нью-Йорка, с удовольствием выклевывая разноцветные клочья его внутренностей.

Инман пошарил в карманах убитого в поисках бумаги и табака, закурил и, присев на корточки, стал наблюдать за решительными действиями несушки. Докурив сигарету до конца, он растер еще тлевший окурок каблуком и вдруг вспомнил один псалом, обычно исполняемый на несколько голосов, хотя ему, конечно, удалось восстановить в памяти лишь несколько слов, напевая себе под нос и без конца их повторяя:

Страх пред могилою навеки успокоен.

Ведь, умерев, я снова буду жить.

И оживет мой дух, водой чистейшею напоен.

Ведь, умерев, я снова буду жить.

О, аллилуйя, снова буду жить!

В свете этого псалма Инман и попытался решить, насколько правильно он сейчас поступил; по сравнению с тем, что творилось на том поле под Фредериксбергом, или на той раскисшей дороге, или на дне того кратера, буквально заваленного человеческими телами, эти три смерти казались сущим пустяком. На фронте в том или другом месте Инман, вероятно, убил бы значительно больше людей, и они, вполне возможно, были бы во всех отношениях лучше, чем этот Эбин. И все-таки он чувствовал, что, скорее всего, никогда и никому не станет рассказывать об этом тройном убийстве.

Он встал, схватил нахальную несушку за ноги, вытащил ее из внутренностей убитого ньюйоркца, отнес к ручью и долго полоскал, пока ее перья снова не стали белыми. Потом он перевязал ей лапки шнурком, позаимствованным у федералов, и поставил на землю. Курица с удивлением крутила головой, озиралась и, казалось, взирала на окружающий мир с каким-то новым интересом и энтузиазмом, что откровенно поразило Инмана.

Он взял ньюйоркца за ноги, оттащил его к пещере и посадил рядом с мертвыми товарищами. Пещерка оказалась маловата для троих мужчин, и места там едва хватило, чтобы усадить их как бы в кружок. Выглядели они при этом какими-то удивленными и озабоченными, так что их запросто можно было принять за пьяниц, собравшихся сыграть в картишки. Судя по выражению их лиц, смерть они, похоже, восприняли скорее как поселившуюся в душе меланхолию, как несколько испортившееся настроение. Инман вытащил из старого кострища, оставшегося у входа в пещеру, обгоревшую палку и изобразил на стене пещеры некое подобие одного из тех зверей, что были воссозданы Сарой из лоскутков на том пестром одеяле, а потом всю ночь преследовали Инмана в мире снов. При всей их абстрактности и угловатости форм эти изображения как бы напоминали о том, сколь хрупко человеческое тело по сравнению с различными грозными, острыми и твердыми предметами. Созданный Инманом рисунок более всего походил на древние наскальные изображения, оставленные в былые времена каким-нибудь индейским племенем, например чероки.

Вернувшись на поляну под тсугой, Инман осмотрел лошадей и убедился, что все они из армейской конюшни, что весьма его огорчило. Он снял с коней упряжь и седельные сумки, еще три раза сходил к пещере и отнес туда все имущество федералов – пусть останется там вместе с их оружием, – взяв себе только один рюкзак, в который и засунул двух успевших хорошо прожариться кур. Затем он вывел лошадей на площадку чуть выше пещеры и выстрелил каждой в голову. Это могло бы показаться не самой понятной вещью в его положении, однако он хорошо знал, что метка армейской конюшни почти наверняка будет угрожать либо его безопасности, либо безопасности Сары. Снова вернувшись в лагерь, он сунул живую курицу в тот же заплечный мешок, где уже находились ее жареные товарки, повесил мешок на плечо, отвязал свинью и повел ее за собой прочь от этого места.

* * *

Подходя к дому, он увидел, что Сара уже разожгла во дворе огромный костер, а над ним в большом черном котле кипит вода и в хрусткий морозный воздух поднимаются клубы пара. Сара успела также выстирать одежду Инмана и развесить ее на просушку по ветвям деревьев. Задрав голову, Инман по солнцу определил, что сейчас все еще раннее утро, хотя, казалось бы, такого просто не может быть.

Они хорошенько позавтракали жареными курами и принялись за работу. Через два часа бледная свиная туша – опаленная и полностью очищенная от щетины – висела на толстых ветвях дерева благодаря заостренной палке, продетой между ее задними ногами. Свиная кровь и требуха исходили паром в стоящих на земле тазах. Сара трудилась над изготовлением лярда. Срезав пласт нутряного жира, она приподнимала его, глядя сквозь него, как сквозь кружевную шаль, и заталкивала жир в кадку для дальнейшего вытапливания. Инман расчленял тушу с помощью резака. Сперва обрубил ребра с обеих сторон, а когда туша распалась на две половины, стал разрубать суставы, отделяя куски согласно привычным в торговле категориям.

Они работали почти до темноты, превращая жир в лярд, отмывая внутренности для дальнейших заготовок, перемалывая и прожаривая обрезки и очистки, годившиеся на колбасу, засаливая окорока и грудинку, сцеживая кровь из головы, чтобы затем ее засолить.

Когда стемнело, они вымылись и пошли в дом. Сара занялась ужином, а Инман пока перекусил полной тарелкой шкварок, которые она собиралась добавлять в тесто для кукурузных лепешек. Из тех частей, что длительному хранению не подлежали – из печени и легких, – она приготовила что-то вроде рагу, сдобрив его большим количеством лука и острого перца. Некоторое время они молча ели, потом немного передохнули и снова принялись есть.

После обеда Сара сказала:

– Мне кажется, вы выглядели бы лучше, если б побрились.

– Если у вас найдется бритва, я могу попытаться, – согласился Инман.

И она тут же принялась рыться в сундуке и в итоге извлекла оттуда не только бритву, но и толстый ремень из промасленной кожи для правки бритвы. Она положила все это Инману на колени и сказала:

– Это все тоже когда-то принадлежало Джону.

Она налила в черный котелок воды в достаточном для бритья количестве и подвесила котелок над огнем, чтобы вода согрелась. Когда над водой стал появляться парок, она вылила ее в глиняный тазик, зажгла свечу в жестяном подсвечнике, и Инман унес все это на веранду к умывальнику.

Бритва была уже направлена, и он решительно намочил свою отросшую бороду, поднес к ней лезвие и только тогда заметил коричневый мазок засохшей крови на манжете рубашки Джона. Кровь могла быть как человеческой, так и свиной – они очень похожи. Инман посмотрелся в металлическое зеркало и при мерцающем свете свечи принялся за работу.

Бороду он отрастил еще на второй год войны, и теперь его охватили смешанные чувства относительно того, как он выглядит. Он скреб щетину до тех пор, пока бритва не затупилась, однако он снова ее направил и продолжил бритье. Ему не нравилось, когда во время бритья приходится слишком долго смотреть на себя в зеркало, и это, кстати, послужило одной из причин того, что он решил отпустить бороду. Ну и еще, разумеется, трудности с сохранностью бритвы и с подогревом воды. Ходить бородатым, как ему казалось, это еще один способ как можно реже оказываться в числе неудачников.

В данном случае бритье потребовало несколько большего времени, но вскоре лицо его все-таки оказалось полностью обнажено. Зеркало, в которое он смотрелся, от старости было все в редких пятнах коричневой ржавчины, и казалось, что бледное лицо Инмана покрыто подсыхающими ранами, а глаза выглядели какими-то припухшими, узкими, что-то он не помнил, чтобы у него были такие узкие, вытянутые к вискам глаза. В целом вид у него истощенный и совершенно измученный, что вряд ли было связано просто с недоеданием.

Это отражение в зеркале, думал Инман, ни капли не похоже на юного мужа Сары. Это лицо какого-то убийцы, а ведь еще совсем недавно из зеркала смотрело лицо молодого Джона. Что было бы с вами, если бы вы зимой, сидя у очага, вдруг встали и посмотрели на свое отражение в черном окне, а оттуда на вас глянуло бы такое вот лицо? Подобное зрелище вполне способно вызвать истерику или сердечный спазм.

Впрочем, к чести Инмана, ему удалось убедить себя, что сейчас это совсем и не он, что со временем его лицо наверняка может измениться в лучшую сторону.

Когда он снова вернулся в дом, Сара улыбнулась ему и сказала:

– Ну вот, теперь ты даже немного на человека стал похож.

Некоторое время оба молча сидели и смотрели на огонь. Сара взяла дочку на руки и стала укачивать, потому что малышку мучил удушливый крупозный кашель. Инман с грустью подумал, что вряд ли стоит надеяться, что девочка переживет эту зиму. Она все вертелась у матери на руках и засыпать не желала, так что Сара стала напевать ей какую-то песню.

Она пела тихо, словно стыдясь собственного голоса и того, что в нем сейчас словно звучит сама ее жизнь. Сначала и вовсе казалось, будто комок в горле мешает ей петь и каждый звук она извлекает с огромным трудом. Однако тот воздушный поток, что лился у нее из груди, требовал выхода, и она, чувствуя, что челюсти у нее словно свело и она не в силах раскрыть рот, а голосовые связки упорно сопротивляются звукоизвлечению, нашла для этого иной способ – пела как бы через нос, и эти высокие назальные звуки были столь печальны, что больно было слушать.

Ее пение привнесло в сгустившиеся сумерки некую пронзительную краску, в нем слышалось отчаяние, презрение, тщательно скрываемый панический ужас, и пение это – вопреки всем сложившимся обстоятельствам – Инман воспринял как самый храбрый поступок из всех, каким когда-либо был свидетелем. Он словно наблюдал некое жестокое сражение из-за невероятно дорогого приза. Голос Сары, казалось, принадлежит некой старой и усталой женщине, родившейся еще в прошлом веке и сумевшей дожить до сегодняшнего дня, хотя сама Сара была еще почти ребенком, и ее голос никак не должен был бы звучать подобным образом. Если бы она была старухой, которая некогда в дни своей юности прекрасно пела, можно было бы предположить, что она, возможно, просто научилась использовать максимально эффективно уменьшившуюся с возрастом силу своего голоса, и это был бы самый настоящий урок того, как, пережив страшный ущерб, продолжать жить, примирившись с ним и отчасти даже используя это себе на пользу. Но Сара старухой не была. И поэтому воздействие ее голоса было поистине фантастическим, вызывавшим душевную тревогу. Можно было предположить, что ребенок, услышав, каким странным голосом поет его мать, громко заплачет, но он не заплакал и вскоре уснул у нее на руках, словно она спела ему колыбельную.

А ведь слова той песни никакого отношения к колыбельным не имели. Они складывались в мрачную историю, в балладу об убийстве под названием «Прекрасная Маргарет и милый Уильям». Это была старинная песня, но Инман никогда раньше ее не слышал. Там были, например, такие строки:

Мне снилось, что жилище мое заполонили

                                                            рыжие свиньи,

А мое свадебное ложе залито кровью…

Допев эту песню до конца, Сара тут же запела другую, о странствующем незнакомце; сперва, правда, она просто мурлыкала мелодию себе под нос, отбивая ритм ногой, но потом все же запела, и пение это, как показалось Инману, имело к музыке весьма малое отношение. Скорее, это была ритмизованная пронзительная декламация – казалось, плачет и скулит от невыносимой боли сама ее душа, измученная бесплодным одиночеством, и боль эта была столь чистой и неразбавленной, как та, что следует за резким ударом в нос. Когда она умолкла, в доме долго стояла тишина, нарушаемая лишь криками совы в темном лесу – весьма подходящий финал для музыкального произведения, столь отягощенного темой смерти и одиночества и содержащего нечто куда большее, чем просто намек на существование мира духов.

Исполнение Сарой таких песен не могло, казалось бы, обещать никакой надежды на утешение и покой ни ей самой, ни ее маленькой дочери, ни тем более Инману. Вряд ли столь суровый и мрачный дар способен был хоть немного уменьшить чью-то печаль. Но, как ни странно, именно это и произошло: им обоим стало легче, и хотя в течение вечера говорили они по-прежнему мало, но сидели бок о бок перед очагом и просто отдыхали, уставшие от тяжкого труда жить, но в данный момент довольные и счастливые, а потом снова вместе легли в постель.

На следующее утро, прежде чем отправиться в путь, Инман съел свиные мозги, слегка обваренные, а потом зажаренные вместе с яйцом, которое снесла та самая несушка, что с таким аппетитом выклевывала внутренности убитого ньюйоркца.

Предыдущая главаГлава 15 из 25Следующая глава