К книге
Подобие совести. Вина, долг и этические заблужденияѰ-долг. То, что я должен сказать
76%
Ѱ-долг. То, что я должен сказать
19

Совесть говорит мне […] нужно быть мясом в сегодняшнем котле.

Вернусь еще раз к примеру, с которого начиналась книга: различение «совести» и совестиѰ само может быть заражено неподлинными мотивами, подвергнуто изначальной порче, проходить под знаком Ѱ – это может быть подобие совестиподобие совести. Молодой князь (из главы «толстой-4 как моралист») чувствует, как с него сходит короста «подобия совести», но читатель понимает: то, что Борис Арзамасов проживает как подлинный этический опыт, – это все еще голос совестиѰ, неподлинного подобия совести. «Этический катарсис» и этический катарсисѰ изнутри неразличимы.

То же самое может касаться мотивов, по которым я начал писать или должен закончить эту книгу. Как обезвредить собственную «гетерономную мотивацию»? Герой известного романа (стоя перед шаром, исполняющим желания) вкладывал всего себя в альтруистическую просьбу, «а получил кучу денег, и ничего иного получить не мог, потому что Дикобразу дикобразово» (Стругацкий А. & Стругацкий Б. 1981, 34). Как разомкнуть тавтологический цикл «Дикобразу дикобразово»?[100]

За желанием обезвредить собственную «гетерономную мотивацию», за стремлением разомкнуть тавтологию заданной «природы» может стоять «гетерономная мотивация» и, скажем, эмпирический характер. Должно быть возможно такое этическое преображение, в свете которого было бы безразлично, какие именно анекдотические мотивы привели нас к нему. Или должноѰ быть возможно.

Играет ли книга о совести роль самооправдания? Стоит исходить из того, что в теоретическом разбирательстве с совестью задействован самообман, недобросовестная вера. Какие коррективы нужно внести в эти размышления, чтобы выправить это изначальное искажение?

Изобретатель термина mauvaise foi считал: первая мотивация перехода от неподлинности к подлинности заявляет о себе как тревога, зов совести, чувство вины. Но и само различение подлинного/неподлинного, которое подает себя как онтологическое, стоящее «по ту сторону добра и зла», само по себе этически не нейтрально: «По правде говоря, описание Хайдеггера слишком ясно обнаруживает себя как забота об онтологическом основании Этики, которой он не собирается заниматься» (Сартр [1943] 2000, 112–113; Sartre 2009, 116)[101]. Можно обратить внимание на это «dont il prétend ne pas se préoccuper» – только делал вид, что не занимается этикой и якобы ей не интересуется, тогда как на деле он ей более чем озабочен. При этом за обсуждением совести «во внеморальном смысле» может стоять некая mauvaise foi. То есть стремление к подлинности как таковой и к «подлинной совести» в частности может быть более чем проблематичным: «Если ты ищешь подлинности ради подлинности, то ты больше не подлинен» (Sartre [1947] 1983, 12). Проблема в том, что за ловушкой Хайдеггера (онтологическая совесть во внеморальном смысле) нас может поджидать ловушка Сартра. Распрашивая о том, что за mauvaise foi стоит за онтологическим обоснованием этики, «не находится ли сам Сартр в сходной ситуации» (Janicaud 2009, 76)? На следующем шаге рефлексии придется спросить: что стоит за стремлением положить в основу онтологии понятие, полное моральных коннотаций? Что за mauvaise foi стоит за mauvaise foi? Получается какая-та нелепая карусель.

* * *

Почему бы и не принять рабство как фактическую реальность? Для морали, прежде всего, характерна нечистая совесть. При этом душевная организация угнетателя (не первого поколения) – это серьезность и чистая совесть. Только нужно понять: это добросовестная или недобросовестная чистая совесть.

«Добросовестная чистая совесть (bonne conscience de bonne foi)», о которой говорит в процитированном пассаже Сартр, звучит как тавтология. Но тавтологическое различие добросовестной или недобросовестной чистой совести очень точно передает этическую коллизию молодого князя Арзамасова: бросающееся нам в глаза этическое слепое пятно угнетателя не первого поколения.

Конфликт между универсумами толстого-4 и Л. Н. Толстого состоит в том, что добросовестная чистая совестьѰ в координатах первого выглядит «недобросовестной чистой совестью» в координатах второго. Проблема в том, что и там, и там различие «совести» и как бы совестиѰ задается совершенном сходным образом. Это заставляет спросить: свободен ли мир Л. Н. Толстого от этического слепого пятна, родственного тому, которое господствует в мире толстого-4? А самое главное: свободен ли наш мир от слепого пятна такого рода?

Не связано ли это слепое пятно с тавтологией, то есть не будет ли оно возникать во всяком мире, где совесть задается тавтологично? Сартровская «bonne conscience de bonne foi» и «добросовестная чистая совесть» (как я предлагаю переводить это выражение[103]) тавтологичны по немного разным основаниям. По-французски это bonne consciencede bonne foi, то есть совесть «чистая в квадрате», а по-русски совестьдобросовестная, чистая «совесть в квадрате».

Нетрудно черпать чистую совестьѰ в своей же «нечистой совести» (Sartre [1970] 1972, 461)[104]: разоблачая собственную недобросовестность, можно добиться катартического освобождения от мук нечистой совести, не переставая практиковать то, из-за чего она нечиста (таков сартровский «классический интеллектуал»). Это позиция претендует на статус «добросовестной нечистой совести»: смиренного признания собственных ограничений, но на поверку оказывается скорее «недобросовестной чистой совестью»: демонстрацией более фундаментального слепого пятна, о котором его носитель не догадывается.

Также, к примеру, ерническое саморазоблачение «Записок из подполья» (Достоевский [1864] 1973, 99-179) или «Твари неподсудной» (Пригов [2004] 2013, 413–488) строится на напряжении между «добросовестной нечистой совестью» и «недобросовестной чистой совестью».

* * *

Ибо мы уверены, что имеем добрую совесть.

То, что чистая совесть может быть предметом уверенности, убеждения, веры, открывает двери для феноменологии ложных подобий совести, то есть совестиѰ. Уверенность не имеет смысла, если нет возможности заблуждаться; так «совесть» не имеет смысла, если не несет в себе в виде скрытой угрозы совестьѰ.

Лоренс Стерн в проповеди «О злоупотреблениях совестью» указывает на то, как именно совесть оказывается носителем ложной видимости, вскользь упоминая ипохондрию и меланхолию в ситуации нечистой совестиѰ, и разбирает случаи: а) «человека насквозь развращенного в своих убеждениях», б) «корыстного и безжалостного», в) «интригана», г) «развязного наглеца» в ситуации чистой совестиѰ (Sterne 1750, 2, 6–9; Стерн [1759] 1968, 123, 125–128). Каждый из этих случаев воплощает слепое пятно на совестиѰ ее носителя. Совесть а) «человека насквозь развращенного в своих убеждениях» увлечена чем-то другим (дуэлями, карточными долгами); совесть б) «корыстного и безжалостного» ведет внутренний монолог, в котором он предстает человеком во всех отношениях безупречным (чуждым прелюбодеянию и клятвопреступлению); совесть в) «интригана» указывает, что его поступки соответствуют букве закона; г) «развязный наглец» наносит раны своей совести, а затем приводит ее на исповедь, где она «нарывает, очищается и в короткое время совершенно вылечивается» (совсем как молодой князь Арзамасов у толстого-4 или сартровский интеллектуал). Слепое пятно в случаях а), б) и в) перебрасывает внимание с одного на другое: безупречность в каких-то вопросах позволяет игнорировать другие; слепое пятно в случае г) связано с убеждением, что совесть – это «самоочищающийся орган», при необходимости прочищаемый исповедью.

Описание, предложенное Стерном, можно дополнить в том, что касается ложной видимости в ситуации нечистой совестиѰ: д) скрупулезная совесть будет занята пережевыванием мелочной вины; е) сомневающаяся совесть будет вечно не уверена в том, чиста она или нет. Слепое пятно conscientia scrupulosa[105] заслоняет различие между важным и неважным; слепое пятно conscientia dubia заслоняет различие между достоверным и недостоверным.

Предположим, что я хочу понять, в какой именно момент мной руководит патологическая моральная мотивация. А когда это так, то коррумпирует ли она совесть настолько, что та уже не может играть роль совести. В какой-то момент возникает вопрос: совестьѰ – это все еще совесть или уже «паразит сознания» (Молчанов [2004] 2007, 197)?

Моральная тревога, беспокойство связно с тем, что проступок всегда уже совершен (и не так важно какой, если вспомнить модель Янкелевича). Проблема в том, что моральная тревога как помехи заглушает подлинный зов совести. Носителю невротической вины и свободно плавающей тревоги стоит спросить себя: что именно меня мучает? Что я должен делать? В чем я действительно виноват?

Проблема в том, что словом «действительно» он распечатывает «can of worms» или «bag of bees» (как выразительно описывал свой опыт самонаблюдения один из учеников Витгенштейна):

Там оказалось что-то вроде маленькой банки с червями; нет, внутри меня была не банка с червями, а скорее мешок пчел. Я уставился на него. Впервые во мне оказалось что-то такое. Жужжание время от времени сопровождалось укусами. Я был заворожен. Это очень удивило меня и, думаю, особенно ценным мне показался непосредственный доступ. Я сказал себе: «Нечто настолько необычное нужно как-то назвать». (Bouwsma 1986, 361)[106]

Прислушиваясь к голосу «совести», нельзя быть уверенным, что это не голос совестиѰ (в форме bag of bees или can of worms). Это, впрочем, ведет не к имморалистской дисквалификации совести как таковой, а к демонстрации того, как в «совести» переплетаются феноменологическое и символическое. Символическая структура всегда готова распаковаться в форме «встроенного мнения», готового суждения, претендующего, что оно «здесь» всегда было. Символическое учреждение не нуждается в феноменологическом истоке, однако «уверяет» нас в том, что он у него был. Парафразируя Ларошфуко (максиму № 136): о некоторых вещах мы настолько «наслышаны», что они как будто уже произошли с нами. В своем феноменологическом опыте мы обнаруживаем такие «застывшие комки» (Husserl [1933] B I 14, 106)[107], которые претендуют на статус само собой разумеющихся. Различение «совести» (предположительно подлинной) и совестиѰ (подобия совести) направлено не на расшатывание подлинной совести, а на отслеживание символических структур, выдающих себя за феноменологический опыт. Ѱ-формы не требуют нашего непосредственного участия, они прекрасно работают в режиме автопилота, они требуют от нас только вовлеченности, впрочем это вовлеченность такого рода, которую можно демонстрировать, «не приходя в сознание». В области этического самоотчета различение феноменологического и символического позволит отсеять автопилотируемые совестьѰ, винуѰ и долгѰ, и сосредоточиться на том, чтобы самим иметь совесть, чувствовать вину и выполнять долг.

* * *

В главе «Одна совесть, одна вина, один долг» я уже обратил внимание на ситуацию, когда совесть c мистически-бредовыми напластованиями захватывает место внутреннего голоса, выдавая себя за «даймона». Тогда неясно, к кому именно мы прислушиваемся: к голосу даймона или к подсказкам Недотыкомки. Беседа с даймоном/Недотыкомкой может принимать, например, такую форму:

Голос даймона:

Космос России мгновенно объемль,

Помни о нем

и расти:

Толпы и толпы в заоблачный Кремль

Ты предназначен вести.

Мальчик на коленях, закрыв лицо руками: Что это? Боже, нет слов в языке,

Нету понятий таких…

Даймон апеллирует к предназначению и долгу. Что еще я должен делать, кроме как вести толпы в заоблачный Кремль?

Голос невидимого даймона:

Ты должен, пройдя сквозь печальное

Подвижничество катакомб,

В судьбе совместить невмещаемое:

Луч Вести —

Меч Власти —

Нимб.

Предположим, я слышу голос («внутренний голос»), который сообщает мне, что я должен в своей судьбе совместить луч вести, меч власти и нимб. В каком смысле я все это должен? Я в буквальном смысле должен быть пророком, судией и святым в одном лице или метафорически должен быть как-то причастен этим аспектам? Что значит здесь долженствование? Скорее предназначение, чем обязанность. Но должен ли я верить даймону? Может быть это лжедаймон, агент Злого Гения (genius malignus)? Ему не свойственно сострадание, он расчеловечивает «малых сих», для него они «людье» – это тревожный звонок, уже тут в даймоне можно усомниться:

Даймон

Это – те, кто растлен

капищем,

Кто – без ядер, кто стал

скопищем.

Неизвестный

Но они ж невиновны, даймон!

Тяжесть страшных вин —

на других…

Объясни мне, ответ дай мне:

Что взыскать Ему с малых сих?

Даймон

Не знает взысканий, струит благодать

Великое Сердце Вселенной

Творя, как Отец, и тоскуя, как Мать,

Как Сын выводя из геенны.

В боренье с богоотступными «я»

Законы и карма возникли:

Они – не всеобщи для форм бытия,

Но царственны в нынешнем цикле,

Они – равнодействующая, итог:

Мы волим их снять, уничтожить,

Страданье впивающий Противобог

Их грузность стремится умножить.

Почему даймон разговаривает со мной, перекрестно рифмуя строчки, с ритмическим рисунком «однажды, в студеную зимнюю пору»? Или это мое сознание так адаптирует его послание, и он говорит доступными мне формами? Это я впитал в себя Некрасова через нормирующее школьное образование, а не даймон; но если мне принадлежит эта эпигонская форма рифмовки, то что еще в послании от даймона, а что от меня?

Даймон

Друг! настал раздвигающий

Миг судьбы твоей: слышишь —

Бремена возлагающий

Приближается свыше;

Будешь миром водительствовать

Над уклонами к безднам,

Будешь людям свидетельствовать

О Благом и о Грозном.

Историк-реконструктор как-то жаловался мне на то, что в их субкультуре никто не хочет быть рядовым, все хотят быть полководцами, поэтому на сборах, посвященных наполеоновским войнам, может оказаться пятнадцать Наполеонов и слишком мало простых солдат. Так и здесь: даймон нашептывает мне, что мое предназначение – «водительствовать миром», но это-то и подозрительно, он всегда нашептывает что-то подобное; я никогда не слышал, чтобы даймон нашептывал кому-то – «твое предназначение – работать в офисе».

Но самый острый вопрос: как будет устроена верификация, как я смогу удостовериться в том, чтó мне говорит даймон, кроме как через слова даймона? У Даниила Андреева это затруднение решается так:

Голос даймона:

Взгляни на Жругра. Он в мета-уран

Забронировал свой торс.

Действительно: в центре того слоя, что служит ареной уицраориальных битв, высится Жругр. От его тела и пульсирующей головы мчатся красноватые, мелко вибрирующие волны. Извне вторгаются чужеземные уицраоры – четыре, пять, шесть. Их волны, мутно-оранжевые, рыжие и коричневые, напирают на сферу, охваченную волнами Жругра, заставляя ее окружность прогнуться внутрь. Пульсация Жругра усиливается, цвет его волн становится винно-красным. (Андреев [1956] 1996, 207)

Самое интересное здесь, конечно, это слово «действительно» в момент перехода от стихов (внутреннего голоса) к прозе (созерцанию). Как если бы тот, кто слушал голос даймона, удостоверялся в том, что все обстоит именно так: Жругр действительно забронировал свой торс в мета-уран.

Но как быть, если «внутренний голос» (или внутренний голосѰ) вдруг заверещит Недотыкомкой, голосом той, которая:

…смеялась и навязчиво подсказывала Передонову, что надо зажечь спичку и напустить ее, Недотыкомку огненную, но не свободную, на эти тусклые, грязные стены, и тогда, насытясь истреблением, пожрав это здание, где совершаются такие страшные и непонятные дела, она оставит Передонова в покое. (Сологуб [1905] 2001, 276)

В чем принципиальная разница между голосом невидимого даймона, который в рифму сообщает мне, что Жругр забронировал свой торс в мета-уран и бормотанием Недотыкомки, навязчиво подсказывающей, что нужно устроить пожар? Замечу ли я, когда голос «даймона», нашептывающий мне о моей избранности, предназначении («вести толпы в заоблачный Кремль»), обернется бормотанием мелкого беса: «Квасок затереть, пироги свалять, жареное зажарить» (Сологуб [1905] 2001, 285)? К чему именно я прислушиваюсь, когда голос невидимого даймона говорит мне о «мутно-оранжевых, рыжих и коричневых волнах чужеземных уицраоров», которые «напирают на сферу, охваченную волнами Жругра»?

* * *

Что за can of worms, что за «арена уицраориальных битв» претендует на статус моей совести?

СовестьѰ (мнимое подобие совести), по сравнению с (предположительно подлинной) «совестью», гораздо более уверенна в себе, лапидарна, настойчива. СовестьѰ сопровождается убежденностью, что именно она и есть подлинная совесть. Значит ли это (в духе эпиграммы Шиллера об избыточно-щепетильной совести, которая в своем абсурдном стремлении к достоверности подрывает приязнь к ближнему[108]), что убежденность дискредитирует предположительно подлинную «совесть», низводя ее до разряда cовестиѰ? Тогда само притязание на то, что уже обладаешь подлинной совестью, автоматически дисквалифицирует совесть притязающего? Или же наоборот, как намекает эпиграмма, рассудочное сомнение в собственной совести превращает «bag of bees» в «can of worms», то есть низводит совесть до тщетной щепетильности?

Вне зависимости от ответа на эти вопросы неясно, чем яростная совесть-оса (жалящая) принципиально лучше, чем сомневающаяся совесть-червь (гложущая). Это просто разные животные. Угрызения явно проходят по ведомству червя («wurmt es mir»), именно они, прежде всего, сопряжены с сомнениями и виной. Укол входит в задачи осы (будь-то сфекс или нет), он сам по себе ничего «не значит», но заставляет проснуться из само собой разумеющегося забытья. Соотносятся ли совестьѰ и «совесть» как червь и оса? Андерс Шинкель в своей монументальной книге о «протестующей совести» подробно разбирает анималистические метафоры (Schinkel 2007, 114–117). Впрочем, метафорология как подход может разочаровывать своими результатами: переводя оперативные понятия в разряд «лишь метафор», мы отчасти избавляемся от необходимостьи примерять эти понятия на себя, проживать их.

До сих пор я говорил, прежде всего, о разных формах патологической моральной мотивации, строил этический террариум, в котором собрал: добросовестную нечистую совесть, недобросовестную чистую совесть, даймона, Недотыкомку, bag of bees, can of worms и подобное. Но должна же среди этих форм cовестиѰ быть и «conscientia recta»! Должна-то она должна, только какая из них?

Ссылаясь на традиционную характеристику «conscientia recta» (прежде всего в списках видов, типов и частей совести), я использовал перевод «правильная совесть»: не искривленная. Тем не менее у такого варианта есть конкурент, а именно «верная совесть»: истинная. Возникает вопрос: может ли совесть быть правильной (неискривленной), но неверной (ложной) или верной (истинной), но неправильной (искривленной)? Правильной в смысле соответствия заданному образцу, но ложной по своим следствиям; верной в смысле истинных исходных постулатов, но искривленной по своим проявлениям.

Возвращаясь к понятию Аурела Колнаи «совесть с напластованиями», стоит сказать, что совестьoverlain может быть правильной (неискривленной) – полностью соответствовать той базовой предпосылке или напластованию, на которых она строится. И тем не менее она же может быть, например, человеконенавистнической (или избирательной в том, кого «считает за людей») и в этом смысле неверной. При этом, к сожалению, верная совесть тоже может быть несвободна от искривляющих ее напластований: применяя истинные предпосылки, может неправильно проводить их в жизнь, например отказывая носителям «совести с напластованиями» в обладании какой бы то ни было совестью.

Парафразируя классика, можно сказать: тут правильная совесть с верной совестью борется, а поле («уицраориальной») битвы – сердца людей. Как быть тому, кто обнаружил в себе can of worms, bag of bees, противостояние правильнойневерной совести и вернойнеправильной совести?

Движет ли различением совестиrecta и совестиerronea желание быть «вправду нравственным» или, скорее, желание, чтобы за зовом совести стояла именно совесть, а не что-то иное? Скорее второе. То есть сверхценная идея тут не нравственность или добродетель (и боязнь им не соотвествовать), а опыт подмены, когда одно выдает себя за другое.

В самом феномене «Gewissenskrupel»: самобичевании мнительно-щепетильной совести – есть нечто одновременно само себя подстегивающее и само себя опровергающее, что мы уже видели на примере «водяного колеса» Витгенштейна. Стоит понять, что за scrūpulus, что за «камешек [в сандалии]» стоит за ней: это содержательная вина или беспредметная моральная тревога?

Слишком много вопросов, на которые пока нет ответа:

– Что такое совесть до разделения «совести» и совестиѰ?

– Что такое совесть после разделения «совести» и совестиѰ?

– Что такое совесть по ту сторону разделения «совести» и совестиѰ?

– Как отличить совесть от свободно плавающей вины?

– Как отличить совесть от индуцированного чувства вины?

Стоит ли вообще опасаться подобия совести? Почему не следовать всякий раз тому, что подает себя как (выдает себя за) «совесть»? Следуя внутреннему голосу всякий раз, не застревая на различении «совести» и совестиѰ, казалось бы, не упустишь главного: свою вину и свой долг. Проблема в том, что человеческие силы конечны и, измучив себя невротической винойѰ и выморочным долгомѰ, безразлично пропустишь подлинную вину и долг. Внимание к зову совести – исчерпаемый ресурс; совестьѰ, без конца кричащая «виновен, виновен…», подрывает доверие к подлинной совести.

Мы знаем: «Всякая совесть (будь-то правильная или заблуждающаяся, касающаяся вещей дурных самих по себе или нейтральных) обязывает; так что тот, кто действует против совести – грешит» (Thomas Aquinas [67437] Quodlibet III, q. 12 a. 2 co.)[109]. Это если исходить из идеи греха. А если не исходить, то останется ли что-то от «совести»?

Итак, вопрос в том, обязывает ли подобие совести, совестьѰ. Можно ли, действуя против совестиѰ, действовать «по совести»? Если и совестьѰ обязывает, и (предположительно подлинная) «совесть» обязывает, как выбраться из-под груды обязательств и выполнить действительно обязательное? Тот, кто повсюду обязан, в какой-то момент не выполнит никаких обязательств.

Предыдущая главаГлава 19 из 25Следующая глава