Мы до сих пор не коснулись интимной стороны пыли.
Я рассказала о местах, которые, возможно, вам уже знакомы и вызывали интерес: может, вы гуляете по улицам Лондона, до сих пор покрытым сажей, или видели фильм «Китайский квартал», где показаны «войны за воду» в Лос-Анджелесе. Я рассказала о том, как мелкие частицы проникают в наши тела с каждым вздохом – это происходит со всеми без исключения, просто некоторые страдают от этого сильнее других. О том, что никто здоровее от этого не становится, я тоже рассказала.
Но это только первые шаги на пути к осознанию абсолютно неумолимого повсеместного распространения пыли. Пыль – в каждом вдохе, на любой поверхности, которой мы касаемся. От нее никуда не деться, и в этом смысле она – жуткое постоянное напоминание о том, что между человеком и миром не все гладко. Разумеется, это напоминание и о нашей бренности. Пыль на самом деле в основном состоит не из отмершей кожи, как люди привыкли считать. Мы не настолько важные фигуры на поверхности планеты – и уж точно не уникальны в плане физического распада. Все вокруг тоже истончается и разрушается – одежда, ковры, мебель; тормоза и шины автомобилей, автобусов, поездов и велосипедов; дорожное полотно. Кирпич и бетон, плитка и гипсокартон, сама земля. Всему, что мы строим, всем существующим и будущим достижениям человеческих цивилизаций, всем прелестям природы со временем приходит один и тот же конец. Пыль напоминает: если смотреть достаточно долго, можно увидеть, что мир стремится исключительно к бесформенности, из которой возник. Энтропия безукоризненно справедлива и беспристрастна – но этим и ужасна, ведь никому не дарует помилования.
Пыль связана не только со смертью, но и с этим чудовищным безразличием. Она обозначает отсутствие не только жизни, но и перспективы иметь хоть какое-то значение. В Книге Бытия Бог предостерегает Адама от гордыни. «Ибо прах ты и в прах возвратишься»[287], – говорит он. В Пепельную среду христиане пеплом наносят крест на лоб как напоминание о том, что мир непостоянен, а полагаться можно только на Господа.
Когда я смотрю на пух, скопившийся на столе, мне кажется, будто я уставилась в пустоту.
Вот только пустота для большинства из нас – это нечто абстрактное, в то время как пыль совершенно точно материальна. И еще имеет наглость чего-то от нас требовать! Речь, конечно, о работе по дому – настоящем сизифовом труде. А из всей этой работы нет ничего более бесполезного и раздражающего, чем уборка пыли. Почему? Да потому что от пыли чрезвычайно трудно избавиться – таков лейтмотив данной главы, потому что сделать это пытаются все современные люди. Каждая ворсинка пипидастра всего лишь передает энергию крошечным частицам. Те весело взлетают в воздух, парят там некоторое время, а потом оседают ровно на те поверхности, которые вы только что очищали. Но вы-то хитрее, да? Берете мокрую тряпку или какое-нибудь причудливое изобретение из микрофибры с электростатическими волокнами, которое вас заставила купить заманчивая реклама? Без разницы: под давлением вашей руки стирается и ткань, и поверхность – остаются следы микроскопических разрушений. Нельзя добиться идеальной чистоты. Ну никак.
Что же тогда делать, раз такая безнадега? Можно усомниться в природе и функциях самой грязи, после чего нырнуть в кроличью нору странной многолетней одержимости, результатом которой является эта книга. Или же можно объявить пыль мерзостью, преступлением против здоровья, гигиены и рационального порядка. Модернистский ответ – стремление уничтожить пыль. (Что ж, удачи, месье Ле Корбюзье.)
В этой главе мы рассмотрим, как современность создала чистоту в домах, в архитектуре и городском планировании, а также попытки этой чистоты доминировать как внутри, так и снаружи помещений. При одновременной необходимости и бесполезности искоренения пыли современность может оказаться чем-то невероятно утопическим.
Раньше людям вообще было наплевать на пыль.
Понятие «домохозяйка» (англ. housewife) существует примерно с 1200 года и впервые появилось как husewif в аллегорической проповеди Sawles Warde, написанной на раннем среднеанглийском языке[288]. Но изначально оно относилось к земледелию и животноводству. Это сейчас мы понимаем «работу по дому» как вытирание пыли, подметание и стирку, а в Средние века и на ранних этапах современности все это совершенно не входило в основные обязанности домохозяйки. Женщина была занята другим: доила коров, ткала, делала мыло и свечи, поставляла продукты на рынок. Наведение чистоты было как еженедельным процессом (стирать одежду до появления водопровода было непросто), так и ежегодным – тут имеется в виду, что каждую весну со стен смывали сажу и копоть, а потом наносили новый слой известки.
Заманчиво считать средневековый мир грязным, но историки настаивают, что это несправедливый стереотип. Мы проецируем грязь на прошлое, чтобы сложился рассказ о прогрессе. «Чтобы мы сегодня смотрелись чистыми, нужно рассматривать прошлое как гору мусора», – говорит Джон Сканлан [289]. Так или иначе, можно утверждать, что грязь не всегда так сильно морально обременяла людей. Когда-то пятно было просто пятном, а не клеймом на личности. Более того, американские фермерские семьи в начале и середине XIX века не просто не брезговали грязью, а даже «все еще высоко ее ценили», пишет Сьюллен Хой. «По их мнению, она не только порождала жизнь, но и была верным признаком скромности, честного труда и физической подготовки»[290].
Чистота была вопросом благородства и вежливости. Люди старались мыться и надевать лучшую одежду перед воскресными походами в церковь, но вот «наряжание» в остальное время, когда ждет работа, считали просто-напросто «бахвальством».
Кэтрин Бичер, давая наставления по «домашнему хозяйству» в трактате 1841 года, рекомендовала просто соблюдать аккуратность и порядок – не надо, чтобы все сверкало, потому что безупречная чистота непрактична [291].
Тем не менее в XIX веке грязь превратилась в настоящий кризис для промышленного Лондона. Новая интенсивность производства привела к росту бедности, поскольку желающие работать на фабриках заполняли трущобы. В период с 1801 по 1841 год население Лондона удвоилось; в некоторых северных городах вроде Лидса – почти утроилось. Прежние санитарные системы (отходы собирали и продавали фермерам в качестве удобрений) не выдержали новой плотности населения. Проведя целый день на Темзе 7 июля 1855 года, ученый Майкл Фарадей написал письмо в The Times, где рассказал, что река превратилась в «бродящую канализацию», а фекалии около мостов собираются в такие плотные сгустки, что видны на поверхности [292].
И в Великобритании, и в США городские бедняки обычно жили в дешевых кирпичных многоквартирных домах высотой 4–5 этажей (по-английски такие дома называются tenements). Условия там были ужасающими. Вот, например, Чарльз Диккенс в «Очерках Боза» пишет: «Убогие домики, где выбитые окна заделаны тряпьем и бумагой и где в каждой комнате ютится по целому семейству, а подчас и по два и по три даже <…> Грязь всюду: перед самым домом – сточная канава, позади выгребная яма, в окнах сушится белье, из окон льются помои»[293], 6. Санитарные инспекторы в Нью-Йорке описывали обстановку в отчетах похожим образом. В частности, они сообщали, что недавно прибывшие иммигранты живут в сырых подвалах в центре города, в котором никуда не деться от зловоний 173 скотобоен. Сто тысяч городских лошадей производили более тысячи тонн навоза в день. А в Лондоне их было втрое больше – поэтому в 1894 году журналисты The Times прогнозировали, что «через полвека каждая улица Лондона будет погребена под девятью футами[294] навоза»[295].
Густонаселенные города с антисанитарией – рассадники инфекционных заболеваний. В XIX веке мир охватили пять пандемий холеры. В 1832 году болезнь убила 55 тыс. человек в Великобритании. А в 1849 году она унесла еще множество жизней. В числе жертв были люди, пережившие Великий голод в Ирландии, чье здоровье уже и так было подорвано. В США за эти две волны холеры скончались 150 тыс. человек; сопоставимый ущерб понесли Германия, Мексика, Япония и другие страны. Желтая лихорадка, переносимая комарами, распространилась по пароходным маршрутам из Нового Орлеана и охватила Филадельфию с Нью-Йорком, где нанесла страшный урон. Американский журналист Г. Л. Менкен писал, что от Балтимора несет «миллиардом хорьков»[296].
Пришло время очистить город.
Любопытно, что первая волна санитарных реформ прошла еще до того, как ученые увидели проблему гигиены такой, какой мы знаем ее сегодня.
Путем тщательных социальных исследований (примеры – отчет Эдвина Чедвика 1839–1843 годов о тяжелых жилищных условиях британского рабочего класса или карта Джона Сноу 1854 года, на которой он отметил кластеры случаев холеры в Сохо) была установлена четкая причинно-следственная связь между загрязнением окружающей среды и инфекционными заболеваниями. В те времена переносчиком болезней обычно считали «миазму» – злокачественную атмосферу, созданную гниющей растительностью и грязной водой, которая поражает людей со слабым телосложением и другими физическими предрасположенностями. Доктор Сноу скептически относился к теории «плохого воздуха» (и справедливо), но более точная «микробная теория» болезней получила должное признание на Западе только в 1860-е годы – благодаря работам Луи Пастера и Джозефа Листера.
Мысль, что микробы могут вызывать болезни, была вовсе не нова. Римский ученый Марк Теренций Варрон еще в 36 году до н. э. предупреждал, что в болотах водятся «мельчайшие существа, которых не увидеть глазами»[297]. В 1025 году персидский медик ибн Сина (Авиценна) высказал примерно то же самое в книге «Канон врачебной науки», которая использовалась в Европе в качестве учебного пособия вплоть до XVII века. Но идея не особо прижилась. Только после того, как в период с 1854 по 1883 год бактерию холеры открыли несколько раз, медучреждения начали что-то делать с этой информацией.
К счастью, эта причинно-следственная неопределенность не помешала эффективно решать проблемы. Летом 1858 года в Лондоне разразилась Великая вонь: Темза, переполненная нечистотами, стала гнить на жаре. Парламент, заседавший в здании прямо у реки, одобрил предложение инженера Джозефа Базэлджета построить главный коллектор длиной в 100 миль[298] с соединительными трубами общей длиной более тысячи миль[299]. Цель – оградить многие притоки рек, впадающих в Темзу, и отвести из нее сточные воды. Замысел сработал: систему водоснабжения очистили от холеры, распространение сыпного и брюшного тифа значительно сократилось. А сестра милосердия Флоренс Найтингейл, только что вернувшаяся с Крымской войны, принялась показывать, как чистота, свежий воздух и санитария могут спасать жизни. Самые грязные жилища, а именно трущобы в районах Фаррингдон и Сент-Джайлс, просто снесли. Тысячи представителей беднейших слоев населения – поденщики и костермонгеры (уличные торговцы), воры и секс-работницы, беспризорники и бездомные – остались без крова. «Некоторые из реформаторов, выступавших за расчистку трущоб, считали, что часть жителей еще можно спасти, выведя из беспорядочной среды, а вот остальные, по их мнению, уже настолько преданы аморальному образу жизни, что шансов на искупление нет», – сообщает блог об истории рабочего класса Past Tense [300]. Это была не только буквальная, физическая чистка, но и социальная. Грязь города угрожала не только болезнями, но еще и моральным разложением и общественным беспорядком.
Та чистка в середине века была сосредоточена на инфраструктуре: воде, отходах и жилье. Пыли уделяли куда меньше внимания. Расстраивало это разве что экспертов в пыльных делах – например, домашнюю прислугу. Роберт Робертс в книге Guide for Butlers and Household Staff («Руководство для дворецких и домашнего персонала») 1827 года жаловался на мягкий уголь, который загрязняет тело, одежду, мебель и стены. А вот пыль от твердого антрацита нравилась Робертсу куда больше, ведь она, «легкая и мелкая, легко удаляется с каминной полки и мебели, не оставляя ни малейшего следа своего присутствия»[301].
Флоренс Найтингейл сомневалась, что создать чистую окружающую среду легко. В книге «Записки об уходе», опубликованной в 1860 году, она критиковала «существующую систему устранения пыли» и называла ее просто-напросто «более равномерным распределением пыли по комнате». Как следствие, «с того момента, как комната становится комнатой, до тех пор, когда она перестает ею быть, ни один атом пыли не покидает ее пределов».
Найтингейл знала, что пыль вовсе не безобидна: частицы, отслаивающиеся от зеленых обоев, содержали мышьяк, а еще по всему помещению разносилась угольная пыль из камина. Комнаты нужно проектировать так, чтобы там было минимум поверхностей для накопления пыли: никаких недоступных выступов, карнизов и консолей; никаких обоев и ковров. Мебель должна быть изготовлена из материалов, способных легко выдерживать частые соприкосновения с влажной тряпкой. Что же касается стен палаты, то лучше всего, чтобы они были стеклянными или сделаны из чистого белого невпитывающего цемента[302]. Потолки должны быть высокими, а окна следует открывать для обеспечения необходимой вентиляции.
Настояния Найтингейл значительным образом повлияли на дизайн больниц, но вот в домах XIX века этот строгий, даже протомодернистский подход не прижился. Они, напротив, были завалены вещами.
Беспорядок – современная проблема. Одно из наиболее заметных отличий сегодняшнего мира от мира доиндустриального – это количество вещей, которыми владеют люди. Раньше у большинства людей было очень мало вещей: они стоили дорого, поскольку делались вручную (причем не только рубашка или платье, но и ткань для них). В домах – относительно спартанские условия и шероховатые поверхности; до появления машинного производства идеальная гладкость и блеск были роскошью. Так, если пыль упадет на грубый деревянный или глинобитный пол, вы, возможно, этого даже не заметите. А если и заметите, то проигнорируете. Не любая пыль воспринимается как проблема, как грязь – оказывается, в этом вопросе важен не только вид частичек, но и объект, на который они приземляются.
Требуется изобретение потребительства.
Историки пишут, что в XVII–XVIII веках, когда благодаря колониализму и глобальной торговле в Европу стали поступать чай, кофе и индийский хлопок, случилась «трансформация желания». В условиях зарождающегося капитализма люди научились хотеть новизны и роскоши. В Китае позднего периода династии Мин в это же время тоже наблюдалось то, что местные историки называют «ростками капитализма»: обилие шелка, лакированной посуды, фарфора и книг. Но все же дом представителя среднего класса действительно стал наполняться новыми доступными предметами (все тем же фарфором и столовыми приборами, шторами и коврами, стеклами и зеркалами) только после промышленной революции и с ростом массового производства. В задымленных от каминов помещениях эти товары быстро теряли блеск. Литературный критик и философ Вальтер Беньямин описывает «плюш как пылесборник»: новый вид обивки мягкой мебели цеплял сажу[303].
Новому имуществу требовалась чистка, но новые представители среднего класса, стремясь подчеркнуть обретенный статус, не позволяли своим женщинам заниматься ничем подобным. Работа по дому – удел другого класса: прислуги.
К концу XIX века каждая восьмая представительница слабого пола старше 10 лет (в среднем, 15–20 лет – каждая третья) работала домашней прислугой [304]. Бóльшая часть дня горничной уходила на борьбу с пылью и сажей. Начиналось все на рассвете, а зимой – даже раньше: нужно было вымести золу из очага и разжечь огонь, чтобы все проснулись в теплом доме. Перед завтраком горничная должна была подмести коридор и крыльцо, а чуть позже утром могла провести генеральную уборку в одной из комнат.
Тщательная уборка сравнительно крупной комнаты раз в две недели должна занимать не менее трех часов, учит книга 1889 года The Art of Housekeeping («Искусство ведения домашнего хозяйства») – одно из многих пособий по управлению персоналом для новых представителей среднего класса. В ней – очень строгие требования. «Все украшения необходимо перенести в другую комнату или сложить на центральный стол и накрыть чистой тряпкой. То же самое – со стульями. Их перед уходом из комнаты надо почистить щеткой. <…> Далее – подметание, после которого у горничной появляется возможность сбегать за “обедом” в виде хлеба с сыром и напитка – будем надеяться, не пива». (Да дайте вы бедной девушке пропустить кружечку!) «Пыль оседает полчаса. В это время можно промыть несколько украшений или отполировать металлические изделия. Затем следуют уборка, натирание воском и, наконец, вытирание пыли». Хозяйке дома настоятельно рекомендовалось «заглядывать в уголки, на высокие полки и т. д.», чтобы убедиться, что горничная выполнила работу должным образом[305]. Пыль была способом микроменеджмента и ведения классовой войны.
Чтобы пыль не оседала на только что вымытых поверхностях, некоторые эксперты в области домашнего хозяйства советовали продвигаться сверху вниз. Другие учили перед подметанием посыпать ковры влажными чайными листьями, чтобы не поднималась пыль. Впрочем, в одном из пособий во избежание пятен от чая советуют заменить их «свежескошенной травой»: «Она лучше чайных листьев предотвращает пыль и придает коврам очень яркий свежий вид»[306]. (Ага, видимо, речь про яркие свежие зеленые пятна хлорофилла.)
Таким образом, в доме среднего класса с дюжиной комнат «над лестницей», каждая из которых тщательно убиралась раз в две недели, горничная могла работать днями напролет. А по воскресеньям, если повезет, она ходила в церковь.
Но даже такой уборки было недостаточно. Да, к 1890 году болезни, передающиеся через воду, такие как тиф и холера, были уже гораздо менее распространены в Лондоне, чем поколением ранее, – спасибо канализации Базэлджета и прочим инфраструктурным улучшениям. Но туберкулез по-прежнему был угрозой, а детская смертность оставалась неизменно высокой. И в Европе, и в Америке каждый седьмой ребенок умирал в возрасте до года; в некоторых городах – каждый третий[307]. И вот тут уже гражданское строительство не могло решить проблему, поскольку основными причинами смертей были бактериальные инфекции, которые передавались непосредственно от человека к человеку воздушно-капельным путем. Требовалось гораздо более интимное вмешательство: создание «личной гигиены».
Естественно, люди мылись и раньше. В некоторых культурах вообще обожали купаться: например, в Древнем Риме и ранних исламских городах разработали сложные водопроводные системы и отдыхали в саунах. Даже существовал (и после Афинской чумы в 430 году до н. э. распространился) греческий культ, посвященный богине чистоты, здоровья и санитарии Гигиее. Отсюда и слово «гигиена», означающее идею соблюдения чистоты для предотвращения болезней. Но оно, несмотря на классическое происхождение, почти не использовалось в английском языке до середины XIX века [308]. Только к 1890-м годам микробную теорию болезней полностью приняли в западной медицине. Еще несколько лет потребовалось, чтобы убедить санитаров и реформаторов. После всеобщего принятия концепция получила широкое распространение.
Историк медицины Нэнси Тоумз называет ее «микробным евангелием»[309]. Проповедь принимала две формы. Во-первых, в газетах, журналах, руководствах и лекциях запугивали женщин, чтобы они повышали собственные стандарты ведения домашнего хозяйства. Во-вторых, к беднякам в гости стали приходить благодетели с корзиной чистящих средств в одной руке и образовательными брошюрами в другой. Они должны были научить тех, кому в жизни повезло меньше, мыть за ушами, прикрывать нос руками при чихании и ни с кем не делиться чашкой и зубной щеткой. Гости подчеркивали «важность чистоты, бережливости и умеренности во всем»[310].
Посыл был прост: микробы – главные враги общества, которым объявлена война. В феврале 1899 года Харриетт Планкетт писала в журнале American Kitchen:
Бактериология развилась за последние 20 лет. <…> Женщина должна читать, изучать и наблюдать, замечать и переваривать, а потом воспрянуть, собрав всю женскую силу, и трансформировать знания в действие, а именно – в безоговорочную, агрессивную и непрерывную борьбу с королевствами пыли, грязи и бактерий[311].
Микробы были источником огромной тревоги. Не забывайте, что мы говорим об эпохе до антибиотиков: пенициллин стали применять в медицине только в 1941 году. Микробы не видны и потенциально могут вас убить – что может быть страшнее?
В те времена пыли уделяли пристальное внимание из-за ее особой связи с туберкулезом. «Примерно каждый седьмой умерший скончался преждевременно от туберкулеза. Немалая часть жертв отравилась пылью. Мы можем предотвращать это в значительной степени, если только захотим», – писал в книге Dust and its Dangers («Пыль и ее опасности»), опубликованной в 1890 году, американский патологоанатом Теофил Митчелл Прадден [312]. Ученые выяснили, что туберкулезную бактерию можно вырастить из обычной домашней пыли, а теория передачи инфекций через фомиты[313] (идея о том, что в предметах и материалах могут долго содержаться активные заразные микробы) превратила бытовые поверхности в смертельную опасность. «Дальнейшие исследования показали, что микробы, выращенные из пыли, обладают малой инфекционной силой», – отмечает Нэнси Тоумз, но панику было уже не остановить. Следовательно, «женщин учили предполагать, что там, где есть пыль, есть и микробы – и действовать соответственно». То есть наводить чистоту так, будто от этого зависит их жизнь [314].
«Санитарные проповеди» Праддена были с энтузиазмом подхвачены женщинами нового типа: домашними учеными. В школах и колледжах девочек учили готовить, шить и ухаживать за детьми с середины XIX века, но в начале XX века риторика внезапно изменилась. Мир менялся, товары становились все более доступными и обильными, а электрификация должна была вот-вот произвести революцию в повседневной жизни. Женщины должны быть подготовлены к этому новому миру, обучены быть современными потребителями. Бизнес и правительство должны знать их потребности, а управление домашним хозяйством – возведено в статус профессии и восприниматься столь же серьезно, как руководство фабрикой.
В 1906 году девушка из Бостона по имени Кристин Кэмпбелл окончила Северо-Западный университет и вышла замуж за бизнесмена Джорджа Фредерика. Она бросила преподавание и погрузилась в семейную жизнь с четырьмя маленькими детьми. Кристин каждый день с огромным трудом пыталась все успеть: надо и постирать, и навести порядок, и приготовить… «Это был постоянный [внутренний] конфликт: с одной стороны, надо выполнить все домашние работы, с другой – уделить достаточно времени детям», – писала позже она. И винила себя: «Похоже, я не способна решать домашние проблемы»[315].
Тем временем ее супруг возвращался домой с работы вдохновленным разговорами о «научном менеджменте» и новых идеях «эффективности», пропагандируемых Фредериком Тейлором и другими. Кристин слушала, несмотря на усталость, и понимала, что цель мужа и друзей – «свести работу к такой системе, чтобы магазином, офисом или любым бизнесом можно было управлять с меньшими усилиями, меньшими отходами и даже меньшими затратами». Девушка задумалась: а вдруг то же самое можно сделать с ее работой по дому? Да, это непросто, поскольку задачи домохозяек куда разнообразнее задач, которые стоят перед рабочими фабричных производственных линий. Тем не менее энергичная миссис Фредерик создала дома лабораторию, чтобы проводить эксперименты над собственным домашним трудом. На каждом этапе она все рационализировала и упрощала, планировала и стандартизировала. Прежде всего она развивала образ мышления, заточенный на эффективность. Как идеально расположить раковину, плиту и холодильник, чтобы минимизировать движения? Какова оптимальная последовательность жестов при мытье посуды? Высота наших кухонных столешниц – 90 сантиметров (идите измерьте), потому что так велела Кристин Фредерик 100 лет назад. Она верила: если подходить к домашним проблемам аналитически, они «становятся объектами острого умственного интереса – ровно так же, как и задачи делового и промышленного мира, которые мужчины решают с энтузиазмом и результатами»[316].
В этом случае работа по дому перестает быть «утомительной или унизительной» – и не в последнюю очередь потому, что Кристин Фредерик теперь была не домохозяйкой, а «инженером по эффективности домашнего хозяйства». Впоследствии она стала вести немаленький бизнес: продавала заочные курсы и продвигала продукты для брендов под видом «обучения потребителей». За 90 с лишним лет до изобретения Интернета и соцсетей эта предприимчивая дама задала образ современного инфлюенсера[317]. Но главная причина, по которой я включила ее в эту историю, заключается в том, что Кристин с ее тягой к исследованиям, количественным оценкам, рациональности, оптимизации и контролю – это такое же олицетворение высокого модернизма XX века, как и любой архитектор.
Руководства и журнальные статьи, созданные Фредерик и такими же женщинами, как она, написаны строго техно-бюрократическим языком и называются, например, Household Engineering: Scientific Management in the Home («Бытовая инженерия: научный менеджмент в доме») и Running the Home Like a Factory («Управление домом как фабрикой»). Прогресс, как казалось, требовал превращения домашней обстановки из чего-то мягкого и удобного в нечто твердое, что в идеале можно протереть начисто. В подходе Фредерик почти нет места сантиментам – он состоит из рационального использования времени, строгого планирования, твердой «самодисциплины и контроля над волей»[318]. Дэвид Харви отмечает: еще до того, как архитектор Ле Корбюзье заявил, что «дом – это машина для жизни», такие женщины, как Кристин, представляли себе дом «не более чем фабрикой по производству счастья»; местом, которое должно быть «соответствующим образом оборудовано техникой»[319].
Повседневная жизнь менялась на глазах у людей с поистине ошеломляющей скоростью. В начале XX века в Европе и Америке все держалось на древесине, угле и тяжелом физическом труде. Только у трети американских домохозяйств была водопроводная вода, лишь у каждого пятого – туалет со смывом. А затем все преобразилось за пару десятилетий. В 1934 году американская писательница Эдит Уортон писала в автобиографии: «Я родилась в мире, где телефонов, двигателей, электрического освещения, центрального отопления (за исключением печей с циркуляцией горячего воздуха), рентгеновских лучей, кинотеатров, самолетов и беспроводного телеграфа не было не только в реальности, но и по большей части даже в проектах». Когда же она писала мемуары, эти поразительные новинки уже стали обыденными явлениями [320].
По идее, все эти технологии должны делать мир лучше, однако их влияние на жизнь женщин часто было негативным. Технологии не только не освободили женщин от домашнего труда, но и добавили им работы. Чем светлее помещения, тем заметнее пыль и грязь, поэтому женщинам пришлось тщательнее и чаще заниматься уборкой. Одежда раньше считалась грязной, когда на ней появлялись пятна, – теперь же вещи надо было стирать чуть ли не каждый день. Мыть детей – тоже. Более того, представительницы среднего класса обнаружили (и это их, конечно, беспокоило), что все эти задачи они отныне вынуждены выполнять самостоятельно. В 1927 году романист Джон Бойнтон Пристли заявил, что работа по дому в эпоху машин «устарела, как лошадь». Молодые женщины из рабочего класса отказывались от изнурительной работы горничными и устраивались в магазины и конторы [321]. Взяв в руки пылесос, женщины из среднего класса рисковали своего рода спуском по социальной лестнице, поскольку обретали новые обязанности, связанные с ручным трудом.
Разумеется, технологии сами по себе не изменили отношение общества к чистоте и грязи – иной образ жизни нужно было пропагандировать. Именно этим дружно занялись чиновники из сферы здравоохранения, производители бытовой техники и ученые. Историк Нэнси Тоумз рассказывает, что современная модель коммуникации в области общественного здравоохранения была разработана во времена «крестового похода против туберкулеза» в начале XX века. «Открыто и с большим энтузиазмом используя новую рекламную культуру, работники противотуберкулезной службы выпускали плакаты, лозунги и прочие формы пропаганды, чтобы “продавать” свои идеи защиты от вездесущей туберкулезной бациллы», – такой подход «с поразительно незначительными модификациями продолжают применять до сих пор»[322]. (И это правда: гуляя по Северному Лондону во времена пандемии коронавируса, я некоторое время не видела никакой рекламы, кроме правительственных билбордов, повторяющих мантру «РУКИ. ЛИЦО. ДИСТАНЦИЯ».) Тогда, как и сейчас, коммерческая реклама служила для закрепления этих уроков: она задавала не только новые потребительские привычки, но и новые социальные нормы, новые способы жить в этом мире.
Призывы покупать новые современные продукты и технологии опирались на науку – ну или на то, что за нее выдавалось. Корпорация Standard Oil, к примеру, ссылалась на псевдонаучный трактат Праддена, чтобы убедить в необходимости лака для полов [323]. Что же касается тактики продаж компании Hoover, выпускающей пылесосы, то ее в книге 1997 года Biting the Dust («Глотая пыль») разбирала Маргарет Хорсфилд. В одной из реклам Hoover был представлен «Анализ грязи на ковре» – сильно увеличенная диаграмма экосистемы ковра, где содержится не менее пяти разных типов грязи (от «видимого мусора и пыли» до «скрытой грязи в бороздках»), которые якобы не должны давать домохозяйке спокойно спать. Впоследствии руководства по домашнему хозяйству стали учить женщин множеству разных движений при использовании пылесоса для устранения каждого из типов грязи [324].
Кристин Фредерик тоже убеждала людей, что пылесосы Hoover – наилучший выбор, ведь они «фактически созданы на основе главенствующего принципа гигиены, то есть [стремлении к] свободе от пыли, микробов и опасных болезней». Продвигая пылесосы, она указывала на их эффективность: мол, они реально устраняют пыль, а не разбрасывают ее, как перьевые метелки или тряпки. Можно запросто представить ее в телерекламе, где Кристин, искренне глядя в камеру, спрашивает: «Какая домохозяйка откажется от такого предложения? Ради покупки устройства, которое сделает домашнюю жизнь здоровее, можно и поэкономить, ведь это того стоит»[325]. За 100 лет мало что изменилось: в наши дни компания Procter & Gamble нанимает гламурную блондинку по прозвищу Миссис Хинч для популяризации своей дезинфицирующей продукции.
Забота о здоровье – не единственная сторона. Реклама также действовала на потребителей через эмоциональные и социальные нарративы, которые, как утверждалось, помогают женщинам ориентироваться в гендерных ролях в стремительно меняющемся общественном мире. В межвоенные годы пылесосы продавались как решение «проблемы прислуги». Реклама в журнале Woman в 1937 году гласила: «Горничная всего за четыре пенса в день! [Пылесосы] – неутомимые работники, которым не нужен отдых»[326]. После Второй мировой войны рекламщики заняли крайне консервативную позицию в отношении женской роли в домохозяйстве, продвигая образ идеальной хранительницы домашнего очага. В США психолог венской школы Эрнст Дихтер применил идеи психоанализа Фрейда к потребительскому маркетингу. Он заявил, что «покупка – это лишь кульминация сложных отношений, основанных в значительной степени на стремлении женщины узнать, как стать более привлекательной женщиной, более умелой домохозяйкой, превосходной матерью»[327]. Создатели пылесоса Eureka Roto-Matic с вращающимся креплением шланга обещали: с покупкой их продукта женщина получит «все что душе угодно» и станет идеальной пригородной домохозяйкой. Пылесос этот, между прочим, «настолько тихий, что не будит ребенка, не мешает соседям общаться и бережет нервы»[328]. Обратите внимание, насколько хрупким считалось эмоциональное равновесие домохозяйки.
Пылесос продавался как устройство, помогающее меньше работать, но в действительности этому не способствовал. И Кристин Фредерик это прекрасно знала, ведь исследовала трудозатраты. В журнале Household Engineering она констатировала: если пылесос и экономит время, то лишь незначительно. По ее словам, «главное преимущество состоит только в том, что [при использовании пылесоса] пыль не разлетается по сторонам, а уборка становится гораздо тщательнее» – как следствие, требуется реже наводить чистоту [329]. Но и это небольшое преимущество вскоре испарилось, поскольку выросли стандарты чистоты. Освободившееся время снова заполнилось. В 1930 году в Ladies Home Journal говорилось: «Мы, современные домохозяйки, каждый день боремся с пылью, поскольку для этого появились [новые] инструменты»[330].
Писательница и активистка Барбара Эренрайх язвительно отмечает, что акцент на домашнем совершенстве был вовсе не случайным. Он служил достижению весьма консервативных социальных целей:
Работа по дому, какой мы ее знаем, не заточена исключительно на защиту человеческого здоровья. На самом деле ее изобрели на рубеже веков конкретно для того, чтобы чем-то занять женщин среднего класса. С появлением и развитием промышленного производства еды и одежды домохозяйки среднего класса остались без дела. Чем заполнить пустоту? Присоединиться к суфражисткам? Выйти в мир труда и конкурировать с мужчинами? «Слишком много женщин ведут опасно праздный образ жизни», – утверждалось в редакционной статье Ladies’ Home Journal в 1911 году. И тут появляются дамы под видом экспертов в области домохозяйства. Если и существует феминистский ад, то там их будут вечно пытать перьевыми метелками. Эти женщины построили карьеру на убеждении других женщин в том, что у них-то как раз никакой карьеры быть не может, поскольку работа по дому – это уже огромный труд [которому нужно посвятить себя целиком и полностью][331].
И этому труду посвятило себя целое поколение американских женщин после Второй мировой войны, поскольку в их жизнь снова глубоко вторгся гендерный консерватизм. После многих лет угроз и тревог наступило время «семейной лихорадки» и возрождения домашнего очага – это конец 1940-х годов и 1950-е годы. Мужчины и женщины всех классов, рас и уровней образования стали чаще и раньше жениться, а также заводить больше детей, чем когда-либо в XX веке. Произошел легендарный бэби-бум – небывалый всплеск рождаемости [332].
Во время мировых войн и между ними женщины обрели независимость, поскольку ходили на работу и занимали важные должности, пока их мужья воевали за рубежом. Но потом тенденция резко изменилась. В 1945 году оплачиваемая работа была у 37 % американских женщин, через два года – уже только у трети. Журналы и СМИ продвигали идею, что место женщины – дома, что она должна заботиться о семье и гордиться ролью домохозяйки. У многих женщин появилась возможность отказаться от оплачиваемой работы: благодаря росту производительности и сильному рабочему движению семья могла жить (и даже вполне комфортно) на одну лишь зарплату мужчины из рабочего класса, занятого на производстве. Федеральное правительство инвестировало значительные средства в строительство жилья, а в пригороды хлынули миллионы иммигрантов (из Ирландии, Греции, Италии и Польши): они переселялись из центральных районов, чтобы наслаждаться новым образом жизни среднего класса. Здесь они ассимилировались в белом обществе, поскольку новые пригороды были недоступны чернокожим американцам и другим небелым людям из-за дискриминационных подзаконных актов, риэлторов и правил ипотечного кредитования.
Мы тут говорим не обо всех американках, но все равно речь идет об огромном количестве женщин. И для этих женщин придумали новые руководства, как правильно исполнять роль домохозяйки. Книга The ABC of Good Housekeeping («Азбука хорошего домохозяйства») 1949 года установила график для домохозяек: работать надо каждый день с семи утра до семи вечера. В полдесятого надо приступить к уборке пыли и наведению чистоты в спальнях. В 10:15 – начать подметать гостиную, столовую и лестницы. В промежутки 11:30–12:30 и 15:00–16:00 нужно заниматься «специальными еженедельными обязанностями»: в течение четырех дней из шести требуется проводить более тщательную уборку в той или иной комнате. Все полы нужно подметать каждый день. Если лежат ковры, то надо пылесосить их раз в неделю. Очищать от пыли мебель необходимо ежедневно, стены – еженедельно.
Вот вы сами очищаете стены от пыли раз в неделю? Я посвятила изучению пыли больше времени, чем почти любой человек на планете, но такое не приходило в голову даже мне. Паутина так быстро не образуется. Это наставление охотиться за невидимой пылью, инструкция по развитию одержимости.
В руководствах никогда толком не объяснялось, зачем бороться с пылью и уж тем более так часто. Страх перед туберкулезом, которым эту необходимость объясняли на рубеже веков, теперь больше нигде не упоминался. Только в 1950-е годы сатирик Элинор Гулдинг Смит прямо заявила: «Пыль – вероятно, худший враг домохозяйки, и с ней нужно бороться изо всех сил»[333]. Ну а чистота неизменно связана со светскими приличиями: «Вдруг заглянет близкий друг или родственник в белых перчатках и проведет пальцем по плинтусу за диваном – что вы тогда почувствуете?» Но еще имеет место глубокая тревога, боязнь вторжения, ведь пыль «проникает через двери, окна и вентиляцию, осыпается с матрасов, подушек и прошлогодней верхней одежды, оседает на книгах и полках». Она беспощадна. Историк Илейн Тайлер Мэй в книге о влиянии холодной войны на американские семьи писала, что стабильность пригородного дома символизировала безопасность во времена основательной геополитической угрозы [334]. Пыль же показывает, что неприкосновенность жилья – выдумка. Она подрывает его статус убежища от внешнего мира. Борьба с ней выглядит ерундой, но подсознательно нам кажется, что на кону – жизнь.
В книге 1963 года «Загадка женственности» Бетти Фридан описывала, как «миллионы женщин жили в соответствии с прекрасными образами из американского пригорода, где домохозяйки на прощание целуют мужей перед панорамным окном, отвозят целый выводок детей в школу и с улыбкой полируют безупречный кухонный пол с помощью нового электрического устройства»[335]. Женщины, пишет Фридан, отбросили собственные амбиции и интересы ради нужд семьи, а их жизни были сведены к рабству. Бетти называет это «проблемой, у которой нет названия»; болезнью души, вызванной тем, что жизнь наполнилась бессмысленными задачами, а кругозор сильно ограничился. Вспомните, к примеру, Бетти Дрейпер – идеальную блондинку-домохозяйку из драматического сериала «Безумцы», у которой немели руки от подавленной психосоматической ярости, когда ей приходилось мыть посуду и выполнять другие домашние дела. Видя, как день проходит впустую, она берет пневматический пистолет и выходит в сад стрелять в голубей – из зависти к свободе, которой ей не хватает[336].
Критики считают, что Фридан сгущала краски, рассказывая о тяжелом положении отчаявшейся домохозяйки. У женщин, про которых она не писала (небелых женщин, представительниц рабочего класса, матерей-одиночек, лесбиянок и незамужних) были свои проблемы, и многие из них – куда серьезней скуки. Тем не менее есть нечто явно символическое в этом культурном моменте, в образе идеальной белой домохозяйки из пригорода, которая сходит с ума из-за пятнышка.
Послевоенный американский пригород – лишь один из примеров «пика чистоты» в истории XX века. Другой – Франция 1920-х годов. Если уж мы хотим говорить о современности, то нельзя не вспомнить ее великого архитектора Шарля-Эдуара Жаннере-Гри, более известного как Ле Корбюзье, который стремился превратить дом в «машину для жизни».
Ле Корбюзье родился в Швейцарии в 1887 году. Он стал одним из инициаторов «интернационального стиля» современной архитектуры, который характеризуется прямолинейными и повторяющимися формами, отказом от орнамента и цвета, а также использованием бетона, стали и стекла. В проектах любых масштабов – от дизайна мебели и частных домов до генеральных планов Парижа и Чандигарха – проявлялся утопизм Ле Корбюзье. Архитектор глубоко верил в рациональное совершенствование человеческой жизни. Пыль – полная противоположность такому мировоззрению, бесформенный символ разложения и беспорядка.
В книге «На пути к архитектуре» 1923 года Ле Корбюзье утверждал: «Современная жизнь требует и ждет нового плана – как для дома, так и для города». С начала века технологии стали менять структуру повседневной жизни: в половине американских домохозяйств появились электричество, телефоны и автомобили; самолеты вели воздушные бои и пересекали Атлантический океан. Прошло целых 60 лет с тех пор, как французский поэт Шарль Бодлер ввел термин modernité (фр. «современность», «новизна») для описания мимолетного опыта столичной жизни – а дизайн, по мнению Ле Корбюзье, по-прежнему ничуть не приблизился к этой современности. Планировка улиц Лондона сформировалась в Викторианскую эпоху, а большинство парижских улиц между бульварами, проложенными бароном Османом, было еще старее.
У Ле Корбюзье вызывали отвращение воздух и беспорядок в центре Парижа, где «теснятся и громоздятся друг на друга многоквартирные дома и переплетаются узкие улочки, полные шума, пыли и запаха бензина, а вся эта грязь беспрепятственно летит в помещения»[337]. Должен быть способ спроектировать город получше, при котором архитектура точнее выражает дух эпохи, которой принадлежит, и более пригодна для жизни, считал он. Только новая архитектура способна излечить болезни (как телесные, так и социальные) промышленного города и, более того, даже предотвратить революцию. «Люди нуждаются в пространстве, свете и порядке ничуть не меньше, чем в хлебе или ночлеге», – писал Ле Корбюзье. Чистота архитектурной формы и материала породит рациональность, гармонию, красоту.
Какой должна быть форма? В «Плане Вуазен» 1925 года архитектор обрисовал образ нового Парижа с «хрустальными башнями выше любой земной вершины», чьи «стеклянные фасады сверкают на летнем солнце, мягко мерцают под серым зимним небом и волшебно поблескивают с наступлением темноты». Здания огромны, но при этом «будто бы парят в воздухе без какой-либо опоры», возвышаясь над землей на бетонных пилонах. Ле Корбюзье представлял высотную архитектуру со 180-метровыми башнями. Улицы внизу отданы автомобильному движению, за которым люди наблюдают сверху. «Когда наступает ночь, автомобили на автостраде оставляют светящиеся следы, похожие на хвосты метеоров, проносящихся по летнему небу»[338].
Планировалось, что только 5–10 % земли в новом Париже будет отведено под застройки, а все остальное – под «скоростные дороги, автостоянки и открытые пространства». Тем не менее, несмотря на такую автомобилецентричность, «воздух чист и практически нет шума». Ле Корбюзье стремился добиться гармонии человека, архитектуры и природы – своего рода физической и моральной гигиены. В этом должны были помочь свежий воздух, солнечный свет и зеленые насаждения.
Хоть Ле Корбюзье и настаивал на важности природы и свежего воздуха, это не значит, что воздух должен быть естественным. Природа непредсказуема, и это проблема. Сначала на улице слишком холодно, потом слишком жарко, затем – слишком влажно. Для здоровья это в целом не очень-то полезно. Следовательно, надо улучшить природу, взять ее под контроль и довести до совершенства. «Давайте дадим легким константу, которая обязательна для их функционирования, а именно – правильный воздух, – писал Ле Корбюзье в 1933 году. – Давайте производить правильный воздух [с помощью] фильтров, осушителей, увлажнителей, дезинфекторов. Все это – простейшие машины. Нужно направлять правильный воздух в человеческие легкие везде – дома и на работе. Вентиляторами пользуются так часто, но обычно делают это так плохо!»[339]
По всей видимости, первым кондиционируемым помещением стал Большой зал Вестминстерского аббатства в Лондоне. Там в 1620 году Корнелиус Дреббель «превратил лето в зиму» для короля Якова I с помощью химической реакции селитры (взрывоопасной части пороха) в воде[340]. Флоренс Найтингейл тоже выступала за хорошую вентиляцию и называла ее основой ухода за больными: «Сохраняйте воздух, которым дышит [пациент], таким же чистым, как наружный, но не переохлаждайте». В книге 1863 года «Заметки о больницах» она призывала открывать окна в палатах, а в плохую погоду использовать механическую вентиляцию [341]. Спустя много лет, в 1902 году, в здании нью-йоркской печатной компании Sackett-Wilhelms была установлена первая современная электрическая система кондиционирования воздуха. С ее помощью поддерживали на нужном уровне одновременно температуру и влажность.
Ле Корбюзье не изобрел кондиционер, но зато был среди первых энтузиастов, искавших способы внедрения холодильных технологий XIX века в масштабные решения. Он предложил два решения. Первое – respiration exacte («правильное дыхание»), механическая система кондиционирования, обеспечивающая вентиляцию при постоянной температуре 18 ˚C. Второе – mur neutralisant, «нейтрализующая стена» из двух стекол, внутри которой циркулирует кондиционированный воздух для смягчения теплообмена между внутренним и внешним пространством. Таким образом, система архитектуры, построенная на основополагающем принципе, что свежий воздух – лекарство для задыхающегося и загрязненного раннего индустриального города, в конечном счете оказалась направленной на полное устранение свежего воздуха.
В «Лучезарном городе» Ле Корбюзье писал:
Мы станем свидетелями начала новой эры: здания будут полностью герметичными, а воздух будет поступать в помещения через вышеупомянутые закрытые воздуховоды. Окна на фасадах больше не нужны. В дома ничто и никто не проникнет – ни пыль, ни комары с мухами. Шум – тоже. Необходимо продолжать эксперименты по поглощению звука, особенно в зданиях из стали и железобетона!
Здесь Ле Корбюзье четко формулирует центральную мысль этой главы: пыль – угроза, которую необходимо изгнать из современного мира. Мир нужно выбелить.
«Это высокоморальная [инициатива]», – писал он в 1925 году.
Кристин Фредерик рекламировала пылесосы Hoover, а Ле Корбюзье – глянцевую эмалевую краску Ripolin. Он фантазировал о всеобщей обязанности: «Только представьте, к каким результатам могло бы привести принятие Закона риполина. Если заставить каждого гражданина очистить стены от драпировок и обоев и покрыть их белой краской, все дома станут чистыми. Не останется грязных, темных уголков»[342].
Мой друг Дуглас Мерфи, который пишет об архитектуре и ее преподает, напомнил мне, что у такой одержимости гигиеной и чистотой были основания: Ле Корбюзье творил в эпоху до антибиотиков, когда бушевал туберкулез [343]. Тем не менее, эта одержимость выходит за рамки практичности и становится моральным принципом прогресса и совершенствования. Побелка стен порождает и «внутреннюю чистоту, ибо принятый курс ведет к отказу вообще допускать что-либо неправильное, недозволенное, нежелательное, необдуманное. <…> Покрыв стены риполином, вы станете хозяином самого себя»[344].
Это архитектура доминирования. Ле Корбюзье верит в абсолютную власть планирования сверху вниз. В стремлении стереть пыль он не оставляет места беспорядочности, свойственной обитанию. То есть в этой архитектуре нет места телам, нашим замечательным, потным, разваливающимся, хрупким телам – или какой-либо субъективности, кроме субъективности самого архитектора.
Но даже сами здания не могли соответствовать заданному идеалу. Они протекали. Эжени Савой жила в знаменитой Вилле Савой, которую для нее с мужем спроектировал Ле Корбюзье, и в письмах неоднократно жаловалась архитектору: «В зале – дождь, в ванной – тоже, поскольку в плохую погоду вода течет сквозь потолочное окно. Стены гаража и сада насквозь промокли». В 1937 году она написала снова, назвав дом «непригодным для жизни»[345]. Чистая рациональность высокого модернизма оказалась фактически невозможной. Ее победили пылинки и капельки – крошечные, но безжалостные. Как пишет Дуглас Мерфи, «история современной архитектуры неразрывно связана с неудачами и разрушениями»[346].
После Второй мировой войны стремление избавить мир от пыли только усилилось. В 1960 году Уиллис Уитфилд, физик из Сандийских национальных лабораторий, придумал сверхчистую комнату – самое чистое место на земле.
«Я размышлял о частицах пыли, – говорил Уитфилд журналу Time в 1962 году. – Откуда эти негодницы берутся и куда деваются?»[347]
Проблема в том, что мир гораздо более пыльный, чем вы думаете. Количество частиц пыли в воздухе обычно выражают в микрограммах (то есть миллионных долях грамма) на кубический метр. Числа кажутся небольшими: например, содержание PM2.5 в нормальном уличном воздухе – всего 10 мкг/м 3. Вроде это не так уж много, но надо учитывать, что частички пыли совсем крошечные. В кубометре комнатного воздуха может содержаться целых 35 млн частиц размером более 0,5 мкм [348]. Когда вы пытаетесь построить полупроводники, упаковать высококачественную фотопленку или исследовать всего сотню частиц межзвездной пыли, эти 35 млн становятся огромной проблемой. Надо сделать помещение не просто немного чище, а на несколько порядков менее пыльным.
Загвоздка в том, что пыль, которую мы видим в луче солнечного света, – это лишь верхушка айсберга (пусть и крошечного). Мы способны разглядеть частицы размером не менее 10 мкм, то есть сотой доли миллиметра. Это «крупная» пыль, которая за несколько секунд опускается на пол и легко собирается пылесосом. А вот с «мелкой» пылью размером менее микрометра все обстоит гораздо сложнее. Она составляет большинство частиц и раздражает по двум причинам.
Во-первых, она липкая. Это отмечалось еще в обзорной статье 1961 года [349]. Переворачивать предметы бесполезно, поскольку гравитация слабее электростатического сцепления. Дуть тоже не очень эффективно: отвалится лишь небольшая часть пыли. Чтобы убрать оставшуюся мелкую пыль, придется приложить физическую силу. Но при чистке возникает великий пыльный парадокс: пытаясь избавиться от пыли, вы рискуете создать еще больше пыли, поскольку стирается поверхность, которую вы очищаете.
Во-вторых, мелкая пыль – ужасно летучая. Она слишком легкая, чтобы оседать под действием силы тяжести. В итоге она не опускается на пол, а бесконечно летает по комнате, отдаваясь воздушным потокам.
Уиллис Уитфилд понял, что, по сути, надо пылесосить воздух. Он спроектировал небольшую герметичную комнату, где можно полностью контролировать движение воздуха. Воздух проходит сквозь набор сверхтонких фильтров, которые удерживают 99,97 % частиц размером от 0,3 мкм, и полностью обновляется десять раз в минуту. Благодаря этому он не загрязняется, что бы ученый ни делал на рабочем месте. Воздух со скоростью около мили (полутора километров) в час мягко сметает оставшиеся частицы и заставляет опускаться на пол, где они всасываются через вентиляционные решетки. При первом испытании чистого помещения счетчики пыли показали значение около нуля. «Мы решили, что они сломались», – вспоминал Уитфилд в интервью 1993 года. Показатель упал с миллиона частиц пыли на кубометр до всего лишь 750. Ученые Лабораторий утверждали, что такая система полностью фильтрует, к примеру, сигаретный дым [350].
В 1964 году Уитфилд получил американский патент № 3158457 на «Сверхчистую комнату». Впоследствии сверхчистоту официально закрепили стандартом ISO-14644, который устанавливает градации чистоты помещений [351]. Это раскрывает любопытную грань запыленности: она вовсе не линейна. Оказывается, пыль нужно измерять логарифмической шкалой – как землетрясения, звук или интенсивность света.
Комнатный воздух – это ISO-9 (если вы что-то жарите или сжигаете благовония, он становится еще грязнее, потому что наполняется углеродной сажей). Космические корабли собирают в чистых помещениях ISO-8 и ISO-7, которые чище обычных комнат в десять и сто раз соответственно. Инженеры и техники Лаборатории реактивного движения НАСА должны с головы до пят облачаться в защитные костюмы, чтобы не занести микробы. Строгие правила «планетарной защиты» направлены на то, чтобы ни в коем случае не загрязнить земными микробами космическое пространство. Для этого тщательно контролируется влажность, а поверхности регулярно проверяются на наличие нежелательных пассажиров [352].
Для более специализированных космических миссий требуется среда еще чище, чем обычно. Например, в ходе миссии Genesis (2001–2004) ученые стремились собрать образцы солнечного ветра – непрерывного потока заряженных частиц, который пронизывает всю Солнечную систему. В течение 850 дней коллекторы из золота, кремния, сапфира и углерода в форме алмаза подвергались воздействию солнечных лучей и улавливали атомы, которые теоретически могли раскрыть точный состав Солнца и происхождение нашей Солнечной системы. Миссия чуть не провалилась: когда капсула возвращалась на Землю после трехлетнего путешествия, у нее не раскрылся парашют. Она рухнула в отдаленной части штата Юта со скоростью 300 километров в час [353]. К счастью, ценный груз уцелел. Его проанализировали в лабораториях ISO-4 – они в 100 тыс. раз чище обычной комнаты. В этой среде абсолютно не бывает случайных частиц размером более 5 мкм, а содержание частиц 0,1 мкм – всего 10 тыс. на кубометр.
Но есть на планете места еще чище! Чистые помещения ISO-1 существуют, хоть и кажутся нереальными. Там всего 10 частичек 0,1 мкм на кубометр, а частиц крупнее вовсе нет. Через HEPA-фильтры не должен проникнуть даже коронавирус (0,05–0,14 мкм). По всей видимости, работа в этих странных, разреженных пространствах напоминает подготовку к выходу в открытый космос. Ученые обязательно принимают «воздушный душ» и тщательно одеваются, перед тем как войти в эти новые, нетронутые миры. Здесь всегда надо быть настороже, ведь в чистых помещениях ISO-1 создаются датчики для обнаружения жизни на Марсе. Всего лишь одна ошибка способна изменить межпланетную историю.
Сандийские национальные лаборатории финансировались государством, поэтому патентом могли бесплатно пользоваться производители и больницы. Благодаря этому технология быстро распространилась. Всего за несколько лет по всему миру построили чистые помещения с ламинарным потоком воздуха общей стоимостью в 50 млрд долларов. Это способствовало развитию различных областей – от производства полупроводников и космической науки до биотехнологий, нанотехнологий и здравоохранения. Пятинанометровые транзисторы в последних айфонах по размеру соответствуют всего десяти крупным атомам. Для их производства компании Taiwan Semiconductor Manufacturing потребовалось построить чистые помещения площадью свыше 160 тыс. квадратных метров [354]. То есть можно сказать, что размышления Уиллиса Уитфилда о пылинках-негодницах привели к появлению нынешнего технологического мира. Чистые помещения следует рассматривать как критически важную инфраструктуру современности.
«Люди – самое грязное из всего, что оказывается в чистом помещении», – говорит технический руководитель Лаборатории реактивного движения НАСА Виктор Мора [355]. Но еще грязнее порой оказываются замыслы. Выясняется, что основной причиной создания более совершенных чистых помещений было стремление создавать более совершенное ядерное оружие. Поскольку компоненты ядерного оружия, в частности детали механических переключателей, становились с годами все меньше, частицы пыли мешали инженерам добиваться необходимого качества изделий. Национальной лабораторией, где работал Уитфилд, управляла корпорация Sandia, а это филиал Lockheed Martin – крупнейшего в мире оборонного подрядчика. Сандийские лаборатории – лишь один островок ядерного архипелага военно-промышленных объектов на пустынном юго-западе США, к которому я еще вернусь в главе 6. Таким образом, от «промышленной гигиены» чистых помещений рукой подать до геополитических проблем границ и обороны, ядерного загрязнения и страха вторжения, то есть до гигиены и биополитики национального государства. Вместе с пылью поднимаются большие политические вопросы.
При стрессе или ощущении утраты контроля над собственной жизнью я испытываю компульсивную – и очень распространенную – потребность навести дома чистоту. И эта надежда, что с наведением порядка в пространстве установится порядок в мыслях, свойственна не только отдельным людям, но и целому обществу.
Возможно, вы уже знаете и ждали появления в этой книге знаменитого выражения антрополога Мэри Дуглас о том, что грязь – это материя не на своем месте. Важно понимать, что Мэри говорит здесь не только о материальном, но и о социальном порядке. «Я считаю, что некоторые загрязнения используются как аналогии для выражения общего взгляда на общественный порядок», – пишет она [356]. История беспокойства о пыли и домашней гигиене неизменно это доказывает.
И действия санитарных реформаторов в середине XIX века, и «домоводческая мания» в конце XIX – начале XX веков часто характеризовались классовой предвзятостью. Адриан Форти, почетный профессор истории архитектуры Университетского колледжа Лондона, связывает «фетиш гигиены» с «буржуазными страхами потерять социальный и политический авторитет». По его словам, «беспокойство по поводу загрязнения возникает, когда под угрозой оказываются внешние границы общества»[357]. Урбанизация и индустриализация привели к массовому перевороту в привычном общественном порядке, создав новый городской рабочий класс. Его представители принимали участие в протестах, маршах и забастовках (во Франции и Германии – в революциях), чтобы добиться справедливой зарплаты, улучшения условий труда и права голосовать. Гигиена стала разницей между «хорошими», «порядочными» бедняками и люмпен-сбродом. Те, кто следовал указаниям работников здравоохранения, могли рассчитывать на переселение, когда их трущобы сравнивали с землей для очистки города. Менее сговорчивых просто выгоняли. Наименее удачливые буквально пресмыкались на огромных свалках к югу от вокзала Кингс-Кросс, выживая на том, что выбрасывали остальные.
Представители среднего класса тоже наводили показную чистоту в доме, чтобы подчеркнуть свое превосходство над теми, кто выполнял «грязную работу» (при этом не всегда было понятно, кто именно относится к этой категории). В знаменитой «Книге по ведению домашнего хозяйства» 1861 года Изабелла Битон жалуется, что «домашняя прислуга больше не знает своего места; что появление дешевых шелка и хлопка <…> стерло границы между хозяйкой и служанкой, между хозяином и слугой»[358]. Она написала руководство для представителей буржуазного среднего класса, которые только начали нанимать прислугу и еще толком не знали, как это делается. Именно через навязывание необоснованных стандартов ведения домашнего хозяйства, свойственных высшему сословию, новоиспеченная и еще не уверенная хозяйка могла проверять усердие горничной и утверждать свою власть над девушкой, от которой не так уж сильно отличалась, как ей хотелось бы. Например, она демонстративно водила пальцем в перчатке по рамам картин и каминным полкам в поисках нетронутой пыли.
В середине XX века британские сообщества рабочего класса продолжали воспринимать отсутствие пыли как признак статусности и респектабельности. Женщины, жившие в домах с террасами, еженедельно (а некоторые и ежедневно) приводили в порядок крыльцо. Его натирали до блеска или полировали лаком. Улицу около дома подметали, чтобы убрать пыль и грязь (это важно в промышленных районах), а потом выливали на тротуар ведро мыльной воды. «Все это показывало вашу хозяйственность, – говорила 85-летняя Маргарет Холтон в интервью Lancashire Telegraph в 1997 году. – Уже по порогу было понятно, кто соблюдает чистоту, а кто нет»[359]. На форуме, посвященном жизни в Ноттингеме в 1950-е годы, другая женщина с ностальгией отмечает: «Тогда не только отмывали крыльцо, но и регулярно стирали сетчатые занавески в гостиной. Чистое крыльцо, но грязные занавески – не дело!»[360] Когда живешь в сплоченных сообществах на узеньких улочках, чужих взглядов не избежать, поэтому люди старались поддерживать первозданную чистоту, несмотря на непростые условия – и тем самым показывали, что себя уважают.
Поначалу я думала, что эта глава посвящена тому, что устранение пыли – крошечная, но неотъемлемая часть создания современности, где новое появляется благодаря победе над болезнями и грязью, а чистота – это доктрина контроля на микроскопическом уровне. Однако, как я уже писала, вместе с грязью продолжала возникать «белизна». И речь здесь не только о визуальном образе идеальной, гигиенически безупречной домашней обстановки, но и о цвете кожи архетипической домохозяйки в американском пригороде 1950-х годов. Эта домохозяйка жила там, откуда из-за редлайнинга (дискриминационной практики, при которой жителям определенных районов отказывают в тех или иных услугах) и расистских законов систематически выселяли чернокожие семьи. Что касается современного Лондона, то надо быть слепым, чтобы не увидеть, что большинство работников в сфере уборки домов и офисов – небелые люди, чаще всего латиноамериканцы и чернокожие. Таким образом, история чистоты XX века – это история не только возникновения гендерных и классовых различий, но и расового неравенства.
Наведение чистоты редко бывает просто практичным и функциональным, а также нейтральным процессом. Оно всегда отягощено дополнительным социальным смыслом и значимостью. Дело не только в том, что грязь морально оскверняет, а социальная стигма порождает представления о «грязноте». Справедливо и обратное.
Когда мы говорим о гигиене, складывается ощущение, будто бы все по-прежнему подсознательно верят, что «чистота – залог благочестия», из-за чего преимущества чистоты перетекают в представления о моральной честности и социальном статусе. Зацикленность на домашней гигиене в начале XX века сопровождалась движением за «социальную гигиену», которое тоже защищало общественное здоровье, но путем искоренения «венерических заболеваний», секс-бизнеса, употребления наркотиков и других подобных «пороков». Это четко отражено еще в первоначальном издании настольной книги бойскаутов 1911 года: «Скаут чист. Он сохраняет в чистоте тело и мысли, выступает за чистоту речи, чистоту спорта и чистоту привычек, путешествует с чистыми людьми»[361]. Борцы за социальную гигиену пошли еще дальше и перешли к открытой евгенике. Мэри Стоупс, защитница прав женщин и сторонница семейного планирования, выступала за стерилизацию «безнадежно прогнивших и расово больных». Язык заразы и расовой гигиены лежал в основе величайших преступлений в европейской истории. Сообщества рома и тревеллеров по сей день часто называют «грязными».
Может показаться, что мы сильно отдалились от моего пыльного стола, но, как пишет Мэри Дуглас, «размышление о грязи предполагает размышление об отношении порядка к беспорядку, бытия к небытию, формы к бесформенности, жизни к смерти»[362]. Якобы очевидная добродетель чистоты становится не такой уж очевидной, когда мы осознаем, насколько часто ее используют для разделения людей по категориям (добродетельный гражданин в противовес маргиналу, козлу отпущения, жалкому аутсайдеру). Женщин, в частности, дисциплинируют такими словами, как «потаскуха» и «лахудра», которые связывают сексуальную безнравственность с грязью и небрежностью. А под «хорошей женщиной» до сих пор повсеместно понимается аккуратная, «чистая» домохозяйка.
Не поймите меня неправильно: пылесосить нужно. Пожалуйста, не переставайте это делать. Пылевые клещи вызывают астму, а мебель по мере разрушения начинает выделять огнезащитные химические вещества, разрушающие эндокринную систему. Санитарные реформаторы XIX века и правда способствовали общественному здравоохранению. Проповедники «микробного евангелия» спасали жизни. Но сможем ли мы когда-нибудь отделить пыль от ее морального ужаса? Вопрос.
Соблазнительно относиться к пыли в духе японского подхода «ваби-саби», который учит мириться с неизбежностью несовершенства, разложения и времени. А учитывая, что пыль – везде и всегда, формирование философии жизни с ней может показаться единственной разумной линией поведения.
Географ Аластер Боннетт писал об отвращении Ле Корбюзье к пыли. Он, как и я, считает, что эта ненависть выходит за рамки функциональной заботы о гигиене. Боннетт размышляет, что Ле Корбюзье так яростно борется с пылью, поскольку она препятствует «полной визуальной и интеллектуальной доступности городской среды», обязательной, по мнению архитектора, в современном городе. Аластер, напротив, считает, что «[готовность] жить с пылью и признать, что она продолжит оседать, означает способность и желание жить с иррациональным, с историей» – то есть со всем тем, что Ле Корбюзье ненавидел и называл «непроницаемой для взгляда тьмой». Боннетт убежден, что сверкающие, первозданные поверхности утопичны, то есть для них в мире места нет[363]. Даже в чистых помещениях ISO-1 содержится десять частичек пыли. В жизни точно есть задачи получше этой тщетной борьбы.
И с этим согласна даже Мэри Дуглас. В заключительной главе «Чистоты и опасности» она призывает наконец задуматься о том, что «обычно разрушительная грязь иногда становится созидательной». Отношение к отходам состоит из двух этапов, пишет она. «Поначалу они кажутся явно неуместными и угрожающими порядку, а потому от них рьяно избавляются». Проблема в том, что у грязи на этом этапе все еще есть идентичность: «[Отходы] воспринимаются как нежелательные фрагменты того, от чего они произошли, будь то волосы, еда или упаковка». Их считают опасными, потому что они нарушают границы. Но со временем все меняется: «Любые вещи, которые воспринимались как грязь, обречены на долгий процесс измельчения, растворения и гниения. В конце концов никакой идентичности не остается. Происхождение различных фрагментов больше не различимо. Все они становятся обычным мусором». Как только исчезает идентичность, материал перестает нарушать границы. Всему находится свое место: мусор оказывается в куче мусора, а пыль мягко очерчивает формы всего вокруг [364].
Дуглас отмечает, что вода обретает такую огромную символическую силу обновления не только благодаря своим животворящим свойствам. Дело еще и в том, что она растворяет существующее, открывая путь новому [365]. То же самое можно сказать и о грязи. Она «символизирует не только распад, но и – в той же мере – зарождение и рост», поскольку происходит возвращение к бесформенному состоянию. Такая грязь больше не отвратительна: «Даже кости погребенных королей уже не вызывают особого трепета, а мысль о том, что воздух полон праха, нас никоим образом не тревожит».
В конце концов, мы тут говорим о жизни. А от нее «нельзя избавиться насовсем», как бы ни старалась современность.
Пыль – не только символ времени, распада и смерти, но и останки жизни. Ее значение – не черное и не белое, а серое и нечеткое. Нам приходится жить с пылью, и это долгий урок принятия противоречий: да, надо наводить чистоту, но не отождествлять себя с чистотой; да, надо уважать материальную потребность в гигиене, но отказываться воспринимать ее как социальную метафору.
Тексты Мэри Дуглас, если читать их внимательно, показывают, что пыль – не всегда угроза или нарушитель границ, находящийся «не на своем месте». Не всегда требуется модернистское доминирование (которое зачастую, как я пыталась показать на примере Кристин Фредерик и Ле Корбюзье, оказывается тщетной борьбой с самими собой, нашей неуправляемой недисциплинированностью и телесной пористостью).
Стремление взять пыль под контроль – это, конечно, миниатюрное проявление тяги к господству над природой. Но эта книга раз за разом показывает, что такие попытки на всех уровнях – от личного до планетарного – постоянно проваливаются. Напрашивается вывод, что стоит попробовать другие, менее иерархические подходы и двигаться в сторону экологического сосуществования. А может даже и сотрудничества.