К книге
Овечки в теплеНеудача
50%
Неудача
9

Я иду спать. По длинному коридору, в темноте. Доски скрипят.

Краска, которой мы с Верой покрасили полы больше десяти лет назад, уже вытерлась в самых расхожих местах. Это ничего, это патина. Но так ли на это посмотрит арендодатель? Что там сказано в договоре аренды? Должны ли мы сделать ремонт перед тем, как съедем? Ещё раз покрасить перед тем, как потом всё сошлифуют? Как Франк узнает, выжил ли он нас? Он кого-нибудь пошлёт или придёт сам? Что он скажет?

Свен спит.

Я раздеваюсь и ложусь рядом с ним в кровать. Под покровом полутьмы, его закрытых глаз и наших отношений, скреплённых четырьмя общими детьми, я разглядываю его профиль. Откуда мне знать, что такое любовь? У меня перехватывает горло, когда я смотрю на него, мне легче умереть, чем допустить, чтоб с его головы упал хоть один волос. Я боюсь за него. А его не боюсь? Возможно, это одно и то же.

Сперва я взвалила на себя голодное сердце Свена, а потом ещё и сердца четверых детей; когда вы спите, это особенно тяжко, потому что вы тогда так хороши, что становится больно.

За носом Свена возвышается наш платяной шкаф, я сосредоточиваюсь на нём: уродливый, полуразвалившийся предмет мебели. Ещё один переезд ему не выдержать; икеевскую мебель нельзя разбирать и собирать больше трёх раз. А остаться вовсе без шкафа – тоже не выход, это как остаться и без детей.

– Никто не обещал тебе розовый сад!

Так говорила Рената.

А я говорю:

– Нет, обещал. Вы заложили в нас вашу надежду, как зерно в землю. Надежду на новое начало, на безвинность. Она покоится в нас и вещает нам. О чём же ещё, как не о розовых садах! Обещание заложено в наше существование, нет, не отрекайся, Рената, мне очень жаль, но именно ты всегда являешься адресатом, как только речь заходит о стариках, хотя – а вот тут мне не жаль, сама виновата, вот и расплата – это ты и открыла тему. Мы могли бы просто болтать о пустяках за чаем, но тебе этого было мало, а всё почему? Потому что семя не всходит и расчёты не оправдываются, требуется что-то большее, чем всякий раз уповать на новое начало. Пригодилась бы пара приёмов, пара ценностей, нажитых опытом. Иногда помогает сделать насечки на семени; да, я знаю, это требует стараний, и нож может соскользнуть, и тем не менее: просто ждать и надеяться – этого мало. Ты дольше находишься в игре, чем я, ты знаешь, где лежит инструкция с правилами игры? Это нечестно – передавать другим то, в чём отсутствует самое важное; и что мне теперь делать с этими фишками, и что означают игровые поля?

* * *

Свен просыпается.

– Рези?

Я ворочалась; не могу заснуть.

Свен протягивает руку мне на затылок. Привлекает меня к себе.

Тремя-четырьмя жестами Свен умеет избавить меня от статуса жертвы; я не одна и не брошена, наоборот. С помощью Свена я сколотила банду, которая – в шлёпанцах, развесив сопли – откроет дверь судебному исполнителю: «Здравствуйте! А вы к кому?»

С последним остатком инстинкта бедняков я сделала то, что наш брат умеет лучше всего: размножаться как кролики.

Секс – это сопротивление и упорство, где-то я прочитала, поскольку сексом противишься смерти. Не только потому, что, может быть, возникнет кто-то новый, кто улучшит твою породу, но и без акта зачатия, просто в силу того, что ты это делаешь.

Смерть стоит рядом, смотрит на вас и думает: чёрт, они не растерялись, а что-то ещё делают. Пойду-ка я, пожалуй, отсюда. Против любви, вожделения и наслаждения я бессильна, я ничто.

И она удаляется, смерть, а с ней и страх, забота о пропитании, гнев на несправедливость мира, всё уходит, и вот я уже где-то в другом месте, я и сама уже не я, а кто-то другой, я лишь сердцебиение, кожа и жизнь.

О’кей, пусть всего на пятнадцать минут. Но меня неизменно удивляет, как это срабатывает, хотя, казалось бы, это так просто, и мы делали это уже тысячу раз.

Я знаю, тебе неприятно слушать это, Беа. Никто не любит представлять себе родителей за этим занятием.

Моя мать принимала это во внимание.

История про любовника, который потом не захотел на ней жениться, обошлась вообще без полового акта.

У Вернера была машина, насколько я знаю. И то, что в машине можно заниматься сексом, я тоже знала, потому что Раймунд любил цитировать лимерики:

Беспокойная пара из Джи́нило

занималась любовью в машине.

Им по нраву пришлось,

что так повелось,

только верх у машины заклинило.

Но почему им приходилось уединяться в машине – то ли не было своей комнаты, то ли комната была с хозяйкой, которая не разрешала приводить девушек, или в доме у родителей, которые не находили достаточным социальное положение девушки, – этого я не знала. Может, моя мать только потому и упомянула машину, что могла в ней заниматься сексом с Вернером, но, чтобы это понять, мне требовались более отчётливые указания.

Я знала, что Марианна находила эту машину очень крутой. Что впоследствии, когда у неё была уже своя машина, она крайне неохотно пускала кого-нибудь за руль этой машины.

А когда она была молодая, машины у неё ещё не было. А у Вернера была, и они катались на ней по стране. Доехали даже до Южной Франции, где Вернер порвал с Марианной.

Как именно, какими словами, почему именно там?

– Его отцу я никогда не нравилась. Я была никто. Даже свадьбу пришлось бы оплачивать его родителям: чтобы она была такой, как они её себе представляли.

И тут же следовала та часть истории, которая касалась уже не Вернера, а того сказочного поворота, который стал для Марианны возможным из-за того, что Вернер с ней порвал: её свадьба с Раймундом, которая праздновалась в пиццерии только со свидетелями. И обошлась самое большее в сотню марок, деньги не играют роли, когда действительно есть любовь.

Любить надо обязательно. А в чём проявляется любовь? В отречении.

Вернеру следовало бы наплевать на своего отца. Отказаться от наследства, отпраздновать с Марианной свадьбу в пиццерии, нет, в трактире в Южной Франции. Это было бы круто! Но он не смог. Уже поэтому Вернер больше не представлял собой интереса; он был трус, бездарь, неудачник – карикатура, каких в моей жизни не встречалось. Я не знала таких людей, как Вернер. Я была вместе с Ульфом, который никогда не взял бы ни пфеннига из коричневого наследия своих дедов…

– Брак красивее, когда перед этим прогулял десять тысяч евро.

Ульф и Каролина не женаты.

Я не знаю, откуда взялись деньги на строительство К-23. Кто оплачивал учёбу Ульфа или удобные кресла для посетителей в его бюро. Неприлично об этом спрашивать, и незачем об этом думать.

Это бессердечно и злобно.

Идея для рождественского сериала: архитектор Ульф сидит на мели. В свои двадцать лет он широким жестом отказался от наследства (чёрно-белая ретроспекция: рабочие-арестанты у конвейера немецкого завода, бомбы, падающие на Лондон, бабушка Ульфа в мехах выходит из виллы фабриканта), но тут неожиданно остановлена действующая стройка. Застройщику – а это востребованная общественная организация, которая строит квартиры для беженцев из Сирии с долевым участием ремесленников-беженцев – отказали в государственном софинансировании. Архитектор Ульф вынужден подыскивать частных инвесторов для проекта – но тщетно.

Единственный, кто предлагает Ульфу помощь, это его сестра Эльфи, которая вошла в права наследства и как раз занята тем, что организует на модернизированной вилле фабриканта выставку воспоминаний о «мрачных годах».

Расследовательница Рези, из неудачливых сценаристок, которая пытается возмутить общественность леворадикальными разоблачениями в своём блоге, выходит на след участия фирмы Эльфи в экспорте оружия в Сирию как раз в тот момент, когда Ульф за бокалом шампанского на открытии выставки суёт в карман чек от сестры на проект строительства…

– Рези?.. – Свен приостанавливается. Заметил, что я мыслями где-то далеко.

Я бы с удовольствием рассказала ему, о чём думаю. Доверилась бы ему безоговорочно и без остатка, но как?

Свен почти ничего не рассказывает о себе, тем более о своём прошлом. Мужчина без прошлого, пришелец из космоса – это Свен.

Он ненавидит благочестивые песнопения.

Он не любит петь, но играет на пианино; на вопрос бабушки Ульфа ему нашлось бы что ответить. У Свена был талант и честолюбие, он получал поддержку и уроки игры на пианино.

Но он бы не признался бабушке Ульфа, что играет на пианино.

Потому что Свен довольно рано перестал показывать свой талант; впредь он предпочитал держать его при себе, вместо того чтобы торговать им вразнос. Ни в коем случае не хотел использовать его в качестве средства для открывания дверей.

– Ну вот ты сунул ступню в дверь, а что потом? В нос тебе бросается аромат, свет горит так многообещающе, а смех призывает тебя войти, но дверь не раскрывается шире, щель остаётся всё та же, тебе защемляет ступню, и она в конце концов немеет от боли. Ты обезноженно падаешь, и тебя отвозят на тележке прочь.

Потому что Свен намного раньше меня понял, что он не на своём месте.

«Я другой, – думал он, глядя на себя в зеркало, – совсем не такой, как надо».

Так он это описал – неохотно, потому что я непременно хотела знать, как ему удалось не страшиться темноты, затхлости и молчания по эту сторону двери.

– Да я страшусь, – сказал он. – Даже очень. Но я знаю, что это нормально. Что в этом ничего не изменишь. Это надо просто выдержать: темноту и затхлость.

И поэтому я не решаюсь надоедать ему моим одиночеством. Которое не проходит даже в сексе, поэтому я заканчиваю с сексом – и смерть снова тут как тут.

– Всё в порядке? – спрашивает Свен.

Я не отваживаюсь ему ответить. Всё в порядке, у меня всё хорошо, темнота – это нормально, к тому же я не одна, у меня есть Свен и четверо здоровых детей. Мы ещё живём и отнюдь не под мостом, это чепуха, это ужасное преувеличение. Что тогда скажут настоящие бедные и бездомные? Беженцы войны. Сироты СПИДа. То, что мы даём нашим детям, не измеряется деньгами, кроме того, я добровольно отказалась, у меня были все шансы выбиться наверх. Кто сказал, что мы заслуженно живём в центральной части города? Если уж этот центр мне так нужен, надо было его просто заслужить.

Я не могу надоедать Свену своей злостью на моих старых друзей, он находит их просто дурацкими, моих старых друзей. И мою идиотскую злость на них.

Кроме того, я же больше не хотела говорить слово «идиотский».

А почему, собственно?

Чтобы быть постоянно корректной, не подставляться при нападении уязвимым местом. Только когда сама всё делаю правильно, я получаю право жаловаться на то, что неправильно.

Слишком поздно.

Кстати, о сиротах СПИДа.

Поэтому я и родила детей. Чтобы иметь возможность послать их впереди себя и спрятаться у них за спиной. Не только в дверях, когда явится судебный исполнитель, но и попрошайничать, когда уже ни одна дверь перед нами не откроется. Дети добиваются куда большего успеха в попрошайничестве, чем взрослые; людям намного легче проявить милосердие к детям. Даже в случае СПИДа у них – самой сильной расплаты тех, кто сам виноват – на это легко закрывают глаза: в отличие от их бесполезных, необузданных родителей, дети в нём не повинны.

Кстати, о судьбе тех, кто сам виноват.

Разве это не парадокс?

Свен говорит:

– Я посплю.

А я? Лежу без сна и хочу знать, каково было тогда с Вернером. Каким вообще был Вернер. Спросить мне об этом некого, Марианна умерла, а Раймунд нашёл бы отговорку.

– Эй, папа, а кем был тот самый Вернер?

– Какой ещё Вернер?

– Ну Вернер! Тот трус, который не захотел жениться на маме.

– Понятия не имею. Единственный сын почтенного священника Эйдингера.

– А как он выглядел?

Раймунд устремил бы взгляд вдаль и сделал такое лицо, что взять с него нечего.

– Как Жан-Поль Бельмондо. – Он ухмыляется. – Или нет: как Жан-Луи Трентиньян.

Я представляю себе Вернера таким, каким был отец Ульфа. Узником ожиданий своего собственного отца, который не допускал, чтобы его сын стал актёром, – актёром? Почему уж тогда не парикмахером?

Отец Ульфа кичился тем, что не носил галстук. «Единственный безгалстучный адвокат к югу от Майна!» И на резном колониальном подносе рядом с его письменным столом всегда стояла бутылка виски. Когда он был пьян, то цитировал Хандке.

Я знаю, что он предлагал Ульфу попробовать ещё какую-нибудь девушку, кроме меня, и я не была на него в обиде за это, такой он был пойманный в мышеловку, такой однозначно несчастный с тем, что имел, – не удивительно, что он и другим норовил всё испортить. Кроме того, предложение было лишним. Ульф и без него давно «попробовал» других девушек, мы с ним были, в конце концов, сутенёр и Катрин из «Жюль и Джим», мы делали всё то, что отец Ульфа смотрел по третьей программе.

Вернер фотографировал Марианну. Эти фотоснимки наклеены в самом конце в её единственном альбоме, который начинается свадебным фото её родителей и двумя десятками фотографий из её детства. Потом групповой снимок времён профессионального обучения, а потом уже Вернер, но не он сам, а сделанные им снимки Марианны. Как она смотрит через плечо, так что видна чёткая линия подбородка, маленькое ухо и короткая стрижка.

Фотографии из Южной Франции, ландшафт в светло-серых тонах, белые дома на голых холмах, Марианна на фоне бара на автостраде, очень стильная в платке вокруг шеи и с сигаретой во рту. Наверное, это было уже незадолго до конца – или они ездили туда не один раз? И Вернер подарил ей этот снимок, несмотря на то, что уже порвал с ней?

У него был фотоаппарат и автомобиль. Два устройства, достаточных для того, чтобы считать себя протагонистом собственной жизни; Марианна, вероятно, была для него лёгкой добычей.

Скажем так, был сентябрь, сентябрь 1964 года.

Марианна закончила школу и решила учиться на продавщицу книжного магазина. Альтернативами были профессии почтовой служащей и учительницы труда, можно было стать просто домохозяйкой, выйдя замуж; и Марианна сочла работу продавщицей книг наиболее гламурной, видела себя стоящей среди высоких – до потолка – книжных полок в магазине, куда приходят люди всех сортов, прежде всего умные, желающие купить что-нибудь почитать.

Летом она стригла волосы коротко, «под мальчика», сама сшила себе платье на бретельках, тоже очень короткое, горчичного цвета.

Так и стоит теперь в книжном магазине в районном центре, где проходила производственную практику; полки там облицованы светлым, высотой не больше двух с половиной метров – и учится библиографировать книги и давать советы, что почитать, демонстрирует умение оформить книжную витрину и успокоить взволнованных покупателей, чьи заказы опять не поступили в магазин вовремя. Директор магазина может быть доволен Марианной, и он доволен.

И однажды в книжный заходит Вернер, он хочет купить дорожный атлас.

Дорожный атлас? Ах, с полки свалился Сартр, не могли бы вы дотянуться и поставить книгу на место?

Атлас дорог ему нужен для того, чтобы поехать во Францию. На собственной, да, на своей машине, голубом «Ситроене» модели «2CV». Или у него скорее «Фиат»? «Фольксваген» точно нет, это было бы слишком по-немецки.

Марианна тоже любит иностранное. Она ещё никогда не была за границей, живёт пока дома, тоскует по дальним странствиям и экзотическому образу жизни: есть под открытым небом, ужин после десяти, коньячные рюмки, бутылки в соломенной оплётке, свечи, хотя ещё далеко не Рождество.

Вернер приглашает её выпить с ним. Заводит умный разговор о Гессе. Заказывает красное вино; хорошо, это не совсем то, чего хотела бы Марианна, бокал вина с Вернером в сельской харчевне «У барашка», но всё же это красное вино. И машина, по-настоящему крутая! Покататься на ней; Вернер пускает её за руль. Вернер заправил полный бак. Вернер с деньгами. Фотоаппарат – и нет проблем соблазнить Марианну.

Когда у неё были последние критические дни?

Марианна не отвечает, краснеет…

Нет, не так.

Вернер хрипло спрашивает:

– Сейчас безопасно?

Марианна догадывается, что речь идёт о её цикле, вспоминает, когда у неё в последний раз были месячные. Обнимает Вернера, который понимает это как согласие и больше не сдерживается. Теперь его сперма в вагине Марианны, позднее в трусах. Не выплёскивать же её Вернеру себе на одежду или, что ещё хуже, на сиденье машины.

Марианна работает в книжном магазине. Может тайком взять с полки Вандевельде и полистать…

Нет.

Книги сексолога Вандевельде едва ли могли оказаться в книжном магазине швабского районного центра. Марианна, должно быть, спросила у подруги, а та в свою очередь слышала от кого-то, что двадцать восемь минус четырнадцать и ещё два дня после этого и ещё два дня для верности выждать – и тогда будет всё о’кей. Или уж «только не в меня». Но это плохо для автомобильных сидений.

Эй, что за рисковая затея!

А что бы сделал Вернер, если бы с этим не повезло? Дал бы Марианне денег на аборт? Почему он не потратился на презерватив? Можно ли вообще говорить о везении, что Марианна не забеременела, разве беременность не стала бы для неё прорывом в более высокие социальные слои? Потому что тогда бы Вернер, возможно, женился на ней, ради приличия; а родители Вернера могли бы утешиться тем, что у неё красивые уши, кулинарные навыки и способности к ведению домашнего хозяйства.

Нет.

Мы же не во временах Джейн Остин, а на пороге сексуальной революции, шёл сентябрь 1964 года. То были годы обучения Марианны в профессии, а также в любовных делах!

В 1967 году Вернер порвал с ней, причём не в Южной Франции, а вскоре после неё. Большинство отношений заканчиваются после отпусков и праздничных дней, но главное здесь то, что Марианна была недостаточно хороша для него. Не говорила по-французски, получала ученическую зарплату – жалкие семьдесят марок, из которых ещё должна была отдавать дома на хозяйство. Правда, хорошо шила и успокаивала покупателей, но, опять же, не умела ни кататься на лыжах, ни играть в теннис, ни отдавать распоряжения кельнерам. Была какая-то нерешительная; хорошенькая, как Анна Карина, но в осанке не было самоуверенности, не чувствовалось ни занятий балетом, ни того известного шарма, присущего только настоящим авантюристкам да высокородным дочерям. Присмотрись, возьми лупу, чтобы изучить это фото из Франции!

Этот платок, что на шее у Марианны, повязан неумело, сигарету она держит во рту слишком уж посерёдке, колени стиснуты. Её взгляд выдаёт, что она тревожится о вещах, для Вернера совершенно второстепенных: хватит ли бензина до Сент-Мари-де-ла-Мер, сходить ли ей в баре в туалет – или здесь у них это тоже лишь дырка в полу, так уж лучше она присядет где-нибудь на обочине дороги. Где ей по крайней мере не придётся спрашивать: «Où est la toilette, s’ils vous plaît?[6]» – и правильно ли она это произносит? Не называют ли они здесь туалетом макияж? И ничего, что она не допила три четверти пастиса, или хозяину это покажется странным? Но она же не знала, что эта настойка так отдаёт анисом.

– Au revoir[7], – сказал ей после этого отпуска Вернер.

Мне хотелось бы его кастрировать, на самом деле, впервые в жизни я чувствую позыв на хрен отрезать кому-то член. Разве он не признал за Марианной, что она достаточно хороша хотя бы для случки в машине?

Нет.

Вернера тоже следует считать жертвой классовой системы, как и отца Ульфа, который в своём рабочем кабинете со стаканом тёплого виски в желудке пялится на группу «Нувель Вог» в переносном телевизоре.

Вернер не по своей воле порвал с Марианной, а по требованию отца, потому что смотрел на неё его глазами. Это ужасно – не доверять своим глазам. Поначалу каждым взмахом ресниц защищать её от вышестоящего взгляда, а потом в какой-то момент капитулировать и признать возлюбленную низкосортной. Бедняжка Вернер.

Так рассудила бы Марианна, но я так больше не хочу. Никакой смены перспективы, никакого понимания и никакого сочувствия, а безоговорочно: долой Вернеров член.

Aртхаус в соответствии с требованиями жанра: ухоженная женщина в свои «после сорока» нажимает кнопку звонка у ворот франкфуртской виллы из песчаника. Слышится жужжание запорного устройства – без вопроса «Кто там?». Женщина вздрагивает, нажимает на калитку, пересекает палисадник (в полном цвету – это гортензии?). Домработница (она без фартука, но должность читается на её усталом лице и на её полуортопедической обуви) впускает её в дом. В рабочем кабинете с тёмными, до потолка, стеллажами и дверью на террасу в сторону сада (уж не висит ли рядом с этой дверью маленький оригинал картины Нольде?) сидит хорошо сохранившийся мужчина лет семидесяти и листает старинный атлас автодорог. Поворачивает своё симпатичное, выдубленное солнцем лицо к посетительнице, вопросительно поднимает неукротимо разросшиеся стариковские брови, приветливо улыбается:

– Чем могу служить?

Посетительница не улыбается в ответ.

– Ты ещё никогда никому не служил, так что не говори так.

Голос у неё хрипловатый, выдаёт пристрастие к табаку и алкоголю. Улыбка пожилого господина слегка тускнеет.

– Мы знакомы?

– Нет, слава богу.

Она осматривается:

– Здесь ты живёшь?

Старик-хозяин снова широко улыбается, плечи его расслабляются:

– Да, это мой скромный дом.

Она делает к нему два быстрых шага и хватает его за вырез пуловера. Поднимает его из кабинетного кресла. Приближает к нему своё лицо.

– Скромным ты тоже никогда не был, и если ты сейчас же не отставишь этот тон, то его отставлю я…

Она отшвыривает его в кресло-вертушку. И придаёт ему вращательное движение; кресло жалобно скрипит.

Этот скрип продолжает звучать в саундтреке и после того, как кресло остановилось, а пожилой господин, должно быть, испытывает муки, которые подчеркнули бы крики и стоны в звуковой дорожке. Ему не позавидуешь. Но криков и стонов нет, а звуковым фоном проходит только этот скрип; он продолжается и в последующей сцене, камера берёт крупный план, даже мальчики и девочки «снафф-видео», которые обычно аллергически реагируют на такие набеги интеллектуалов в их жанр истязаний, находят это поистине интересным, поскольку: тут налицо настоящая любовь к деталям. Всё это не имеет ничего общего с цитированием.

Предыдущая главаГлава 9 из 18Следующая глава