Звонит будильник.
Зачем вставать, когда есть кровать? Почему бы не воспользоваться этим и не отдохнуть?
Надвигается день, когда у тебя больше ничего не будет, по крайней мере ничего своего, даже двери, чтоб закрыть, – и вот уже этот страх поднимает меня на ноги и ведёт в кухню.
Но эта пора ещё не настала! Ещё я верю в то, что точный приход в школу очень важен. Как и завтрак в желудке, проверенный пенал с заточенными карандашами, поцелуй в макушку, дружелюбное «Хорошего дня!».
Ещё у меня есть резервы, чтобы обеспечить мою веру и позаботиться о детях, ещё что-то стоит между мной и моими низменными, телесными потребностями.
Культура. Дисциплина. И привычка.
Джек и Киран дерутся за зубную пасту.
– С каких это пор вы так пристрастились чистить зубы?
– Хорошо, тогда не буду, – говорит Киран и швыряет свою зубную щётку в ванну.
Я достаю её, подставляю Джеку, чтобы выдавил на неё зубную пасту, становлюсь к краю ванны и зажимаю Кира-на между коленями. Чищу ему зубы как тогда, когда ему было два года, и даже пою при этом песенку:
– Туда-сюда, туда-сюда, чистим зубы без труда!
Джек, выходя наружу, делает непристойный жест, Ки-ран рвётся за ним следом, но я крепко его удерживаю.
Джек уходит, Киран перестаёт напрягаться и тряпичной куклой повисает на зубной щётке.
– Не зли меня, – говорю я и отпускаю его.
Киран падает и ушибается локтем. Мне тоже хочется швырнуть щётку в ванну, но я сдерживаюсь.
С трудом креплюсь, и какую же надо иметь наглость и самонадеянность, чтобы верить, будто я могу ещё взять на себя кого-то другого? Кто-кто, но только не я способна кого-то от чего-то уберечь. Да и чем? Бодрой песенкой про чистку зубов?
Октябрь 2010 года. Мауэрпарк.
Вера высказывает свои сомнения в проекте К-23.
– Это дурацкая идея. Было бы лучше сделать это с людьми, от которых ты как-то дистанцирован.
Мы совершаем пробежку. Хотим уберечь себя от того, чтобы жир, скопленный за время беременности, остался с нами, и вот мы, запыхавшись, уже добежали до Стального моста Бёзебрюкке, с которого открывается красивый вид на разветвлённую рельсовую сеть S-бана. Я не отвечаю, мне не хватает воздуха.
– Ну да, – продолжает Вера, – зато знаешь, с кем имеешь дело. Знаешь особенности каждого.
И она передразнивает Кристиана, у которого, как известно, денег больше, чем у остальных, и который, несмотря на это – или как раз поэтому? – самый жадный:
– Только никаких дополнительных денежных взносов, иначе я не потяну!
Я смеюсь и делаю несколько упражнений на растяжку, опираясь на перила моста.
Вряд ли Вера всерьёз спрашивает у меня совета; скорее, просто хочет, чтобы я выслушала её страдания: как посторонняя этому проекту; как сказал Франк за своим лотарингским пирогом со шпиком: «По крайней мере, нашлись люди, которые не впутались в это дело».
Май 2005 года, Верины сомнения, съезжаться ли ей с Франком.
– Я слишком долго жила одна.
Она держала на коленях тебя, Беа, нюхала твои волосы, потом уткнулась подбородком тебе в макушку и посмотрела на меня.
– Глупости, – сказала я, – ты же его любишь.
Ты вцепилась Вере в ухо, в её волосы. Она засмеялась и принялась высвобождаться. Встала и примостила тебя верхом на своё бедро. Мне пришлось следить за тем, чтоб не сказать, как ты ей к лицу.
– Если вы хотите семью, вам надо поупражняться в этом.
– А мы хотим семью? – Вера смотрит в окно.
– Но ты же вроде как перестала принимать пилюли.
– Да, может быть. – Вера передала тебя мне на руки. – Не знаю, я не создана для этого.
Я не нашлась, что ей ответить. А я создана для этого? В конце концов, я уже опять беременна. Что об этом думает Вера? Злословит обо мне, насмешничает? Изменённым голосом передразнивает меня перед Фридерике и Эллен, изображая, как я маркирую материнство?
– Франк-то хотел бы этого, – говорит она. – Да вроде бы так и полагается.
Мы все попались. Одна за другой. Никто не мог воспрепятствовать в этом другой, а теперь никто больше не может постоять за другую. Ибо лишь тот, кто знает выход, может упомянуть и бедствие; лишь тот, кто знает решение, имеет право вмешаться. А кто сидит в стеклянном доме, тому не следует бросаться камнями. У кого есть дети, тот обязан быть счастливым.
Теперь уже не помню когда, но ещё в детстве, в Штутгарте.
Марианна в слезах моет пол вокруг унитаза. На коленях, без швабры. Раймунд хлопнул дверью своей комнаты, они ссорятся; у Марианны нет своей комнаты, она моет туалет.
Ужасно смотреть, как она ползает на коленях и в слезах моет эти два квадратных метра. Мне страшно.
Что означает эта её поза? Что она у Раймунда уборщица? Но это не так, она вовсе не обязана это делать. Что у неё нет другого личного места, кроме туалета? А как насчёт гостиной, спальни, кухни?
Я бы с радостью стала её сообщницей, утешала бы её, помогала ей, знать бы только, против кого, за что именно и в чём?
Если бы это был роман, эта сцена была бы, пожалуй, ключевая. Бессилие требует выхода, освобождения; слава богу, у героини есть шанс оградить свою дочь от подобной участи: рассказав ей правду, ту правду, что бессмысленно оберегать других от правды.
Где работают рубанком, там летят стружки; где пачкают, там надо убирать; где любят, там причиняют боль, и не надо делать вид, что бывает по-другому.
Кто хочет быть кузнецом своего счастья, тому нужен молот; кто бьёт по предмету, изменяет его форму; кто разводит огонь, тот может сгореть – и принцип «сделай сам» тоже имеет свои границы.
Штутгарт, незадолго до Рождества, декабрь 1982 года.
Марианна не жалуется, что у неё нет своей комнаты. У нас, детей, должно быть по комнате, это для неё важно. Потому что у неё в детстве не было своей.
Кабинет принадлежит Раймунду, там он зачастую и спит, потому что храпит. Рядом с раскладным диваном стоит письменный стол, в выдвижных ящиках которого лежат «бумаги» – формуляры, договоры, наши детские свидетельства о рождении. Марианна никогда не сидит за этим письменным столом; если она пишет письма, то у себя в книжном магазине после его закрытия.
– Я вообще не умею писать письма, – говорит она и покупает открытки, на которых уже всё напечатано.
Марианна не жалуется, но я нахожу это несправедливым. И принимаю решение подарить ей на Рождество комнату.
Моя самая любимая глава в книге «Мы все из Бюллербю» – та, в которой Лиза получает на свой седьмой день рождения собственную комнату; я хочу разыграть эту сцену, достаю старый обеденный стол из подвала, где он стоял, заваленный книгами и чемоданами, отодвигаю книжный стеллаж на середину своей комнаты в качестве разделительной стенки и кнопками пришпиливаю на его заднюю стенку простыню, чтобы не было видно через просветы.
Сюрприз чуть не сорвался, потому что я перетаскиваю из гостиной комод Марианны – чтобы в её будущей комнате стояло хоть что-то из её личных вещей. К счастью, она этого не замечает – из-за стрессовой предрождественской торговли в магазине.
Я горда своей идеей и углубляюсь в стратегию вручения подарка. Лизе из Бюллербю в книге завязывают глаза и сперва заводят её не туда, а потом приводят в её новую комнату. Проделать такое с Марианной в рождественский сочельник я не могу. Я решаю выписать ей ордер на собственную комнату. «Твоя комната». Я рисую разные версии объёмным шрифтом; я подпаливаю края бумаги, чтобы она выглядела как старинный документ. Я представляю себе восторг в глазах Марианны.
Вечером в сочельник Марианна раскрывает конверт. У нас подарки раздают спокойно, по очереди. Я вижу удивление в глазах Марианны, когда она читает то, что написано на ордере, потом она смотрит на меня, я вскакиваю и беру её за руку. Остальные следуют за нами как-то неохотно. Я открываю дверь в свою комнату и демонстрирую её «собственную комнату»; теперь, когда смотрят и остальные, она уже не выглядит как отдельная комната, а выглядит как стол за стеллажом, занавешенным простынёй.
– Как это мило! – говорит Марианна и обнимает меня, и становится ясно, что всё это было сумасбродной затеей. Что она будет делать за этим столом в моей комнате?
Я вижу по-рождественски вымученную улыбку моей сестры, и мне делается стыдно. Я хотела затмить её моим подарком, и это не сработало. Даже наш брат, которому всего пять лет, понимает это. Если уж на то пошло, мне следовало бы объединиться с ним или с моей сестрой и принести настоящую жертву. Отказаться от моей собственной комнаты. А так, как это сделала я, было просто глупостью…
Марианна милосердно не стала задерживать на этом внимание.
В один из дней ближе к Пасхе она предложила разобрать подвал, и в ходе этого мероприятия стол снова перекочевал вниз. Она тактична, не упоминает мою неудачу; я люблю её за это, да, действительно люблю. Своим молчанием она избавила меня от дальнейшего стыда.
Неправильно я думала, Беа. Её молчание хотя и смягчило мой стыд, но она могла бы его совсем устранить. Мне определённо хотелось оценки значимости моих действий, и пусть я оказалась недостаточно радикальна в осуществлении идеи подарка, но каково было намерение! Проклятая планировка нашей квартиры не допускала никаких изменений через «умелые руки», а умением «сделай сам» Марианна и Раймунд владели, и то, что в этой квартире каждый ребёнок располагал собственной комнатой, было частью их маскировочной тактики, их плана, чтобы мы не чувствовали себя обделёнными по сравнению с нашими одноклассниками, которые обладали не только своей комнатой, но и накопительным счётом в банке на будущее строительство; родители переводили на этот счёт детские пособия, которые не требовались им для аренды подходящей квартиры.
В то Рождество или самое позднее на Пасху Марианна могла бы начать просвещать меня, это уже не привело бы меня в уныние. Я и так уже была обескуражена. Обескуражена, пристыжена, ещё и сама же в этом виновата. Хотя бы от этого стыда Марианна могла бы меня избавить, если бы оказалась готова признать собственную жертву и назвать её таковой. А именно – жертвой, против которой я была бессильна.
Теперь я знаю: больно признаться детям в несправедливости мира. Куда больше удовольствия – утверждать, что всё можно изменить своими действиями.
Но если эти действия содержат только самоотречение, соревнование в готовности к жертве и моральную безупречность, потому что на всё остальное нет средств и возможности, тогда это становится затруднительным. Тогда сгодится в качестве валюты и мораль.
Во второй половине дня в «нашей» кухне.
Беа:
– Я встретила Веру с Вилли в магазине «Реве».
Я режу сельдерей. Стараюсь не подать виду, что упоминание имени Веры меня испугало.
Это вторник, Джек на тренировке по футболу, а Ки-ран на дзюдо; Линн ушла с Карлой – может, она станет её новой подругой.
У Беа нет подруг. Она только что снова объявила об этом.
Может, она ненормальная? Это я виновата в том, что Беа ненормальная? Есть ли какая-то связь между тем фактом, что я рассорилась с моими подругами, и отсутствием подруг у Беа?
Я большая мастерица резать сельдерей. Удивительно аккуратные кубики отправляются в большую кастрюлю, шипят там в масле – овощной суп как у моей прабабки, без всякого там глютамата. Беа находит, что вкус у супа пресный.
Я вытираю руки об себя и приношу из каморки свой ноутбук.
– Ну вот и пожалуйста, – говорю я. – Прощальный имейл от Веры.
Глаза у Беа расширяются:
– А мне можно почитать?
Некоторое время я сомневаюсь.
– Какая ты любопытная. Но мне бы на твоём месте тоже было интересно.
Теперь взгляд Беа вспыхивает. К любопытству примешивается алчность, а алчность – это грех. Даже один из семи смертных грехов…
– Ты можешь читать всё, – говорю я. – Это мой ноутбук, и всё, что в нём есть – моё. Может быть, это и аморально, но кто изобрёл мораль? Господствующие для угнетённых, чтобы держать их в страхе. Любопытство – ценное качество. Так меня научили на родительском собрании в детском саду.
«Дорогая Рези, я думаю, ты уже догадываешься, что сейчас последует, или – вернее сказать – ты сама этого хотела: чтобы я со своей стороны прекратила наши отношения.
Ты знаешь, я тебя люблю, но ты плохо на меня действуешь. Твоё обыкновение во всём видеть плохую сторону, выискивать в супе волосинку, сыпать соль на рану… Может, ты не можешь иначе, может, ты даже не замечаешь, сколько всего учиняешь этим, сколько обломков оставляешь после себя, а прибирать их приходится другим. Может быть, ты и знаешь это, но всё-таки позволь сказать: я больше не могу поддерживать такого рода “дружбу”. Наши дороги теперь расходятся. Я хотела бы уберечь свою жизнь и жизнь моих детей от твоего разрушительного взгляда. Отныне моя дверь для тебя закрыта.
Я тебя люблю, всегда буду тебя любить, но я больше не готова доказывать тебе это вечным многотерпением. Держись в будущем подальше от меня и от моих детей.
Всего хорошего,
Пока Беа читает, я доела суп и помыла посуду. Я очень даже прибираю за собой!
Когда Беа управилась, она взяла полотенце и принялась вытирать посуду. Ей тоже знакомо это успокоительное действие работы старательных рук на бешено вертящиеся мысли.
– И что? – спрашиваю я.
– Я представляла себе что-нибудь пожёстче.
Да неужели? Это ещё и мягко? Маловато глютамата?
– А как насчёт моего дурного глаза?
– Она не пишет про дурной глаз, она пишет: разрушительный взгляд.
– Это ещё хуже.
Беа вытирает посуду. Я жду. Я чувствую, что-то ещё будет, и оно наступает:
– Значит, мы больше никогда не поедем в Лауэли?
Вот в чём её тревога: дачный дом Кристиана в Швейцарии. Проклятое место моей юности, тогда, когда этот дом был ещё дачей родителей Кристиана. А для Беа это заветное место. Мы там были шесть лет назад, все вместе, впятнадцатером. С палатками на газоне, в которые по утрам совали нос козы. Мы кололи дрова и ели фондю, а Каролина показывала Беа, как засушивать цветы.
– Почему же, тебе можно – с Ульфом и Каролиной или с Кристианом и Эллен или со всеми вместе. Только без меня.
– Так я тоже не хочу.
Она убирает посуду в шкаф.
– Ты не обязана солидаризоваться со мной.
– Но я на твоей стороне. Я тоже нахожу их всех идиотскими с их домом и общим придомовым садом и с их детьми в полосатых пуловерах и с фьялравеновскими рюкзаками.
– Ты хочешь себе рюкзак «Фьялравен»?
– Нет! – говорит она – несколько поспешнее, чем надо.
Я чувствую своё сердце. Беа скручивает кухонное полотенце в жгут – в плётку.
– А если и хочу? – говорит потом.
– Не ругайся на тех, у кого он есть.
Я забираю у неё кухонное полотенце и вешаю его. Беа остаётся с пустыми руками.
– Я куплю тебе, – говорю я.
– Что?
– Рюкзак «Фьялравен». Чтобы ты убедилась, что он вообще не приносит никакого особенного счастья.
Басня, чтобы легче перенести несчастье. Рассказать про голодное сердце так, чтобы твоё собственное при этом не сокрушилось:
Про лису и виноград. Недосягаемая кисть кажется ей недозрелой.
Про журавля, который потчует лису похлёбкой в кувшине с узким горлом. Ха-ха!
Про косулю – нежную и невинную, которая лежит в лесу под елью и прислушивается к охотничьему домику. Там пляшет медведь, там в разгаре охотничий бал. «Какое примитивное веселье!» – говорит себе косуля, отворачивает уши и подтягивает под себя все четыре ноги.
Я надеваю маску, чтобы никто не узнал меня, Беа. Наряжаю детей в костюмы, эти плюшевые комбинезоны, которые превращают вас в фигурки животных. Заставляю вас – ещё лучше – по двое изображать четвероногих, это выглядит как настоящее, достаточно накинуть сверху коричневую попонку – и готово. Таким образом я могу себе позволить что угодно. Почему я не додумалась до этого?
Посуда вымыта, стол накрыт.
Все дома, все такие настоящие, что даже больно.
На следующей неделе осенние каникулы.
Киран заявляет, что не будет ходить на каникулах в группу продлённого дня, Джек говорит:
– Но ты должен; когда мне было восемь, я ходил.
И Беа тоже за своё: опять напоминает, что в их классе все планируют что-нибудь хорошее, все, кроме неё.
Я (опрометчиво): «Да? И что именно?»
Беа: «Сицилию, Барселону, Мальорку. А Карл со своим отцом даже летит в Лос-Анджелес».
Я (после короткой паузы, во время которой мне, к счастью, вспоминается прошлое лето): «Но ты же терпеть не можешь семейный отпуск».
Беа: «Амели и Роня едут в Кёльн к сестре Рони».
Я: «Ты могла бы поехать в Мюнхен к Гитти».
Беа: «Что мне там делать?»
Я: «Понятия не имею. А что будут делать в Кёльне Амели и Роня?»
Беа: «Развлекаться?»
Я: «Хорошо, я…» (лихорадочно соображаю, нет ли у меня знакомых в каком-нибудь чужом городе).
Беа: «У нас никогда ничего не происходит! Вы идёте работать, а я сижу дома и вынуждена терпеть своих дурацких братьев».
Я: «Киран пойдёт в группу продлённого дня».
Киран: «Нет, не пойду».
Я: «Нет, разумеется пойдёшь».
Киран (разозлившись): «А Джеку так можно остаться дома и всё время играть!»
Я: «Джеку придётся готовить обед и делать что-то по дому и ещё что-то для школы. А это не такое большое удовольствие, как тебе кажется».
Джек: «Вот именно».
Беа: «Не прикидывайся. Конечно же будешь всё время играть».
Джек: «Заткнись».
Беа (ко мне): «Вот видишь? Сил моих нет».
Киран: «Я не пойду в группу продлённого дня».
Я: «Хорошо, оставайся дома. Все остаются здесь, мне-то что».
Линн: «Мне тоже можно остаться?»
Я: «Конечно!»
Беа: «Ты что, серьёзно?»
Я: «А что? Ты можешь поехать в Мюнхен к Гитти. Ты вообще единственная, кто может делать всё, что хочет!»
Джек (ехидно): «Вот именно, Беа».
Беа делает к Джеку шаг и плюёт ему в лицо.
Я: «Вот скажи, Беа, что это такое?»
Джек ревёт и вытирает себе нос рукавом пуловера.
Лицо Беа краснеет, но голос у неё ледяной: «Я же могу делать всё, что хочу».
И она удаляется в свою комнату.
На четырёх ногах не потанцуешь.
У меня плохо получается отделить себя от Беа. Можно даже сказать: она – это я. С какой радостью я поехала бы с подругой в Кёльн! Или хотя бы к дедушке с бабушкой в деревню. Всё лучше, чем эти бесконечные дни, этот последний серый квартал года – что делать во всей этой серости, со всем этим пустым временем?
Кстати: когда год кончится, мы останемся без квартиры.
М-да, моя фройляйн, сказала бы я, и уж тогда скучно не будет. Не ругайся на катастрофу; ты ещё будешь тосковать по тем дням, когда самым худшим в жизни были ссоры из-за планшетного времени и из-за мытья посуды. Будешь скучать по милым чертам твоих братьев, когда марцанская шпана преобразит их до неузнаваемости…
Как я хочу, чтобы все были счастливы.
Но как я могу их заставить?
Я веду «комби». Нет, «комби» для нас уже недостаточно, необходим семиместный автомобиль, «Рено-Эспейс» с «гетто»-кнопкой для блокировки дверей на тот случай, если мы до темноты не успеем добраться до цели. А мы не успеваем, мы едем медленно, а день короток.
Это последний школьный день перед осенними каникулами, я ещё с утра всё собрала, уложила, «Эспейс» забит, Линн уже внутри, сидит на своём возвышении, обтянутом бархатом, Свен на пассажирском сиденье рядом со мной. Мы паркуемся возле школы и ждём.
– Вот они! – И тут идут они, старшие сестра и братья, широкими шагами.
– Привет! – И прощаются у ворот школы с друзьями.
– Поехали! – И мы едем к дедушке и бабушке в деревню.
Мы весело поём, потому что на планшет наложено табу на всё время каникул. «Высоко на жёлтой повозке», – поём мы, и другие песенки, осень уже наступила, «Рено» гудит дальше в сторону Магдебурга, всё прямо и прямо, никуда не сворачивая.
Свен говорит, что самое лучшее в Нижней Саксонии то, что любоваться тут особо нечем.
По краям дороги – картофельные поля.
Когда стемнело, мы пересекаем привокзальный квартал города Лерте. Я нажимаю на «гетто»-кнопку; со щелчком утопают на дверцах кнопки блокировки. В Нижней Саксонии их называют «пипочки»; дети хихикают.
В родительском доме Свена в деревне горит свет. Бабушка в фартуке стоит перед входом и машет нам, дедушка сунул в рот трубку.
Нет, бабушка курит, а дедушке уже нельзя, у него дыхательный аппарат и он больше не выходит из дома. Бабушка одна во дворе, нас она пока не увидела, бросает окурок в бочку с дождевой водой, на ней не фартук, а тренировочные штаны с пузырями на коленях и «кроксы». Закуривает ещё одну сигарету, раз уж вышла. Мы смотрим на неё из машины.
– Может, посигналить? – спрашиваю я Свена.
– Напугаешь её дóсмерти, – отвечает он.
Дети ждут.
Я выключила свет, чтобы лучше видеть. Куст рододендрона сильно разросся, он скрывает вид из панорамного окна, за которым находится гостиная, а в ней мой свёкор. Больше ничего не разглядеть – теперь, когда и свекровь снова скрылась в доме.
– Что они делают? – спрашиваю я.
Свен молчит. Как только он приближается к родительскому дому, фантазия ему изменяет.
Он отводит взгляд, и я говорю:
– Ну что, поедем дальше?
Он кивает.
– Тогда к моим родителям! – восклицаю я; и как хорошо, что всё ещё есть альтернатива – вторая, полная надежды возможность.
Я веду «Рено» в сторону юга.
Мы больше не поём. Свен включил радио, уже ночь. Дорожная радиостанция то и дело предупреждает о предметах на проезжей части: детали машин, ветки, трупы животных.
– Может, это код, – говорит Свен.
Дети уже спят.
Мы не отваживаемся свернуть на придорожную стоянку, потому что они могут проснуться от остановки. У «Рено-Эспейс» огромный бензобак.
Чем дальше к югу мы продвигаемся, тем слабее становится моя надежда. И мне тоже отказывает фантазия – например, не представляю, как мы разместимся все в однокомнатной квартире моего отца. Мы могли бы переночевать и у моей матери, на кладбище.
Свен расшифровывает послание дорожной радиостанции, и оно означает: оставьте это.
Я вспоминаю, что у меня же нет водительских прав. Не говоря уже про «Рено-Эспейс».
Я желаю себе, чтобы все были счастливы. Хотя бы на осенних каникулах!
Это просто какая-то мания величия – заводить большую семью без дедушки и бабушки, без большой машины и больших заработков. Это необдуманно. Это асоциально.
И теперь они набрасываются друг на друга, мои потомки. Я больше не могу держать их в руках, я не могу их обеспечить, они предоставлены сами себе, и чем всё это кончится, заранее известно.
Беа забеременеет малолеткой.
Джек станет вероломным убийцей – в соответствии со своим именем.
Киран покончит с собой, потому что жизнь в гетто будет ему не по плечу.
А Линн, может быть, повезёт, и в двенадцать лет она попадёт в приёмную семью, у неё будет отец – такой, как Ингмар, он с радостью возьмёт на себя заботу о её израненной душе, такой приёмный отец а-ля Вуди Аллен.
А кто будет во всём этом виноват?
Однозначно я.
Я могла бы избавить их от тягот жизни – просто не родив их на свет. Не настолько же я слепа, чтобы не видеть простую правду: по организации осенних каникул сразу можно увидеть, кто имеет право на размножение, а кто нет.