Который теперь может быть час? Десять?
Вероятно, даже больше, потому что окна, выходящие в сторону улицы, почти все уже тёмные. Спальни обычно выходят окнами на другую сторону, за исключением спальни Ульфа и Каролины, у них лофт, и там трудно сказать, что служит спальней, а что нет.
Что бы я здесь ни искала, фасад, обращённый к улице, мне это не выдаст.
Проникнуть во внутренний двор можно только через ворота дома, расположенного с другой стороны, эти ворота обычно стоят открытыми, а потом взобраться на дворовую стену этого соседнего дома, что тоже не представляет собой трудности, потому что у стены стоят мусорные баки. Проблема в том, что на дворе ночь, а я не мальчишка; что могла потерять взрослая женщина на контейнере для бумаги? К тому же придётся задрать юбку, чтобы вообще туда залезть.
Ну и пусть.
Пошли бы вы, соседи, сородители и сохранители приличий, частные собственники, домоправители и порядочные дамы, пекитесь о своих собственных делишках.
А я на сей раз – та женщина у лифта на станции метро. Никто не может мне указывать, что делать и чего не делать, где мне сдержаться, а где нет. Я часть этого человеческого сообщества и обеспечиваю себе оптимальный обзор. Крышка контейнера для бумаги немного прогибается подо мной. Несколько окон в фасаде дома К-23, выходящем во двор, ещё светятся, правда, слабым светом ламп на ночных столиках, или озаряются голубыми вспышками экрана телевизора. На балконах никого, да и некому, никто уже не курит, а просто посидеть на воздухе уже холодновато. И тем не менее: дом говорит мне о многом. О благосостоянии и тепле, надёжности и серьёзности; никакого хлама, выставленного на балкон, если не считать пустых цветочных горшков на балконе Фридерике. Фридерике весной поедет на садовый рынок, засадит балконные ящики цветами и позаботится о том, чтобы горшки тоже не пустовали. Это уже в будущем году. Это нормально, не противоречит серьёзности её намерений и дел. Фасад бормочет что-то умиротворяющее. Фасад удерживает дом в своих пределах, а меня и всех остальных посторонних удерживает от того, чтобы мы совались к его жителям. Это нормально. Для того они и фасады.
Эй вы, трýсы, выходите и пошли вы на хрен!
У меня нет ничего, чем я могла бы в вас запустить, разве что насрать вам на газон, благо сад лежит прямо подо мной в своём ночном покое и осеннем отмирании, но, во-первых, мне нечем, а во-вторых, никто бы этого даже не заметил, а то и был бы рад: как-никак удобрение.
Сердце у меня колотится, когда я возвращаюсь к себе домой. Я не хочу быть совсем одна, хочу видеть других и хочу, чтобы они видели меня. Вся улица в моём распоряжении, но пользы мне от этого никакой, я хочу общества, а не автобана.
Марианна была в этом смысле больше похожа на поколение своих родителей. Она не пекла пироги и не собирала вокруг себя людей, а, как только смогла себе позволить, получила права и купила автомобиль.
Может быть, она и с Вернером была только из-за его автомобиля. Он давал ей порулить. Экологичное мышление, которое я выказывала с началом вымирания лесов в конце восьмидесятых, от неё попросту отскакивало. Она ехала даже на самые короткие расстояния. Страстно любила ездить. У неё никогда не было кассетного магнитофона или си-ди-плеера в машине – не нуждалась в дополнительной стимуляции и развлечениях.
Может, мне тоже следовало бы попробовать, Беа: On the road, down the highway[8]. Я в конце концов даже не могу оценить, много ли потеряла. Может, этот наркотик продуктивный, и я бы дольше продержалась, будь у меня автомобиль.
Я могла бы ездить, вместо того чтобы писать. Направить взгляд на дорогу, а не на лица, бежать из Лауэли, пристегнув вас, детей, на заднем сиденье.
И даже если бы в этом случае всё пошло так же, как идёт, мы хотя бы могли сейчас забиться в машину, был бы у нас дом на колёсах, стоял бы на парковке универсама «Нетто».
Раннее утро четверга. Осталось ещё два учебных дня в школе.
Я пишу что есть мочи, не задерживаясь, как в безумии.
Какая разница между приготовлением пирогов и вождением автомобиля? Разве созидание помогает голодному сердцу лучше, чем разрушение? Какую роль играют скорость, сахар и головокружение?
Под душем я намечаю линии связи и переходы. Ничто из этих намёток мне потом в каморке так и не пригодится; я слышу голоса, а к тем, которых не слышу, прислушиваюсь особенно внимательно.
Снаружи доносится какая-то дисгармония. Свен ругается в прихожей.
Киран потерял свою куртку, Свен не понимает, как это возможно:
– Проклятье, ты что, не чувствовал холода?
Я не хочу, чтобы Свен выговаривал Кирану, но что поделаешь, я бы и сама ему выговаривала.
Когда это делаю я, это не то же самое. И почему? Потому что я люблю Кирана: к его куртке я безразлична.
Подставляю под струю воды голову, вода течёт по лицу.
Навсегда бы под этот душ, под его тёплые, благодатные струи.
Список для Беа:
Будь осторожна, чтобы не попасть в зависимость.
Ни от автобанов, ни от сахара или сигарет, а особенно – от того, чтобы тебя понимали или даже просто обращали на тебя внимание.
С этим в любой момент можешь пролететь.
Занимайся карате. Танцами на пилоне. Физическим развитием.
Сделай своё тело как гибким, так и крепким, по-настоящему способным к сопротивлению, жёстким и в то же время податливым. Усердно тренируйся держать язык за зубами. Душ принимай холодный.
Тренируй свою душу. Отдавай себе отчёт в том, что однозначности не бывает, всё имеет как минимум две стороны. Любовь – это одновременно и защищённость, и зависимость, а зависимость – это и связь, но и обморочное бессилие; обморочное бессилие – это и беспомощность, но и свобода, и так далее.
Ничего не удержать неизменным. Всё движется, ни на что не опирайся, обходись с достоверностью так же, как с дверями нашей квартиры: на первый взгляд они солидные и прочные, но стоит на них опереться – и они подадутся под тобой. Распахнутся, потому что они двустворчатые, а фиксатор сломался.
Идея для танцевального спектакля: пустая сцена, только двери. Танцоры нетвёрдо держатся на ногах, пошатываются, пытаются опереться на двери, чтобы отдохнуть;
хлоп, двери распахиваются, не успеваешь глотнуть воздуха, как уже снова надо продолжать танец. И я знаю точно:
это навсегда. Пока зрители сами не разойдутся по домам.
Вера меня любит.
И я её люблю.
Я никогда ей не завидовала, даже в детстве их дому с огромным садом, с гигантским холодильником, всегда хорошо наполненным – и из него можно было угощаться без спросу. Гараж – сам по себе отдельный домик, полный всякого хлама, с лыжами, конечно, а в подвале морозильник с мороженым на палочке.
Тебе это не кажется чем-то особенным, Беа, разумеется, сегодня это есть у всех. Но тогда мороженое на палочке бывало только в магазине или на заправке, но никак не у людей дома. А у Веры – да. У Веры было всё и даже больше, но она не жадничала, делилась. В первую очередь со мной, своей подругой и родственной душой.
Штутгарт, 1981 год.
Мы с Верой – что-то особенное. Наша дружба прочнее, чем у других, и мы вместе осуществим небывалое. Наше будущее лучезарно, наша сила неисчерпаема.
Когда нас спрашивали, кем мы хотим быть, мы отвечали: «Государственными канцлерами». Мы были уверены, что такого ответа не даст никакая другая девочка. Мы понятия не имели, какую работу делают государственные канцлеры, знали только, что они обладают властью. И государственным канцлером ещё никогда не была женщина, то есть мы будем первыми в этом, как и во многом другом.
Мы задаваки и выскочки. Раскрашиваем лица в коричневый цвет и играем в пиратов. Делаем вид, что завоевали мир. И мир действительно принадлежит нам.
В трамвае мы горланим, пока не начинают вмешиваться старики, одерживая верх над нашими наглыми ответами на их обывательские швабские наставления. Ну ничего, мы им ещё покажем.
Мы сильны. Мы равносильны.
Родительские дома у нас выглядят по-разному, потому что наши родители разительно отличаются друг от друга. Мать Веры куда раскованнее моей: у моей не поешь колбасы без хлеба; у Веры можно есть и делать что угодно и как нравится. И можно ничего за собой не убирать. Можно играть и чувствовать себя непринуждённо. Я чувствовала себя непринуждённо.
Штутгарт, 1984 год.
Мы носим одинаковые береты – Вера розовый, а я бирюзовый. Мы никогда их не снимаем, даже когда нам велят их снять.
– Дамы имеют право оставаться в головных уборах в закрытом помещении, – парирует Вера требование своей учительницы английского, которой следовало бы это знать, взгляните на королеву.
Мы хихикаем.
– Этот берет у тебя имеет какое-то религиозное значение? – спрашивает меня моя учительница физкультуры, и я сперва пытаюсь отделаться коротким «да», но всё же не хочу врать и потому отвечаю:
– В известном смысле да, это означает, что он очень важен для меня.
И учительница физкультуры, которая ко мне хорошо относится, засчитывает ответ и разрешает мне остаться в берете.
После школы и в выходные мы делимся друг с другом своими подвигами в этой борьбе; мы больше не учимся в одной школе. Не знаю почему, но Марианна чувствует себя обиженной из-за этого. Я же не вижу в этом ничего дурного. Мы с Верой боремся за наши опорные точки в деле свободы и справедливости и потом сообща оцениваем наши успехи. Мы очень успешны. Возможно, в наших рассказах более успешны, чем в действительности, но главное здесь то, что мы ждём с нетерпением, когда снова будем действовать сообща – в славные времена после окончания школы. Подобно пираткам Энн Бонни и Мэри Рид мы поднимем флаг с черепом и костями и пустимся на подвиги – и тогда ничто и никто не сможет нас остановить.
Марианна не объяснила мне, почему она была так обижена. Не хотела, чтобы разница в положении родителей бросила тень на дружбу дочерей. Может, она и ошибалась, может, выбор, сделанный в пользу частной школы, не был настолько уж принципиальным. А оказался просто уступкой дедам, а не отказом от общего проекта, который должен был изменить общество в целом. Высказать это Марианна не решилась. Или надежда была сильнее.
Штутгарт, 1991 год.
Школа позади, мы готовы к новому времени. Которое должно состоять – независимо от аттестата зрелости – из искусства, секса, крестьянской усадьбы, из того, чтобы занять дом, ярко размалевать комнаты, иметь на кухне диван, снимать кино, делать маски и марионеток, устраивать уличные представления, разъезжать по южным странам в списанных, разбитых автобусах и петь. Основать музыкальную группу, ну или хотя бы заниматься сексом с членами музыкальной группы в списанных автобусах. И разумеется: козы, разгуливающие среди старых сараев.
Откуда мы всего этого набрались? Уличные представления и автобус? Дворы и члены музыкальной группы?
Мы и сами тогда недоумевали. И обнаружили, что нам, пожалуй, надо перестать мечтать, а надо овладеть профессиями и инструментами, найти каких-нибудь союзников и/или спонсоров, подходящие места или возможности их организовать, чтобы осуществить то, что нам грезится.
Отец Веры хотел, чтобы Вера получила диплом. Именно она как женщина.
– Что это значит? – с негодованием спрашивали мы. Мы и правда этого не знали.
Однако Вера в конце концов взяла его деньги и посещала частную школу дизайна. В какой-то момент у неё одной из всех нас оказалась хорошо оплачиваемая работа, потому что она умела пользоваться программой «Фотошоп» и монтировала цифровые видео намного раньше, чем этим овладели другие. Я же со своей стороны не воспринимала компьютер всерьёз. Хотела иметь в руках что-то более ощутимое, целлулоид и скульптуры из металлолома, пыталась поступить в высшую школу искусств, но меня не приняли. И хорошо, такой же неходовой товар. Кто становится в конце концов учителем? Кому не удалось выбиться в художники.
Берлин, 1993/94 годы.
Наконец-то предвкушение той жизни, о которой мы мечтали. Полтора года на Мюзамштрассе, в доме, который отец Кристиана то ли купил, то ли получил в качестве компенсации долга, то ли ещё как-то – нам было всё равно, Кристиан туда вселился и дал нам знать, явились мы, разложились, сверху положили видеокамеру «Супер-8».
Курт Кобейн поёт, что у него лично воскресенье – каждый день. Его голос замазывает все противоречия, заштриховывает те места, где мечты расходятся с действительностью. Солнце светит у нас над головами.
Я хожу убирать и готовить и читаю корректуру. Остальные ходят два раза в неделю в университет и за это получают содержание от своих родителей. Подлинное – вот что главное для нас, а двойная жизнь – как раз то, что надо для людей, которым всё мало – вроде нас.
Курт поёт, что всё о’кей и уж он-то не свихнётся.
Курт всаживает себе пулю в голову.
Нам приходится выметаться с Мюзамштрассе.
Ульф печалится о Курте так, будто знал его лично. Я вяжу ему такую же светло-зелёную мохеровую куртку, в какой Курт выступал на акустических шоу на Эм-ти-ви.
Ульф рвёт со мной. Он теперь всерьёз изучает архитектуру.
Берлин, 1995 год.
Вера монтирует видеофильмы. Поэтому вскоре знает настоящие музыкальные группы, берлинских музыкантов и клубы, в которых они играют; я не хочу идти туда с ней и стоять рядом; петь я всё ещё не умею, но, может, умею хорошо писать.
Я пишу текст, и Вера его поёт. Мы снимаем это на видео.
Мы могли бы стать знаменитыми, как… Да, как кто, собственно? Как Пол и Арт? Томас и Дитер? Дитер и Борис?[9]
Один тип из Фридрихсхайна хотел стать нашим менеджером. Он рассылал демо-записи, но так и не нашёл нужных людей. Или не был с ними достаточно хорошо знаком. Вера с ним трахалась, но не поэтому; мы искали любви, а не карьеры. Лучше всего, конечно, чтоб было два в одном, как у… Да, как у кого, кстати? У Курта и Кортни?
Курт мёртв, и Кортни, слава богу, вовремя успела заиметь от него ребёнка.
И Марианна так радовалась внукам.
Мать Веры тоже, но уже не надеялась, что когда-нибудь их дождётся!
И мать Фридерике поначалу. Уже боялась, что вдруг Фридерике… Но нет. Всё в порядке.
Мы не были такими, как наши матери.
У нас, в конце концов, было это дикое время.
Мы осуществили свои мечты, видали не по одному пенису, если и следили за фигурой, то лишь втайне, и наши мужчины умеют управляться со стиральной машиной.
Мы с Верой сохраняли нашу связь. Мы знали друг о друге всё, знали точно, что происходит с другой, проверили на деле, кем мы были, кем мы стали, кто мы есть. Мы подходили друг другу. Были как семья – и любили друг друга по-матерински. Так же самоотверженно и вместе с тем самонадеянно. С таким же пониманием в непонимании. Без зла. Без зависти.
– Возьми же, – с готовностью говорили мы, – этот последний, самый большой и лакомый кусок, ибо если тебе будет хорошо, я тоже буду счастлива. Кроме того, я сильнее тебя, держу себя в руках, мне не надо всё время в себя что-то впихивать…
Материнская любовь – отрава. Вроде бы ничего не требует, но на самом деле требует всё. Говорит: «Я есть, потому что есть ты, а ты есть только потому, что есть я. Потому что я о тебе забочусь! Но не обращай на меня внимания…» – хотя я каждый твой шаг и каждый твой вдох отношу к себе.
Есть истории, которые могли бы нас предостеречь – истории, где речь идёт о соблазнении, о падении и о маскировке, а также об отраве материнской любви, противоположности желания добра, о страхе матерей оказаться ненужными: народные сказки.
В собрании братьев Гримм все они подвергнуты цензуре, там матери превращены в мачех. Ты это знала, Беа? Я нет.