К книге
Овечки в теплеХотение
78%
Хотение
14

– Почему ты тогда не захотел на мне жениться?

Мне кажется благоразумным начать с абстрактного, уже завершённого дела, а не с конкретной, тлеющей претензии.

Ульф заказал себе бутылку пива, я себе вино. Ульф тем самым подчёркивает свою готовность повернуться лицом к пролетариату, а я до сих пор не знаю разницы между каберне, бордо и пино нуар, давно бы пора научиться различать, но я вместо этого блефую, при заказе делая вид, будто мне нужно немного подумать.

– Не знаю, – сказал Ульф. – Никто не хотел жениться. Ты разве хотела замуж? Я бы удивился.

– Нет, я не хотела, – сказала я и откашлялась. – Но это как раз то же самое. Я не хотела переезжать в ваш общий дом. Но что же тогда с хотением? Со свободной волей?

Ульф печально смотрит на меня. Выглядит он хорошо: стройный и тренированный, сидит прямо, потому что он ходит на йогу, и у него ещё все волосы на месте, а я знаю от своей парикмахерши, что они сохранятся у него навсегда, если он до сих пор их не потерял. Вот скорбь в его лице мешает, она выдаёт его возраст, отпугивает потенциальных претенденток на любовное приключение, разве что они окажутся охочи до проблем с психикой, до ссор и бездн. Если приглядеться, печаль таится и в хорошо тренированных плечах.

– Не стоит нам ходить вокруг да около, – сказал Ульф.

– Вот именно, – сказала я. – Какова причина?

– Провести чистку? – сказал Ульф. – Ты не можешь претендовать на это только для себя.

– Что ты имеешь в виду?

– Ты отреклась от нас. Своей статьёй. А теперь ещё и книгой.

– Думаю, я слишком сильно на вас полагалась! Слишком надеялась на вас, в этом была проблема.

– Проблема – твоя обособленность. В этом всё коварство. Ты дала понять, что находишь это тупым. Ну и ладно. Тогда и не надо.

– А ты помнишь лыжные каникулы?

– Какие лыжные каникулы?

– На святки. В те выходные, когда вы были в Лауэли, а я нет.

– Да. Смутно.

– Смутные воспоминания или тёмная глава?

– Прекрати, Рези. И не надо мне ничего приписывать.

Он встаёт, чтобы заменить пустую бутылку пива на полную. Я вытираю уголки губ на случай, если там собралась слюна или красное вино.

Когда Ульф возвращается, я спрашиваю:

– Ты считаешь, что мне надо было взять у Ингмара деньги?

Ульф выглядит измученным. Я вдруг вспоминаю, что он порвал со мной приблизительно с тем же обоснованием, что и Вера, тогда, когда нам было по двадцать. Он сказал, что – как мой партнёр – принуждён смотреть на мир моими глазами и что до сих пор это его воодушевляло, но теперь ему интересен и собственный взгляд на мир.

Мне это казалось красивым и понятным способом прекращения отношений, за это я его любила. Хотя тогда за этим прочитывалось и то, что будь мой взгляд на вещи более мягким, более весёлым, тогда он бы выдержал дольше, но это было всего лишь рассуждение, а критика тогда ещё не так сильно подвергалась критике, как сегодня, она была даже желательной и, как сказал Ульф, даже вдохновляющей. По крайней мере, это было не так позорно, как если бы он сказал, например, что хотел бы себе кого-то с грудью побольше, вдруг это больше торкает. «Торкает» – это было выражение, которое мы тогда употребляли.

Я добавила:

– Ты думаешь, это бы торкнуло?

Но Ульф не среагировал. Может, он и правда всё забыл. Забыл, что значит быть со мной, забыл, по какой причине он решил расстаться, забыл, как мы строили планы, про кошек и детей, про коз и уличный театр, про занятый нами дом, не обременяющий нас собственностью, и секс. Как забыл и выражение «торкнуло».

Я решила идти на всё, раз уж и без того всё едино.

– Я думаю, у нас были радикально разные предпосылки, и мы по возможности игнорировали это, и я думаю, что это и сейчас так же, а то и больше, и что это игнорируется больше, чем когда-либо, хуже того, прикрывается неолиберальной болтовнёй о карьерных шансах и о чём там ещё, и я едва осмеливаюсь высказать это, потому что ты тоже подпевал этой отвратительной песне, упрекая меня, что я изображаю из себя жертву, а я и поверила, что сама виновата и что другие из-за меня страдают, но что я всё равно имею право размышлять о причинах, а также говорить об этом, потому что это слишком просто – сделать из меня козла отпущения и объявить меня невменяемой. А это расторжение договора аренды – это же просто свинство, этому нет оправдания, тем более такого, как «известно же» и «сама виновата» или «м-да, он только реагировал». Да, Франк провёл чистку и выбросил ненужное, но то, что он выбросил, ещё живёт!

Я с трудом перевела дух.

Лицо Ульфа, красивое, выбритое рано утром, теперь уже сдержанно поблёскивало серебристой щетиной. Маска. Я знаю, что он был против фасада ванильного цвета, он хотел серый цвет с примесью граната и слюды, чтобы дом вспыхивал под лучами солнца, а в остальное время держался скромно. Я знаю, что он раздумывал, не продавить ли всё-таки этот вариант вопреки решению большинства; что он размышлял, не выступить ли ему как архитектору, а не как равноправному члену строительного кооператива. Но всё-таки не выступил, потому что внешнее было для него не так важно; потому что одобрение группы было дороже признания в профессиональных кругах. Я догадываюсь, что это далось ему нелегко, потому что он всегда был рыцарем эстетики; он знает, что знает это лучше, доказал это тысячу раз, и тем не менее: он решил принести жертву ради общей спайки.

– Ты думаешь только о себе, вот в чём проблема, – говорит он, а я – почти одновременно:

– Я откровенно эгоистична, вот в чём проблема.

Мы не смеёмся. Мы не говорим: «Чур, не я, и шкурка не моя», как делали это в детстве, когда получалось что-то произнести в один голос, да мы и сказали не одно и то же, но шкурка была наша, я впервые поняла значение этой присказки.

У Ульфа нет детей, а у меня нет желания объяснять ему детские поговорки, мне хотелось получить объяснения от него, я хотела заставить его объясниться.

– Как дела у Вилли? – спросила я.

Я впервые обратила внимание, что Вилли зовут Вилли[10] и что он сын Веры и Франка.

– Он тоже знаменит своим эгоизмом, – говорю я. – Выдающийся мастер добиваться своего, за что взрослые его терпеть не могут.

Ульф смотрит на меня без всякого выражения. Он придерживается правила приличия – не говорить о третьих лицах в их отсутствие. Я же нарушаю и это правило:

– При этом он остаётся измученным и принуждённым и в итоге никогда не добивается того, чего действительно хотел. А именно признания, что все лгут! Он хочет оказаться где-то в другом месте, успокоиться. Ты думаешь, Франку охота каждые выходные отправляться с мальчиками в бассейн? Просто это единственное место, какое ему остаётся, чтобы держать их в узде, единственное, что приходит ему в голову. Эти каникулы, эти вечеринки, эти постоянные инсценировки. В этом! Нет! Ничего хорошего! Быть семьёй. Это утомительно, это изматывает, это вечные раздоры. Мёрзнуть, бояться грибка на ступнях, переступать через раздавленное печенье на полу кабинки. И очень удобно свалить вину на кого-то одного, лучше всего на того, кто не сразу заметит это и не может как следует защититься, потому что он маленький, или слабый, или отчаянно строптивый, а ещё можно изобразить сваливание вины как помощь, или воспитание, или укрощение, а самооборону считать самооправданием, прибегать к более жёстким мерам, не добровольно, разумеется, а вынужденно, сугубо в качестве реакции.

– Ты говоришь сейчас о себе или о Вилли?

– Ты присутствовал при этом, чёрт возьми! На этих ужасных крестинах! Ты видел, как Франк выволок Вилли, как зажимал ему ладонью рот, это было жестоко!

Ульф ничего не сказал. Я закрыла глаза. Не может быть, чтобы Ульф не видел этого, мы с ним стояли рядом. Он тогда ничего не сказал, я тоже. Никто ничего не сказал на это, насколько я помню. Это была вина Вилли, потому что он спровоцировал, не умел вести себя в церкви, и Франк был беспомощен и, возможно, даже испуган, испуган, как мой дед, когда Бригитта, не оглядываясь по сторонам, перебегала через дорогу. Детей надо держать в строгости, иначе что-нибудь случится, и поэтому строгость – на благо их же самих. Меньше всего я хочу, чтобы они погибли, и я понимаю Франка, я понимаю это желание схватить, удерживать и молчать, а что тут скажешь. Но то, что это жестоко, что деревянные плечики сломались, а Вилли ушибся голенью о церковную скамью, когда его выволакивали наружу, это тоже правда. Невзначай, не нарочно, а лишь вследствие, но это было.

Ульф не слушает меня. Ульф ничего не говорит. Мы не находим общего языка в этой пивной. Но ты, Беа, ты должна меня слушать, потому что язык ты усваивала от меня.

Сентябрь 2014 года, ты помнишь, нет?

Ты тоже присутствовала при этом, пышные крестины Фрица, сыночка Вериной подруги Неле, для которой Франк предоставил свою сперму.

Вы, дети, не находили это заслуживающим упоминания, ну, Фриц и Фриц, толстый младенец, у которого две мамы. Для рождения ребёнка, конечно, нужен отец, но этот отец не обязательно должен быть ему папой.

Франк пожертвовал свою сперму, чтобы Неле и Тина могли иметь ребёнка, и у Веры была идея устроить пати в честь крещения младенца в саду К-23, потому что там достаточно места, там царит правильная атмосфера, там все – одна большая семья, и Фриц теперь – часть этого пёстрого родства где по выбору, где по генам.

Конечно, то здесь, то там на лбу у участников появляется морщинка озадаченности, кто-нибудь стоит со своим стаканом берлинского светлого у тростника рядом с площадкой для мусорных баков и спрашивает себя, как ему относиться к этим радужным семействам – какой-нибудь пожилой дядюшка из Баварии, но ему тотчас подливает пива улыбчивая со-мать в платье без рукавов. Которая перед этим стояла с ним рядом у купели, там вообще было полно народу: мать, со-мать, биологический отец, его жена и к тому же ещё трое крёстных. Кто кому кем приходится и кто с кем, – гм-м – что делает? – спрашивает себя дядюшка потихоньку, вот именно поэтому дядюшке больше слова не дают, а только позволяют стоять возле тростника у площадки для мусорных баков и пить светлое пиво, тогда как остальное общество радуется, что Фриц родился и ему будет хорошо с двумя матерями и двумя единокровными братьями и донором-отцом, который на задах сада бросает фрисби, а его жена со своими подругами передают с рук на руки очаровательного малыша в саду при доме, где можно так чудесно отдыхать.

Я сама слышу, Беа, что это звучит насмешливо. Хотя всё это чистая правда!

Состоялся чудесный праздник, было что поесть, все выглядели великолепно. У тебя красная бархатная юбочка и косички, помнишь? Тина уже снова влезала в свои чёрные джинсы, хотя Фрицу всего три месяца от роду, а Неле нарядилась в платье, которое Вера несколько лет назад купила в «Хумана» и никогда не надевала, но Неле оно оказалось очень к лицу, она из тех женщин, которым очень идут эти одёжки в стиле пятидесятых. Настроение царило превосходное. Погода подыгрывала.

Только Вилли в очередной раз не хотел подыгрывать. «Никакой он мне не брат! Знать его не хочу!» – это он кричал ещё в церкви. Так громко и яростно, что все слышали.

Ты помнишь?

Вам, детям, велено было всем пройти вперёд, к алтарю, и встать вокруг Фрица. Священник был старый друг семьи, шестьдесят восемь лет, свободомыслящий, добрый. Что-то изобретал, чтобы дети не скучали и чтобы они участвовали в обряде. Все прошли вперёд и встали вокруг младенца – принимали его в своё сообщество. «Как вашего друга и брата!» – сказал священник, и вы должны были все поднять руки и воскликнуть: «Добро пожаловать, Фриц!»

Что вы и сделали, вы, старшие – немного робко; ты даже взглянула на меня, но потом тоже крикнула.

Только Вилли отказался. «Это не мой брат!» – завопил он и хотел убежать.

Франк сделал к нему два шага и схватил его за локоть.

«Отпусти меня! – вопил Вилли. – Ты меня не заставишь! Никакой он мне не брат и никогда им не будет!»

И Франк зажал ему рот и выволок Вилли наружу.

Мне это как раз понятно: именно Вилли, настоящий кровный брат новорождённого. Он стыдился, к тому же он, наверное, неправильно понял. Священник имел в виду «брата» в смысле брата по вере или вообще собрата, так? Это не намекало на донорство семени. Но почему тогда нельзя было спокойно отнестись к тому, что Вилли не хочет соучаствовать? Чем можно объяснить такую резкую реакцию Франка?

Праздник получился великолепный, но в то же время такой, ходу которого нельзя было мешать, на котором следовало держать язык за зубами и подыгрывать, как и на любых других семейных празднествах. Правда, под другим знаком и с другими людьми – с баварским дядюшкой вместо берлинского мужичка; но и свободным и непринуждённым этот праздник тоже не назовёшь, не надо притворяться.

Но мы тогда притворились.

Потому что мы не хотели никому позволить испортить нашу инсценировку пёстрого, свободомыслящего сообщества, как другие не хотят испортить свой патриархальный порядок или святость семьи. И уж не такому строптивому сопляку, как Вилли, и не такой галлюцинирующей ведьме, как я, которая во всём видит только плохое.

Я снова открыла глаза. Ульф уже опорожнил и вторую бутылку, он пьёт очень быстро, я спросила:

– Хочешь ещё одну?

Он отрицательно помотал головой.

– Как ты думаешь, что можно теперь изменить? – спросил он. – Почему ты не вмешалась сразу на месте, если для тебя это было так важно?

– Из страха. Может, мол, не так уж это и плохо. Может, это просто в порядке вещей. Может, всё пройдёт, если не обращать особого внимания; всегда же что-то не так, всегда кто-то плачет, а в принципе всё как бы и хорошо.

– Ты явно так не считаешь.

– Но хотела бы считать. Я хотела бы находить хорошим всё: тебя, ваш дом, нашу дружбу, прошлое, будущее, детей, вечеринки и так далее! Разумеется, всё это должно быть хорошо. Почему ты думаешь, что я хочу находить это глупым?

– Потому что ты так себя ведёшь.

– Нет! Вилли тоже хотел, чтобы всё было хорошо. Все этого хотели! Но это не было хорошо!

Ульф смотрел в сторону, где сидела группа молодых женщин – ещё не матери, ещё лучистые и свежие, – которые не обращали внимания на мои крики. Разве что парочка справа от нас, нашего возраста, скорее молчаливая – они, наверное, думали, что мы с Ульфом ведём тяжёлый разговор, выясняя отношения, и что Ульфу лучше было бы взять себе одну из тех весёлых двадцатилетних слева, чем выдерживать эту истеричную старуху.

Я допиваю своё вино и со стуком ставлю бокал на стол.

– Стыдно же, правда? Так волноваться прилюдно и кричать. Да ещё при всём честнóм народе, собравшемся на крестины. Вилли посмел это сделать, а я не посмела. А вдруг я поняла что-то неправильно? Вдруг я со своим чувством совсем одинока? Никто меня не поддержит? Так что лучше уж я брошу Вилли в беде, хотя точно знаю, что он прав. «Брат», что это ещё за глупость! «Я его не знаю», вот именно! Но чтобы последовать этому импульсу, требовалось мужество.

Я представила, как бы я выскочила в проход между церковными скамьями и стала вырывать Вилли из рук Франка – вот бы началось, Франк, разумеется, сильнее меня. Но мне на помощь пришёл бы эффект неожиданности! Франк выпустил бы Вилли, и Вилли бросился бы бежать, я за ним, а Франк нет, он бы сел сзади, рядом с книжками псалмов, и тяжело отдувался. Пытаясь успокоиться.

Ульф заплатил за пиво. Заплатил и за моё вино, надел куртку, обернул вокруг шеи шарф.

Это мне тоже нравится: что он просто уходит, ему не требуется никаких вводных ритуалов, чтобы удалиться.

Мы топаем рядом по тёмному, по-осеннему мокрому кварталу.

Там, где годами сидели бродяги возле крытого рынка, теперь большая дыра; щита с объявлением о строительстве пока нет, но Ульф наверняка знает, кто здесь построится; я не спрашиваю его. Ветер хлопает брезентом, который прикрывает дыру; в конусах света уличных фонарей видно, как сеется морось. Моё лицо покрывается влагой, но мне это не мешает, мне нравится идти под дождём. Рядом с Ульфом.

Вилли и я. За дверью церкви.

Там растут такие невысокие кусты, и Вилли в них скрывается; я бы туда никогда не сунулась – из-за собачьего дерьма, но на территории церкви, может, его и нет. И я лезу в кусты вслед за Вилли. Он сидит там на корточках, под кониференом. В орешнике. Свернувшись калачиком.

– Эй, – окликаю его. Он не поднимает голову.

Я копирую его позу, присаживаюсь рядом, за что-то держась. Не то чтобы это плохо, но в моём возрасте немного затруднительно. Но я же сейчас не в своём возрасте, я теперь как Вилли, который не боится кричать, не боится, что его поднимут на смех, не боится внести помехи и произвести неблагоприятное впечатление.

– Что там было такого уж плохого? – спрашиваю я.

Он не отвечает. Я размышляю, знаю ли ответ сама.

– У священника дурацкий голос. Но его так учили. В семинарии учили, как говорить от имени Бога и перед многими людьми.

Вилли по-прежнему ничего не говорит. Я вижу только его волосы, нависающие на лицо, он понурил голову и молчит. Волосы у него свалялись, расчёсываться он не любит. Я тоже распускаю свой хвост, пробую, как это: волосы на лице. И на зубах.

– Мерзавец, – говорю я сквозь зубы. – Мне плевать, чему его там учили, мерзавец.

Я валюсь на землю. Лежу с волосами на лице, под щекой у меня земля, покрытая жёсткой хвоей и листьями. Она пахнет гнилью, неприятно остро. Собачьего дерьма нет, но хватает и птичьего помёта и жуков.

– Может, патер здесь нассал.

Я слышу дыхание Вилли. Больше он не издаёт ни звука, сидит тихо, как мышка. Он не смотрит на меня, никогда, потому что знает, что я не на его стороне. Спасти его один раз – этого мало, а может, он бы и сам вырвался. Сидел бы здесь один, без меня.

– Я сделала это не для тебя, – говорю я, – а для себя. Вместе петь и восклицать – это очень хорошо, но не тогда, когда не хочется этого делать. И уж тем более не ради того, чтобы другие хорошо себя чувствовали. Пусть сами становятся в кружок, пусть оставят себе своего новенького ребёнка, празднуют свою пати без меня. Я больше не хочу торчать на том месте, которое мне указали. Всё это глупо и предсказуемо. Заученно, даже то, что отклоняется от нормы. А настоящего-то отклонения от нормы всё ещё слишком много.

* * *

– Что ты сказала? – Ульф остановился.

Я обняла его, притянула к себе его голову. Он подался ко мне, мы поцеловались, мы ещё могли это, хотя не делали этого уже десятилетия. Незабываемые губы Ульфа, несравненные, тёплые; я хочу расстегнуть его куртку, он мне помогает. Мы вместе учились тому, как функционирует секс вдвоём, это длилось долго и было сопряжено с ужасной неуверенностью. «Делай что хочешь» – таков был девиз, на котором мы выросли, это была мантра так называемой сексуальной революции и самая большая общая ложь. Потому что был ещё и стыд, который разделялся дальше на удивительно неравные порции; я была полна им до краёв, не могла пошевелиться из страха, что он выплеснется. И теперь Ульф замечает, что мы здесь делаем, и он не хочет, отделяется от меня и уходит. Я остаюсь, не могу, не разрешаю себе быть той писающей женщиной у лифта. Я совершенно точно не могу трахаться с Ульфом стоя на дороге, хотя это, может, было бы единственно разумным делом, каким мы могли бы заняться друг с другом; вместо этого я смотрю ему вслед, как он вставляет ключ в белую лессированную цельнодеревянную дверь дома, которую делал ему на заказ один его знакомый столяр, и потом устало возвращаюсь к другой двери, ключ от которой я скоро должна буду сдать, кстати, сколько их должно быть в комплекте, сколько ключей передал нам тогда Франк? Какая небрежность, какая я растяпа, это же сразу видно.

Предыдущая главаГлава 14 из 18Следующая глава