Бармен заулыбался издалека. Нажал кнопку кофе-машины. Ясное дело, эспрессо в этой глухомани заказываю только я. Цена московская. Кому тут еще? Школьники и старухи с внуками.
Подхожу к стойке. Липко улыбаясь, бармен смотрит в разрез моего купальника. Он думает, что, если мне пятьдесят, любая смазливая деревенщина может вот так смотреть.
– Мне кофе, – говорю.
– А я догадался. – Противное местное «г». И продолжает нахально улыбаться.
Кладу деньги на стойку, бряцнув мелочью, беру кофе, давая деревенщине понять, что не расположена к разговору.
– Наверх пойдете, как обычно? – улыбка приклеивается к его нахальному лицу. – Я могу туда принести.
– Я сама могу.
Пока иду по лестнице, бармен боковым зрением следит за моими ногами. Ноги у меня что надо.
Поднявшись наверх, я сажусь, ставлю чашку на широкие перила, скидываю шлепанцы и кладу ноги на низкий, крепко сколоченный столик. Все равно тут никого.
Под верандой облупившиеся синие лодки покачиваются над желтой водой. Вчера я думала о реке. Там не водятся ни акулы, ни морские ежи, ни ядовитые медузы. Мир реки безопасен для человека, но он более зловещ, чем морской. Темные пятна дна и омуты, бурые водоросли, колышущиеся от течения, склизкие улитки и пиявки, черные ужи, проплывающие поперек. Река напоминает о смерти. Море – нет. Я не знаю, зачем приехала сюда. А, да. Здесь недорого. А я на мели.
Кофе крепкий, но недостаточно горячий.
Солнце выползает из-за дерева и начинает светить прямо в лицо. Проклятый ультрафиолет. Фотостарение. Смешное слово. Это когда смотришь фотографии и видишь, что постарела.
Отодвигаю стул в тень и задеваю бармена. Он стоит за моей спиной с тряпкой в руке. Мне вспоминается какой-то старый фильм, когда официант в кафе накидывается на даму и прижимает ей к лицу тряпку с хлороформом. И потом ее ноги в кадре. Я не против потерять сознание. Я даже не против, чтоб меня грохнули. Я устала. Я ненавижу солнце. Пляж. Людей. Я не хочу лежать в тени с книгой, потом идти на обед и улыбаться противному семейству напротив с толстым рыжим мальчиком. У него всегда крошки вокруг рта, и он их не чувствует. Родители не делают ему замечаний. Они заботятся только о его аппетите. В общем, если бы меня сейчас вырубили, как в том детективе, я была бы не против.
Бармен, поглядывая на меня, начинает тереть тряпкой соседний столик. Я отхлебываю холодный кофе и с неприязнью смотрю на лоснящуюся, как у зверя, загорелую полоску его спины между низкими джинсами и майкой в обтяжку. Бармен одет, как продажные азиатские мальчики с Вирджиния-бич.
– Как кофе? – он смотрит вполоборота.
– Холодный, – говорю я.
Он продолжает нагло улыбаться. Ему плевать на кофе. Он пялится на меня, как на дорогую машину с большим пробегом. Я видела в американских салонах таких тупиц. Им никогда не досталась бы новая, и им об этом известно. Видели бы вы их лица, когда они, купив обесцененное временем сокровище, втискивают на сиденья свои амбициозные задницы.
Я допиваю кофе и надеваю солнечные очки.
– На пляж?
– Да.
– Вода холодная?
– Да.
– В этом году активизировались родники.
Бармен ощупывает меня холодными голубыми глазами. Боже, я ему улыбаюсь. Губы сами расползаются на лице. Задыхаясь от ненависти к себе, я улыбаюсь, давая согласие этому барному ничтожеству на продолжение разговора. У меня отличные зубы.
– Вы живете на «Эдельвейсе»?
Он сказал «на»! Да, я старая жирная дюймовочка, живущая на блядском «Эдельвейсе»! Я киваю бармену.
– Какой номер?
– Пятьдесят третий.
Быстро ухожу, задыхаясь от позора. Загорелая до черноты пятидесятилетняя старуха. Мои ляжки дрожат от каждого шага. Я мертвец. Я похоронена тут, в болоте, под облупившимися синими лодками.
Бармен соврал про родники. Пятнадцать лет назад вода здесь тоже была как лед. Несмотря на звенящую жару. Я приехала сюда с дочерью. Рассорилась с любовником, схватила дочь и уехала. Бешеной собаке сто верст не крюк.
Разумеется, мы через день помирились. Глеб прилетел на выходные. Видели бы вы, как пялились на него местные клуши. Глеб – он и в Москве звезда. А тут…
Наше субботнее появление на пляже произвело фурор. Впечатление портила Катька. Рядом с нами, высокими, мускулистыми, она смотрелась, как уродливый подкидыш. Не знаю, в чью породу она пошла. Не походила ни на меня, ни на мужа. Белокожий тюлень. Добрый до глупости. Глеба она, как ни странно, не раздражала. А я бесконечно ее одергивала. Иногда даже до слез ее доводила. Невероятно несуразная девочка, только в воде она становилась ловкой. Плавала как рыба.
Было жарко. Я, Катька и Глеб устроились подальше от публики, рядом с кустами. Болтали о том о сем, о работе. Когда Катька не слышала, говорили о любви. На пляже было полно ее ровесников. Но она же знакомиться не умела. И дружить не умела. Лежала все время рядом со мной, как поросенок подсосный. Щурила близорукие глаза. Только в речке искупается – и опять рядом сидит. Глеб ей нравился. А ему вечером улетать.
Народ постепенно начал расходиться – близился обед. Катька опять пошла купаться. Глеб подмигивает, тянет в кусты. Соскучился. Я и сама соскучилась. Когда ругаешься, потом еще сильнее тянет.
Мы пошли тихонечко. Как школьники. Комары, колючки жопу колют, я стараюсь не смеяться. Глеб держит меня на весу и улыбается. Он сильный. У него родное, умное тело. Не помню, когда мы вернулись.
Народ разошелся. Катьки нет. Пошла к пляжу – нет. Она обычно далеко уплывала. Возилась в кувшинках как русалочка. Подождала ее немного – нету. Очки и тапочки на месте. Глеб пошел на лодочную станцию.
Я помню, как мы плыли на синей лодке. Вглядываясь в воду слева и справа, Глеб налегал на весла. Я сидела, одуревшая от недавнего счастья, даже в тот момент любовалась им. Поднялся ветер. Какой-то очень странный ветер. Он срывал листья с деревьев и гнал их по воде. Как будто за один час наступила осень.
Глеб опустил весла и сказал: – Слава богу, в реке ее нет. Все будет хорошо.
Катьку нашли на следующий день. Утопленники все страшные, а Катька была красивая.
Резко похолодало. Я летела в самолете в Катькиной толстовке с Покемоном, пропахшей ее молодым потом, и у меня стучали зубы. Где-то в хвосте самолета летела Катька. Проводница дважды приносила мне виски, но я не могла согреться, и зубы все равно стучали. На толстовке было жирное пятно. Я помнила, как мы с Катькой поругались из-за этого пятна, сколько мы вообще ругались из-за ее рассеянности, безалаберности, неопрятности, запахов и пятен. Теперь мне хотелось вцепиться во все это и не отпускать никогда, как в единственное доказательство того, что Катька совсем недавно была.
Дальше я не помню. Не хочу помнить. Общие места любой скорби.
Кто-то стучит в дверь. Нет, не стучит – отвратительно скребется. Человек с честными намерениями не будет так стучать. Чертов бармен. В нем есть определенная надежность. Я улыбаюсь и открываю.
Он стоит на пороге с тощим букетиком полевых цветов и нагло улыбается. Даже не переоделся после работы. Зачем, если идешь к старухе. Я тоже не готовилась. Правда, на мне шикарный белый халат – остатки былой роскоши. Я закрываю дверь на шпингалет, и бармен сразу запускает руки мне под халат. Он предельно наглый, этот бармен. Наглый и голодный. Его голод возбуждает. Он рыскает по мне губами, как голодный щенок по сучьему брюху. Я глажу его по голове. У него жесткие густые волосы. Почему-то у всех мужчин, которых я любила, такие волосы.
Он оказался так плох в постели, что я почувствовала нежность.
– Сколько лет твоей матери? – спросила я.
– Она рано умерла. Меня бабка воспитала.
– А тебе сколько?
– Двадцать шесть.
Он закурил с мальчишеской важностью.
– Ровесник моей дочери.
– А где она?
– Нигде.
– Она, наверно, красивая. Как ты.
– Гораздо красивее.
– Фотографии нет?
– Нет.
– Как зовут?
– Никак.
– Она умерла?
Если бы он переключился на обычный постельный треп, я бы выставила его за дверь голым. Но он курил и хмурился. И тогда я заплакала у него на груди.