Рудник остался позади. Наталья привалилась к погонщику спиной, чтоб было теплее. Хантазеев молчал.
О чем он думает?
Бедный Хантазеев, мается! Тревожится о жене… Вот он приехал специально за ней в такую метель. Даже с отцом не простилась…
У старика радость: он уходит с бригадой в тундру. Наконец-то дали ему живую работу, и теперь он не будет, тосковать на складе. А еще ведь холода стоят. Неужели нужно так срочно начинать работы в тундре? Подождали бы немного, пока снег растает…
А вот с Селивановым она успела проститься… и, кажется, навсегда… Ну что ж… Видно, не судьба! Еленой зовут его жену. Он ее любит, раз портрет хранит…
Наталья покрепче укуталась в тулуп и вспомнила, как он вышел проводить ее. Встал у крыльца, посмотрел на нее растерянно и произнес глухо:
— Берегите себя, Наталья Поликарповна… — И все стоял, ожидая, когда она сядет на нарты, помог ей надеть тулуп, а когда села, он снял шапку, распахнул реглан и так стоял, пока олени не отъехали далеко-далеко, пока не скрылись вдали.
Ей стало жаль его. Ну, что же! Впереди еще много времени. Целая жизнь! Ничего, что она одна, что подруги давно уже замужем. Иван Петрович любит ее. Любит, значит, подождет… пока у нее утихнет боль.
Вот она уезжает. А там, на руднике, остается любимый человек… Конечно, все будет хорошо, и они встретятся.
Олени мчались навстречу снегу и ветру. Хотелось уснуть. Перед глазами вставали далекая юрта, больная жена Хантазеева и народ около нее. Наталья попросит всех выйти и осмотрит больную. Чарэма, наверное, походит на нее. У него щеки немного рябоватые… в детстве оспа тронула… Он тоже тревожился о больной.
— Торопи вожака, торопи! — шепчет она Хантазееву и открывает глаза.
Ни дороги не видно, ни тропинки. Снега, снега, снега… Тьма и сугробы. Промелькнет одна сосна, вторая… и снова закрывай глаза и думай под шелест нарт и завывания метели. Но Наталья не дремлет, она подергивает плечами, стряхивая усталость и дремоту, и хочет говорить с молчаливым, деловито покрикивающим на оленей Хантазеевым.
— Рума! Далеко ехать еще?
Он повертывает к ней широкое лицо с темным румянцем на скулах, с бородкой, запушенной снегом, и спрашивает:
— Замерзла? Нет? Емас! Крепче держись. Еще два увала — низина и большая гора. Там дома будем. Песню я тебе бы спел. Слово сказать на ветру — пустяк, песню запеть — нельзя.
И он качает головой, чему-то радуется и тычет хореем в небо. Торопись, вожак, торопись! Хе-гей!
Вязнут нарты в сугробах. Сугробы во весь рост. Это упряжка спустилась в низину. А еще много верст впереди…
У Хантазеева широкая спина, теплая. Малахай и плечи малицы в снегу.
— Милка-дочка! — говорит он Беловой, — ты сделай так, чтобы сын родился, Ильча — крепкая женщина. Сыновей рожает. Когда Чарэму рожала, также больна была. Ты помоги. Пусть сын…
— Не знаю, — смеется Наталья.
— Знаешь, знаешь. Ты врач. Ты все можешь. Вот как сын нужен!
— Торопи вожака, торопи!
— Тороплю! Хе-гей! Хола! — кричит на оленей Хантазеев.
Впереди встали сосны и кедры — густые, дремучие, темные.
— Там озеро! — показал рукой Хантазеев на сосны. — А там поселок Суеват. Совхоз.
Наталья увидела за поляной у горы огоньки.
Оленья упряжка покатила по таежному мягкому снегу. Здесь было тихо. Погонщик подгонял пристяжных. Вскоре вдали показался дымок стойбища. Залаяли собаки. Послышались голоса. У крайней юрты толпились женщины. Хантазееву и Беловой махали руками фельдшер Язева, Бахтиар и его жена, старуха Анямова и мальчишки.