Я переворачиваюсь, встаю на четвереньки, но комната не желает замедлять вращение. Каждый мой вдох – борьба за жизнь. Несмотря на плавающий вокруг туман, я узнаю скрючившуюся у стены фигуру: это Жаклин. Она сидит, обняв колени, а ее глаза кажутся огромными темными провалами на бледном овале лица.
Она что‑то бормочет, и поначалу я не могу разобрать ни единого слова.
– Мне так жаль… – всхлипывает Жаклин, прикрывая губы ладонью. Я замечаю, что запястье второй ее руки пристегнуто наручниками к трубе отопления. – Мне так жаль, Лэйни! Он… он приставил пистолет к моей голове.
Мой разум крошится, дробясь. Кусочки моей короткой несчастной жизни мелькают, кружа передо мной, чтобы в итоге – впервые! – занять надлежащие места. Головоломка наконец собрана.
И тут меня захлестывает очередная волна головокружения. Руки дрожат, локти сдаются на милость усталости, и я валюсь вперед, скулой больно врезаясь в пол, и захлебываюсь сдавленным воплем.
Будто сжав тисками, он хватает меня за плечо и переворачивает на спину. На моих губах лопаются пузырьки рвоты. «Больной ты ублюдок», – пытаюсь сказать я, но выходит лишь свистящий, невнятный хрип.
– Где она? – орет он, осыпая меня клочьями летящей с губ слюны. – Я знаю, что вы, две поганые суки, спрятали ее куда‑то. Ну, теперь одна из вас точно заговорит!
Под лавиной затопившего мой мозг чистого ужаса и хаоса событий, которые я десять лет пыталась вычеркнуть из памяти, под осознанием того, что я, скорее всего, не выйду из этого подвала живой, мою грудь наполняет сумасшедшее, эйфорическое облегчение: моя дочь не у него. У этого чудовища нет Оливии; он знать не знает, где сейчас девочка.
И не узнает. Если это в моих силах, так и останется, пусть хоть на куски меня режет. Я уверена в этом на все сто, как никогда в жизни.
Поворачиваю голову, и из мглы выплывает испуганное лицо Жаклин.
– Оставь ее в покое, – хрипит жена монстра. – Она же тут совершенно ни при чем…
– Как ни при чем? Да это она заварила всю кашу!
Его лицо искажено яростью, глаза лезут из орбит. Он совершенно не в себе, настолько потерялся в иллюзиях и убежден в своем абсолютном праве распоряжаться чужими жизнями, что даже не слышит, какой безумный бред несет.
Он склоняется надо мной, и что‑то, спрятанное где‑то глубоко внутри меня, замирает от ужаса. Ухватив за плечи, он тянет меня вверх с пола. Моя голова запрокидывается, я едва чувствую свое лицо, а руки и ноги начинает покалывать.
Он встряхивает меня:
– Отвечай, никчемная шизанутая сука!
Хочется плюнуть ему в морду и послать куда подальше, но мой рот отказывается выдавать нужные слова. Его лицо расплывается, превращаясь в кожаную маску. Меня сковывает первобытный страх, но стоит только моргнуть – и фантом снова оборачивается Томом Шоу.
Он берет себя в руки, на его губах играет легкая улыбка.
– По крайней мере, нейролептик, которым я тебя напоил, похоже, делает свое дело. С трудом нашел такой. Нужно было удержать тебя в сознании, чтобы ты все понимала, но не могла сопротивляться. Уж поверь: к тому моменту, как средство прекратит действовать, ты успеешь расколоться, как гнилой орех.
Он разжимает пальцы, и я шлепаюсь на твердый пол, как марионетка с перерезанными ниточками. Нога подворачивается, и лодыжку пронзает боль, которая тут же принимается карабкаться выше. С моих губ срывается стон, похожий на животный.
Нагнувшись, он срывает с меня халат. По коже, испытавшей потрясение от внезапной встречи с промозглым холодом, устраивают забег мурашки. Он садится на меня верхом, прижимая к полу всем своим весом и капля за каплей выдавливая остаток воздуха из моих легких.
Повинуясь инстинкту – старому, но живучему инстинкту испуганной маленькой девочки, – я отступаю внутрь себя, прячусь в самый дальний закуток своего хрупкого тельца, в самые беспросветные глубины разума. Но не кричу. Вместо отчаяния мною владеет холодная решимость, хотя каждый вдох дается мне с немалым трудом.
Даже когда он принимается ерзать на мне, изображая бешеную скачку. Даже когда ложится сверху, и я не только слышу, но и чувствую его влажное дыхание на своем лице. Он пыхтит мне в ухо, и перед глазами мелькают образы: темнота, холод, неровный пол в подвале, скребущий обнаженную кожу. Укусы веревок, стянувших запястья и лодыжки.
Я гоню эти образы прочь, но они рвутся плотной толпой; из глубин памяти живо и ярко воскресает каждая секунда тех долгих месяцев. Нащупав мою грудь, он сжимает и выкручивает сосок. Внутри себя я издаю вопль боли.
– Знаешь, а ты даже ничего, – шепчет он мне на ухо. – В тебе все еще что‑то есть. Немного старовата на мой вкус, но кой‑какие детские черты сохранились. Ради тебя я мог бы напоследок попытаться еще разок. Что скажешь?
Я булькаю горлом, задыхаясь. Прижатые к бокам руки работают: я потихоньку сжимаю кулаки, по четверти дюйма за попытку. Пальцы ощущаются как безжизненные, неуклюжие сосиски, но я заставляю их трудиться, и мало-помалу начинаю чувствовать покалывание в подушечках. Наконец оба кулака оказывается крепко сжаты, и я наслаждаюсь болью от впившихся в ладони ногтей.
Все это время он возится с брюками. Я слышу лязг ременной пряжки, затем тихий стрекот «молнии», а когда его образ исчезает из моего поля зрения, понимаю, что сумела закрыть глаза.
Я заставляю себя вновь их открыть и вглядеться ему в лицо. Язык в моем рту еле ворочается, будто окаменел, и мне требуется несколько попыток, чтобы произнести это вслух:
– Тебе ее не найти.
Он перестает маяться с брюками, и на мгновение его лицо вплывает в мое поле зрения. Улыбка на этом лице расползается, открывая набор идеальных зубов.
– О, я найду. И неважно, расколешься ты или нет. Найду, и тогда тебе будет только хуже.
– Ты в любом случае собрался меня убить, – говорю я. Каждое слово приходится проталкивать через толстый слой ваты, которой будто бы набит рот.
– Надо было еще тогда тебя прикончить. Избавил бы себя от множества проблем.
Мои глаза в огне, и я не могу дышать, но теперь это никак не связано с наркотиком, не связано с тем, как этот монстр постепенно выдавливает из меня жизнь. Я даже не осознаю, что говорю, пока не слышу собственный хрип:
– Почему?
– Что «почему»? Почему я не убил тебя? Вот уж действительно, почему? Не знаю. Ты была беременна моим ребенком.
Он пожимает плечами и выпрямляется, все еще сидя на мне верхом. Вытирает пот со лба. На его лице проступили красные пятна.
И тут у меня в голове опять щелкает. Последний кусочек головоломки, из которой сложена моя жизнь, занимает свое место, и цельная картина оказывается такой печальной и жалкой, такой нехитрой, что сложить этот пазл было бы под силу и трехлетнему несмышленышу. Даже не верится: мне понадобилось десять лет – десять долбаных лет! – чтобы найти наконец разгадку.
Моя жизнь ничего для него не значила. Я была ничтожнее блохастой шавки. Он запросто расправился бы со мной, не задумываясь и не испытывая угрызений совести, как люди давят тараканов. Единственное, что имело для него значение, – это скопление живых клеток, погребенных в моем плоском ребячьем животе. Клеток, которые отчасти были им. От них, от этих клеток, зависели моя жизнь и смерть. Отпустить ее или убить? Задушить, забить до смерти или перерезать горло?
Все‑таки эти микроскопические клетки имели для него значение. Поэтому он решил отпустить меня на все четыре стороны, чтобы затем, когда ребенок родится, забрать себе.
Повернув голову, я вижу дрожащую, вжавшуюся в стену Жаклин. И тут до меня наконец доходит все остальное.
– Не говори ему! – кричу я, и мой голос разрывает тишину, громкий и отчетливый. – Не говори ему ни черта. Она не должна ему достаться… не должна, слышишь?
Я успеваю лишь мельком увидеть искаженное ужасом лицо Жаклин, прежде чем в мою скулу врезается его кулак. Голова запрокидывается, и зрение взрывается черными пятнами на фоне ослепительной белизны.
Тяжесть его тела исчезает с меня, и я радуюсь тому, что вновь могу наполнить легкие воздухом. Но радость не длится долго; уже в следующее мгновение в мой бок врезается носок его ботинка, и все мое существо пронзает дикая боль. Я корчусь на полу, подтягивая к себе колени, – слепа, глуха, бестолкова.
Когда в голове начинает проясняться, я слышу его шаги – они наконец‑то удаляются от меня. Я приоткрываю правый глаз; левый затек и безнадежно закупорен. Он склоняется над Жаклин, и та заходится в истошном крике. Он хватает ее за руку; наручник звякает о трубу отопления.
Крохотный голосок где‑то внутри пытается докричаться до меня, требуя хоть что‑нибудь сделать, но конечности не желают подчиняться, их мышцы слабы и бесполезны. Я перекатываюсь с боку на бок и неловко царапаю свой ботинок. Пальцы точно деревянные, но со всей сноровкой, на которую способна, я все же дергаю шнурки.
Жаклин продолжает вопить. При глухих звуках ударов кулака о плоть я вздрагиваю всем телом. Не смотри. Не отвлекайся. Это ей не поможет.
Наконец мне удается вытащить мобилу из-за голенища, и я сжимаю ее в неуклюжих руках. Батарея почти разряжена, но на один звонок ее хватит.
Должно хватить.
Пожалуйста, пусть этого заряда будет достаточно.
Жаклин издает пронзительный визг, который царапает мои барабанные перепонки, и я ничего не могу с собой поделать – поднимаю голову и встречаюсь с ней взглядом. Глаза Жаклин, полные боли и ужаса, устремлены прямо на меня. На мобильник в моей руке.
Я успеваю только бешено замотать головой: отвернись, пожалуйста, отвернись, не выдавай меня.
Слишком поздно. Крутнувшись на месте, он нацеливается на мой мобильник. Я жму значок экстренного вызова, но не успеваю увидеть, прошло ли соединение.
В мгновение ока он настигает меня и взмахом ноги выбивает аппарат из моих рук. Тот отлетает прочь, врезается в стену и скользит по полу куда‑то далеко за пределы моей досягаемости.
Следующий пинок приходится мне точно в скулу, и мир взрывается.
Я теряю зрение. И не слышу ничего, кроме оглушительного звона в ушах, а мой рот стремительно наполняется кровью, которая свободно капает в горло, чтобы задушить меня. На миг я проникаюсь святой верой в то, что ему удалось сломать что‑то важное в моей бедной голове, вбить мне в мозг острый осколок черепа и что сейчас я всего-навсего испытываю предсмертную агонию.
Затем моя щека утыкается в холодный пол, и я медленно возвращаюсь в свое тело, ловя ртом воздух и сплевывая кровь, – но еще прежде, чем боль успевает хоть немного утихнуть, он рывком приподнимает меня. Я кашляю, и алые брызги моей крови орошают ему лицо. Он что‑то орет, но я не могу разобрать точных слов; грязная сука, рваная дырка, тупая блядища – что‑то в таком роде. Трясет меня.
Сквозь звон в ушах я едва слышу его голос, успевший обрести убойное спокойствие.
– Так сильно хотела сдохнуть? Ну, мечты сбываются.
Он отшвыривает меня к стене, и новые вспышки боли расцветают в моем затылке, в боку. Что там, трещина в ребре?
Сквозь розово-красный туман я вижу, как он тянется за спину, чтобы достать из-за пояса пистолет. Черный зрачок пустого дула принимается сверлить меня, качаясь вровень с моим лицом.
Где‑то на заднем плане Жаклин продолжает голосить что есть мочи, и на мгновение он теряется. Чуть отворачивает голову, скользя взглядом от меня к жене… Даже не знаю, где мне удалось собрать столько жизненной энергии. Я не просто шевелюсь, я брыкаюсь диким мустангом: со всей силой, на какую только способна, я впечатываю носок своего высокого ботинка ему в голень.
Выстрел грохочет в нескольких дюймах от моего уха. С раскинутыми в стороны руками он шатается, теряет равновесие и с протяжным воплем валится на спину. Его голова с неприятным стуком впечатывается в бетон, а пистолет вылетает из руки и брякает об пол.
В моем правом ухе больше не звенит: вместо звона я слышу тонкий истерический писк, а сбоку по моей шее течет что‑то теплое. Окончательно утратив ориентацию, я сползаю по стене и тянусь внутрь второго ботинка, где довольно быстро нащупываю гладкую рукоятку ножа.
В тот момент, когда он начинает ворочаться на полу, силясь подняться, я легким движением откидываю лезвие и бросаюсь на него. Моя слабость от нейролептика еще толком не прошла, но и он тоже не в форме. Кровь хлещет из пореза на его лбу, стекая ниже и затапливая глазные впадины.
Он пытается встретить меня ударом кулака, но промахивается. И испуганно таращит глаза, когда я нависаю над ним.
Моя мечта?
– Я передумала, придурок. Не собираюсь я подыхать! Лучше убью тебя, а потом приду станцевать на могиле.
После чего я вонзаю свой нож чуть повыше его ключицы, – туда, где полным-полно вен.
Сначала мне страшно: достаточно ли сильным вышел удар, насколько острым было лезвие? Вдруг я опять облажалась, упустив единственный выпавший шанс? Однако, когда с омерзительным всасывающим звуком я тяну на себя рукоять ножа, красное набухает в ране, так много красного: оно хлещет через край, заливая все кругом пульсирующими струйками, словно садовый фонтан. Еще больше красного собирается в уголках его рта, вскипающих окрашенной кровью пеной. Его руки впустую скребут по полу, пока ему не удается зажать рану ладонью, – но этого все же недостаточно, чтобы перекрыть поток.
Жаклин все еще кричит.
Я с трудом поднимаюсь на ноги, оглядываюсь по сторонам в поисках мобильника и вскоре нахожу его, – вернее, то, что от него осталось. Да уж, способность куда‑то звонить мой аппарат определенно утратил… Значит, надо срочно отсюда выбираться. Я просто обязана подняться наверх и призвать кого‑нибудь на помощь.
Даже обливаясь кровью, чудовище извивается на полу и пытается подползти ко мне, свободной рукой сцапать за лодыжку. Несмотря на всю боль, на весь ступор от парализующей мысли и действия химии, я с легкостью уворачиваюсь от жадной хватки его пальцев. Мне предстоит вернуться в дом – по крутой и довольно длинной лестнице. Нетвердо ступая, я начинаю свое восхождение, но уже через две ступеньки теряю способность переставлять ноги. Тогда я опускаюсь на четвереньки и неуклюже карабкаюсь дальше, подобно щенку или малышу-карапузу. Вперед и выше, к темному прямоугольнику двери.
В моих ушах до сих пор звенят истошные крики Жаклин.
Я хочу крикнуть ей, что иду за помощью, что не оставлю ее здесь, но сил говорить у меня нет. Внутренняя сторона щеки быстро опухает; пошарив кончиком языка, я нащупываю дыры на месте пары выбитых зубов. Возможно, заодно он еще и нос мне сломал: дышать получается только ртом, а кроме резкого запаха крови, я ничего больше не чую.
До двери остается совсем немного. Я почти у цели.
Одновременно с грохотом нового пистолетного выстрела какая‑то незримая сила грубо толкает меня вперед. Лицо соприкасается с лестницей, и зрение опять взрывается красным. Что за…
Я вообще ничего не вижу одним глазом. Скула словно раскололась пополам, а в лопатку пробирается совсем другая, особо назойливая боль. Как от пчелиного укуса.
Жжение распространяется. Обжигает будто открытым пламенем. Что‑то горячее и липкое течет по спине. О, черт…
Ручейки бегут уже и по ногам. Оглядываясь, я вижу на ступенях блестящие черные капли, почти невидимые на фоне темной краски. Хочу поднять руку, чтобы ощупать спину, но та не слушается. Моя рука болтается сбоку бесполезным куском мяса. И онемение распространяется все шире.
Вглядываясь ниже, я вижу, как он ползет к подножью лестницы, размазывая по цементному полу кровь из приличных размеров лужи. Сжимает в руке пистолет, но тот выскальзывает из его пальцев и с металлическим стуком падает на пол. Он опять было хватается за оружие, но не успевает подтянуть поближе к себе. Его рука безвольно обмякает, пару раз дергается, а затем и вовсе перестает двигаться.
Я поворачиваюсь к двери. До нее остались всего‑то две-три ступеньки, но я понимаю, что попасть туда мне уже не светит. Глаза горят от слез, пролить которые мне ни за что не успеть.
Жаклин все еще кричит, – но теперь это не просто нечеловеческие вопли, это какие‑то слова. Точнее, всего одно слово. Мое имя, которое повторяется опять и опять, по кругу.
Я хочу сказать Жаклин, что со мной все в полном порядке. Хочу сказать ей, что подонок мертв, все кончено. Но, когда я открываю рот, из него вырывается только хрип. Поэтому я делаю единственное, что еще могу: толкаю себя вперед и вверх. Вперед и вверх.
Один шаг. Второй. Я вжимаю в следующую ступень ладонь здоровой руки, опираюсь на нее и скалю зубы в беззвучном стоне. Вперед и вверх.
Добравшись наконец до двери, я приподнимаюсь; стоя на коленях, вожу ладонью по шершавому дереву, пока не натыкаюсь на ручку. Поворачиваю, и дверь распахивается с нежным мурлыканьем хорошо смазанных петель.
Света в холле достаточно, чтобы ослепить меня, и я валюсь на ковер, самый мягкий и удобный ковер на всем белом свете. Хочется только одного – побыть здесь еще немного, свернуться калачиком и малость отдохнуть. А лучше – закрыть на минутку глаза. Но никак нельзя, пока еще нельзя: я должна кое-что сделать. Мне нужно найти телефон. Где же этот телефон?
Я ползу вперед, не обращая внимания на боль, пронизывающую руку при каждом движении. Дверь. Входная дверь.
Слезы льются из моего единственного видящего глаза и сбегают по лицу, чтобы смешаться с кровью.
Входная дверь.
За окнами настойчиво мигают какие‑то яркие огни. Синий и красный. Синий и красный. Я знаю, это что‑то значит, но не могу вспомнить, что именно. Слишком больно думать.
Входная дверь не заперта. Он воображал, нас абсолютно точно никто не побеспокоит. Я открываю ее и валюсь на крыльцо.
Дождь идет плотной стеной, и падающая с неба вода негромко шелестит, врезаясь в мою кожу, смывая кровь, слезы и грязь.
И, распростершись под дверью моего похитителя, отца моего ребенка, я начинаю смеяться. Я не выберусь отсюда. Последние десять лет я искала смерти – и едва мне стоило прекратить поиски, как смерть сама меня нашла.
Но хотя бы с ней все будет в порядке. Она маленькая девочка, и у нее есть имя – Оливия. Почему я никогда не думала о ней вот так? У Оливии все будет хорошо. Оливия спрятана где‑то, она в безопасности, и с ней все будет хорошо.
Я едва слышу чьи‑то шаги за стуком дождевых капель. Шаги спешат по аккуратной гравийной дорожке, разбрызгивая лужи. На меня падает тень, заслоняя от красно-синих огней.
У тени есть лицо. Это лицо мне хорошо знакомо. Я неотступно думала о нем на протяжении множества одиноких ночей, полных боли, отчаяния и безнадеги. Тогда это лицо было единственным лучиком света, который указывал мне дорогу.
Может, он пришел, чтобы отвести меня в рай, или в ад, или еще куда‑нибудь, где мне самое место?
Он произносит мое имя. Его руки убирают волосы с моего лица, вытирают кровь пополам с дождевой водой, а сам он не перестает твердить:
– Лэйн, Лэйн, Лэйн. Пожалуйста. Останься со мной. Пожалуйста, Лэйн. Пожалуйста, не уходи…
Мне нет дела до того, уйду я или нет. Сначала я должна сказать ему три вещи. Я не смогу никуда уйти, пока не сделаю этого.
Во-первых, я люблю тебя. Ты – расчетливый ублюдок, но я все равно тебя люблю. Это сильнее меня.
Во-вторых, меня зовут Элла. Элла, мать ее растак, Сантос. Пусть это имя мне не особо дорого, но умирать под вымышленным я точно не собираюсь. Фигушки.
И третье – мне очень жаль.
Вот только у меня не остается времени, чтобы сказать хоть что‑то из того, что я собиралась. Тьма затягивает меня, оборачивая в кокон безболезненного блаженства, проглатывает целиком.
И меня больше нет.