Шон вбегает на узкий подиум, физически отгораживая меня от журналистов. Громко и властно выкрикивает какие‑то распоряжения, что‑то очевидное: здесь мы закончили, не на что смотреть, теперь попрошу всех разойтись, соблюдая спокойствие. Лишь затем он встает вполоборота и ловит меня за запястье… просто обалдеть, что за силища. Я, конечно, подозревала в Шоне грубую физическую силу, но стоит моему запястью угодить в эти тиски, и быстро выясняется, что я даже понятия не имела, насколько на самом деле он силен. Хватка Шона сокрушительна и безжалостна; он выкручивает мне руку, пока я не оказываюсь вот на столечко от того, чтобы взвыть от боли. Пальцы разжимаются сами, и мой нож стучит об пол.
Покончив с этим, Шон так и не выпускает мое запястье, увлекая за собой – вниз с подиума и скоренько назад, за дверь комнаты ожидания. После всех фотовспышек желтоватое свечение одинокой лампочки под потолком представляется мне кромешной тьмой. Я хлопаю глазами, пытаясь вернуть себе способность что‑то видеть, и – словно кто‑то щелкнул выключателем – мир вокруг возвращается к своему обычному состоянию. Только сейчас до меня начинает доходить, что же такое я натворила. О подобных дурацких выходках люди болтают на улице, их обсуждают в выпусках теленовостей. Лично я определенно не смогла бы устроить что‑то подобное. Да ни за что.
На лице Шона – маска холодной ярости, при виде которой у меня леденеет нутро. У него такой вид, будто он готов влепить мне пощечину, и от осознания того, что я вполне ее заслужила, ничуть не легче.
– Что это было, черт возьми? О чем ты только думала?
Я перестаю дышать.
– Ты вообще в своем уме? Ты понимаешь, что я доверился тебе… что многие доверились, Шоу доверились… а ты все пустила под откос?
– Понимаю, – тихо говорю я. Накрываю его ладонь своей, но от этого жеста Шон, кажется, лишь свирепеет. Он отбрасывает мою руку с излишней агрессией, и я, на миг потеряв баланс, отскакиваю назад. – И каждое слово – правда.
В отчаянии Шон трет лицо обеими руками.
– Господи, – выдыхает он. – Лэйн…
– Ты должен быть счастлив, – говорю я, уже не в силах сдержать горечь в голосе. – По крайней мере, мы доказали, что все это время ты был прав. Мне все‑таки не наплевать.
Шон стоит не двигаясь, и его молчание несколько пугает меня.
– Отрадно слышать, – говорит он, наконец взяв себя в руки. – Прямо сейчас это знание приносит страшно много пользы.
Жаклин и Том вбегают в дверь и замирают, два смутных силуэта на периферии моего зрения. Том Шоу кипит от ярости; Жаклин кажется какой‑то потускневшей, практически несуществующей.
– Я подумаю, какие шаги стоит теперь предпринять. Мы постараемся исправить нанесенный урон, – обещает Шон Тому, склонив перед ним голову. Мне больно видеть, как он унижается перед этим богатым засранцем – и все из-за меня. – Что‑нибудь наверняка можно будет придумать.
– Все в порядке, – отвечает ему Жаклин. – Лэйни…
«Разве не этого вы от меня хотели?!» – вертится у меня на языке. Если сейчас рассказать Шону правду, это, вероятно, спасло бы мою тощую задницу, но я не могу заставить себя предать эту женщину. Лучше будет принять все его негодование на себя.
Жаклин встречает мой взгляд, и уголки ее губ слегка приподнимаются.
– Я все понимаю. Бог свидетель, пару раз мне и самой хотелось сказать то же самое.
В ее глазах я ясно читаю: «Спасибо».
И следую за Шоном на выход – без лишних слов и препирательств. К счастью, на парковке за полицейским участком уже никого: ни журналистов, ни их фургонов.
– Можно мне получить назад свой нож?
– Да ты издеваешься, что ли?
Нет, вообще‑то. Не то чтобы я надеялась, будто Шон действительно вернет мне нож, но остро чувствовала, что должна что‑то сказать.
– Мне жаль.
Подумав, что ослышалась, я поднимаю глаза.
– Прости, что втянул тебя в такую затею. Это вовсе не значит, что я не злюсь, но, раз уж на то пошло, мне с самого начала не стоило разрешать тебе в этом участвовать.
Я была готова к тому, что на меня накричат, пригрозят арестом или психушкой. Я не была готова к сочувствию, и самое страшное, что оно кажется реальным. От одного этого мои натянутые нервы грозят и вовсе полопаться.
– Ты ведь осознаешь, какой опасности себя подвергла?
Полагаю, Шон прав. Но, пока это помогает им в поиске Оливии, мне все равно.
– Заодно имей в виду, что тебя ждет новая беседа с нашим следователем. Твои показания потребуют уточнений, и сержант-детектив обязательно захочет узнать о всех твоих новообретенных воспоминаниях… – Шон меряет меня взглядом, с ног до макушки. – Их ведь нет, этих воспоминаний. Я угадал?
Я киваю, не отвечая.
– Господи… О чем, черт возьми, ты думала?
В любой другой ситуации я бы дала задний ход, рассказала бы Шону о том разговоре в комнате Оливии, свалила бы все на Жаклин, расписала бы в самых ярких красках. Заявила бы, что она загнала меня в угол и принудила плясать под свою дудку. Я выставила бы злодеями всех вокруг, кроме себя. А себя нарисовала бы простой пешкой, жертвой обстоятельств, – разве это не мой точный портрет? Ведь я всегда и была такой пешкой… Девочкой, которая оказалась не в том месте и не в то время, девочкой с дурными воспоминаниями, которой просто хотелось все сделать правильно.
Вот только сейчас мне нужно, чтобы Шон на меня разозлился. Чтобы рвал и метал. Я хочу, чтобы он орал во весь голос.
– Ты специально это делаешь? Подрывая то немногое доверие…
Шон обрывает себя, осознав, что только что сказал.
– Ага. Последние остатки доверия, которое ко мне еще питают люди. Да, я в курсе… – криво усмехаюсь я. – Не о таких свидетельских показаниях ты мечтал.
– Не в этом дело, – огрызается Шон. – Во всей этой истории меня больше беспокоит твоя безопасность. Или хочешь оказаться арестованной ради твоей же защиты? Потому что мне это по плечу.
Даже не уверена, был ли это сарказм.
– Я посмотрю, куда бы тебе перебраться. Не хочу, чтобы ты жила у какой‑то стриптизерши на западе Сиэтла, слышишь?
– Она не стриптизерша, – бормочу я. – И мне хорошо там, где я есть. Я просто хочу…
Просто хочу домой. Не в свою квартирку, хотя это стало бы неплохим началом… Я хочу вернуться в прошлое – в тот мир, в котором я жила еще на прошлой неделе. Когда у меня еще была жизнь – какая-никакая, но все‑таки. А потом, в течение единственного дня, я почти одновременно обрела и потеряла Оливию. В тот самый момент, когда на листовке я увидела ее снимок, все мое унылое скромное существование оказалось тем, о чем я всегда подозревала: одолженным временем, у меня на глазах рассыпавшимся в прах.
И вот теперь я – в свободном падении: камнем лечу вниз и теряюсь в догадках, сколько у меня еще осталось времени до удара о землю.
Шон оставляет меня на пороге дома Натальи с распоряжением никуда не уходить, никому не открывать дверь и, ради всего святого, не говорить с прессой. А еще не отвечать на звонки, если только это не звонит он сам. Ну, об этом пусть не беспокоится. Аккумулятор почти сдох, а зарядное устройство для айфона Натальи все равно не подходит к моему мастодонту.
Едва оказавшись внутри, я прохожу к окну и сквозь опущенные жалюзи наблюдаю за тем, как машина Шона исчезает вдали. Теперь на улице остаются только ржавый пикап и «Тойота», обе тут со вчерашнего дня, и, конечно же, мой собственный «Неон» с сине-белым парковочным талоном на ветровом стекле.
День постепенно проходит, и мне становится как‑то не по себе: гипсовые стены будто смыкаются вокруг меня, а весь дом уменьшается, как по волшебству. Я пробую включить телевизор, но почти сразу нарываюсь на выпуск новостей и поспешно жму кнопку «ВЫКЛ». Мысль о том, чтобы зайти в Интернет, вызывает у меня легкую тошноту. Могу вообразить, какой грязью меня сейчас там поливают.
Только теперь я замечаю, что на мне вещи Жаклин, и, словно они пропитаны отравой, сбрасываю их и заодно даю себе пустое обещание вернуть их хозяйке. Если, конечно, она захочет видеть эти одежки после того, что я натворила на полицейском брифинге… и, прежде всего, если она вообще способна заставить себя в такое время думать о каком‑нибудь кашемире. Моя собственная мешковатая одежда все еще засунута в рюкзак; вытряхнув ее оттуда, я морщусь: все измято и пропахло потом и сыростью. Мне неловко натягивать на себя такую гадость, но прямо сейчас других вариантов нет. Кроме того, идеальный костюм только привлек бы ненужное внимание.
Солнце уже садится, когда я съезжаю к обочине в квартале от своего дома, едва не пропустив самое важное. Уже сдаю задним ходом на свободное место между двумя припаркованными машинами, когда вдруг замечаю на другой стороне улицы чей‑то фургон – неприметный на первый взгляд, но это если не знаешь, что искать. Он совершенно белый, без каких‑либо наклеек или прочих опознавательных знаков, за исключением приметной антенны. На таком расстоянии его ветровое стекло похоже на черное зеркало, и я не могу определить, сидит ли кто‑нибудь на месте водителя, но готова поставить последний пенни на своем банковском счету, что сидит.
Сверху вниз по моему хребту ползет холодок тревоги. Я скручиваю волосы и заправляю их за воротник, сую руки в карманы куртки и сутулюсь. Изо всех сил изображая кого‑то другого, я инкогнито проскальзываю в узкую аллею между моим домом и соседним.
Позади здания расположена небольшая гравийная площадка, отгороженная ржавым, накренившимся забором из проволочной сетки. Эта оборона прорвана в нескольких местах, так что человеку моей комплекции не составит особого труда пролезть насквозь, даже не зацепившись рукавом за ржавый металл. Вдоль задней стенки тянется ввысь спираль пожарной лестницы, и мне требуется всего несколько секунд, чтобы забраться по ней. Я лезу, хватаясь за перекладины, и вдруг обнаруживаю, что мои пальцы трясутся, и чем дальше, тем больше. Глубоко внутри меня зреет неприятное ощущение пустоты, какая‑то беспокойная дрожь в самой сердцевине моего существа. Пустота, требующая заполнения.
Однажды дав о себе знать, пустота не любит, когда ее игнорируют. Моя нога соскальзывает, и какую‑то страшную секунду я качаюсь, повиснув на руках, пока не врезаюсь грудью в лестницу. Раздается оглушительный скрежет, от которого я морщусь ничуть не меньше, чем от боли в пострадавших ребрах. Ржавчина и чешуйки сколотой краски царапают мне ладони, обжигая кожу, сыплются мне на лицо и в глаза.
Я ощупываю пустоту ногой, пока не упираюсь в одну из горизонтальных перекладин. Сердце бухает басовым барабаном; я отчаянно цепляюсь за лестницу, стараясь не свалиться, и меня колотит дрожь.
Чем дольше я тут болтаюсь, тем выше вероятность привлечь чье‑то внимание. Неприятная перспектива, даже если это окажется благонамеренный олух-сосед: примет меня за воровку и вызовет копов, – только этого мне и не хватало. После минуты-другой внутренней мольбы о том, чтобы тело перестало валять дурочку, я преодолеваю остаток пути, по очереди перекидываю ноги через перила балкона и спрыгиваю вниз. Удар отдается в подошвах, заставляя меня клацнуть зубами.
Я сразу приседаю, чтобы меня не было видно из окон. Впрочем, большинство жильцов здесь держат жалюзи закрытыми, а шторы – плотно задернутыми дни напролет. Либо что‑то скрывают, либо просто не хотят, чтобы потенциальные домушники углядели их пожитки – дешевые телевизоры с плоским экраном или обтянутые кожзаменителем кресла, все наиболее ценимые предметы роскоши.
Так или иначе, в своем теперешнем состоянии я не считаю себя способной двигаться бесшумно и, не теряя времени, пробираюсь вперед. Все балконы тут на самом деле представляют собой один длинный, поделенный между квартирами металлическими щитами или листами фанеры. Я перелезаю сперва через одну перегородку, а затем и через другую, огибая по пути весь тот хлам, который люди жалеют выкинуть, а потому оставляют его пропитываться маслянистыми дождями Сиэтла.
Добравшись до своего окна, я хорошенько осматриваюсь: слежки, похоже, нет и интереса ни у кого я не вызываю. Только после этого я проталкиваю внутрь подклеенный к стеклу кусок картона. Тот падает на пол по другую сторону стекла, и я замираю, прислушиваясь на манер испуганного шорохами олененка, – но внутри моей квартиры совершенно тихо. Разве что одеяло, закрывающее окно, тихонько хлопает на влажном ветерке.
Я просовываю руку через отверстие в стекле; оно достаточно велико, чтобы не порезаться о края. Осторожно нащупываю защелку и отодвигаю ее в сторону без тени сопротивления, без единого скрипа или писка. Окно распахивается так же бесшумно.
Нет, тут похозяйничали не какие‑то особо буйные малолетки из числа районного хулиганья. Если только они не решили смазать петли и защелку моего окна из чистого великодушия.
Я перекидываю через подоконник сперва одну ногу, затем другую; спрыгиваю на пол. С каждым шагом под моими ногами хрустят осколки стекла, и я не могу избавиться от ощущения, что тайно проникла на чужую, вражескую территорию. В тусклом свете гаснущего заката все приобретает новые, зловещие свойства. Я осторожно пробираюсь среди собственных вещей, которые без всякого предупреждения обернулись опасными реликвиями прошлого. В приступе паранойи изучаю все, что вижу, пытаясь вспомнить: неужели я оставила одежду на своей кровати в таком виде? Имела ли бесформенная груда вывалившегося из пластиковой корзины грязного белья именно такую форму, когда я уходила вчера? Пару несвежих трусов я пинком отправляю под матрас, изо всех сил стараясь не думать о том, как они оказались на полу.
Шмотки! Мне нужно одеться. Именно за этим я и приехала, верно? Ящик за ящиком моего шаткого комода летят на пол, и я роюсь в своих вещах. Джинсы, рубашки, расшитый пайетками топик, купленный в порыве странного безумия по совету Натальи. Бюстгальтеры и трусики, смятые в один линялый от стирки клубок. Вдруг подступает тошнота, и я роняю на пол всю кучу, что держу в руках.
Я догадываюсь, что у меня перенасыщение легких кислородом из-за учащенного дыхания, только когда комната начинает кружиться. Сажусь прямо на груду одежды и обхватываю голову руками. Раньше это не выглядело особенно важным на фоне остальных событий, но теперь надо мной нависает осознание: кто‑то рылся в моих вещах и нет никакой возможности определить, к чему прикасались руки вора. В холодном поту я встаю и начинаю запихивать в рюкзак все, что попадается на глаза. Все равно ни за что не надену, пока эта одежда не пройдет хотя бы три цикла машинной стирки.
Замешательство не позволяет мне думать, и я, будто под гипнозом, спускаюсь на два лестничных пролета, как делала уже миллион раз прежде. Извечный гул ламп дневного света над головой, на который я кое‑как приноровилась не обращать внимания, сегодня вызывает у меня зубовный скрежет. Я подумываю постучать в дверцу консьержа, чтобы спросить, не видел ли он чего‑нибудь или кого‑нибудь подозрительного, но отказываюсь от этой мысли. Старик бывает пьян в двух третях случаев и в этот поздний час, скорее всего, уже успел вырубиться.
Спустившись в холл, я моргаю от яркого света, как застигнутый рассветом филин. Мысль о выходе на улицу, в темноту, ничуть не пугавшая меня какой‑то час тому назад, вновь заставляет меня покрыться холодным потом. Я достаю свой мобильник и гляжу на него, прикусив губу: значок батареи мигает красным.
И тут меня осеняет мысль, простая и ясная. В квартиру я больше не вернусь. Не смогу дальше жить здесь. Место, которое раньше служило мне домом, отныне перестало им быть.
Можно позвонить Шону, – как, собственно, и следовало бы поступить с самого начала. Я пролистываю свой недлинный список контактов, и мой взор затягивается туманом. Задержав дыхание, выключаю телефон. Охлопав карманы, нахожу пачку с последней сигаретой внутри, а также картонку с фирменными спичками из клуба – безвкусный фаллический логотип в виде летящей пули на фоне из шелушащейся фольги. Первая спичка ломается, когда я пытаюсь ею чиркнуть. Вторая с шипением вспыхивает и за несколько секунд сгорает целиком, опаляя кончики пальцев. С третьей попытки я прикуриваю и, придерживая открытую дверь, делаю первый шаг в холодные объятия влажного воздуха.
Я даже не осознаю, что происходит, пока не становится слишком поздно. Они бросаются ко мне, окружая. Сначала один человек, потом еще трое сразу, четверо; камеры щелкают наперебой, кадр за кадром запечатлевая жуткую гримасу ужаса, которая наверняка должна была появиться на моем лице. Я что‑то кричу, расталкиваю их, закрываю лицо руками. В отчаянии швыряю свою сигарету в самую настойчивую журналистку – темноволосую женщину с пунцовыми губами. Помню эту тварь по брифингу в полицейском участке: именно она спросила, что я почувствовала, узнав о новом похищении, – и в эту долю секунды у меня возникает острое желание потушить сигарету ей в глазницу, с нажимом и проворотом. Но женщина лишь отшатывается, когда огонек падающей сигареты выписывает дугу, чтобы угаснуть на мокром тротуаре, не задев даже волоска на ее голове.
Впрочем, этого оказывается вполне достаточно, чтобы сдержать пыл репортеров; поэтому я тут же разворачиваюсь и перехожу на спринтерский бег. Ветер хлещет мне по лицу моими же волосами, слепя и глуша. Рюкзак ритмично колотит в спину, причем что‑то твердое и угловатое внизу – похоже, ботинок – больно бьется о поясницу. Я не могу определить, преследует ли меня хоть кто‑то, и не решаюсь тратить время и силы, чтобы оглянуться через плечо; просто бегу, до предела нагружая и без того утомленные, запуганные мышцы.
В поле моего зрения появляется машина, и я выхватываю из кармана ключи. Не припомню, чтобы когда‑либо прежде мне доводилось испытать такое идиотское счастье при виде своей колымаги.
Надеясь оставить позади наверняка бросившихся в погоню представителей прессы, я втапливаю педаль газа в пол и с визгом шин стартую с обочины. Пролетаю мимо знака «стоп», сворачиваю раз, сворачиваю два – и с тем же пронзительным визгом встаю на перекрестке.
Оторвалась. По крайней мере, похоже на то, хотя всюду кругом колышутся неясные тени, которые придвигаются ко мне со всех сторон. Выступившие слезы застилают зрение, но не желают проливаться; еще какое‑то время светофор кровоточит алым, но затем переключается на изумрудно-зеленый. Неуклюже вытирая глаза рукавом, я задеваю руль. Машина юзом несется по влажному асфальту, шины визжат и вращаются в пустоте. Я остро ощущаю вибрацию дороги через сиденье и через руль, за который цепляюсь изо всех сил. Мир водит вокруг меня хороводы, а городские огни плывут, оставляя длинные разноцветные следы.
Машина слишком поздно выравнивает свой бег. С глухим ударом ее колеса вскакивают на камни бордюра и пересекают тротуар; с тупым, сотрясшим все мои косточки стуком, от которого у меня болезненно щелкают зубы, машина врезается во что‑то и наконец встает как вкопанная.