Я вымазана дешевым тональным кремом, от которого чешется лицо, и всецело готова к съемке крупным планом.
Проснулась я поздно, непростительно поздно. Натальи дома уже не было, а в дверь беспокойно колотил Шон – и, судя по всему, уже довольно долго. Сквозь щель между приоткрытых штор в комнату изливался свет, безжалостно обнаживший трещины на стенах и пыль на всем вокруг. Усевшись, я обнаружила, что спала голышом, не считая носков; лифчик и трусы болтаются на столбике кровати.
Чем бы ни была ночная таблетка, она точно способна надрать задницу моим хилым рецептурным препаратам. Надо будет попросить Наталью добыть мне еще таких.
Если Шон и злился, то виду не подавал. Всю дорогу до участка он был странно молчалив и вел машину, погруженный в собственные мысли.
И вот теперь я здесь. Пришла пора выполнить обещание, хотя моя решимость довести дело до конца гаснет с каждой убегающей секундой.
Так ему будет сложнее расчеловечить Оливию – по крайней мере, так мне сказали. То же самое я читала и по ходу многочасовых изысканий в ночной темноте, щурясь в экран компьютера после работы. Мы должны постоянно называть ее по имени, говорить о том, что она любит или не любит, какая она умная и милая – и так далее по списку. Тогда Оливия предстанет перед ним живым человеком, а не просто объектом.
Именно так написано во всех учебниках. Моя личная теория утверждает, однако, что эти больные ублюдки на самом деле получают от подобных частностей особый кайф. Похитивший Оливию гад сейчас наслаждается по полной, и можно не сомневаться, что зрелище моего лица на телеэкране лишь станет вишенкой на его растреклятом торте.
Жаклин запасла для меня наряды. Есть нечто трогательное в том, как она раскладывает передо мной свитера и юбки на выбор, по три штуки, и даже пару туфель. Все такое модельное, в пастельных тонах, дорогие ткани, – и все кажется мне совершенно одинаковым. Едва взглянув на ассортимент, я наугад подхватываю какие‑то свитер и юбку и удаляюсь в крошечную уборную переодеться.
Над головой подвешена одна из тех ультрафиолетовых ламп, которые не позволяют наркоманам колоться. Все окрашено в лиловые оттенки «Сумеречной зоны» [11], а тело становится похожим на вылепленный из воска труп, так что найти вену попросту невозможно. В любом случае я бы не стала баловаться тут шприцами, даже будь я сильно этим увлечена; потому хотя бы, что на двери нет замка и всякий может войти в любое время.
Принесенный Жаклин свитер оказывается чуточку великоват для меня, а рукава, как ни парадоксально, – слишком коротки. Я нервничаю и долго пытаюсь их вытянуть, впиваясь ногтями в вязаные манжеты. Запястий все равно не будет видно, но с давней привычкой трудно спорить.
Как раз в тот момент, когда я начинаю с трудом выбираться из джинсов, раздается деликатный стук в дверь. Я отчего‑то вздрагиваю всем телом, будто меня вдруг застукали за чем‑то грязным.
– Лэйни? – Голос Жаклин. – У тебя там все в порядке?
Вежливый способ сказать: «Поторопись, мать твою!»
– Да, – кричу я. – Еще минутку!
– Все подошло?
Я еще толком не разобралась, потому что пока только стягиваю джинсы с икр и лишь теперь вижу, что забыла расшнуровать свою обувь.
Вздохнув, сажусь на крышку унитаза и начинаю стягивать с себя правый ботинок. Достаю свой нож, который до этого плотно сидел у лодыжки, и затыкаю его за поясок трусов. Моя теплая кожа успела его нагреть, так что гладкая рукоять будто сама льнет к талии, точно рука любовника.
Как раз вовремя: дверь открывается, и Жаклин протискивается внутрь. Без тени стеснения она опускается рядышком на колени и помогает мне распустить шнуровку на втором ботинке, чтобы я смогла выпутаться из джинсов.
Она расстегивает «молнию» на выбранной мною юбке – естественно, Жаклин относится к тем женщинам, которые предпочитают юбки с застежкой сбоку, – и расправляет передо мной ее пояс, будто помогая одеться маленькому ребенку. Мне остается только шагнуть внутрь – сперва одной ногой, потом другой. Когда Жаклин натягивает на мне юбку, чтобы застегнуть верхнюю пуговицу, мне становится не по себе, но ножа за моей спиной она в упор не замечает.
– Немного свободно, – говорит она. – Все равно под свитером никто и не заметит.
Оглядывая меня, Жаклин тихонько смеется.
– Наслаждайся, пока можешь. В моем возрасте поддержание такой фигурки уже не дается с прежней легкостью…
Вместо ответа я прожигаю ее взглядом, будто какого‑то инопланетного монстра.
Жаклин скрывает свою неловкость за нервным смешком.
– Теперь туфли, – говорит она и почти умоляющим жестом протягивает мне бежевые лодочки на низком каблуке.
Глядя на них, я медленно качаю головой, и при этом шея у меня щелкает, как у деревянной марионетки. Ни за что.
– Но с этим нельзя носить ботинки… – растерянно тянет Жаклин.
Я заставляю свои губы издать единственный слог. Нет.
– Ну же, – говорит она и, к моему ужасу, тянется к моему правому носку и начинает его сворачивать.
И тут я молодецки пинаю ее в лицо. Ну, это не запланированный пинок, просто нога самопроизвольно дергается, будто Жаклин нечаянно задела какой‑то нерв в моей коленке: пустивший длинные корни инстинкт, ставший почти рефлексом. Удивленно вскрикнув, она падает назад и растягивается на грязном полу. Ее глаза – темные, блестящие озера, полные то ли гневом, то ли слезами боли, затрудняюсь сказать. Губы произносят мое имя, но я не слышу ни единого звука: в ушах шумит приливающая к ним кровь.
– Я… простите! – задыхаюсь я.
Взгляд Жаклин перемещается с моего лица на обнаженную лодыжку. Из-за синеватого освещения ее кожа и прежде носила оттенок, близкий к пепельному, но мне не нужно различать цвета, чтобы понять, что теперь ее лицо побелело как простыня. Она прикрывает рот рукой; я где‑то читала, этот жест свойственен людям, которым трудно выражать свои чувства.
Я натягиваю носок выше, прикрывая шрам, и тянусь за ботинком, не глядя на Жаклин.
– Лэйни, – сдавленно говорит она, – о боже…
Я продолжаю деловито обуваться.
– Все… все нормально, – заикается она. – Все равно никто не увидит твоих ног. Ты могла бы снова надеть джинсы… если хочешь.
Ее голос дрожит. Подняв глаза, я замечаю протянувшиеся по ее щекам мокрые дорожки: ошибки быть не может.
– Мне очень жаль… – хнычет Жаклин, пытаясь вытереть глаза, не размазав при этом макияж. В беспрецедентном порыве сострадания я хватаю несколько листков туалетной бумаги и сую ей в ладонь. Она промокает под глазами в попытке опровергнуть тот очевидный факт, что плачет уже вовсю.
Как я понимаю, эти слезы проливаются не в мою честь; Жаклин до смерти перепугалась за Оливию, и не без оснований. От одной этой мысли ко мне начинает подступать тошнота, и звонкий вакуум, оставленный в моих венах таблеткой Натальи, только усложняет ситуацию.
Мы выходим через несколько минут – после того как Жаклин заново припудрила глаза, а я закончила шнуровать свои ботинки.
– Помни, о чем мы говорили, – тихо, но настойчиво советует Жаклин и, прежде чем я успеваю ответить, берет мою ладонь и сжимает ее.
Украдкой я поглядываю на Шона, пытаясь уловить хоть какую‑то искру участия, но его взгляд равнодушно скользит по моему лицу и перебегает в сторону. Зато мне удается заметить, что мистер Шоу не сводит глаз с моих изношенных, грязных ботинок, которые выглядят даже более изношенными и грязными на фоне аккуратных, миленьких туфелек его жены.
Сама пресс-конференция – как дурной кислотный трип. Я стараюсь не вздрагивать от вспышек фотокамер, пока Жаклин произносит дрожащим голосом очередную речь безутешной матери. Все слова я знаю наизусть, уже повидав множество таких обращений в интернет-роликах и по телевизору: «Прошу вас, помогите благополучно вернуть домой нашу девочку». Верхний свет слишком ярок, и моих глаз, должно быть, никто толком не видит, ведь я все время их щурю. Шона в толпе нет, детектив с мрачным видом стоит в сторонке. Меня так и подмывает развернуться к нему, но со стороны это бы выглядело так себе. А я должна казаться включенной и собранной. Наличествовать, как говорится.
Жаклин и Том Шоу закончили говорить, и я безмолвно молюсь, чтобы все это представление тоже поскорее свернулось, когда какая‑то журналистка проталкивается в передний ряд толпы. Из-за агрессивно-алой помады ее губы похожи на две полоски сырого мяса, которые кто‑то с размаху прилепил ей на лицо.
– Лэйни!
Уродское ударение на втором слоге имени. По крайней мере, она не назвала меня «Эллой», хотя, сдается мне, протяжный слог подразумевает и это второе имя; журналистка будто пустила в ход какой‑то секретный шифр, известный только нам с нею. Ну, ты поняла, короче.
– Лэйни, вы считаете, что похитителем выступил тот же человек, который держал вас в плену? Что вы почувствовали, узнав об этом новом похищении?
Все седативные препараты на свете были бы бессильны меня унять. Я уже понимаю, что дело скатывается к полной катастрофе, но уже ничего не могу с этим поделать: как пассажир в мчащейся машине, которую занесло на смертельно опасном, залитом дождем шоссе, сейчас я – лишь пассивный наблюдатель, не способный ничего изменить, и любые жалкие потуги повлиять на исход только усугубят ситуацию.
Что, впрочем, не мешает мне пытаться.
Где‑то на периферии моего зрения Жаклин напряженно расправляет плечи; ее позвоночник прямой, как стрела. Том Шоу шумно выдыхает, подобно быку, готовому броситься на матадора, а Шон отлипает от стены и начинает пробиваться ближе ко мне.
– Не могу вам сказать, – слышу я свой голос. – И, если честно, не думаю, что это имеет значение.
В шевелящейся толпе нарастает гул недовольства, и мое сердце начинает гулко биться о грудину.
– Хотите сказать, вам это безразлично? – спрашивает красногубая журналистка. Ее нарисованная бровь выгибается дугой. Позади нее фотограф неустанно щелкает затвором, опять и опять, и с каждым щелчком я вязну все глубже. В последний раз я чувствовала себя такой же ранимой, уязвимой и беззащитной, когда лежала на холодном металлическом столе с ногами в упорах, а седовласая докторша с любопытством вглядывалась в пространство меж моих тринадцатилетних бедер.
– Я хочу сказать… – Мой голос поднимается, делаясь все выше и тоньше. Потом он с треском лопается, забивая горло острыми осколками. – Я начинаю кое-что вспоминать. Ужасно много всякого…
Я тянусь к поясу юбки за своей спиной. Голова отказывается соображать, но согретый моим телом нож берет это на себя: он прыгает мне в руку и щелкает, раскрываясь.
– И когда я найду этого подонка, я собираюсь сделать ему больно множеством способов, о каких он еще не догадывается.
Лезвие моего ножа сверкает под вспышками фотокамер.
А я ни о чем не жалею.