К книге
Имя раздора. Политическое использование понятия «гражданская война» (1917–1918)Глава 2 Язык гражданской войны весной 1917 года К. В. Годунов, Р. А. Шумяков. 2. «Будет гражданская война…»: эйфория и страхи «медового месяца» революции
20%
Глава 2 Язык гражданской войны весной 1917 года К. В. Годунов, Р. А. Шумяков. 2. «Будет гражданская война…»: эйфория и страхи «медового месяца» революции
9

Радикальные политические изменения весны 1917 года были сопряжены с сильными эмоциями: «удовольствием или счастьем <…> чувством существования в эру чудес, ощущением невероятного спасения, пришедшего в разгар неслыханных катастроф, потерь и разрушений»[339]. Сама революция воспринималась как торжество[340], Февраль описывался и эмоционально переживался многими современниками как религиозный праздник, а празднование Пасхи политизировалось, и это было важным показателем специфического психологического состояния первых месяцев революции, соединения религиозного и революционного сознания[341].

Можно предположить, что эйфория весенних месяцев была обусловлена тем, что многие опасения февральских дней будто бы не подтвердились. Избавление от страха перед гражданской войной, которая в дни вооруженного противостояния казалась весьма вероятной, вызывало чувство облегчения. Автор провинциальной газеты так выразил эти распространенные настроения:

Ликуй, товарищ, пал старый строй

И нет ему больше возврата!

Нет Кайнов прежних, их свергли долой!

Теперь не пойдет брат на брата…[342]

После того как непосредственная угроза гражданской войны миновала, возникла атмосфера радости, сменившая недавние страхи: чудо произошло.

Не все участники политического процесса испытывали эти чувства[343], но революционный энтузиазм был важнейшей нормативной эмоцией, источником власти, основой эмоционального режима: он должен был сплотить сторонников революции, поддерживая надпартийное единство[344]. Разные политические силы с различной степенью искренности оформляли и поддерживали этот энтузиазм, стремясь использовать его в своих интересах[345].

15 марта М. В. Алексеев писал военному и морскому министру А. И. Гучкову о возможном развале армии, что угрожало потерей столицы, которая означала бы «поражение, конец войны, кровопролитную междоусобную войну и ярмо Германии»[346]. Алексеев полагал, что для того,

…чтобы не внести расстройства в тот энтузиазм, который был вызван совершившимся переворотом по всем городским и фабричным центрам России, необходима победа, так как в противном случае на общее сочувствие рассчитывать нельзя, и начнется страшная смута и грозная междоусобная война с потоками крови[347].

Как видим, генерал Алексеев использовал мотив энтузиазма, лоббируя свою программу ограничения революционных преобразований в армии. На этом примере видно, что оперирование понятием гражданская война поменялось: если в дни восстания умеренная часть элиты убеждала собеседников/оппонентов в необходимости принять их позицию, пугая гражданской войной, которая приведет к военному поражению, то после переворота Алексеев утверждал, что военное поражение приведет к гражданской войне.

После Февраля к гражданской войне как аргументу в переговорах с высшими властями военные стали прибегать все чаще. Протестуя против распоряжений представителей правительства, отданных в обход Ставки, Алексеев писал председателю Временного правительства князю Г. Е. Львову 3 марта: «В настоящую страшную минуту для спасения России надо принять все меры для сохранения в армии дисциплины и уважения к власти. Если это будет нарушено, то неминуемы катастрофа и гражданская война, а в настоящее время и порабощение России немцами»[348]. Генерал А. С. Лукомский в шифрованной телеграмме военному министру А. И. Гучкову 6 марта выражал опасение в связи с вовлечением армии в политику:

Дальнейшее же стремление в той или иной форме расширить ныне принятые изменения государственного строя и идти по пути исполнения требований крайних левых элементов неминуемо поведет к тому, что армия будет вовлечена в политику, начнется длительная междоусобная война и Россия попадет под ярмо Германии[349].

Тем самым генерал-квартирмейстер Ставки убеждал военного министра в том, что участие солдат «в собраниях с политической целью» «совершенно недопустимо»[350]. 7 марта Морской Генеральный штаб уведомлял Морской штаб Верховного главнокомандующего о положении в Кронштадте:

В Кронштадте вся власть в руках захвативших бунтовщиков матросов, не желающих прийти ни к какому соглашению ни с остальным гарнизоном, ни с правительством, все арестованные офицеры охраняются гарнизоном. Положение очень тяжелое, возможно междоусобие между матросами и солдатами[351].

Схожие опасения выражали и некоторые современники из числа гражданских. М. М. Пришвин записал в дневнике 1 марта: «Когда я спросил по телефону [Р. В. Иванова]-Разумника: это ведет к междоусобной войне (Совет и Дума), он отвечает, что это (междоусобие. — Авт.) будет через несколько дней»[352]. Меньшевик-оборонец А. Э. Дюбуа 2 марта на общем собрании Петроградского Совета говорил об опасности «междоусобия» между потенциальными претендентами на власть:

Все орг<анизации>. Пользоваться всяк<ой> сил<ой>. Не убит враг. Не заколочен в гроб. Пока. Если провозг<ласить> Совет рабочих депутатов временным революционным правительством, [будет] две вл<асти>, междоус<обие>. Товарищи, за Временное революционное правительство раб<очих>, солдат — неизв<естно>, все ли. Часть народа, которая не пойдет. Готова пр<отив> царск<ого> пр<авительства>, добить царск<ое> пр<авительство>, но дальше [не пойдет][353].

Таким образом, уже в первые дни Февральской революции было артикулировано ожидание конфликта двух «властей» — опасение, которое, с одной стороны, впоследствии будет использоваться для самооправдания лидерами Петроградского Совета, отказавшимися от власти, и, с другой стороны, найдет свое выражение в критике ситуации «двоевластия» сторонниками единовластия Временного правительства.

Вопреки нормативному энтузиазму, некоторые современники уже в мартовские дни выражали в письмах и дневниках пессимизм, опасаясь гражданской войны. Вольноопределяющийся 48-го артдивизиона писал 3 марта в дневнике:

Теперь тирания — пала. Но я уверен, что скоро, скоро «господа и народ» в полном [зачеркнуто] поведут Россию к погибели, и рано ли, поздно ли, в больших ли, в малых ли размерах, искренне или под влиянием [зачеркнуто] будет гражданская война, а Россию ждет еще многое[354].

Положительно оценивая падение монархии, военнослужащий не верил, что высшие и низшие слои общества смогут достичь согласия, и считал, что их неизбежное столкновение чревато опасностью внутренней войны.

Об условиях, ведущих к внутренним конфликтам, писал в те же дни в своем дневнике правовед, сотрудник газеты «Русская воля» М. П. Чубинский:

Фактически мы пока переходим к республике. Может быть, вследствие этого уничтожится одна из причин междоусобия, и все же пока у нас будет сквернейшая форма правления и очень опасная: республика без президента, то есть с сосредоточием и Верховной власти в руках правительства. Верховная власть теряет таким образом даже наглядное личное воплощение[355].

Признавая хрупкость образовавшегося в результате революции политического строя, Чубинский вместе с тем полагал, что переход к республике сможет предотвратить «междоусобие». Вероятно, речь шла о позиции Петроградского Совета и его сторонников, под влиянием которой думские политики в дни Февральского восстания отказались от воцарения Михаила Александровича.

Профессор Московской духовной академии А. Д. Беляев характеризовал революционные события, используя понятие смута. Действия Михаила Александровича, отказавшегося от восшествия на престол, были вызваны, по мнению автора дневника, стремлением избежать ухудшения ситуации. 4 марта Беляев записал в дневнике:

3-го марта члены Совета министров и приехавшие от Николая II поехали во дворец Михаила Александровича и ознакомили его с волей Николая II и с положением дел. Он решительно отказался принять корону в такое время и при таких условиях, т. к. этот шаг внесет еще большую смуту[356].

Важное для правых понятие смута использовал и консервативно настроенный Б. В. Никольский[357]. 3 марта в своем дневнике он пишет:

…начинается столетняя смута, — если не более, чем столетняя <…> Не знаю, что мне сулят перемены. В порядок и спокойствие я не верю. Чем бы ни кончилась война, внутренние раздоры неизбежны. Не знаю, миновать ли нам и террора. Все может быть. Аресты, производимые Керенским, обещают очень многое. Торжество крайних неизбежно и неизбежно их падение. Какою-то ценою все это будет куплено![358]

Показательно, что перспективы террора Никольский связывал с деятельностью министра юстиции А. Ф. Керенского.

Генерал В. И. Селивачев видел корни террора в другом. 11 марта он отмечает в дневнике: «Вчера передавали, что выработан проект уменьшения содержания офицерам и увеличения жалованья солдатам. Словом, „хам“ уже идет, и я глубоко убежден, что скоро наступит время террора и междоусобицы»[359]. Генерал применил для характеристики ситуации в стране три важных понятия политического языка 1917 года: террор, междоусобица, хам. Образ «грядущего хама» символизировал угрозу, исходящую от социальных низов, игравших все большую роль в политической жизни после свержения монархии[360]. Селивачев использовал этот образ для описания конфликтов между офицерами и солдатами, которые могли привести к междоусобице и террору[361].

О неизбежности масштабного социального конфликта писал 14 марта и историк С. Б. Веселовский:

Крайние левые надрываются изо всех сил, чтобы зажечь гражданскую войну («другого такого случая мы не дождемся») и превратить политический переворот в социальную революцию. Народ инстинктивно колеблется начать внутреннюю борьбу и в то же время бессилен понять и ясно сказать, что это гибельно. После единения всех классов и сословий, приведших к перевороту и которым сопровождался переворот, неминуемо при нашем отсутствии государственного, национального и правового смысла начнется расслоение, а затем жестокая борьба[362].

Писатель и журналист Н. А. Черданцев 19 марта отмечал в частном письме, что к гражданской войне приведет социальный конфликт: «На мой взгляд, предстоит в недалеком будущем гражданская война. Временным правительством недовольны рабочие и начнут новую революцию. Но часть войск будет уже за Временное правительство»[363].

29 марта И. П. Ювачев, едущий из Петрограда в Самару, писал в своем дневнике о настроениях своих собеседников:

…разговоры идут по всему вагону об упадке дисциплины среди солдат, о нашем поражении на Стоходе[364], о самовластии рабочих, забывших войну. Все это нехорошие признаки. Возможно, будет контрреволюция или гражданская война. Но ведь у ворот немцы![365]

Страх и энтузиазм не следует противопоставлять: революционный экстаз, как подчеркивает современный историк В. П. Булдаков, и должен был заглушать страх[366]. Другая важная эмоция, связанная с энтузиазмом и страхом, — тревога[367], которую испытывали люди разных политических взглядов. О. Н. Знаменский, исследовавший общественные настроения 1917 года, пришел к выводу, что после победы Февральского восстания столичная интеллигенция «в своем большинстве заняла позицию встревоженного, растерянного наблюдателя, опасающегося неясных для него перспектив»[368]. Это проявилось, как видим, и в том, что некоторые представители культурной и политической элиты ждали гражданской войны и террора от социальных низов. Если высказывания политиков (публичные и непубличные) позволяют судить о тактиках политической борьбы и особенностях политической аргументации, то источники личного происхождения говорят об индивидуальных переживаниях людей разных политических взглядов.

В ситуации, когда революционный энтузиазм был важнейшей нормативной эмоцией, подобные переживания едва ли могли быть выражены публично, но тему гражданской войны в марте поднимали и видные политики, выступавшие перед представительными аудиториями. 5 марта на заседании Петроградского Совета обсуждался вопрос о возобновлении работ на фабриках и заводах столицы. Н. С. Чхеидзе, председатель Исполкома Совета, призывал к возобновлению работ, но при этом он заявил:

Что же, мы победили врага окончательно? Мы его повергли окончательно, и можно работать спокойно на заводах, не боясь нападения? Нет, товарищи, такой спокойной работы мы еще долго не будем в состоянии вести, потому что мы в настоящее время ведем гражданскую войну. О спокойной работе речи быть не может. Мы, стоя у станков, каждый момент должны быть начеку, каждый момент вы должны выступить из заводов и выйти на улицу. Но тем не менее мы можем сказать, что мы достаточно подавили нашего злейшего врага. Это мы совершили, и вот, исходя из этого, мы сейчас можем из тех позиций, которые занимаем вне заводов, пойти на заводы, повторяю, с решимостью по первому сигналу выйти на улицу[369].

Вероятно, в данном случае Чхеидзе подразумевал гражданскую войну народа с представителями старого режима, о чем ранее довольно ясно высказывался упоминавшийся уже анонимный автор в «Известиях Петроградского Совета» 3 марта. На том же заседании 5 марта, при обсуждении церемониала похорон жертв революции, член Московского Совета рабочих депутатов Л. М. Пумпянский говорил: «Это будет символ в деле [установления] памятника жертвам [гражданской] войны»[370]. Далее в протоколе значится: «Дворцовая площадь громадным большинством избран<а> памятником жертвам войны»[371]. Очевидно, речь шла о войне со старым режимом, которую некоторые члены Совета именовали «гражданской»[372].

Призывая рабочих к возобновлению работ, Чхеидзе вместе с тем подчеркивал, что страна продолжает находиться в состоянии гражданской войны: ситуация жесткого противостояния с внутренним врагом может привести к необходимости новой политической мобилизации[373]. «Бескровная» победа революции — один из основных мифов Февраля[374] — оборачивалась страхом перед притаившимися силами «реакции» и «контрреволюции»[375].

Этот страх побуждал сохранять бдительность по отношению к затаившемуся внутреннему врагу и искать места его вероятного сосредоточения: разные губернии и области описывались в качестве потенциальной «русской Вандеи»[376]. Монархисты же были на том этапе либо разгромлены, либо дезориентированы. Как вспоминал Марков 2-й,

…за первые месяцы [Февральской] революции даже и помыслить было нельзя о начинании гражданской войны. Эти месяцы ушли на восстановление порванных связей, отыскание уцелевших и не потерявших духа людей, на уяснение дальнейших способов действий. Это было время сбора «на костях» ужасного разгрома[377].

Страх перед «темными силами»[378], кроме того, убеждал многих социалистов в необходимости сохранения коалиции антимонархических сил: единства «демократии» (то есть общего фронта всех социалистов) и единства «всех живых сил страны», то есть соглашения умеренного крыла социалистов с либералами, которые представляли в политическом отношении «буржуазию» или, по крайней мере, ее часть. Эта идея, высказывавшаяся некоторыми социалистами с начала революции, легла в основу политики Петроградского Совета с момента возвращения из Иркутской ссылки членов социал-демократической фракции II Государственной думы, «сибирских циммервальдцев» во главе с И. Г. Церетели.

Концепция «единства всех живых сил» была заявлена Церетели в первые же дни Февраля[379]. Прибыв в Петроград, Церетели сформулировал соответствующую программу политики Петроградского Совета, которой тот будет руководствоваться до осени 1917 года.

По наблюдению исследовательницы меньшевизма З. Галили, политик «выступал за широкий союз рабочего класса, крестьянства, интеллигенции и „прогрессивной буржуазии“ <…> и выражал твердую веру в решающую роль, которую социалистическая интеллигенция и ее сторонники из рабочего класса будут играть в продвижении и укреплении этого союза»[380]. Апелляция Церетели к единству «живых сил страны» в то же время стала по сути новой формой гражданского мира, хотя само это словосочетание не употреблялось: вчерашние циммервальдисты, ставшие после Февраля «революционными оборонцами», ассоциировали гражданский мир с продолжением «империалистической» войны[381].

В приветственной речи в Петроградском Совете 20 марта Церетели подчеркивал «величие подвига» пролетариата, который, совершив революцию, сознательно отказался от власти:

И вы, не имея возможности полностью осуществить все те светлые идеалы, которые будут осуществлены совместными усилиями всемирного пролетариата, вы не захотели взять на себя ответственность за крушение движения, если бы в отчаянной попытке решились навязать событиям свою волю в данный момент[382].

Несколько дней спустя Церетели прояснил свою мысль об опасности преждевременного захвата власти «пролетариатом», то есть социалистами: «Если захватим власть, то несколько дней просуществуем. Весь буржуазный мир против нас подымется, и начнется гражданская война»[383]. Иными словами, поддержание единства «всех живых сил» было необходимо не только для успеха революции, но и для предотвращения гражданской войны.

В решающие дни революции, как видим, понятие гражданская война использовали разные люди. Какие же смыслы вкладывали в него носители различных политических взглядов, какие образы и исторические аналогии они подразумевали? Некоторые ключи к расшифровке смысла термина гражданская война дают словари, которые должны были помочь стремительно политизирующимся в ходе революции массам освоить язык политики. Само включение понятия гражданская война в словари свидетельствует о потребности в его интерпретации, и это косвенно подтверждает, что словосочетание широко использовалось.

В некоторых словарях понятие гражданская война трактовалось как синоним слова междоусобица[384], словосочетаний междоусобная война[385], междоусобная война между частями населения одного государства[386]. Словарь, изданный под редакцией литературоведа и библиографа И. В. Владиславлева, приводил пример гражданской войны: «Гражданская война — междоусобие, война граждан между собой (напр., война из-за уничтожения рабства между северными и южными штатами Америки)»[387].

«Народный словарь», изданный Союзом солдат-республиканцев, близким в политическом отношении к правому крылу социалистов-революционеров, определял понятие гражданская война так: «Вооруженная борьба народа с правительством или отдельных групп населения между собою»[388]. «Гражданская война — вооруженная борьба народа с правительством»[389] — такое определение дал словарь, изданный в Нижнем Новгороде. В этих трактовках термин гражданская война был близок понятию революция. Как было показано выше, именно в таком значении о гражданской войне в дни Февральского переворота говорили некоторые левые политики. В ряде словарей трактовки объединялись: «Гражданская война — междоусобие, а также борьба народа с правительством»[390].

«Гражданская война — междоусобная война, вооруженная борьба между различными классами общества во время государственного или общественного переворота» — так определял это понятие «Общественно-политический и экономический словарь»[391]. Подобное понимание гражданской войны было близко к марксистскому; на трактовку термина оказал влияние язык классового противостояния, получивший большое распространение в 1917 году.

Составители «Толковника политических слов и политических деятелей»[392] указывали, что В. И. Ленин в «России порвал с социал-демократами, ведет пропаганду анархистских идей, призывая к миру на фронтах, к гражданской войне и к низвержению Временного Правительства»[393]. Для подобных заявлений были основания: и после свержения монархии В. И. Ленин и некоторые другие большевики продолжали использовать лозунг о перерастании войны империалистической в войну гражданскую.

В. И. Миллер, известный исследователь российской революции, полагал, что «после февраля 1917 года в России, когда многим казалось, что падение монархии практически решило все проблемы страны, термин „гражданская война“ на некоторое время исчезает из политического лексикона»[394]. Как видим, это наблюдение требует корректировок: и весной, на эйфоричном, «пасхальном» этапе революции, когда многим казалось, что политическое единство, гражданский мир и демократические свободы обеспечены, носители различных политических взглядов использовали образ гражданской войны для лоббирования своих политических проектов. Политики различных взглядов всерьез обсуждали вероятность начала гражданской войны, а возможно, и считали ее неизбежной. Разговоры о ней были важны и во время эйфории марта — начала апреля 1917 года. В такой атмосфере любая критика гражданского мира могла восприниматься как призыв к гражданской войне. Это отчасти объясняет и то возмущение, которое вызывали призывы Ленина и которое нашло отражение на страницах «Толковника политических слов и политических деятелей». На риторике большевиков и на восприятии этой риторики следует остановиться подробнее.

Предыдущая главаГлава 9 из 44Следующая глава