К книге
Товарищ время и товарищ искусствоСтраница 2
8%
Страница 2
2

Розы розами, но уже Маяковский расточал сарказмы:

Мне ль

вычеканивать венчики аллитераций

богу поэзии с о́бразами образо́в.

Поэзия — это сиди и над розой ной...

Для меня

невыносима мысль,

что роза выдумана не мной.

Я 28 лет отращиваю мозг

не для обнюхивания,

а для изобретения роз.

                                 («Пятый Интернационал»)

Может быть, о розах не позабудут. Но не «обнюхивать» будут, а исследовать. Изобретать. Конструировать — оче­видно, не по правилам поэтики великого Буало, и уж, ко­нечно, не по учебнику «введения в литературоведение». И аналогии настроившегося на задушевный лад оптимиста непростительно ограниченны.

Но, мысля по аналогии, мы — сознательно или безотчетно — стараемся преодолеть ограниченность подобного мышления и, сохраняя его сильные стороны, научиться предвидеть и анализировать качественные переломы в природе и в истории: изучая природу, нам все чаще прихо­дится сталкиваться с явлениями, ни на что не похожими и ни с чем нам известным не соотносимыми; при исследо­вании космических миров они обрушатся на нас с безжа­лостной интенсивностью метеоритного дождя, а социальная жизнь нового, бесклассового общества потребует коренного преобразования сложившихся веками представлений о по­литике, праве и морали.

Борьба за диалектику, и в частности за расширение круга сложившихся аналогий, наполняет историю интел­лектуальных исканий рода человеческого.

Труд воспитывает гениев и выковывает таланты.

Наш низколобый предок, впервые взявший в руку палку, чтобы сбить с дерева дразнивший его аппетитный плод, был незаурядным талантом, и ему вовремя пришло в голову сопоставить свою десницу с лежащей неподалеку дубиной. Он завещал нам аналогии, и мы можем быть ему. только благодарны.

Но нам дорог и завет гения — изобретателя колеса. Он перестал мыслить орудия производства почти тождествен­но с телом человека; расширяя сферу аналогий, он зорким взглядом подсмотрел в природе вращательное движение. А подвигу его, должно быть, предшествовали долгие по­иски, немалую роль в которых сыграло искусство.

Задолго до изобретения колеса пращуры учились ри­совать круг, кольцо. Малюя круги на закопченных стенах своих неуютных пещер, они, говоря по-теперешнему, осваи­вали методологию познания механизма, способного вра­щаться.

А старое сопротивлялось. И все же, несмотря на то, что вооруженный увесистой дубинкой патлатый верзила, вполне удовлетворенный нехитрым изобретением своего талантли­вого предка, озлобленно косился на них, подозревая их в лености и даже, вероятно, в тайных симпатиях к «искус­ству для искусства», первые художники продолжали бес­страшно рисовать маленькие копии луны и солнца. Вперед, вперед рвалась пробужденная мысль. Много лет прошло — века проползли. И однажды стук первого колеса влился в деловитый шум медленно просыпавшегося мира. Была, значит, и польза и цель в искривленных кругах и некрасивых корявых колечках, нацарапанных людьми, которые упрямо предпочитали свои праздные упражнения охоте на мамон­тов и рыбной ловле.

С той поры художники стали верными помощника­ми гениев науки и техники, шли рука об руку с ними, в каких-то общих областях методологии сплошь и рядом опережая их. Не могли не опережать: рисовать круги после изобретения колеса было бы действительно празд­ной забавой, своего рода натурализмом, «обнюхиванием роз».

Разумеется, рассуждая о «преднаучном» характере ис­кусства, я говорю не о первичности его во времени, а о его гносеологической первичности по отношению к технике и науке. Мудрено? Чрезмерно сложно? Не думаю...

При взгляде на статую Венеры Милосской, даже на копию или фотографию с нее, чувствуешь, что пафос пред­ставшего перед нами изваяния — законченность, завер­шенность. Вероятно, мы видим единственное в мире изо­бражение человека, не требующее и не подразумевающее никаких дополнений, домыслов, исключающее их возмож­ность.

Невозможно представить себе, что будет... после Венеры.

В мраморе запечатлено совершенство, которое уже достиг­нуто человеком. Мраморная богиня вступила в мир, не терзаемый сознанием необходимости стать лучше, чем он есть; мир этот абсолютно свободен, и все, к нему не при­надлежащее,— пройденный им этап; так любая скорость будет пройденным этапом по отношению к скорости света, а любой холод — в сравнении с абсолютным нулем. Гармо­ния, достигнутая Венерой, никогда не «была». Она всегда «будет».

Прославленная статуя была обнаружена в 1820 году. Её могли извлечь из-под руин и в 1920, и в 2020, и 2120 году; и все равно она опережала бы развитие науки: человечество будет приближаться к недосягаемой абсолют­ной свободе по ступеням, медленно; и, достигая победы в какой-нибудь одной или в нескольких областях, оно узнает себя в античном мраморе. Но каждый раз он напомнит: люди, вы стали еще совершеннее, однако полная и безого­ворочная свобода вами еще не достигнута, и ни в одном человеке, ни в одной идее, ни в одной научной теории все же нет законченности, к которой зовет безмолвный мрамор.

И видимо, понятие «гносеологическая первичность» не так-то уж неясно.

Небесная механика Ньютона обладала законченностью шедевра. Опираясь на нее, физика развивалась сотни лет. И все-таки никому не известное, погребенное под обломками изваяние обладало по отношению к ней таинственной гносеологической первичностью, ибо кажущаяся завершенность науки не могла превзойти излучаемого мрамором совершенства. Мраморное пророчество сбылось — век классической физики кончился.

Запечатленная в статуе художественная мысль пер­вична и по отношению к могущественным теориям совре­менной физики. Она — воплощенный зов завершить любое начинание, а стало быть, и эти теории. Но завершение этих теорий приведет — да уже и приводит — к осознанию их неполноты и, следовательно, к необходимости создавать взамен их нечто новое. Они отойдут в прошлое. А Венера останется предвосхищением знаний, которые появятся на смену современным. Их торжества. И их падения: исчерпы­вающе совершенными не будут и они.

Кое-что, по-видимому, проясняется...

Первичность во времени? Очень возможно, что Венера создана после окончательного формирования античного го­сударства и основных научных знаний древних, и первич­ность во времени остается за ними. Но прославленная статуя появилась до ослепительно гармоничной Ньютоновой физики, до когда-то представлявшейся специалистам совер­шенной диалектики Гегеля, до снявшей методологию Ге­геля, вобравшей ее в себя и творчески переработавшей философии исторического материализма, до построения со­циализма и до всего, ожидающего нас в дальнейшем. Мысль ваятеля была идеалом, гипотезой множества собы­тий, свершений, открытий — мраморной мечтой о торже­стве человеческого ума над всеми противоречиями все­ленной.

Научная гипотеза подтверждается приходящей ей на смену теорией или отвергается ею. В любом из двух слу­чаев она отмирает. Она тяготеет к конечности. К осущест­вимости. И заведомо неосуществимых гипотез не станет строить ни один ученый, мыслящий мало-мальски здраво. Но мечта художника, принципиально отличаясь от гипо­тезы ученого, не может быть заменена ни ею, ни какой бы то ни было научной теорией.

Венера неповторима? Да, но и типична. И я любом произведении искусства заложена бо́льшая или меньшая ча­стица выраженного погруженным в величественное молча­ние камнем, и оно содержит в себе гипотезу будущего духовной жизни рода человеческого. Но у художественной гипотезы есть одна удивительная особенность: она... неосу­ществима.

Стихи Пушкина, Гёте, Гюго... Все описанное ими ка­жется реальным, и вслед за учебником по введению в лите­ратуроведение мы готовы повторить многозначительное: «Конечно, так не было, но так могло бы быть!» Могло бы? Никогда не могло бы! С непостижимой непринужденностью герои Пушкина, Гюго и Гёте, совсем не будучи поэтами, заговорили между собой... стихами. Да еще какими! Они блещут красотой полного соответствия мысли и слова, пе­реливаются, ласкают слух. И, внимая им, забываешь, что в самом факте существования стихов запечатлена какая-то огромная и светлая мечта. Суждено ли ей сбыться? Вряд ли. Как бы ни совершенствовалась речь — а значит и мышление — рядового немца, русского или француза, она никогда не достигнет гармонии, которая в произведениях национальных поэтов показана уже достигнутой, без труда доступной первому встречному. И согласитесь, что «так» не только «не было» и не «могло быть», но и, к всеобщему прискорбию, никогда «не будет».

Любая поэма, повесть... Ни одно жизненное событие не обретет стройности развития действия, которой без сколько-нибудь заметных усилий добился художник слова.

И в композиции самого заурядного повествовательного произведения пламенеет мечта о каком-то недостижимом могуществе мысли, властной придать клокочущим вокруг человека событиям идиллическую законченность и строй­ность.

А лирика! Момент, в течение которого перед нами про­ходит жизнь поэта,— не мечта ли? Мир стоит перед но­выми свершениями, и уже в недалеком будущем мы сопри­коснемся с относительным временем в повседневности, в быту. Но, право же, мы не станем магами, свободно жон­глирующими годами и столетиями. А поэзия жонглирует ими со дня своего существования.

Неосуществимое предстает в искусстве в виде осущест­вленного. И жаль, что за долгие годы своего существования понятие «художественный идеал» обросло гроздьями громоздких и праздно осложняющих его истолкований. В сущности же, оно очень несложно и не должно содержать себе ничего, кроме указания на свойственное поэту или ваятелю стремление представить едва начинающееся законченным.

Когда художественное познание жизни только еще начиналось, художественный идеал, воплощенный в Венере Милосской, запечатлел его законченным: убедившись в силе своей мысли, преисполненный радости, эллин страстно за­хотел увидеть её в «окончательном варианте». В мир при­шла Венера.

Призвание поэта — сулить победу солдатам прогресса, идущим в бой за познание мира; искусство — обещание успешного продолжения всех начинающихся свершений, подтверждение их целесообразности и разумности, свиде­тельство о том, что необходимость в них назрела.

Мир только учится говорить, и до XX столетия словарь многих племен и народностей остается на уровне чуть ли не доисторических времен; а Пушкины, Гюго и Гёте уже создают идеальный вариант речи — речь художествен­ную. Да еще и наделяют ею «последнего кучера».

Мир с удивлением, недоумением и недоверием постигает тонкости теории относительности, а лирическая поэзия уже давным-давно с грациозной непринужденностью сообщает минуте длительность нескольких лет.

Наконец, в мире едва-едва приступают к синтезу белка, а все искусство в целом уже с библейских времен демон­стрирует, как один человек создается... силой мысли другого; создавая во всем, казалось бы, подобного своему социальному прототипу героя — Одиссея, Гамлета, Фа­уста,— искусство, в сущности, выдвигает гипотезу творче­ства, могущественного настолько, что творящий оказывается в силах создать нечто превосходящее в совершенстве его самого.

В полноте, которой обладает художественный идеал, есть своя неполнота. Например, задолго до наступления дней, когда «последний кучер» станет говорить языком, равным пушкинскому, отпадет потребность и в кучерах и в языке в его сегодняшнем виде — его вытеснят другие, более действенные виды связи. Окажется, что художест­венный идеал не только не может, но и не должен быть осуществленным.

Но идеал потому и является идеалом, что даже неполнота в нем необходима. Пользоваться искусством — значит восполнять ее. Восполняет ее жизнь и послушная жизни наука. Ученые и простые труженики будут восполнять Гёте и Пушкина, сначала стараясь научиться говорить с ясностью поэтов, затем, по мере постепенного преобразо­вания речи, стремясь обогатить и усилить новые средства связи гибкостью всеобъемлющего пушкинского языка. Перестав учиться у поэзии говорить, они будут продолжать учиться у нее мыслить. И всегда, отдаляясь от художест­венных памятников прошлого во времени, потомки будут уподобляться «улетающим» от Земли космонавтам: сна­чала видны все географические подробности, потом — только общие контуры материков и океанов, далее — лишь огромный золотой диск.

Поэты прошлого — планеты, от которых мы отдаля­емся. «Психологизм» — один из океанов, границы которого с каждым пройденным нами километром становятся неопределеннее. Но зато планеты начинают светиться, отра­жая лучи солнца — жизни. Их свет — те героические по­рывы к выработке диалектических методов познания мира, которые завещало нам искусство прошлого. Он-то и осе­нит нас на новых дорогах.

Но в какой мере деятели искусства прошлого добыва­ли для нас диалектику сознательно, преднамеренно? Не знаю.

Живописцы каменного века расчищали путь изобрета­телю колеса, вовсе не ставя перед собой подобной задачи. Реализм прокладывал дорогу методам мышления, благо­даря которым люди в конце концов смогли вычислить траектории первых космических ракет. Однако ни Шекспир, ни Гёте, ни Пушкин не задавались целью провидеть... теорию относительности Эйнштейна или геометрию Лоба­чевского. И все же они открывали современные нам методы познания жизни, не исчерпанные и поныне.

Скажут: «Но они этого не хотели!..» Возможно.

Что ж... Вождь римских гладиаторов Спартак или рус­ский казак Емельян Пугачев вовсе не намеревались... при­вести производственные отношения в соответствие с уров­нем развития производительных сил. И, примись мы, силой какого-нибудь чуда воскресив их тени, растолковы­вать им объективный смысл их подвигов, удивлению про­стодушных бунтовщиков не было бы границ. Но станет ли кто-нибудь сомневаться в праве историка или экономиста видеть в героических деяниях предков последовать проявление непреложных законов социальных движений?

Люди наивны, и именно искусство отражает их наивность. Оно простодушно, и иным оно быть не может. И если бы, приступая к созданию Венеры, безвестный эллин мог провидеть хотя бы одну сотую часть страданий и заблуждений, подстерегающих человечество впереди, отделяющих его от мраморных идеалов, он изваял бы не лицо гармоничной богини, а в лучшем случае усталое и встревоженное лицо простого смертного. Но его заблуждение таило в себе неисчерпаемый потенциал мудрости. Мы должны овладевать ею; мы, уже кое-что знающие и... потрясающе простодушные. Простодушные настолько, что и доныне мы поневоле исключаем из наших планов радости и горе, ожидающие нас после синтеза белка, общения с инопланетными мирами и многого, многого другого.

Предыдущая главаГлава 2 из 25Следующая глава