Старший оперуполномоченный капитан Рожнов буквально сбился с ног, пытаясь выйти на след зловещего хромца. Начал он с того, что поехал в Суконную слободу на улицу Лаврентьевскую, в район пересечения ее с улицей Поперечно-Оренбургской. Ходили слухи, что обе эти улицы в скором времени переименуют, только вот в честь кого — пока было неясно. Наверное, в честь какого-нибудь революционера средней руки, какое-то время проживавшего на Суконке, или известного актера, или иного деятеля искусств, никогда в Суконной слободе не бывавших…
Начал он с того, что прошелся по жилищным конторам, в одной из которых установил, что человек по имени Станислав Егорович действительно проживал в частном доме на Лаврентьевской улице. Его семья носила фамилию Селуяновы. Потом дом был продан, а жильцы куда-то съехали. Попросив в домоуправлении адрес прежнего проживания Селуяновых, Рожнов направился прямиком к этому дому.
Лаврентьевская улица была почти сплошь застроена потемневшими от времени частными домами. Только пара-тройка двухэтажных строений, ранее принадлежавших купцам Суконки (так местные жители слободы называли эту часть города), представляли собой коммуналки, заселенные исключительно работным людом.
Дом у Селуяновых был небольшой, слегка покосившийся, сбоку к нему примыкал небольшой огородик; перед крыльцом росла старая яблоня, наверняка помнившая своих прежних хозяев.
Старшему оперуполномоченному отдела по борьбе с бандитизмом дверь дома на его короткий стук открыл худой старик, заросший седой щетиной. Несмотря на зимнее время, вышел он в одних сатиновых трусах и заношенной майке, висевшей на нем, как на вешалке. На ногах были галоши, по размеру — старику явно велики. Впрочем, это могли вполне быть его галоши. Просто он усох и уменьшился в размерах, как это часто бывает в преклонном возрасте. И все, что он носил ранее, стало для него велико.
— Вы кто? — спросил старик, загораживая собою проход в дом и пристально рассматривая гостя. Чужих людей здесь не привечали.
— Я из милиции, — сообщил Валентин Николаевич. — Вот мое служебное удостоверение, — раскрыл он перед лицом старика кожаную корочку.
— Валентин Николаевич Рожнов, капитан, — прочел вслух старик в майке и трусах и отступил, давая возможность капитану милиции пройти в дом. — Это по какой же надобности? Вроде бы за нами и грехов-то особых нет, — невозмутимо промолвил старик и пошел впереди Рожнова, как бы ведя его в дом. Войдя в комнату с комодом, двухстворчатым шкафом и круглым столом, старик сел за него и уставился на гостя выцветшими от старости глазами: — Так что у вас там?
— Тут, в этом доме, до вас Селуяновы жили. Помните их?
— Смутно, — ответил старик, и глаза его еще более помутнели. — Сколь времени-то минуло…
— А сколько? — поинтересовался Валентин Рожнов.
— А вот посчитай… Дом с женой мы купили в конце восемнадцатого года. Стало быть, ровно тридцать лет и прошло, — ответил старик.
— А сами вы до этого где жили? — посмотрел на старика Валентин Николаевич.
— Да где придется, — махнул тот рукой. — Последнее время в Собачьем переулке комнату снимали. До этого в ней студенты проживали, а когда эта заваруха началась, я имею в виду революцию, — поправился старик, — то они запропастились куда-то. Домой, наверное, съехали. Тут уж не до учебы.
— Своего угла, стало быть, не было, — посочувствовал Рожнов, тоже какое-то время мыкавшийся с женой по коммуналкам и комнатам, не имея собственного жилья.
— Не было, — согласился старик. — Ну, накопили кое-какие деньжата и купили дом. Она — хозяйка дома — недорого его продавала. Через год, как угол свой появился, сына народили. Василием назвали…
Старик замолчал и повесил голову. Его острые плечи подрагивали.
— И где сейчас ваш сын? — изрек капитан Рожнов и тотчас осознал, что вопрос был задан напрасно и сына старика давно уже не было в живых.
— Он лежит в общей солдатской могиле под городом Вязьмой, — не поднимая головы, промолвил старик. — Погиб в начале сорок третьего года. А в середине сорок третьего жена померла. Заболела она, как похоронку на сына получила. Сгорела за несколько месяцев, как свечечка. Одна чернота от нее только и осталась. Так что с тех пор я один век свой коротаю…
Валентин Николаевич немного помолчал, понимая состояние старика. Потом спросил:
— Вы, случайно, не помните, как женщину звали, что дом вам продала?
— Марина, — помолчав немного, ответил старик. — Марина Ивановна, — добавил он. — Сынок еще при ней был. Ему тогда где-то годков восемь, может, девять было.
— Еще что о нем можете сказать? — насторожился старший оперуполномоченный.
— Ну а что сказать-то такого… — Старик наконец поднял голову и посмотрел на Валентина Рожнова. — Я его всего-то два раза и видел… — добавил он. — Угрюмый он был какой-то, — похоже, все же припомнил старик. — И хромал все время…
— А хромал, потому что ногу повредил или это у него от рождения так? — задал новый вопрос капитан Рожнов.
— Да почем же мне знать. Говорю же, всего пару раз его и видел. Вы это, соседей моих лучше поспрошайте, которые тут дольше моего живут, — предложил старик, которому, похоже, надоел весь этот непонятный ему разговор, и он хотел поскорее выпроводить капитана милиции восвояси.
— А к кому именно вы бы посоветовали обратиться? — уже вставая, произнес Валентин Николаевич.
— Та-ак, — тоже поднялся со своего стула старик. — Соседи справа — люди молодые, до сорока лет еще не дожили. Вряд ли они вам будут полезны. Соседка слева — Глафира Степановна — из ума выжила. Ей почитай под девяносто лет уже. В каждом прохожем мужа своего видит. Выбегает иной раз из дому и кидается на него со словами: «Вадим, наконец-то ты вернулся!» С империалистической войны она его все дожидается. От нее вам проку тоже никакого не будет. А вот соседка через два дома по левую руку — Алевтина Филипповна — она должна Селуяновых хорошо помнить…
Когда старший оперуполномоченный уходил, он подал старику руку:
— Спасибо.
— Да не за что, — промолвил старик, вяло пожав протянутую ладонь, и прикрыл за капитаном Рожновым скрипнувшую дверь.
* * *
Алевтина Филипповна Полякова оказалась женщиной разговорчивой и симпатичной. Несмотря на то что было ей уже под шестьдесят, она оценивающе посмотрела на Валентина Рожнова, оглядела его ладную фигуру, ну а что она там подумала — не сказала, про то никому дела нет.
Проживала Алевтина Филипповна одна. Таких овдовевших женщин в городских слободах и пригородах было много. Муж ее давно преставился, сын уехал в другой город, и общение между ним и матерью заключалось лишь в редких письмах и поздравительных открытках на праздники и дни рождения — такова участь многих матерей. Полякова хорошо помнила Селуяновых. С Мариной Ивановной дружила, хоть и была помладше, а их отцы вместе работали на мебельной фабрике купца Федорова, что в девятнадцатом году была национализирована и менее чем через полгода, после того как была национализирована, перестала производить продукцию. Такова была участь многих предприятий.
— Я помню, как Стасик у Селуяновых родился, — улыбнулась воспоминаниям Полякова. — Это в девятьсот девятом году было. Крепенький такой, здоровенький, горластый. Бывало, так разорется, что у кремля слышно! Только вот одна ножка у него была сильно короче другой из-за врожденного недоразвития какой-то там кости.
— Значит, ребенок с рождения был хроменький… — раздумчиво промолвил Валентин.
— Да, — кивнула Алевтина Полякова. — Вот ведь незадача-то какая случилась… Он и ходить-то начал не в десять месяцев или в год, к примеру, а в два с небольшим, а до этого времени все ползал и на ножки вставать никак не хотел. Говорить начал раньше, чем ходить… Когда пошел, вперевалочку, как старичок какой, так Марина нарадоваться не могла…
— Как Селуяновы жили? — задал следующий вопрос Валентин Николаевич.
— Да как все: мужики работают, бабы за домом да за детками смотрят. А через пару дней после того, как в городе рабочие стали повсеместно бастовать, заводы и фабрики встали, а военный гарнизон города вместе с жителями вышел на улицы с лозунгами «Долой войну», «Вся власть Советам» и «Землю и заводы народу», отец Стасика записался в красноармейский отряд. Когда началась революция, участвовал в боях с юнкерами и осаждал кремль. Потом принимал участие в разгроме белогвардейских и кулацких банд, а когда город брали белочехи и каппелевцы, погиб в одном из боев под Казанью шестого августа восемнадцатого года…
Алевтина Филипповна погрустнела. Очевидно, воспоминания о революционных событиях не приносили ей радости. В те годы и правда мало кому из горожан было весело и счастливо жить… Потом Полякова глянула на капитана Рожнова и продолжила:
— Как Марина убивалась-то по мужу… Плакала беспрерывно днями и ночами. Из дому не выходила. Я тогда частенько приходила к ней: ее и сынка покормить, за Стасиком присмотреть — она ведь как будто бы позабыла, что у нее сын есть… Еще приглядывала за ней, как бы она руки на себя не наложила: уж больно смурная ходила, ничего вокруг себя не видела. Вроде бы с тобой разговаривает, а сама будто сквозь тебя смотрит. Глядит и не видит. Или вдруг замолчит посреди разговора и горько зарыдает. Потому и боялась я за нее, как бы она с собой не учудила чего-нибудь… А когда чехов и белых из Казани прогнали, месяца через полтора после этого она и продала дом. Верно, не могла в нем больше жить, все о муже напоминало, ведь столько лет они с ним в доме этом прожили. О том, что она дом продает, я случайно узнала. Соседка как-то мимоходом сказала, что Селуяновы съезжают. Я у нее спрашиваю: «Как съезжают?» Алевтина Филипповна при этом аж подпрыгнула на стуле. Я тут бегом к Марине. Спрашиваю, правда ли, что она дом продает? А она в ответ: «Почитай уже продала». И куда, мол, уезжаешь, спрашиваю. «В Москву, — говорит. — Там у меня тетка родная живет, покуда со Стасиком у нее остановлюсь…» Алевтина Филипповна снова сделала в своем повествовании паузу, верно собираясь с мыслями. Потом, вздохнув, закончила свой рассказ: — И все… Как будто отрезало… Как будто не было в моей жизни подруги Марины Селуяновой и не жила она никогда в Суконной слободе. Правда, году так в двадцать третьем прислала она мне письмецо коротенькое из Москвы. Мол, живет хорошо, приняли прядильщицей на фабрику, комнату дали в коммуналке. Стасик же ходит в школу и учится на «хорошо» и «отлично»… Я отписала ей ответ, а в конце письма спросила, не нашла ли она мужчину себе. Но ответа так и не получила…
Больше старший оперуполномоченный Рожнов Алевтину Полякову ни о чем не расспрашивал. Поблагодарил только искренне и покинул ее дом.
Вернувшись в управление, обо всем доложил своему непосредственному начальнику майору Щелкунову. Начальник отдела по борьбе с бандитизмом внимательно его выслушал, какое-то время молчал, после чего изрек, глядя на Валентина Рожнова:
— Стало быть, Стасик этот ни на каком фронте не воевал. И хромает он с самого рождения. А врет затем, чтобы женщин разжалобить: я, мол, фронтовик, жизни за вас не жалел, ранен был тяжело и приобрел хромоту до конца жизни. Теперь, мол, и вы мне свое внимание уделите, потому как заслужил я его потом и кровью. Как такому мужчине во внимании отказать? У женщин ведь к фронтовикам особое доверие. Нечто подобное я и предполагал. Возможно, что он действительно проживает на Суконке… Нам надо найти его в самые кратчайшие сроки. Вся надежда на тебя, Валентин.
— Да я понимаю, — уверенно выдержал строгий взгляд майора Щелкунова старший оперуполномоченный.
— Ну а коли понял, тогда — вперед!
По-хорошему надлежало съездить в Москву и попытаться там отыскать какие-то концы. Не зря же он из столицы в провинцию сорвался. Надо думать, натворил в Москве всякого, вот и решил из столицы уехать, переждать лихолетье в городе своего детства.
Однако к вечеру следующего дня пришло сообщение, что хромого душителя взяли! В том, что это именно тот хромой, которого в усиленном режиме искала вся милиция города, находясь едва ли не на военном положении, стопроцентной уверенности не имелось, однако майору Щелкунову хотелось верить, что это именно он. Столько усилий было потрачено на его поиски. Столько слез было пролито родными убитых женщин. Должна же ведь восторжествовать справедливость!
Так что необходимость поездки в Москву сама собой отпала. Однако запрос по нераскрытым преступлениям, где было зафиксировано удушение женщин, все же в столицу был отправлен…