12 января. Сколько времени я не писала дневник! Да и как писать его дальше? Даже не знаю, с чего начать, так как все перевернулось за эти две недели. Какая странная, непонятная вещь – жизнь!
Я буду очень краткой, потому что у меня нет слов, ни сил[356] описать случившееся.
Мы приехали в Ленинград перед самым Новым годом. Только сложили не-распакованные вещи в нашей квартире[357], как я почувствовала: я должна ехать в Детское Село. Это было сильнее меня. Все ушло куда-то, подернулось дымкой, скрылось за пеленой холодного, сырого, зимнего ленинградского тумана, а прошлое, отделенное от меня полуторагодичным сроком, ожило и подчинило меня своей власти. Я представила себе, что у Павлуши кончается отпуск, что я могу его увидеть. Ведь он не ответил на мое последнее письмо, никак не реагировал на мой переезд в Ленинград. Может быть, он задет моим полупризнанием относительно Жени и тем, что я не выразила радости от приближения встречи с ним? Но ведь он только друг мне теперь, – так хотел он сам. И я, действительно, уезжая, думала больше не о нем, а была поглощена теми, кого я действительно оставляла, хотя бы даже и не навсегда. А теперь меня потянуло его увидеть, сейчас же, поскорее! Я уже не рассуждала ни о чем и помчалась в Детское.
Мне трудно сказать что-либо о том волнении, с которым я шла к дому Абрамовых, по тем же улицам, но сама во многом уже далеко не такая. Мое появление было неожиданно. Поцелуи, расспросы – все это для меня мелькнуло, как во сне. Я сидела, как на иголках, думая: «А что, если Павлуша изменил своим прежним привычкам и не приходит теперь к Абрамовым каждый вечер?» И тут же у меня сложилось безрассудное решение: в этом случае я сама воткну записку в запечатанном конверте в дверь его дома, прося его прийти. К счастью, мне этого не пришлось сделать, – он явился сам. И все поплыло как в тумане. Будто время исчезло… Он встретил меня шутливо-дружески, отметив, однако, что я перестала быть «детским садом». Потом его усадили играть в преферанс, а я испытывала безумную муку от того, что он мог на это согласиться, будто не видал меня два дня, а не полтора года. Позже я поняла, насколько его уязвило мое письмо, пробудившее в нем вдруг ощущение, что он меня теряет… И хотя он сам был в этом виноват, его самолюбие вдруг заговорило в нем, заставив отказаться от встречи со мной и проявить равнодушие, когда все-таки я с ним встретилась. Но тогда я этого не знала и сидела в гостиной, не слушая Кати и с трудом отвечая впопад на ее вопросы. Наконец Мария Ивановна, как и в школьные годы, велела «девчонкам» идти спать. Идти спать, не договорившись о следующей встрече? Нет, это было свыше моих сил!
Готовая провалиться сквозь землю, забыв о том, как избаловало меня за это время внимание ко мне стольких ухаживающих за мной или даже любивших меня, – я подошла, прощаясь, к Павлуше и сказала, стараясь сохранить хоть внешне самообладание: «Когда же мы теперь с вами увидимся?» – Он оторвался от карт и ничего не значащим тоном сказал: «Я приду сюда завтра днем. Спокойной ночи». Мне казалось, что я уловила насмешку в глазах каждого из присутствующих.
А потом все закружилось, как в калейдоскопе. Днем общий, малозначительный разговор в гостиной у Абрамовых. Но ведь это был канун Нового года! И вот я, забыв о том, что мои родители могут волноваться и что я бросила их с нераспакованными вещами, даже не помогая устроиться на новом месте, осталась встречать Новый год у Абрамовых. Павлуша пришел немного позже 12 часов, как это бывало и раньше в новогоднюю ночь. При его появлении опять налили бокалы, и он по очереди со всеми чокался, поцеловавшись с Марией Ивановной и Михаилом Ефремовичем. Когда он подошел ко мне, он вдруг, неожиданно для меня, склонившись, поцеловал мне руку, а потом поцеловал меня при всех в губы. И это он, который даже когда-то на пасху не хотел христосоваться с девчонками, заявляя, что он католик и потому православную пасху не признает! А как мечтала я тогда даже о таком шутливом поцелуе, правом на который охотно пользовались все прочие мальчики. Теперь, когда я знала уже настоящие поцелуи, я почувствовала, что от прикосновения его губ у меня потемнело в глазах и подкосились ноги. Я с трудом заставила себя улыбнуться.
Начались танцы в гостиной, опять, как когда-то. Я танцевала с Мишей, с Борей, и опять и опять с Павлушей, пьянея, как только его рука обвивала мою талию. «А что, Поль, как тебе нравится Татьяна?» – как сквозь сон я услышала развязный тон Алешки, ставшего за это время интересным и изящным, но еще более наглым, чем в детстве, молодым человеком. «Какая девочка получилась, а?» – добавил он с видом знатока. Павлуша ничего не ответил, но, танцуя со мной следующий танец, сказал мне: «Никогда не меняйте свою нынешнюю прическу, – эта мальчишеская стрижка вам очень идет. Это ваш стиль. Кажется, она играет решающую роль в том, что я становлюсь вашим поклонником». Я не нашлась, что ответить, чувствуя, что я непозволительно теряюсь перед ним, становясь глупой. Он выпил в этот вечер много вина, и, когда он наклонялся ко мне с высоты своего длинного роста, я ощущала запах вина и, казалось мне, вкус его губ. Я боялась, что краснею.
Потом мы сидели на диване. Вокруг было шумно, но мы как-то ото всех изолировались, будто никого больше в мире не было. И тогда он с грустью сказал: «Еще пять дней осталось мне пробыть в Ленинграде… И тройка улетает туда, куда Макар телят не гонял…» Он замолчал. Я тоже молчала. Я чувствовала, что уезжать в глушь уральских дебрей ему не хотелось, что ему было тоскливо в этот момент. И отчетливо увидела, насколько он стал старше и внешне и внутренне за полтора года. Для него они тоже не прошли даром. Он взял мою руку, – как будто действительно никого не было вокруг, – поцеловал ее долгим, нежным поцелуем. Потом встал и ушел. А я осталась сидеть на диване, оцепеневшая, неспособная ни о чем думать, но уже бессильная перед чем-то неотвратимым.
На следующее утро Павлуша снова был у Абрамовых, шутил с Алешкой, болтал непринужденно со мной о Днепропетровске, дразня меня моими поклонниками и похождениями, о которых он оказался, к моему удивлению, более осведомлен, чем я думала. Оказывается, в те дни, которые он провел в Днепропетровске без меня, он внимательно рассмотрел фотографии Бори, на которых я фигурировала в разнообразных ситуациях и с разными студентами. «Значит, это все-таки ему было не совсем безразлично?» – подумала я. И опять мелькнула мысль, которая и раньше столько тревожно меня мучила, хотя я и старалась не давать себе в ней полного отчета: «Зачем он приезжал тогда в Днепропетровск? В такую даль на два-три дня, чтобы ни в чем не объясниться, ничего не изменить… А если бы мы тогда встретились? Какой он странный!»
От Абрамовых Павлуша проводил меня до вокзала и тут же пригласил в театр. Так и прошли оставшиеся пять дней, – мы все время были вместе, то в театре, то в Филармонии, то в музеях, то просто бродя по улицам Ленинграда (ил. 16, 17). О чем мы говорили? Даже трудно сказать. Но несколько моментов остались у меня навсегда врезавшимися в память и сердце. Один раз, на улице, Павлуша сказал иронически: «Итак, вам было трудно оставлять своих поклонников». – «Не говорите так, – ответила я с болью, – ведь среди них у меня появились такие хорошие друзья и товарищи. И потом, разве это безразлично, когда тебя по-настоящему любят? Я не могла бы говорить об этом с иронией». – «А кого вы из них выбрали? Я, как старый друг, посоветовал бы вам того, с кем вы сфотографированы вдвоем на диване, помните? Вы о нем писали как-то, что он хорошо играет на рояле». – «Не будем говорить об этом, Павлуша, – возразила я тоном, в котором, кажется, уж совсем ясно прозвучала боль, – и особенно не надо шутить. Этот человек мне очень дорог… Но я не знаю уже ничего, не знаю даже, выйду ли я вообще замуж». – «Ну, в этом я не сомневаюсь», – усмехнулся он и вдруг перешел на теплый, дружеский тон. Такие перемены происходили по несколько раз в течение часов, которые мы проводили вместе. Я уже ни о чем не думала, ничего не старалась понять. Я жила мгновением, плыла по течению, вдруг ощутив, что от меня уже ничего не зависит. Один раз мы должны были встретиться на углу Невского и Литейного. Когда-то раньше Павлуша всегда опаздывал на наши встречи, у вокзала ли, у Филармонии или в другом месте. Теперь я опять пришла на угол немного раньше срока и подумала с грустной усмешкой, что я опять превращаюсь в послушный «детский сад» или в «утиль»… Но, к своему удивлению, я увидела Павлушу уже ожидавшим, только на другой стороне Невского. Впрочем, заметив мое появление, он быстро скрылся в магазине и затем через несколько минут направился ко мне с таким видом, как будто он только что пришел. Я не выдала, что я заметила его уловку, но подумала: «Как болезненно он самолюбив! Какая неуверенность в поведении со мной, таком неровном и непонятном! Ну что же, пусть он думает, что я пришла на свидание первая и ждала его на улице, если это может успокоить его самолюбие». Я улыбнулась ему со всей взволнованной теплотой, переполнявшей мое сумасшедшее сердце. А потом, когда мы шли в густой толпе по Невскому, он рассказывал мне о жизни и работе на глухом уральском руднике и вдруг сказал: «А вы, скажите, поехали бы вы со мной?» Он при этом улыбнулся, будто спрашивая в шутку. И я, тоже улыбаясь, ответила: «Хоть на край света! Разве вы это не знаете?»

Ил. 16. Татьяна Петровна Знамеровская. В альбоме подпись ее рукой: «Я. Январь 1931 г. Ленинград. В год нашей женитьбы»
Настал вечер отъезда. Я приехала к поезду на вокзал, чтобы проводить Павлушу туда, куда «Макар телят гоняет». Трудно передать даже, что я ощущала тогда. Я была невменяемая, ничего не понимавшая, погруженная в странный сон, пробуждение от которого было впереди… Но каким оно будет, – об этом я даже не рисковала думать. Все в моей бедной голове перепуталось. Только сердце сжималось от муки. На вокзале была мать Павлуши. Больше никто его не провожал. И у меня мелькнула мысль, что ей мое присутствие должно показаться имеющим особый смысл. Но мне было все равно. Оставалось две минуты до отхода поезда. Как мне досадно было, что мы не одни! Расцеловавшись с матерью и явно пропуская мимо ушей последние наставления, Павлуша поцеловал мне руку… Потом взглянул в глаза долгим красноречивым взглядом и сказал: «Поцелуемся на прощанье». И опять у меня потемнело в глазах от особого вкуса его губ… «Пусть эти одиннадцать месяцев будут для нас последним испытанием…» – сказал он это, или мне только показалось в тихом движении его губ, только что прикоснувшихся к моим? Он вскочил в вагон, поезд тронулся. Он махал рукой, и я видела, что взгляд его прикован ко мне. Обернувшись, я как будто уловила на себе ревнивый взгляд Надежды Павловны. Что она думала? Опять мелькнула мысль: на правах кого я провожала ее сына, я, одна из всех его знакомых? Но какое мне до этого дело? Я вышла с ней на вокзале, вяло и рассеянно отвечая на ее вопросы. Потом села в трамвай и только тогда почувствовала, насколько я устала. Неделя в Ленинграде так наслоилась на все пережитое перед отъездом в Днепропетровске, что я уже еле держалась на ногах.

Ил. 17. Павел Сигизмундович Чахурский. В альбоме подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Павлуша. Январь 1931 г. Ленинград»
Это было 5-го. Как прошли следующие три дня, я с трудом отдаю себе отчет. Я помогала, наконец, в чем-то папе и маме. Я была, наконец, дома. Но я была отсутствующей и мыслями и сердцем. Все валилось из моих рук, я по рассеянности делала не то, что надо… На меня смотрели с тревогой и удивлением, но ни о чем не спрашивали, зная мой характер. А 8-го вечером пришло письмо, с несколько неточным, описательным адресом… Что, если бы оно пропало из-за этой неточности? Ведь в нем заключалась моя судьба! Неужели она могла зависеть от какой-то неточности? Я стояла у печки в столовой с письмом, распечатывая его. Я знала, что в нем… И сердце у меня колотилось так, что, казалось, все в комнате слышат этот стук. Мне некуда было уйти, чтобы остаться одной, и я, собрав все свое самообладание, разорвала конверт при всех и прочла короткое, написанное карандашом в поезде послание, в котором мне были предложены «рука и сердце», и в сдержанности читалась тревога больного самолюбия и замкнутой, одинокой души, не устоявшей перед любовью. «Я хочу верить, что ваши глаза меня не обманули», – писал он. Я читала, отвернувшись к печке. Потом легла в постель, отвернувшись к стене. Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел мое лицо. Разве нужно было мне спрашивать себя о том, что я отвечу? Я не спала всю ночь, но не от раздумий. Вопрос был решен, и я то замирала от счастья, то не верила сама себе. А Павлуша еще мог сомневаться! И мог считать, что он, прораб уральской партии, не получивший диплома по абсолютно не зависящим от него обстоятельствам, не имеет права думать обо мне и на мне жениться! Ведь отсюда и больное самолюбие и все прочее! Я чувствовала, что наконец поняла его, и его отношение ко мне, и его приезд в Днепропетровск, который он воспринял как то, что «не судьба», как нечто подтверждающее его решение «не портить мою жизнь». Я не спала, вспоминая все в его поступках, словах, письмах, что говорило об этом и это подтверждало. Конечно, эти его соображения облегчались и тем, что его чувства ко мне, маленькой девочке, не носили достаточно определенного характера. А в эту встречу все стало иначе! Он увидел меня другую. Он почувствовал за последнее время, что может меня потерять безвозвратно. И вот… Он не выдержал. Еще одна победа! И вместе с тем победа надо мною самой любви, которая была первой и потому во многих отношениях единственной.
Утром я написала ответ, без всяких колебаний, – разве они могли иметь место? И разве могли мои глаза ему солгать?
Я – невеста. Какое странное слово, когда применяешь его к самой себе. Папе и маме я только сегодня сказала кратко и решительно, что я выхожу замуж за Павлушу. «Я это и так видел по твоей глупой физиономии, когда ты получила письмо, – сказал, шутя, папа, – ну что ж, хоть кончится, наконец, этот сумасшедший дом с твоими мальчишками, а то бог знает, к чему это могло привести». Мама ничего не сказала. Она несколько расстроена, так как питала особую благосклонность к Жене. Но ведь мои родители знают, что при всей любви к ним я не спрашиваю никогда советов и не люблю вмешательства в свои дела. Они к этому уже привыкли.
А ведь вместе с тем после первой недели опьянения, когда все для меня исчезло, кроме Павлуши, Днепропетровск не ушел из моей жизни. Он сам напоминает о себе. И может ли исчезнуть то, что стало дорого, с чем связали многие нити сложных и противоречивых чувств? Ведь я же не каменная, и не неблагодарная сердцем, хотя и оказываюсь таковой на деле.
Прежде всего пришло письмо от Шуры Кудрявцева. Боже мой, какое это чистое, молодое, бескорыстное, ни на что не рассчитывающее объяснение в любви! Бедный мальчик! Он понимает, что с такими соперниками, как Виктор и Женя, ему не тягаться. Понимает, даже не отдавая себе отчет, что меня никогда в жизни не может пленить подобие Ленского[358], а всегда тянет к Онегиным и Печориным[359]. Хорошо, если не придется мне поплатиться за это в жизни, но это от меня не зависит. Разве разум и эгоистическое соображение (при всем моем эгоизме) играют какую-нибудь роль в моем выборе? Чувства владеют мной абсолютно помимо моего разума. Только дружескую теплоту пробудило во мне трогательное письмо Шуры, на которое он решился, не решившись не только повидаться со мной в последние дни перед отъездом, но даже прийти проводить меня на вокзал. Это было ему слишком тяжело, пишет он. Но он слышал гудок паровоза, меня увозившего, и потом всю бессонную ночь ему казалось, что этот паровоз унес из его жизни все светлое и радостное, унес часть его самого, его молодость. А я-то и не подозревала об его чувствах вплоть до того, когда Витя полунасмешливо, полусочувственно к Сапожку сказал мне об этом, добавив: «Да ведь это давно всякому дураку ясно. Что ты на меня удивленно смотришь? Вот уж действительно, ты и он – два сапога пара. Дети!» – и он фыркнул с обычной для него резкостью.
Я ответила теперь Шуре как только могла ласково, благодаря его за его чувство к себе, за все хорошие часы, проведенные с ним, особенно в Крыму. Я попыталась его утешить, что любовь проходит, что время и разлука все сгладят, что он еще не раз будет любить… Что я могла еще написать? Да и действительно, – не все же в любви так безумны, как я. Для него первая любовь может быть более коротким переживанием. Но, конечно, такого письма, как это, он уже никогда не напишет, и в глубине души мне не может [не] быть приятно, что оно досталось мне. Как эгоистические натуры любят, чтобы их любили, даже тогда, когда не могут ничем ответить!
И вместе с тем как это бывает мучительно! Я буквально холодею от боли, получив почти одновременно письма от Вити и Жени. От Вити короткое, не очень складное, но такое красноречивое письмо, несмотря на то что в нем не было ни слов любви, ни вопросов, уточняющих наши отношения… только слова о тоске, о том, как пусто без меня, о том, что он старается не пить (но, видимо, пьет!) и неожиданное обращение ко мне, кроме обычного «Абраши», – «ты – моя хозяйка»! Опять и опять я думала о том, насколько я виновата в его состоянии. Не знаю. Я никогда не стремилась увлечь его. Да и других тоже. Я не способна ни к какому флирту и кокетству. Я привязалась к нему так дружески и товарищески. А потом, конечно, сама поддавалась и огню его чувства, и обаянию его силы и красоты, хотя и не могла в него влюбиться. Должна ли я была начать его избегать, дать понять ему, что ему не на что надеяться? Сделать это раньше, чем все зашло так далеко и оказалось так болезненно и для его сердца, и для его самолюбия? Не знаю! Но такое благородное безумие явно не в моих возможностях. Я просто даже и самой себе не отдавала до позднего времени отчета, насколько это серьезно, беря то, что меня тайно тоже волновало. Конечно, общепринятая этика в этом плане многое прощает женщинам, позволяя им играть сердцами и увлекать, чтобы потом отвергнуть. Только для мужчин это остается неблагородным, и их поведение считается их к чему-то обязывающим. Но для меня никогда не было принципиальной разницы между мной и мужчинами, я всегда ставлю себя на одну доску с ними. Поэтому я не могу оправдать себя женскими привилегиями. В одном только я могу себя не упрекнуть – здесь не было ничего преднамеренного с моей стороны, никакого кокетства, никакой тщеславной игры чужим сердцем. Слишком дорого для меня это сердце, и слишком мучаюсь я сейчас вместе с ним.
Я вспомнила слова, сказанные мне как-то в Крыму Кудрявцевым и совершенно тогда для меня неожиданные в устах этого застенчивого мальчика: «Ты странная, – сказал он задумчиво, – в тебе нет того, что я вижу в других девочках – кокетства. Твое кокетство как будто и заключается в полном отсутствии кокетства». – Я засмеялась тогда и ответила: «Поэтому вы все и называете меня так часто „Абраша“? И поэтому наша бригада мелет при мне, не стесняясь, уже просто черт знает что? И тебе, Шура, еще рано вообще смотреть на девочек и думать об их кокетстве. Вот я пожалуюсь на тебя Вите!»
И еще я вспомнила, что я не писала в дневнике об одной детали прощания с Витей. После того, как мы второй раз целовались, он сказал мне: «Подари мне на память тот твой рисунок, который висел в круглой рамке… ты знаешь». Речь шла о моей акварели – копии какой-то английской открытки; я подарила маме, и та повесила ее, застеклив, в одной из комнат. Изображен на ней «Поцелуй»: среди золотых осенних листьев юношеская и девичья головы, слившиеся в поцелуе. Все уже было упаковано, но я помнила, в каком чемодане эта картинка, и, несмотря на протесты мамы, вытащила ее. В день отъезда, когда Витя был пьян, я передала ему, прощаясь, этот подарок с надписью, говорившей: «Пусть „поцелуй“ навсегда останется для нас светлым воспоминанием». И еще перефразировала любимого им Есенина:
До свиданья, друг мой, без руки и слова.
Не грусти и не печаль бровей!
В этой жизни полюбить не ново,
Расставанье тоже не новей[360].
Мне хотелось искренно дать ему понять, как небезразличны для меня и его чувства, и его поцелуи (что говорить, возбудившие во мне острое волнение и тайное наслаждение!), сказать ему, что он мне дорог и, вместе с тем, что надежд я ему не могу оставить и расставание наше – не расставание для соединения после разлуки.
Теперь по его письму я чувствовала, что он это больше чем наполовину понял, и все-таки, все-таки… Но разве я сама не писала о любви Павлуше, не имея никаких надежд? Такова уж любовь!
Мне было очень трудно ответить на письмо Вити. Я несколько раз начинала писать и рвала написанное. Всеми силами я старалась найти слова, которые не ранили бы самолюбие и говорили ему о том, что он мне дорог и что мне тоже нелегко. Но оставлять ему какие-то иллюзии и надежды было нечестно. Я написала о том, что я любила уже до приезда в Днепропетровск, что эта любовь, которую я считала неудавшейся, все-таки стояла между мной и теми, кого я могла бы полюбить, и что теперь достаточно было одной встречи, чтобы прошлое воскресло и чтобы судьба моя была решена.
Но еще тяжелее мне с Женей. Я получила от него уже два письма. И шутливые, и дружеские, и нежные одновременно, но не ставящие точки над «i». Я чувствую, что он пока ничего не хочет у меня решительно и окончательно спрашивать, – ежели бы он задал прямо вопрос, я, конечно, должна была бы так же прямо уже сейчас ответить. Но он, как будто, с одной стороны, во всем уже уверен, с другой стороны, хочет дать мне время прийти в себя и серьезно отдать себе отчет в своих чувствах. Ведь и он все-таки считает меня еще слишком девочкой! И мне больно от его писем. Я понимаю, что он меня очень любит. Понимаю, что я дала ему уже веру в успех. Понимаю и то, что он занял большое место в моем сердце и в моей жизни. И все же мне придется сказать ему «нет», – ведь эта неделя даже помимо меня, силою непреодолимой первой любви решила для меня выбор. Сказать сейчас, не дожидаясь вопроса? Я уже садилась за письмо, чтобы это сделать. И останавливалась. Не из малодушия, нет! Может быть, время разлуки сгладит в нем ту остроту, которую приобрело его чувство в последние недели и дни, когда он пьянел и терял голову от часу к часу, опьяняя также и меня. Я буду писать ему это время письма, ничего не обещающие, просто дружеские; может быть, тогда в решительный момент мое «нет» не будет для него таким ударом, каким оно было бы сейчас. Ведь «да» я тоже в этих письмах не скажу. Как сложна, нелепо сложна бывает жизнь! И как мне сейчас от этого больно, несмотря на свое счастье. Может ли не быть моей болью боль тех, кто мне стал так дорог, навсегда, на всю жизнь, как бы ни видоизменялось по своим оттенкам мое чувство? Особенно если я сама виновата в их боли, – не нарочно, и все-таки виновата? Мне трудно выразить даже для себя самой все то, что я чувствую сейчас. Поэтому пропадает желание и потребность писать дневник, хотя, конечно, я уж очень привыкла к нему. Когда пишешь, яснее отдаешь себе отчет и в том личном, что творится в душе. Что говорить? Я как-то, и не мало, люблю и Женю. Но так любить его, как я любила и опять люблю Павлушу, в такой беспредельной вере, я все же не смогла бы. Видимо, вторая любовь уже не первая! И в выборе нет у меня никаких колебаний. Разве он зависит от меня? Нечто более сильное, чем ум, даже сознательная воля, нечто стихийное, властное, непреодолимое делает его неизбежно таким, а не иным. Такова уж, видно, моя натура! А боль остается, несмотря на это, болью, и нежность – нежностью, какой бы характер она ни носила.
15 января. Я опять ездила в Детское и там ночевала. Миша по-прежнему любит Катюшу, Боря женился на Тасе, чем очень недоволен Михаил Ефремович. Теперь я хоть могу написать об этом. В первое посещение Детского Села мне ни до кого, кроме Павлуши, не было там дела. Все-таки скверный у меня характер. Ведь это люди для меня близкие, но как все отступает, когда предъявляет свои права любовь. Оказывается, мама с Марией Ивановной уже обсуждали мою судьбу при первой встрече, еще до того, как все для меня решилось. Мама сказала, что я скоро выйду замуж за Женю, а Мария Ивановна возразила с горячностью, что этого не может быть, потому что меня давно любит Павлуша.
Я снова учусь в горном институте[361], но перешла на новый факультет – гидрогеологический. В связи с переменой факультета у меня получились 3 «хвоста». По некоторым же предметам я ушла вперед, отчего у меня есть свободные часы. Боря поступил в электротехникум[362] на Васильевском острове.
18 января. Главным стали письма. Я пишу их почти непрерывно, а Павлуша отвечает тоже так часто, что это для меня удивительно. Он уже называет меня маленькой женой большого Павлуши. Между тем ведь еще ни разу устно, в глаза, а не письменно, мы не сказали друг другу «люблю», ни разу не поцеловались наедине, по-настоящему (увы! я теперь знаю, что значит целоваться!), и даже продолжаем в письмах говорить друг другу «вы». Павлуша еще никак не может свыкнуться с мыслью, что я ему принадлежу. Его сложный и замкнутый характер, мучительные его сомнения и тревоги за будущее этому мешают. Но сколько чувства в его письмах!
Мои глаза готовы сказать ему много раз «люблю», но, к сожалению, он их не может увидеть. Какой долгий срок разделяет нас опять! Мне вспоминается его давнее письмо ко мне, в котором он писал, что одна мысль о женитьбе его пугает, что, полюбив, он боится разлюбить и что он не уверен, способен ли любить по-настоящему. Я хотела бы, чтобы теперь он серьезно проверил все и не пожалел о своем решении. Как он пришел к этому? Я в состоянии и тревожном и радостном. Мне бы очень хотелось видеть его, чтобы о многом говорить с ним и рассеять все свои недоумения.
С сегодняшнего дня я начала отрабатывать в институтской лаборатории качественный анализ, и, принимая всякие колбы и пробирки, я задумалась, что привело к гибели нескольких пробирок. Очевидно, во время лабораторных работ думать о «нас» очень вредно, Павлуша! Придется себе это запретить! Но все равно, эти мысли все время во мне, спрятанные в уголке моего сознания. Конечно, я вытерплю срок разлуки, но сейчас я могу только внешне справляться с охватившим меня чувством.
20 января. Снова берусь за дневник. До 1 февраля у меня отпуск, но за это время мне много надо сделать, главное – ликвидировать свои «хвосты», которых у меня раньше не было и они появились с переходом на новый факультет. Я хотела бы сейчас никого не видеть и углубиться в стихи, а больше всего в самою себя. Мне хочется отдохнуть, привести в порядок свои мысли, чувства и дела. Я думаю, как в жизни бывает много случайного и странного… Долгая разлука, тоска по утраченному счастью, нежданная встреча и новый расцвет любви, и снова длительная разлука. За это время никто не смог полностью мне заменить Павлушу. На некоторое время в мою жизнь входили другие, занимая место в моем сердце, но никто не мог стать для меня таким близким, и моя любовь осталась неизменной. Я никогда не сказала бы этого ему, если бы он сам не спросил об этом меня и не сказал, что он любит. Но солгать я не смогла. Наша короткая встреча мне кажется сном, который слишком рано для меня кончился. Как за эти годы я изменилась, стала старше, научилась владеть собой! Теперь я не такая наивная, какой была раньше, и мне хочется, чтобы он знал меня всесторонне: ведь я не так гармонична, как, может быть, он думает обо мне.
В Ленинграде сильные морозы, и я сейчас мерзну по утрам, когда езжу в институт. В моем воображении всегда Ленинград был связан с Павлушей и теперь кажется пустым. Вчера я видела во сне Павлушу, а проснувшись, попросила маму дать мне бумагу, карандаш и поторопилась записать стихи, чтобы не забыть их.
3 февраля. Дорогой мой Павлуша! Да, теперь уже, наверно, мой. Что я могу ответить на Ваше последнее письмо? Для этого надо было бы много говорить с Вами. Мои мысли еще не приведены в полный порядок, и я, раньше чем начну говорить с Вами голосом рассудка, дам возможность высказаться сердцу. Люблю Вас по-прежнему сильно, и Вы это знаете. Я чувствую, как трепещет сердце, будто выпущенная из клетки птица. Если бы не Ваше признание и наш разговор на вокзале, птица никогда не была бы выпущена на волю, а все-таки любовь к Вам не может сравниться с тем, что было после этого. Как я это чувствую сейчас! Теперь не надо ломать и разбивать то, что горит ярким огнем во мне. Все стало ясно и просто. Ваша любовь наполнила мое сердце опьянением, радостью, счастливой надеждой, и жизнь для меня стала полна нового значения. Но голос разума моего все же делает многое тревожным. Я хочу, чтобы Вы сказали откровенно: значит ли, что Ваша любовь многое изменила в Вас, что она действительно захватила Вас? Как Вы дошли до этой любви? Достаточно ли Вы сильно любите меня, чтобы потом не пожалеть о том, что связали свою жизнь с моей? Подумайте хорошо об этом. Такая жена, какой буду я, не является жизненным удобством: жена, не отдающая себя женским, домашним, повседневным обязанностям, тому, что является обыденным «семейным счастьем». Я думаю, что Вы поймете мое стремление быть независимой и иметь в жизни любимое дело, выходящее за рамки домашней жизни. Она одна меня не удовлетворит. Как много есть вопросов, которые мне хотелось бы задать Вам, но об этом мы будем говорить при встрече. Теперь же я хочу сказать Вам, что я не даю Вам никаких слов и обещаний и не требую их от Вас. Я хочу только искренней правды. Если кто-нибудь из нас почему-либо изменит, другой ведь не будет упрекать? Так и должно быть в будущем. Нас ничто не должно связывать, кроме правдивой любви. Настоящая, свободная, правдивая любовь – это лучшая связь, дающая настоящее счастье. Она сама себя оправдывает, и, пока она жива в сердце, не лишни ли слова и обещания? Мои глаза не обманули Вас при встрече, даже против моей воли.
10 февраля. У меня в ушах звучат своеобразно-лирические, полные северной поэзии мелодии Грига. Мне очень хотелось бы побывать когда-нибудь в Норвегии, стране морских ветров, несущих с собою туманы на скалистые берега. Побывать в стране узких, извилистых фиордов, голубоглазых сильных рыбаков, наивных и суровых. Мне бы хотелось послушать их песни, сказки и посмотреть их очаровательные, неуклюжие народные танцы. Не города мне хотелось бы посмотреть, а побывать в горах, в глуши лесов, в рыбачьих поселках. Мечты – мечты… Мало ли где я хотела бы побывать? Я понимаю, что это смешно, быть такой неисправимой мечтательницей и фантазеркой, как я. Возможно, что Павлуша не раз над этим посмеется, но такая уж я есть.
Случайно я посмотрела на календарь и увидела на листке 10 февраля. Я взглянула на часы, стрелки показывали 10 час. 23 мин. вечера, и мне захотелось узнать, о чем думает в этот момент Павлуша. Два года прошло с тех пор, как в этот вечер я в Детском Селе выслушала от Алеши мнимый разговор Павлуши с Наташей, свидетельствовавший о том, что Павлуша не только не любит меня, но и тайно, быть может, подсмеивается над моим первым чувством. Как я тогда дрожала от обиды и не могла сдержать катившихся по лицу слез, когда осталась одна… Как это было давно! Теперь как будто я не та, другая, и многие мысли и суждения не те, что были, я не девочка, и, однако, снова пишу дневник, полная дум о нем, по-прежнему любя его. Может быть, теперь в моем чувстве не те цвета, что были, а появились новые, едва уловимые оттенки, и моя внутренняя скрытая жизнь идет вперед, незаметно меняясь, и я жду ответной любви не так наивно, не так по-детски. В этот вечер я настороженно и сосредоточенно смотрю в жизнь и многого жду от жизни, а также и от Вас, Павлуша.
14 февраля. Чуть не на всех, хотя бы немного известных мне языках я готова обращаться к Вам с ласковыми названиями. Сегодня от Вас в один день я получила два письма. Что я могу ответить? Только то, что я Вас люблю. Вы боитесь, что не сможете удовлетворить мои интеллектуальные запросы? Но поверьте, никто не удовлетворит их так, как Вы; я достаточно хорошо Вас знаю. Что значит для Вас высшее образование и звание инженера? Это еще ничего не дает, кроме, может быть, материальной выгоды, до которой мне нет никакого дела. Я всегда ценила и ценю природный ум и способности, плюс самообразование и развитие; это для меня имеет больше значения, чем любой диплом. Сколько я знаю будущих инженеров, лучших из студентов, хорошо знающих специальные науки, но не обладающих широким развитием. В этом отношении я Вас ставлю выше большинства встретившихся на моем пути, а потому Ваши опасения напрасны. Я уверена, что пройдет некоторое время, и Вы достигнете многого, несмотря на сложившиеся неблагоприятные для Вас условия. Вы все равно будете жить инженером. Вы боитесь, что я встречу кого-нибудь и полюблю больше Вас? Не будем заранее думать об этом; если это и случится, разве я стала бы обманывать Вас? Или если бы Вы полюбили другую больше меня, разве стала бы я Вас упрекать? Я рассталась бы с Вами как с другом, благодаря за радость любви, которую Вы дали мне. Кто может поручиться за будущее? Как часто оно не зависит от нас. Зачем же создавать преграды, когда мы можем дать друг другу много счастья? Жизнь – бабочка. Иногда она пачкает пальцы и сердце пыльцой своих крыльев. Но крылья ее все-таки ярки и красивы. И я хочу верить, что большая бабочка будет моей. Сколько времени я старалась от Вас отказаться, доказывая это себе тысячами доказательств! Но стоило мне увидеть ласку Ваших глаз, почувствовать прикосновение Ваших губ к моей руке и услышать знакомый голос, чтобы все рассыпалось и с моих губ невольно сорвались слова: «Изменилось меньше, чем думали Вы и думала я сама». Помните?
15 февраля. Вчера у меня ночевала Катя, и мы с ней были в театре. Она мне говорила, что последнее время Михаил Ефремович чувствует себя плохо и Мария Ивановна за него очень волнуется. Алеша, как и раньше, неисправим, ведет себя самостоятельно, ни с кем не считаясь. Вообще не весело у них, как было раньше. Многие из наших мальчиков, хотя и бывают у них, но редко; все заняты, многие учатся в Ленинграде, а многие разъехались и служат. Я встречала у Кати Костю, Сережу, а Борис Соколов стал полярником далеко на севере и собирается скоро приехать в отпуск.
Мысленно я опять переношусь мечтой к Вам, Павлуша, делясь с Вами своими мыслями. Вы только не обращайте внимания, что мои письма бывают часто слишком длинными, иногда проникнуты грустью и даже противоречивы: я всегда пишу под влиянием своего настроения и на жизнь смотрю не так, как раньше, с детским идеализмом. Я знаю, что у Вас стоит снежная, суровая зима, кругом леса в зимнем уборе, и тишина… Я ясно себе представляю, из Ваших писем, занесенную снегом избушку, в которой Вы живете. И мне хочется заглянуть к Вам в запушенное снегом окно и постучать в него. А вместо этого я перечитываю Ваши письма, сидя у печки, где трещат дрова, ярко освещая комнату. Когда же, наконец, мы будем вместе? Как я жду лета!
17 февраля. Проснулась я позднее, чем всегда, потому что выходной день и я свободна. Мне хочется записать, какой я видела сон. Мне приснилось, что неожиданно в Ленинград приехал Павлуша и избегает встречи со мной. Теряясь в догадках, сгорая от незаслуженной обиды, я думала: «Если все кончено, почему не сказать прямо, что все было ошибкой?» Я на концерте в Павловске, узнаю, что он тоже там, и чувствую, что увидеть его у меня нет сил. Я не могу встретить его равнодушный, рассеянный взгляд и небрежно брошенное, как случайной знакомой, «здравствуйте». Мне больно. Я бегу в самый удаленный уголок парка, по пустынной аллее, освещенной луной, и мне хочется спрятаться на одной из заброшенных скамеек среди зелени разросшихся кустов. Я знаю, что не могу войти в освещенный зал и встретиться с ним. Меня находит Алеша. «Почему ты здесь одна? Я сейчас позову к тебе Павлушу». И, когда он уходит, я собираю остатки сил и ухожу совсем вглубь старого парка, где нет уже дорожек и растет густая трава, где старые сосны и развесистые высокие ели, разбрасывающие по земле колючие иглы. Кусты жимолости, тесно сплетаясь, преграждают путь. Руками я раздвигаю колючие ветки, они царапают мои пальцы, рвут мое платье, но я забираюсь в самую чащу, как зверь бежит, прячась от охотника. Мне больно, я устала, но я не могу остановиться и, обессиленная, падаю на землю, пряча свое лицо в густую траву. Я не знаю, где я; кругом тишина и черный покров ночи, освещенный холодным серебристым светом луны. Я чувствую, как внутри меня дрожит каждый нерв, и я хочу только одного – чтобы темная ночь скрыла ото всех мое страдание. Так я проснулась… Но когда мое сознание сказало мне, что это только сон, я быстро вскочила с кровати и вытащила одно из писем Павлуши, чтобы поскорей рассеять тяжелый кошмар. Я находила в письме ласку, я перечитывала одни и те же слова любви, и во мне просыпалась опять уверенность в том, что он любит меня, и радость быть любимой.
На моем столе стоит его карточка, которую он, уезжая, просил Алешу передать мне. На ней он очень похож, но глаза смотрят строго, и я часто останавливаю свой взгляд на них. Иногда я представляю себе, какая бы появилась на его губах улыбка, если бы он увидел меня. Мысль об этом приносит мне радостное успокоение, и все невеселые думы исчезают. Но и радость содержит в себе примесь задумчивой грусти, ведь встреча еще далека! Я думаю, что не надо много размышлять о жизни, что мы молоды и полны сил, вступая на новую для нас дорогу. Хотя он и испытал на пороге своей жизни некоторые неудачи, но впереди все это поправимо! Как я была обрадована, когда опять дома увидела два Павлушиных письма в знакомых конвертах. Мне мама, уходя с Борей в кино, оставила записочку, где взять обед, а я так углубилась в чтение писем, что пришлось есть все холодное, но зато эти письма привели меня в блаженное настроение. Случайно я взглянула на себя в зеркало и увидела до глупости счастливое лицо. Мне трудно передать словами мое состояние, – это можно только прочесть в блеске глаз и в радостной улыбке на губах, а поэтому и не пытаюсь его передать. Мне понравилось данное Павлуше на Урале прозвище «Пат-аристократ», оно очень подходит к нему, и я от души посмеялась. Как я рада, что ему нравится моя карточка и он пишет, что подолгу смотрит на нее. Сегодня я всему радуюсь, даже не вполне сознавая чему. На днях буду писать ему длинное-длинное письмо, и, пожалуй, он выкурит не одну сигарету, пока будет его читать; а мои письма к нему приходят слишком часто, и если он каждый раз будет курить, то ему не хватит сигарет и придется курить только «козьи ножки»[363].
5 марта. Я иногда думаю: как странно не своей необычностью, а своей обыденностью то, что человек, приходя в жизнь, получает свое лицо, свое сердце, свой ум и вообще свое «я», и должен это «я» пронести сквозь всю свою жизнь. Он не может переменить его на что-то другое, что ему больше нравится. Он это – и никто больше. Он не может уйти от всех мелочей и деталей своего «я», как не может уйти человек от своей тени. Но если человек недоволен собой, если он надоел сам себе, и он сам себя давит, как наскучивший собеседник, от которого никуда не уйдешь… Вот когда об этом подумаешь, то представляется весь ужас такого существования, ощущаешь безысходность в этом. И тогда начинаешь понимать, какое счастье для человека конец его существования, и становятся понятными слова: «Что люди, что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут. Моя ж печаль бессменно тут, и ей конца, как мне, не будет»[364]. Это ужас вечного существования гордого существа, всегда остающегося наедине с самим собою, и мне вспоминаются слова из романа Честертона[365]: «Я больше, чем дьявол, я человек. Я могу сделать то, чего не может сделать сам сатана, я могу умереть». В парадоксальности этих слов, как и предыдущих, глубокая истина.
Мне еще понравилось одно место в этом романе, сотканном из символов. «Философ порой может любить бесконечное, и если он влюблен в первоначальный, бесформенный свет, то поэт стремится отлить этот свет в различные формы, расколоть его на солнце и звезды». Разве это не так, разве не потому я готова крикнуть философам-сфинксам: мне чужда ваша мечта о вечности, которая нам не принадлежит. Нам дан только один маленький кусочек жизни. Нам даны цветы, звезды, земля и все земные радости для полного счастья, которое способен создать человек. А что может нам дать ваша непостижимая вечность, даже вам не принадлежащая? В моем стремлении поэта к законченности есть для меня большая радость. Поэта? Но имею ли я право называть себя так? Что я создала достойного звания поэта? Применяю это название только к складу моей натуры, заслужу ли я в дальнейшем когда-нибудь это название, еще неизвестно.
Возвращаюсь снова к прочитанной книге, возбудившей во мне много мыслей. «Можно ли согласиться с математикой, что дважды два – четыре? Но разве дважды один – два? Это не есть ли две тысячи один?» Разве это не так? Именно два и только два могут заключать в себе друг для друга тысячу и больше – целый мир. Ведь между одним и двумя более глубокая разница, чем между всеми другими цифрами, например между двумя и четырьмя, между одним и десятью. Потому что один – это одиночество, это пустыня, а два – это дружба, любовь, понимание, все, что угодно. Три, четыре – это уже все не то. Между одним же и сотней уже разницы нет. Сто или тысяча – это уже ничто. Любить всех – это значит никого не любить. Быть другом для всех одинаковым и быть со всеми откровенным – это значит быть одиноким, замкнутым.
Но если уж пустилась в плаванье по волнам размышления, то поплыву дальше. Если две души не могут понять друг друга до конца, охватить и наполнить друг друга, не теряя при этом своей цельности, то и любовь не может дать высокой радости. В такой любви не может быть полного счастья для людей с резко выраженной индивидуальностью. У многих мужчин есть стремление расплавить «я» любимой женщины в своем огне и отлить это «я» в новой форме по образцу ее повелителя, бывают и женщины, которые в этом видят счастье для себя, а другие, отрешаясь от собственной личности, отдаются безраздельно любимому человеку. Эта покорность и жажда самопожертвования со стороны мужчины или женщины являются следствием превосходства или давления одного из них. Но в этом мало счастья, так нахожу я. Возможно, что такая ясность и определенность моих размышлений и взглядов часто лишает меня наслаждений. Но, может быть, мне доступны и более яркие наслаждения, чем многим другим.
7 марта. На дворе мороз, хотя и март; я мерзну и с нетерпением жду весну. В институте я вполне освоилась, но заниматься приходится много, а главное – там так холодно, что мы занимаемся, не снимая шуб, и все равно мерзнем. Только в лаборатории сравнительно теплее. Я давно ликвидировала свои «хвосты» и учусь, как и раньше, хорошо. Боря очень доволен своим техникумом. К нему каждый день приходят его друг Витя Аксенов[366], его лет, развитой, хороший мальчик, любящий искусство. Через сестру он часто достает билеты в театр, и они ходят вдвоем. Приходит к нему чаще других заниматься Федя Поросятников[367], намного старше Бори и Вити. По профессии он обойщик, а потому носит с собой небольшой чемоданчик со всеми принадлежностями для своей работы. Приходит иногда и Алеша Абрамов, который по-прежнему хвастается и врет, а Боря на этом его ловит и недавно заставил его съесть больше, чем надо, горчицы за обедом.
Из студентов бывает у меня Саша Алексин[368], и мы с ним подолгу разговариваем. Он очень развитой, много читал, и с ним интересно поговорить. Саша родился в тюрьме, его мать политкаторжанка. Теперь она живет в Москве.
Все же, хотя и холодно, а весна приближается, и в 7 часов вечера уже сравнительно светло. Свободные дни я хожу в Эрмитаж[369]. Искусство все больше и больше захватывает меня.
Я продолжаю все так же переписываться с Женей. От Вити получила письмо, самолюбиво прячущее боль. Как часто я о них думаю! А здесь в институте у меня нет близости с товарищами по группе. Кроме Саши, они все для меня малоинтересны.
9 марта. Весь вечер слушала Шопена, Бетховена и Чайковского. Мне играл инженер Юра Смирнов, с которым я познакомилась у Маруси и Германа и который ухаживает за мной. Мне хотелось, чтобы в комнате было темно, чтобы лицо можно было закрыть руками и дать волю волновавшим меня чувствам. Знакомые звуки тревожили недавними воспоминаниями, у меня кружилась голова, горело лицо. Но, хотя гореть в этом огне временами мучительно, все же это прекрасно. Хорошо, что каждая история в жизни имеет свой конец, и настанет время, когда кончится ожидание и я снова смогу слушать с Павлушей музыку в Филармонии. Я думаю иногда: что, если счастье бывает только в погоне за счастьем и в воспоминаниях? Разве не счастье – мечта о любви, которую ждешь со светлой, страстной надеждой? Возможно, что это и есть мое острое счастье без разочарования? Я часто останавливаю пристальный взгляд на Павлушиной карточке. Он так близко и так далеко от меня! Когда же, наконец, он будет только близко?
Мне хочется сказать ему так много о себе и так много от него услышать. Неужели он скоро не приедет в Ленинград, а если и приедет, то ненадолго? Я не знаю, насколько может задержать его работа на Урале и сколько времени может тянуться наша разлука. Я понимаю, что ему тоже нелегко жить без меня, о чем говорят его письма. И ему, как и мне, хотелось бы быть ближе друг к другу. Как все ново и волнующе впереди! Но когда же настанет это «впереди»? У меня кружится голова, когда я об этом думаю. Мы пишем друг другу так часто! Но ведь писем мало. Я тоскую без него.
10 марта. Два дня за окном бушует снежная метель, и когда идешь по набережной, снег засыпает глаза и холодные снежинки тают на губах. Весна снова кажется далекой, и настроение падает, а впечатлительность обостряется, становясь тревожной. И тогда не только погода, но и разные повседневные мелочи жизни чувствительно ранят. В институте вчера распределяли практикантов по геологическим партиям. Я еду в Кизил и вдруг узнаю, что двоих студентов посылают в Башкирскую республику, а в списках эта партия не числилась. Туда два места дали, достаточно, а я слишком поздно об этом узнала. Просить же поменяться после того, как я настаивала, чтобы меня послали в Кизил, было неудобно. А ведь возможно, что башкирская партия будет недалеко от Павлуши, и мы могли бы увидеться уже в начале лета. Но у меня нет никаких уважительных причин изменять место своей практики. Увидеться, когда я буду в Кизильском районе, невозможно. Придется ждать конца практики!
За последнее время я чувствую, что очень устала.
Только что прочла в газете сейчас, которую принес Боря, о том, что партия около Белорецка открыла большое месторождение хлористого железняка. Я подумала, что это, возможно, партия, в которой работает Павлуша. Попрошу его описать мне район в геологическом отношении, а также в каких породах залегают штоки железняка и какие встречаются обнажения и выходы пород.
12 марта. Получила сегодня два письма от Павлуши, и второе письмо меня встревожило. Дорогой мой, мне хотелось бы Вам сказать, что Ваши неприятности для меня больше значат, чем мои. Как бы мне хотелось перенестись к Вам, чтобы разделить все вместе с Вами, вернуть Вам хорошее настроение и сказать много радостного, заглянув в Ваши веселые глаза! Мое бессилие часто меня сердит. Не думайте, что я жизнь и Вас очень идеализирую. Нет, я хочу Вас видеть таким, каковы Вы в действительности, иногда мрачным, с большим самолюбием, не прощающим обиды, с сильным, сложным характером и с царапиной в сердце, но для меня дорогим и близким. Ваше подавленное настроение временами меня пугает. Почему Вы для себя все рисуете в мрачных тонах и боитесь за меня? Я знаю, что Вы меня любите, хорошо знаю Ваше благородство. И за все я Вас люблю. То, что Вас взволновало, – проходящее, такие неприятности встречаются и бесследно исчезают. Люди нас окружают разные, но сильные всегда побеждают жизнь и, любя ее, учатся любить и печаль. Вы пишете, что если у меня после практики останутся свободные дни, то было бы хорошо, чтобы я из Свердловска приехала к Вам. Видимо, разлука и любовь для некоторых сердец во все века одинаковы, и слова Альманзора[370], страдавшего в разлуке с любимой, находят отклик и в наших сердцах. Боюсь, что у меня в мозгу паук раскинул паутину, и для Вашей Тани жизнь стала не такой радостной, особенно когда выяснилось, что я должна далеко уехать на практику и наши письма будут редки. Может быть, Вам лучше приложить усилия, чтобы все-таки поскорее вырваться в Ленинград и поступить хотя бы заочно в Горный? Вам с Вашими теперешними отзывами о работе это возможно. Какое это было бы счастье для нас обоих!
18 марта. Вчера была у меня Катя, и мы весь вечер проговорили, сидя на диване. Она стала недавно Москвиной. Это для нее, как она сказала, неожиданно. На службе ее посылали на периферию. Это касалось всех служащих, не связанных семьей. Тогда Миша предложил ей раньше записаться, чем они это собирались сделать. И вот она стала Москвиной, оставшись в Ленинграде, но у них все остается по-прежнему. Михаил Ефремович сильно болен. Ему делали операцию рака, но не совсем удачно, поэтому настоящая свадьба Кати отложена до его выздоровления. Катя мне сказала, что лето они собираются провести на Украине, она и Мария Ивановна, чтобы поправить Михаила Ефремовича после операции. У Кати доктора нашли белокровие, и ей тоже надо хорошо отдохнуть. Последнее время на службе с Катей случались обмороки. Миша у нас бывает довольно часто, один и с Катей; он по-прежнему влюблен в Катюшу, а она, как и раньше, капризничает и играет его чувством, шаловливо надувая свои губки. Боря с Тасей живут неважно, хотя он и влюблен в нее. Мария Ивановна возмущается тем, что Тася может быть такой вруньей, испорченной натурой, а Михаил Ефремович просто не хочет видеть, как он говорит, эту неряху во всех отношениях. Мне думается, что когда Боря узнает ее лучше и радужная повязка упадет с его глаз, то он будет глубоко несчастлив; мне его жаль.
Эти дни погода стоит ветреная и временами переменчивая, падают белые снежинки, переходя в дождь, а потом выглядывает солнце, и в воздухе что-то весеннее, что радует и волнует. В институт я теперь езжу на площадке трамвая, подставляя лицо ласкающим солнечным лучам и порывам весеннего ветра. Я думаю – весна без Вас… Весна нашей жизни и любви, а мы далеко друг от друга. Когда же мы будем встречать весну вместе, как когда-то в Детском? Мы часто бродили по парку, и с нами бегал Чарли… Парк тогда был залит весенним солнцем и распускающейся молодой листвой. Тогда мы виделись каждый день, но с той весны я ни разу не была в парке. Я и этой весной не увижу, как зазеленеет старый парк и зацветет в нем сирень. Да и было бы грустно ходить одной по знакомой аллее, как в ту незабываемую весну. Мне вспоминается скамейка у озера, где мы часто сидели с Вами вдвоем, и тогда Ваши глаза делались зеленоватыми от отраженной в них листвы. Как много у меня связано воспоминаний с парком в тот период нашей юности, когда все казалось таким легким и возможным и, наоборот, невозможным и теряемым навсегда. Давно ли это было? Откуда же тревога на пороге нашей жизни? Все как-то спутано и загадочно. Зачем эта долгая разлука? Павлуша в своем письме ко мне писал: меня больше всего тревожит неизвестность, как устроится наша жизнь, но, к счастью, все имеет свой конец, кончится и «моя история». Я переделываю «наша». Ведь у нас все должно быть общее, все горести и радости. Разве это может быть иначе? На днях буду писать длинное письмо Павлуше, а сейчас уже поздно и надо спать.
25 марта. Пришла весна. Нева сбрасывает с себя ледяные оковы, ломая лед, и уносит большие и маленькие льдины. Солнце, поднимаясь все выше, пробуждает жизнь, и я с радостью встречаю весну, прислушиваясь к звонким каплям, падающим с крыш. Во всем чувствуется торопливая тревога жизни. Громче кричат воробьи. Воздух наполнен запахом оттаивающей земли. Ленинград оживает: на бульварах бегают дети, на улицах больше движения и в весеннем воздухе звонче слышатся звонки трамваев. Я иду часть пути в институт, а не еду на трамвае, как раньше, до конца. От моста Лейтенанта Шмидта[371] до института участок залитой солнцем набережной доставляет мне удовольствие.
На днях получила письмо от Жени, в котором он пишет о внезапной смерти своего отца. Эту потерю он тяжело переживает. Я написала ему длинное письмо. Мне вспомнился Днепропетровск, все мои друзья, и сердце сжалось болью за Женю. У меня нет таких слов, которые могли бы его утешить, помочь ему забыть печаль. В глубине моего сердца таится к нему больше чем привязанность, он для меня дорог… И все же это не сравнить с моей любовью к Павлуше. Как это все сложно и грустно! От Сережи я также знаю, как тяжело Витя переживал последнее мое письмо. Он не смог мне простить многое, хотя я никогда ему не обещала большего, чем дружбу. Сережа пишет, что у них стоят солнечные, теплые дни и в садах цветут яблони.
У нас в институте все по-старому, многие студенты готовятся уезжать на практику, в том числе и я, а студенты старших курсов уже разъехались.
29 марта. Вчера была с мамой и Борей в Мариинском театре на опере «Руслан и Людмила»[372]. С этой сказкой у меня связан целый период моего детства. Я часто просила папу рассказать ее, и он каждый раз по-новому ее рассказывал, а я, прижавшись в кресле, с восторгом слушала, пока мама в день моего рождения мне [не] подарила сказки Пушкина. Когда мамы не было дома, папа раньше времени нашел эту книгу и прочел по-настоящему «Руслана и Людмилу»[373]. Позднее я знала всю поэму на память. Она и теперь всегда пробуждает во мне рой полузабытых ощущений и воспоминаний.
В печали – радости залог.
Природу вместе созидали
Белбог и мрачный Чернобог[374].
Будем же надеяться, дорогой, на Белобога, ведь не один же царствует на земле Чернобог. Но я хочу сегодня попросить Леля[375] дать мне маленькую радость, увидеть во сне Вас и отнести Вам в далекую тайгу мой поцелуй. Все дни у меня много работы и я поздно возвращаюсь из института в связи с приготовлением к отъезду на практику.
Уже поздно, и я кончаю писать, пожелав Вам мысленно спокойной ночи.
7 апреля. Опять я думаю, не странно ли то, что вся моя любовь с самого начала развивалась и изливалась только письменно, и я никогда в течение трех лет не сказала Павлуше слова «люблю» не в письме или в шутку, а непосредственно? Я привыкла в стихах и письмах писать обо всем, делать любые признания, называя его ласковыми именами, а вот как бы все это вышло в его присутствии? Как бы прозвучало первое слово «люблю», как бы я посмотрела на него и как бы встретила взгляд его глаз? Ведь это все было бы не так, как в письме, может быть, мучительнее, может быть, чудеснее?.. Не было бы много слов, а было бы одно слово и взгляд, но в этом было бы больше значения. Подумайте только, с каким упорством нас разделяет жизнь с тысячами преград, нелепых, случайных! Когда же, наконец, мы будем вместе в награду за все наши долгие испытания? Я понимаю, что такому настроению поддаваться не следует, и я хочу верить, что наша любовь победит все на нашем пути и даст нам еще большую, яркую радость после тревог разлуки. Помните, уезжая, Вы сказали мне, неожиданно поцеловав на вокзале: «Дорогая моя Танюша, запомните, что одиннадцать месяцев будут для нас с Вами последними испытаниями». Тогда эти слова были так неопределенны и недосказаны. А теперь – несмотря на мое желание сократить долгий срок и, уезжая на практику, повидать Вас, я не уверена, что нам удастся оторвать для этого от разлуки хотя бы один день. Когда я уеду, Ваши письма будут доходить до меня не раньше, чем через две недели. Пришла весна… Золотое солнце, безоблачное небо, чудесный воздух – сколько разнообразного счастья дарит природа в весенние дни! А я без Вас полностью не могу отдаться чувству восторга. Но я люблю и знаю, что со временем и Вы будете со мной радоваться солнцу и весне.
9 апреля. Весь вечер провела у Маруси и Германа. Там был Юра – друг Германа, о котором я писала раньше. Позднее туда пришел и Боря. В этот вечер Юра много играл, и я с большим удовольствием его слушала. Он играл серьезные вещи, а потом мы говорили о музыке и вообще о многом. Немного даже потанцевали. Я заметила, что, когда я встречаюсь с Юрой, он все свое внимание уделяет мне, несмотря на то что он намного старше меня и женат. Я здесь совершенно ни при чем, но он сразу как-то увлекся мной и признался Герману, а от него об этом узнала Маруся и сказала мне. Конечно, это не настолько серьезно, чтобы придавать этому значение, и я уверена, что это скоро пройдет. Юре просто нравится со мною разговаривать, танцевать, шутить, видеть меня смеющейся, но не больше. Я перед ним совсем девочка, о чем он сам говорит мне.
На днях получила длинное письмо из Днепропетровска от «Черного Козлика». Его письма всегда интересны, в них звучит веселая насмешка над самим собой. Он мне прислал несколько украинских стихов, прося их ему перевести.
На этот раз я кончаю писать и беру в руки палеонтологию. Последнее время я пишу особенно длинные письма Павлуше. И поэтому я разрешила ему их выбрасывать, когда они покажутся слишком надоевшими. А он еще упрекает меня, что я мало ему пишу. Теперь пускай утопает в наводнении моих писем!
12 апреля. Придя домой, у себя на столе я нашла два Павлушиных письма. Он жаждет меня видеть и долго смотрит на мою карточку! С весной у него и настроение стало лучше. Он задает мне тогда много вопросов, на которые я буду постепенно отвечать. Я иногда думаю, что было бы лучше, если бы я была больше женщиной в полном смысле этого слова, потому что женщина скорее создана быть плющом. Я совсем не плющ! Мое развитие пошло необычным путем, и во мне не хватает некоторых женских качеств. У меня не было подруг даже в детстве, в полном смысле этого слова. Многих женских склонностей я лишена, и многие женские обязанности и функции меня отталкивают. Могу ли я такая дать счастье? Но ведь я люблю, я умею любить! А разве это не главное?
15 апреля. Ваша маленькая Таня, как Вы, Павлуша, меня называете в своих письмах, хочет поделиться с Вами своими соображениями. Каждый наступающий день приближает мой скорый отъезд на практику, и мне так хочется увидеться летом с Вами! Если, как Вы пишете, Ваши работы в Юрк-Тусской партии рассчитаны на 4 месяца, значит, в сентябре Вы будете в Уфе[376]. Я думаю, что к этому времени моя работа тоже закончится, особенно принимая во внимание северный край и съемочный характер работ, и тогда мы смогли бы встретиться в Уфе, куда бы Вы приехали и ждали меня, если бы я немного запоздала. Главное, устраняется возможность ехать к Вам лошадьми, что Вас так беспокоит. Но больше всего мне хотелось бы, чтобы после окончания своих работ в Юрк-Тусской партии Вы вернулись в Ленинград и зиму провели мы бы, наконец, совсем-совсем вместе. Я понимаю, как трудно Вам строить свою жизнь так, как нам хочется обоим. Но я хочу верить и надеяться, что Вы получите возможность в скором времени учиться в Ленинграде. Теперь, когда у Вас такие хорошие отзывы о работе и рекомендации, это дает Вам право окончить институт по своей специальности, даже с официальной точки зрения. Разве не так? Только бы не потерять надежды, что все кончится хорошо для нас и мы будем жить и работать вместе! Я знаю, что Вы все это назовете моими детскими мечтами, мучаясь за меня, а для себя рисуя все самое худшее на свете и от этого страдая. Я также знаю, что Вы привели бы мне так много доказательств и примеров, посмеявшись над моим незнанием жизни. Но не надо судить меня так строго! Я не могу сидеть, опустив голову на руки, и не видеть никаких путей даже к невозможному. Жизнь всегда была борьбой, в которой испытывается сила человеческого характера, а этой силы, я знаю, в Вас достаточно.
Занятия в институте кончаются; я, как раньше, имею хорошие отметки. До отъезда на практику я буду работать в геолкоме[377]. Теперь я буду просыпаться не так рано.
Все реже и реже я пишу дневник. Все более он бессвязен. Его заменили и вытеснили письма к Павлуше. Они настолько длиннее, полнее, откровеннее, что дневник стал ни к чему. Ведь я и в нем то и дело обращаюсь к Павлуше и часто повторяю в письмах то, что мимоходом занесла на его страницы. Видимо, я скоро брошу его писать.
20 апреля. Домой я сегодня пришла поздно. Работала в геолкоме, потом была в институте. Когда возвращалась в девятом часу вечера в трамвае, было еще светло. Приближаются белые ночи. На фоне светлого неба резко выделяются все еще голые деревья. А в Неве отражаются бледные огни города. Я не увижу, как покроются ветви деревьев зеленой листвой и на улице будут продаваться первые весенние цветы. Я буду далеко где-то на незнакомом севере, в тайге, на практике, а когда вернусь домой, будет хмурая дождливая погода и осенний ветер золотым дождем засыплет дорожки парка, будет на душе грустно, но зато останется только три месяца до приезда Павлуши.
Я сейчас сижу в комнате одна, все ушли. Хорошо сидеть у стола в полной тишине со своими думами и писать дневник, изредка бросая взгляд на Павлушину карточку, ощущая на себе его серьезный, вдумчивый взгляд… Может быть, в этот час он тоже думает обо мне, и наши мысли нас соединяют, побеждая далекие пространства. Как мне хочется, чтобы время летело быстрее, чтобы поскорее наступил день нашего свидания! Только подумать, что каждый наступающий день и час уносит с собой неповторимый кусочек жизни, молодости, которым нет возврата. Зачем же эти мучения разлуки? Идет весна, будет много цветов, в небе будет ярче и радостней гореть солнце, а я буду чувствовать себя одинокой и не смогу полно радоваться солнцу и цветам и жить, как когда-то, беспечно, невольно я задумываюсь над жизнью. Недавно в институте один студент, посмотрев на меня, сказал: «Вы не знаете, Таня, какое преимущество быть такой, как вы, – единственной студенткой в группе? Как вы можете своим смехом, своим неуловимым обаянием, своими блестящими глазами завоевать нас всех по очереди, или всех сразу, как вам захочется, беспечно беря любовь и радость, пользуясь лучшей порой своей жизни». Но на этом фронте моя песенка спета, да и не умею я легко брать радости и отбрасывать их, использовав и заменяя другими. Все у меня слишком серьезно, сложно, длительно или постоянно.
Мне хотелось бы сейчас нежно коснуться рукой Ваших волос, Павлуша, но я не могу представить себе, когда это будет в реальности. Я только в шутку в Детском трепала ваши густые, вьющиеся волосы, не смея к ним прикоснуться с лаской, любовью, а теперь это разрешаю себе только в письмах.
6 мая. Накануне 10 мая к нам со службы пришла Катя. Я с ней поехала в Детское и у них ночевала. Мы с ней и Мишей гуляли по парку, а вечером приехали гости из Ленинграда – Залькиндсоны. Михаил Ефремович чувствовал себя плохо и лежал в постели. Мария Ивановна очень беспокоится, надеясь, что воздух Украины ему поможет. Во всем чувствовалась затаенная тревога, и больше не звучал веселый беззаботный смех. С грустью в душе я уезжаю из Детского, мне было жаль не только Марию Ивановну, но и их всех. Приехав домой и войдя в комнату, я была поражена и обрадована неожиданностью, когда увидела Женю и Сережу, которые шли мне навстречу. Они прожили у нас все эти дни. Мне было с ними и хорошо, и больно. Мы без конца говорили, вспоминая совместные дни учебы в институте. Днем, когда я была занята, мама ходила с Женей и Сережей, показывая им город, а я была с ними в Эрмитаже, в Русском музее[378], в театре. Женя был особенно нежен со мной, внимателен ко мне и очень интересен. Больше всего я боялась, что он заговорит о своей любви. Я чувствовала, что он сам не решается затронуть этот вопрос, чего-то ожидая.
Как Ленинград все эти дни был красив в праздничном первомайском наряде, сверкающий, отражающийся в каналах и в Неве! Мы побывали на «стрелке»[379], смотря на далекие просторы моря. Конечно – город оставил большое впечатление. Особенно всем интересовался Сережа, желая посмотреть побольше, и часто уходил один или с Борей. Дни стояли солнечные, теплые, и это подчеркивало красоту города. Эти дни промелькнули быстро, как сон, в котором было много хорошего, радостного, но для меня тревожного. Об этом я напишу позднее, мне сейчас больно и трудно писать. Вчера Женя и Сережа уехали. Было грустно расставаться и так невозможно уже остаться дольше вместе. Увидимся ли когда-нибудь снова, или жизнь навсегда разделяет нас? Я думаю о Жене. Мама мне сказала, что он долго смотрел на портрет Павлуши и, обращаясь к ней, сказал с грустью в голосе: «Значит, он был достойнее меня, если она его выбрала. Желаю ей счастья, которого она заслуживает, а вас я считаю мудрой, если вы воспитали такую дочь». Как я не стою ни такой любви, ни такой похвалы! Опять и опять мне больно от того, что я причинила ему боль, опять я ощущаю свою вину без вины.
12 мая. И все-таки я должна, наконец, все описать. Я знала, что Женя приедет, и была в этом уверена, но не знала, когда. Я горячо и искренне была обрадована, увидев Женю, но его приезд меня вместе с тем и испугал. Я слишком ценю его и дорожила его дружбой, чтобы не бояться, что наши отношения могут испортиться. Я должна сознаться, что моя любовь к Павлуше заглушала, но не убила до конца чувство к нему. Я хорошо понимала, что чувство к Жене не так велико, как моя первая, непобедимая любовь, но оно жило во мне. После Павлуши он оставался для меня самым дорогим и близким человеком, и я понимала, что сказать ему то, что я должна была сказать, легко и просто кому-нибудь другому, но очень мучительно и трудно – ему. Ведь он сыграл такую большую роль в моем хотя бы частичном выздоровлении от мучительной болезни, вызванной неудачей в первой любви.
Как в этот приезд он был ко мне внимателен, как остроумен и хорош! В нем была особенная заботливость и нежность ко мне, любовь его проскальзывала в словах, в глазах; таким очаровательным я видела его в первый раз, и это еще больше усиливало мою тревогу. Он, очевидно, это чувствовал и не задавал решающего вопроса. Но вот настал вечер накануне его отъезда. Мы гуляли по Невскому: Сережа, Боря, Женя и я. Женя не отходил от меня, то оживленно разговаривая, то вдруг на полуслове умолкая, и казался рассеянным, а временами скучным. Я видела, что он очень взволнован и что он старается держаться в стороне от Бори и Сережи. Вскоре они ушли от нас, и мы, оставшись вдвоем около Филармонии, купили билеты на симфонический концерт.
Но было еще рано. Мы зашли в Михайловский сад и, углубившись в конец аллеи, сели на скамью. В саду было тихо и пустынно в этот час. Вечернее солнце, медленно угасая, разливало по небу розовый свет, который на западе переходил в огненный. На голубовато-сером востоке отражались тени заката. Свежая, едва распустившаяся на ветках кустов и деревьев листва казалась кружевной, легкой, полупрозрачной. Женя заговорил о Вите, – ведь он был его соперником! «Я больше с ним не переписываюсь, – ответила я на его вопрос, – между нами теперь все выяснено. Я поставила все точки. Ты знаешь, Женя, что вначале между нами была просто дружба. Моя вина, что я увлеклась им, не отвечая на его любовь. Я всегда ценила его как человека и товарища, но благодаря своему легкомыслию я уничтожила все, что было между нами хорошего, и теперь мне грустно. С моей стороны не было серьезного чувства к нему, но меня увлекла его красота, его любовь льстила моему самолюбию, она волновала меня, и теперь я себя чувствую очень виноватой перед ним». – «Хорошо, Танюша, скажи, способна ли ты на чисто дружеское отношение и товарищеские чувства?» – спросил он взволнованно. – «Безусловно», – ответила я. – «Ну, хотя бы ко мне?» – «К тебе более, чем к кому бы то ни было». – «Скажи же мне теперь искренне, какое ты чувство питаешь ко мне, неужели только дружеское?» – задал он вопрос. Он не смотрел теперь на меня, и я заметила, как сразу побледнело его лицо и с каким напряжением он ждет ответа. Я вздрогнула и, волнуясь, искренно сказала: «Ах, Женя, поверь, мое чувство к тебе было не только дружеское, ты для меня гораздо больше, чем товарищ. Я бы и сейчас сказала тебе, что ты для меня больше, чем друг, если бы не несколько дней в Ленинграде, которые так много изменили. Очень трудно мне рассказать тебе это». – Я видела, как еще больше побледнело его лицо, и, по-прежнему не поднимая темных красивых глаз, он тихо повторил: «Если бы не несколько дней…» Потом он быстро повернул ко мне свое изменившееся лицо и серьезно, нетерпеливо заговорил: «Объясни же мне все, все откровенно, как лучшему другу, как человеку, который тебя любит и сумеет понять до конца». – «Да, я должна тебе все сказать, и именно так и буду с тобой говорить». Теперь я больше не смотрела на него, чувствуя, как я вся дрожу от охватившего меня волнения. «Женя, как узнать, где ждет тебя счастье? Это не в нашей власти, но самое сильное и яркое чувство бывает первое. И вот, когда мне было 16 и 17 лет, я была так влюблена, как можно любить, вероятно, раз в жизни. Скажи, Женя, считаешь ли ты меня способной на признание вроде Татьяны Лариной?» – «Да, – сказал он, подумав, – на это может решиться только женщина с сильной волей, а у тебя она есть». – «Вот, уезжая навсегда и ни на что не надеясь, я решила отдать ему тетрадь своих стихов и признанье в своей любви.
Моя любовь была отвергнута, достаточно чутко, не задевая мое самолюбие. Но если бы ты знал, как это было мучительно и больно! Может быть, я была больна, но если бы мне в то время сказали, что мое чувство погубит меня, я к этому отнеслась бы безучастно. Позднее я с упрямым упорством старалась погасить в себе это чувство, надеясь, что время и молодость меня излечат. Я из гордости отреклась от любви, временами уверяя себя, что все прошло. Я не скрою, что позднее я ждала новой любви, которая могла мне дать радость и счастье. И, казалось, эта любовь должна была быть любовью к тебе. Но, приехав в Ленинград, я встретила здесь его». – «Но ведь тебе тогда, Таня, было 17 лет, когда ты так любила. И это прошло, теперь ты стала старше», – перебил меня Женя. – «Да, но если бы я встретила с его стороны равнодушие, холодность… Я же столкнулась с его любовью ко мне, и с новой силой во мне воскресло замолкнувшее чувство; я поняла, что никого не могу любить так цельно, как его. Очевидно, мы нужны друг другу. Милый Женя, если бы не эта встреча, не вспыхнувшая старая любовь, я сказала бы сейчас тебе, что ты для меня дороже всех. Потому что только к тебе пробуждалось в моем сердце снова большое чувство, и никто мне в то время не был так дорог, как ты. Последний год в Днепропетровске был занят для меня тобой, прежде всего тобой. Но ты поймешь, что я не могу полюбить никого так, как я люблю его». Я почувствовала, как Женя, взяв меня под руку, нежно прижал к себе, стараясь остановить мою усиленную нервную дрожь. Я почувствовала, как его губы коснулись моей шеи, моих волос, лица и он возбужденно шептал: «Дорогая моя Танюша, я рад за тебя, безгранично рад, что ты любишь и любима. Запомни, что есть на свете человек, бескорыстно желающий тебе самого лучшего в твоей жизни, главное – счастья, которого ты достойна. И еще прошу тебя запомнить, что если когда-нибудь тебе нужны будут помощь, участие, дружба, я сделаю для тебя все, как верный, любящий друг. Не забывай этого никогда. Я радуюсь глубоко и искренно твоей любви. Я всегда боялся, что ты легко можешь быть несчастна. Тебе нужно такое чуткое понимание! И надо, чтобы спутник твоей жизни был созвучен тебе, как камертон». Я почувствовала, что у меня дрожат губы и на ресницах слезы. Женя прижался своей щекой к моей щеке и продолжал говорить: «Запомни еще, дорогая Танюша, что более содержательной женщины, с более богатым интеллектом, я не встречал в жизни. Ты – уникум. И то, что именно ты, а не иная женщина выделила меня из среды других, поставила меня выше других, делает меня бесконечно гордым. Я счастлив уже тем, что я мог быть избранным тобой, если бы мы встретились раньше, если бы я был моложе и не опоздал. Я не буду тебе говорить о своей любви и чувстве к тебе, – это все было сказано раньше, и ты хорошо знаешь, как ты дорога для меня. Но я хочу сказать, что я много хуже, чем ты обо мне думаешь, – ведь все, что есть во мне сейчас хорошего, возрождено было тобой, и все это было для тебя. Не знаю, как назвать мое чувство к тебе. Я не способен на юношескую пылкость. Видимо, я слишком рано растратил ее… Но ты всегда притягивала меня к себе, хотя я и старался от тебя это скрыть под видом дружбы. Вначале твое присутствие даже порой тяготило меня, – слишком я ощущал, как ты необычна, еще не понимая тебя. Но чем больше я всматривался в тебя, тем больше ты переставала быть для меня загадочной, и я понял, что ты живешь в своем особом мире, наполненном всем, что ты любишь и что является сущностью твоей души. Это сложный мир дум и чувств, это искусство, поэзия, музыка, стихи, живопись. В тебе есть особенное радостное поклонение природе, как и самой жизни. Танюша, ты стала прекрасна для меня, единственна, незаменима, твои глаза всегда светились огнем, и меня неудержимо влекло к тебе. Мы говорим, что все это для нас не имеет большого значения, но однако именно это и придавало тебе особенную ценность, захватывая меня день ото дня глубже и неудержимее. Может быть, даже наверное, в моей любви к тебе в последний раз расцвело все самое светлое и радостное, что когда-либо было во мне и что могла дать мне жизнь. Без тебя все это погаснет и увянет. С тобой уйдет последняя надежда на поэзию жизни. Что скрывать? И мне и моей жизни суждено теперь опуститься до обыденности». Он помолчал. Потом добавил: «Но мне думается, что все, высказанное мною сегодня, не должно испортить наших дружеских отношений. Мы, как и раньше, должны остаться друзьями. Я знаю, что ты способна на такую дружбу, которая редко свойственна женщинам». Он взял мои руки и поцеловал их долгим, грустным поцелуем. «Это тебе в благодарность за твои слезы сейчас, за все то розовое, что было у меня к тебе, и за твою теплоту, которую я не мог не оценить. А это, – он крепко пожал мою руку, – это тебе, как лучшему товарищу в знак нашей дружбы. Что делать? С этого дня ты должна остаться только другом для меня». В его голосе прозвучала щемящая душу печаль.
Я себя чувствовала безумно взволнованной, мне было тяжело. Я была благодарна за каждое его слово, за его великодушие и чуткость. Я все еще дрожала мелкой дрожью, а слезы текли по моим щекам. Он посмотрел на меня грустными, красивыми, такими милыми мне глазами и, улыбаясь бледными губами, промолвил: «Ну, Танюша, не надо грустить! Ты должна быть радостна и весела. Я тоже думаю, что по-настоящему ярко и цельно можно любить только в первый раз. К сожалению, обычно первая любовь всегда обрывается неудачно. Но мне думается, что она может или болезненно порваться, или на всю жизнь остаться светлой и большой, дав настоящее счастье».
Мы встали и медленно пошли под руку по аллее, окутанные задумчивой, грустной лирикой белого ленинградского вечера. «Ты знаешь, – сказал он, – ты оставила в Днепропетровске глубокое впечатление, которое нелегко забывается. Подумай, как все же чутко наши студенты подметили то, что ты не похожа на других женщин, что ты умеешь быть хорошим, верным, прямым, мужественным товарищем. К тебе и относились особенно, назвав тебя „Абрашей“; как бы желая мужским именем подчеркнуть то, что тебя приняли как настоящего, равноправного товарища. Как правило, женщина интеллектуально стоит ниже мужчины, гамма ее ощущений уже, проще, менее развита. И когда встречаешь женщину, которая, как ты, не только поднимается до уровня мужчины, но становится выше обычного уровня по своей глубине, по своему внутреннему богатству, то этого нельзя не отметить, нельзя не остановиться изумленным». Потом он много говорил о себе, о своей жизни, о разочарованиях юности, о внутреннем одиночестве, из которого ему уже не найти выхода, о музыке, как будто торопился со мной поделиться всем, что обычно самолюбиво скрывал и прятал. Нам было очень хорошо друг с другом, но в то же время очень грустно. Ему – потому что в этот вечер разбились его последние надежды, а мне – потому что он был слишком дорог для меня. Слова его восхищения меня совсем не радовали.
Мы пришли в Филармонию с опозданием и слушали только концерт второго отделения. Музыка мучительно углубляла и обостряла наши невеселые настроения. Я боялась взгляда его глаз, в которых таилась скрытая боль. Домой мы шли молчаливо, печальные и усталые. Я как сейчас вижу тревожившее меня выражение его побледневшего лица и больших темных глаз. Белая, светлая ночь, раскрыв наши сердца, скользя, уносила в далекую вечность невозвратный кусочек жизни, в котором были любовь и глубокая грусть. Придя домой, я долго лежала в постели с открытыми глазами и не могла уснуть, плача от тоски. В ту ночь я оплакивала все то, что еще жило во мне, что расцветало за эти 1,5 года, что было побеждено любовью к Павлуше, но сразу не могло бесследно исчезнуть. Как сложно и противоречиво человеческое сердце!
Прощаясь со мной, Женя сказал: «Все, что было между нами вчера, ты можешь рассказать ему. Если ты его так сильно любишь и так ему близка, он сумеет все чутко и тонко понять». У вагона и он, и Сережа меня поцеловали, но от его поцелуя слезы опять незаметно навернулись на мои глаза. А сердце все равно твердило, что Павлуше я принадлежу больше, неодолимее и выбор мой уже ничем не может быть поколеблен. Как много странного и сложного не только в сердце, но и в жизни!
Отъезд на практику затянулся, но все же я уезжаю в Верхотурье[380]. И во что бы то ни стало после практики я должна вырваться к Павлуше на Южный Урал. Довольно этой разлуки! Довольно мне быть только в письмах, на таком расстоянии, его «маленькой женой»! Я хочу к нему и как можно скорее!