9 февраля. Давно не писала свой дневник. Сегодня выходной день, я свободна, неожиданно потянуло к дневнику, и я снова пишу. Я не думала, что вернусь к нему когда-нибудь. Просматривая исписанные страницы, я убедилась, что написанное очень искренно, но не отражает всего полностью и часто звучит трескуче, немного фальшиво, так что в самом грустном месте становится смешно. В дальнейшем, возможно, не сплетая фактов, буду писать отрывочно. С чего же начать в этот раз? Прежде всего, хочу сказать, что буря, отраженная на страницах моего дневника, была значительно серьезней и болезненней. Несмотря на всю сентиментальность записей, они не отразили того, что было. А что говорить о том, что есть? Болезнь не проходит без осложнений. Я сознаю, что слишком изменилась за это время, но анализировать себя не стоит.
Я продолжаю переписываться с Павлушей. Пишу, как лучшему другу, делясь с ним своими мыслями, своими жизненными интересами. Перед собой лгать не буду, – я продолжаю его любить, осталось глубокое чувство к нему, и он мне безгранично дорог. Я с мучительным упорством уничтожила мысль об иных отношениях и не позволяю себе мечтать о встрече. Я еще так молода, время, возможно, излечит, и когда-нибудь я полюблю вновь. Но это чувство будет уже не прежним – я с тоской, с горечью понимаю это.
Павлуша пишет мне длинные письма, и каждая строчка его письма полна искренней привязанностью ко мне. Иногда я не во всем согласна с ним, но искренность, звучащая в его словах, вызывает во мне горячий отклик. Ведь он так болезненно самолюбив, горд, скрытен, и, главное, жизнь не балует его. Я понимаю, что ему нужны мои письма. Я должна довольствоваться этим. Но разве этого довольно?
10 февраля. Почти полгода прошло, как я учусь в институте, освоилась с его жизнью, и мне заниматься не трудно. Я не сижу по ночам, как многие мои соученики. Многие студенты бывают у нас, но останавливаться на всех, да еще сразу, было бы трудно. Мое внимание привлекают трое. Почему мне нравится Коля Кукушкин – заводчик? Его нельзя назвать красивым, но в нем, в его улыбке, есть много привлекательного. Мне нравится его прямой ум, его открытые серые глаза. Он спортсмен, в нем чувствуется жизненная сила, смелость и энергия. Открытость и ясность привлекает в нем, как резкая противоположность Павлуши. Нравлюсь ли я ему? Вначале он сильно за мной ухаживал, теперь между нами хорошие отношения. В конце концов, он не был серьезно мною увлечен. В день моего рождения, 14 января, у меня было много гостей-молодежи. Мы танцевали, и гости поздно разошлись. Коля уходил последним. В передней он обернулся, быстро подошел ко мне и, взяв мою голову в руки, поцеловал в губы, убежав раньше, чем я опомнилась. Его искренность и смелость мне понравились, раньше я таких не встречала. Этот поцелуй видела мама, и теперь Коля боится к нам прийти. Когда мы встретились в институте, он сказал: «Я, конечно, ни на минутку не раскаиваюсь, что тогда тебя поцеловал, но то, что это видела твоя мама, мне очень неприятно, и я недоволен собой. Ведь это я сделал вполне искренно. Знаешь, ты тогда в белом платье была так нежно-хороша, в тебе было что-то полудетское, весеннее». Я знаю, что Коля меня считает «маленькой девочкой». Конечно, он ошибается, но я его не собираюсь в этом разуверять.
Второй – Марк С. (ил. 9). Он тоже интересный, немного громоздкий. Мне нравится в нем флегматичное остроумие, нравятся его большие, красивые черные глаза, «глаза газели», как он говорит сам. Оба они заводчики и большие друзья.

Ил. 9. Марк Стерин. 1930 г. Днепропетровск. Под фотографией подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Мара»
Третий – студент моего курса Женя Иейте (ил. 10). Евгений, но ясно, что не Онегин. Мой роман Татьяны в этом духе окончен. И все же Женя напоминает мне Павлушу, и это сходство привлекает к нему. С Женей, хотя мы и часто видимся, ни о чем не говорим серьезно. Он очень скрытен и прячет себя в шутливом тоне, но и моего настоящего лица не видит. Я не знаю, какого он мнения обо мне, но убеждена, что он меня не понимает и не знает. Один раз он сказал, что я «нестандартная». Здесь все меня понимают по-разному и, конечно, никто правильно. Зяма говорит, что я скрытная и не лишена хитрости, но что я с головой. Отчасти он прав: я не хитрая, как он думает, но во всяком случае теперь скрытная. Прочитав написанное, можно думать, что я пустая девчонка, думающая только о мальчиках и о себе. Это не совсем верно, я интересуюсь очень многим. Но дневник мой имеет всегда несколько особый и односторонний характер. Об общих вопросах я предпочитаю не писать.
Ил. 10. Евгений Семенович Иейте. 1930 г. Днепропетровск. Под фотографией подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Женя»
15 февраля. По вечерам, под выходной день, у нас чаще всех бывают Женя, Сережа (с которым он в большой дружбе), Мара, Коля и из студенток – Оля Пинчук. Женя всегда острит и подсмеивается, а сам неуловим. Эти вечера проходят в бесконечных спорах, разговорах, играх, шутках. Женя любит музыку, особенно серьезную, хорошо ее понимает и сам хорошо играет. Он четыре года учился в консерватории. Отец его горный инженер в Макеевке.
Он единственный сын и очень привязан к отцу. Сережа бывает у нас каждый день, и мы к нему привыкли. Иногда он приходит, когда никого нет дома, сидит один и читает. С мамой он в дружбе, делится с ней своими радостями и горестями. Если ему из деревни родные пришлют посылку, он приносит ее к нам под мамину сохранность и угощает нас деревенскими гостинцами. Он очень рано ушел от родителей, работая по найму, и сам выбился на дорогу. Родители у него крестьяне, детство у него было тяжелое. Он считает, что во мне много детского, что жизни я не знаю и нервов пока еще не имею. Он часто говорит: «Тебе, Таня, сдавать зачет все равно что семечки плевать. Я ни разу не видел на твоем лице страха или волнения». Не понимая, что за этим скрыто много рожденного страданием безразличия к жизни, он думает, что я еще в своей жизни ничего не испытала и вообще ничего не понимаю по сравнению со всеми ими. «Когда ты пришла в институт держать экзамен в своей белой матроске, – сказал он как-то, – мы удивились, зачем к нам пришла такая школьница».
Женя, очевидно, разделяет с Сережей это мнение обо мне. И они убеждены, что хорошо меня знают.
Когда как-то меня из института провожал домой Валя Соменко[222], то во время нашего разговора заметил: «Ты всегда спокойная, всегда чуть улыбаешься. Если улыбка не на губах, то легкая улыбка в глазах». – «Что же, пожалуй, улыбаться лучше, чем плакать», – сказала я. – «Но разве ты умеешь плакать? Ведь ты счастлива и еще не встречала в жизни горя». Отчасти я довольна, что в институте так думают обо мне. Смешно говорить обо всем, не каждый поймет как надо. А самое дорогое разве сделаешь общим достоянием?
16 февраля. Был чудный зимний день, когда я возвращалась домой, идя бульварами. Шел небольшой снег, покрывая легким пухом ветки кустов, и они стояли белые, нарядные, под толстым слоем снега. Все кругом меня было красиво. Снег мелкими пушинками падал с неба, покрывая мою шубу белым мехом.
Вечером я сидела с Женей на диване, и он начал полушутливо философствовать. «Вот я никак не думала, что вы умеете говорить о серьезных вещах, это для меня ново, – сказала я, улыбнувшись, – впрочем, говоря со мной, вы старались не затрагивать серьезных тем». – «Да, это только потому, Таня, что женщины вообще не способны отвлеченно мыслить», – сказал он, сощурив насмешливо свои красивые темные глаза. – «Напрасно вы так плохо думаете о женщинах, вы ошибаетесь и мало их знаете. Я, например, считаю себя способной на такое мышление». – «Но согласитесь, Таня, – продолжал он развивать свою мысль, – что среди сотен гениальных и посредственных женщин нет ни одного композитора, а ведь женщина более утонченное создание, умеющее ценить красоту. Впрочем, – перешел он внезапно на насмешливо-шутливый тон, – может быть, под благодатным небом Украины и появится первая философствующая женщина!» – Я не дала ему закончить фразу, воскликнув: «Неужели вы думаете, что я действительно хочу выдавать себя за философа, говоря, что люблю иногда поговорить на серьезные темы?» – Он еще больше сощурил глаза и, улыбаясь, сказал: «Вы слишком много о себе думаете, все принимая на свой счет». В комнату вошел Сережа и начал рассказывать последние новости из институтской жизни.
21 февраля. В те минуты, когда я устаю, когда остаюсь одна и перестаю улыбаться, когда всегда работающая голова уступает первенство голосу сердца, я чувствую опять и опять, как мне хочется встретить ласковый, любящий, единственный взгляд, о котором я могла бы сказать, что он принадлежит мне. И невольно тогда является мысль, неужели я никогда не сорву уже цветка любви так, как я могла бы его сорвать еще недавно? Неужели любовь не принесет мне уже ни одной минуты безграничной радости? Любовь, которая рано и так больно изранила, исцарапала меня. Проходит лучший период моей жизни, а я одна. Меня любили, я это знаю, и теперь многие добиваются моей любви, но их любовь мне не нужна. А я всегда одна, замкнутая, наружно веселая. Друг, с которым я бываю откровенна (и то уж не всегда), – Павлуша. Но ведь я должна бороться со своим чувством к нему и ставить между нами преграду. Это так тяжело. Всю силу своего первого чувства я отдала. Так полюбить я уже не смогу. А между тем и теперь, не скрою, как я хотела бы быть любимой любимым!
26 февраля. Мне больно так, что нет слов. Стыдно сознаться, но, идя сегодня вечером из института, я не могла скрыть слез, катившихся по моим щекам. Отчего эти слезы? Какая причина для слез? Я устала и не знаю, как правдиво описать свое настроение. Опять порою у меня нет сил бороться с собой, со своими чувствами, с обидой самолюбия (ведь и оно втайне так страдает), и каждая новая маленькая царапина больно задевает меня. Мне так хотелось бы снова испытать без раздумья свою прежнюю детскую радость и быть счастливой!
Поводом же на этот раз было, может быть, лишь почудившееся невнимание Жени. Но разве он так сильно нравится мне? Нет! Мое сердце опустошено, но отблески своего чувства я невольно переношу на того, кто так мне напоминает Павлушу. В моей боязливо скрытой боли нет рисовки, и я слишком оптимистична по натуре, чтобы без причины тосковать. Но разве я виновата, что так рано узнала любовь и ее первые неудачи? Хорошо, что голова занята учебой и впереди еще так много работы. Но бывают минуты, как сегодня, когда что-то мимолетное, незначительное царапнет сердце. Надо выработать в себе привычку быть сдержанной и скрывать свое настроение в те минуты, когда слезы обиды или разочарования готовы выступить на глазах. Кому какое дело до моих слез и до моих настроений? Когда я вечером писала, сидя за письменным столом, ко мне подошла мама и сказала: «Танюша, я вчера просила папу достать для тебя путевку в Крым на месяц май. Ты в Крыму была совсем маленькой. Там ты хорошо отдохнешь, и тебе теперь надо привыкать к самостоятельности, как будущему инженеру. Это для тебя практика».
28 февраля. Я часто думаю, что одному человеку во много раз легче строить свою личную жизнь, чем двум с разными характерами, где должно быть внимание и взаимное понимание и уступки с обеих сторон. Надо, чтобы у каждого была своя работа, полная самостоятельность и материальная независимость, чтобы не было давления и узкого мещанского, собственнического взгляда на женщину со стороны мужчины. Чтобы не было лжи, потому что ложь и порождаемое ею недоверие слишком оскорбительны. У каждого человека есть своя внутренняя жизнь, не всегда понятная другому, но для него имеющая слишком большое значение. В эту жизнь нельзя грубо вмешиваться, чтобы не сделать другому больно. Быть чутким, правдивым, уметь уважать в любимом человеке его личные, одному ему принадлежащие желания, чувства и вкусы я считаю необходимым в совместной жизни. Возможно, я слишком большие требования предъявляю к себе и к жизни, но мне надо много, чтобы я была счастлива. Я не люблю пустых слов, как и отношений. На земле любовь существует века, но никто не может сказать о ней того, что она говорит сама о себе. Как правдиво передать весь восторг чувств, от которых трепещет и бьется сердце? Если бы я встретила то, к чему стремлюсь, или разочаровалась в любимом человеке, я ушла бы. Всматриваясь в окружающую жизнь, я вижу, как мужчины ухаживают за женщинами, те и другие жаждут успеха, не отдавая свое сознание во власть чувству, беря от жизни маленькие радости. И никто из них не задумывается о том, как прекрасна может быть настоящая любовь. У нас в институте некоторые мальчики, как и девочки, не стесняясь в словах и выражениях, слишком многое позволяют себе, и притом даже не понимают, что значит по-настоящему любить.
3 марта. Как странно! Я видела сегодня во сне Павлушу. Видела его таким любящим. Я видела ясно-ясно его взгляд. И я осознала опять, что если бы я ему нужна была, и он меня позвал, я пошла бы с ним на край света. Он рукою касался моих волос и говорил без улыбки: «Тебе я принес любовь и страдание, теперь ты будешь моей навсегда».
6 марта. Я не люблю ни в чем лжи, без которой у нас в институте часто не обходятся, а также «ушлоты», на жаргоне Сережи, – хитрости, без которой, как он говорит, жить нельзя. Это мне бывает противно. Ложь, как и хитрость, во мне вызывает отвращение, – не потому, что это дурно по правилам морали. Мне лгать всегда мешает мое личное «я», чувство гордости, которое во мне есть и которое многие не угадывают. «Я понимаю всех наших девочек, – говорит часто Зяма, – а вот Таню до сих пор понять не могу. Одно могу сказать, что она скрытная». Но большинство студентов считают меня по-прежнему еще слишком девочкой, не думающей ни о чем серьезно, по-детски бесхитростной, не ищущей для себя выгод в жизни. Я – с моей впечатлительностью, с желанием самой проникнуть вглубь всего, с муками неудавшейся любви и уязвленного самолюбия – кажусь им спокойной, уравновешенной и к тому же еще ребенком. В Детском Селе знали меня лучше, чем здесь. У меня там не было ни такой замкнутости, ни умения владеть собой.
10 марта. У меня немного болит голова, возможно от хлора, которым я надышалась в химической лаборатории, а может быть, и от погоды. Когда я шла из института бульваром, было холодно, дул пронизывающий ветер и по небу плыли серые облака, набегая друг на друга. Стало холодно, и снова нет весны. Теперь, сидя дома, я зябко прячу плечи в большой белый платок, забившись в угол дивана. В комнате я и Боря. Он сидит за письменным столом и пишет. По радио передают концерт. Ветер неприветливо раскачивает голые верхушки деревьев. Я слушаю вальс Глинки[223]. Музыка теперь особенно сильно на меня действует. Я вся погружаюсь в звуки, и они как будто звучат во мне самой, в моем сердце. Мне думается, что я научилась глубже понимать смысл музыки с тех пор, как научилась любить. Это любовь открыла мне новый смысл музыки и дала власть звукам трогать молчавшие раньше струны моей души. Прежде я любила красивость ласкающих звуков, и, когда я вспоминаю те впечатления, которые я раньше получала от музыки, мне они хотя и кажутся сильными, но поверхностными. К чистой же музыке, не к опере, а симфоническому концерту, я долго была слегка равнодушна, она не доходила до меня, но концерты в Филармонии с Павлушей имели огромное значение. Как часто мне казалось, что звуки рождаются из моей боли, моей любви, моей радости и печали, что они связывают мои беспорядочные чувства и мысли в стройную гармонию. Музыка до прозрачности делала все ясным и понятным, в то время когда я сама не в силах была привести в стройность диссонансы моего сердца. Так было и в белом зале Филармонии в те вечера, когда мне казалось, что весь мир утонул в безграничности моей любви.
16 марта. Очень часто у нас бывают Женя и Сережа. «Что такое Женя?» – по-прежнему задумываюсь я. Его узнать трудно, он очень скрытный и со мной, как и прежде, не говорит на серьезные темы, невольно это меня задевает. Об одном нашем разговоре я теперь очень жалею. Как-то я попросила его рассказать мне что-нибудь интересное. Он улыбнулся: «Что же я могу рассказать вам? Ведь вы все равно не поймете». – «Неужели вы считаете меня настолько глупой, что, разговаривая со мной, вам нужно выбирать тему и говорить всякий вздор? Напрасно вы так думаете», – вспыхнула я. – «Во всяком случае, если и поймете, то по-детски, потому что у вас детская психология», – сказал он серьезно. – «Но почему вы так говорите? Разве вы так хорошо меня знаете, что можете судить о том, что я пойму и что нет? Мы, хотя и часто видимся, никогда не говорим серьезно». – Он продолжал, полунасмешливо улыбаясь: «Я и так знаю, что вы совсем дитя, это чувствуется». – «И все же вы очень ошибаетесь. Я вовсе не такой ребенок, как вы думаете обо мне». – «Бросьте, Таня! То, что вы еще дитя, доказывает хотя бы ваша склонность танцевать на вечерах, да и многое другое». – «И вы думаете, что танцы для меня так много значат? Верно, еще так недавно я отдавалась без раздумья им, беспечно и радостно, но это прошло и осталось в прошлом. Теперь на вечерах мне не бывает весело. Вполне ребенком я была года два тому назад, но с тех пор многое во мне изменилось». – «Что вы этим хотите сказать? Что вы теперь стали взрослым человеком, узнавшим жизнь и уставшим от жизни, что-то вроде Печорина[224]?» – спросил он, как всегда насмешливо щуря в улыбке глаза. Мне стало неприятно. Он в самом деле думает, что я хочу изображать себя скучающей, разочарованной, рисуясь этим. Я разозлилась на себя, что сказала лишнее. «Вы меня совсем не так поняли, я не то хотела сказать, и чтобы нам не поссориться, давайте говорить о другом». – «Хорошо, я согласен, – и начал: – Жили-были дед да баба, у них была курочка ряба…» – «Другого у вас для меня ничего не нашлось?» – спросила я раздраженно. – «Но ведь это вам очень подходит». – «Вы думаете? Тогда давайте лучше помолчим». – «Вот я хочу сказать вам, Таня, что уже вполне стал взрослым человеком». – «Да, это верно, – перебила я его, – я также знаю, что вы более взрослый человек, чем хотите это показать, и в вас гораздо меньше юношеского, чем в Сереже». – «Но Сережа совсем ребенок, и притом очень хороший ребенок». – «По сравнению с вами – это верно», – заметила я. Я вспомнила, как Женя как-то, идя со мной из института, сказал мне, что в 16 лет он был так влюблен, что хотел застрелиться, и больше никогда не влюблялся сильно. Первая любовь слишком болезненно прошла через его жизнь. И я спросила: «Скажите мне, Женя, в 16 лет вы были еще ребенком?» – «Да, конечно, но в 17 лет я очень изменился и перестал быть ребенком». – «Так значит…» – начала я и остановилась. («Значит, вы знаете, что первая сильная любовь, да еще неудачная, многое изменяет в человеке», – хотела я сказать, но, подумав, решила дальше не продолжать.) – «Почему же вы, Таня, не договариваете того, что хотели сказать?» – с любопытством спросил он. – «Боюсь, что вы это не поймете, а потому и не стоит об этом говорить до конца», – сказала я, улыбнувшись. – «Нет, я хочу, чтобы вы, раз начали говорить, докончили свою мысль», – говорил он возбужденно, взяв мою руку. – «Нет, – ответила я серьезно, – когда я начала говорить, то я коснулась уголка своей жизни, в который никого не пускаю. Зачем же я это буду говорить вам?» – «Но я вам обещаю тоже рассказать о себе что-нибудь такое, что вообще не сказал бы никому». – «Тогда лучше уж расскажите вы, а я там посмотрю». – «Ну вы, хотя и ребенок, а хитрая». – «Это не хитрость с моей стороны, а желание узнать вас лучше». – «Что же вам рассказать, выбирайте тему, ведь я свой в доску». – «Женя, ну что это за выражение. Я ведь хорошо знаю, что вы таким только хотите казаться. У вас на языке бывает все, что угодно, но совсем не то, что в уме». – «Может быть, вы хотите сказать, что у меня в уме вообще ничего нет. Я хорошо знаю вашу привычку говорить подобные вещи». – «Нет, на этот раз я вам этого не скажу. Мне думается, что в вашей голове смесь хорошего и дурного, я еще в этом не вполне разобралась». – «А что доминирует?» – «По-моему, все же хорошее. Ведь я вас так мало знаю». – «Спасибо хоть за это». – «Право, не стоит благодарности, раз в месяц я обещала вам говорить что-нибудь приятное». – «Ну, так что же вам рассказать теперь, спрашивайте». – «Нет, я не буду ни о чем вас спрашивать, но если вы сами захотите мне что-нибудь рассказать интересное для меня, я охотно буду вас слушать». Так кончился наш глупый разговор, о котором я теперь жалею. Зачем было спорить о том, что я не ребенок. Я сказала лишнее, и он думает, что я хочу изображать Печорина в юбке. Мне это неприятно, он не понял меня. Однако, значит, я дорожу его мнением, и оно для меня небезразлично?
20 марта. Сегодня весенний день, нигде нет снега и земля черная, влажная. Солнце ласкает ресницы, и хочется закрыть глаза и следить за переливанием радужных кружков в глазах. Хочется глубоко дышать и ощущать такой знакомый запах просыпающейся земли. Этот запах пробуждает во мне целый рой воспоминаний о том времени, когда с приходом весны я с утра до вечера лазала по деревьям, искала первую травку, играла в индейцев. Вернее даже, пробуждаются не воспоминанья, а то ощущение, которое в те дни бессознательно наполняло и волновало меня, ощущение, которое не поддается описанию. Приобретают особое значение блеснувшая на солнце лужа, куча навоза и прозвеневший как-то громкий крик петуха. Особенно крик петуха, потому что сейчас же просыпается ощущение, что когда-то раньше я слыхала точно такой же крик, что небо тогда было такое же светлое, ласковое, что в этом крике есть что-то безгранично знакомое, от чего хочется улыбаться. И тогда исчезают годы, тот промежуток времени, который отделяет полузабытый миг от этого, сходного мига в настоящем. Крик петуха сливает в одно маленький отрывок прошлого с еще более коротким кусочком сегодняшнего. И чувствуешь себя прежней девочкой с душой, до краев переполненной своеобразной жизнью, в которой большое место занимают и распустившаяся на ветке почка, и первая бабочка, и игра в индейцев. Хочется улыбнуться первому встречному по-детски, беспричинно. И чувствуешь, что какова ни была бы жизнь, идти вот так, опустив ресницы, с полуулыбкой на губах, все-таки хорошо. Мне думается, что в самые грустные моменты жизни воспоминание о таких мгновеньях, о запахе влажной земли, может спасти человека от отчаяния. Потому что проходят годы, меняется жизнь, но весна остается всегда одинаковой, одинаково щебечут воробьи и где-то громко кричит петух.
24 марта. Вчера в чертежку пришел Мара и, когда я уходила, пошел меня провожать. Вечер был теплый, весенний, и мы решили погулять. Мы долго шли по широкой аллее бульвара, вдыхая свежесть весеннего воздуха. Мы много говорили об институтской жизни, затрагивая серьезные вопросы, и он откровенно высказывал свои мысли, осуждая недостатки современной молодежи. В его суждениях было много оригинальных мыслей, и я во многом была с ним согласна. Я часто теперь думаю, что технический институт не даст мне большого развития, он слишком односторонен, и мне хотелось бы еще закончить потом историко-филологический или литературный факультет. Это дало бы больше уму.
28 марта. Семинар горного искусства. Олесь[225] (щирый украинец), Женя, Сережа и я читаем, на дворе весна, в окна врываются потоки солнца и тепла, тянет выйти из каменных стен института на простор шумных улиц. Особенно задорно чирикают воробьи, собираясь в стаи и перелетая с ветки на ветку. Отбросив книгу, я начинаю иронически фантазировать и говорю, смеясь: «Я поеду в Америку и буду там шоколадной королевой». – «А почему бы не свиной», – насмешливо перебивает меня Женя, дразня прищуренными глазами. – «Ну что же, можно и свиной, какая разница? Ведь я не буду видеть своих свиней, а у меня будет яхта и я буду ездить на ней, куда хочу, и к тому же еще миллионы». – «Да, и ты будешь лучшей и прекраснейшей из свиней, так как в сказках королева всегда лучшая представительница своих подданных», – замечает Олесь. – «А вы с Женей будете пастухами моего свиного стада, так уж и быть, предоставляю вам эти должности. У меня будет чудная яхта, и, когда вы будете свободны от своих обязанностей, я буду вас приглашать к себе, хотя и не очень часто». – «Но, однако, – заявляет Женя, – если свиньи в вашем королевстве будут такие, как вы, то, может быть, я ничего не буду иметь против того, чтобы их пасти».

Ил. 11. В Днепропетровском горном институте. 1930 г. Под фотографией подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Слева Виктор Телеченко, Шура Кудрявцев»
Павлуша всегда говорил мне «вы». Мне нравится, что и Женя, один только из студентов нашей группы, говорит мне «вы».
5 апреля. Пришла весна. Я с Борей стою на берегу Днепра в Потемкинском парке. Весенний ветер треплет на голове пряди волос. Над нами голубое, безоблачное небо и золотое солнце. Мы смотрим, как Днепр сбрасывает с себя ледяные оковы, ломая и кроша лед на большие и мелкие льдины, и быстро уносит далеко-далеко от нас. Мы медленно идем по аллее парка: на ветках берез уже набухли почки, во многих местах зазеленела трава, над нашими головами с юга на север пролетают гуси; они как будто манили нас лететь с собою далеко-далеко, на север! Я вздрогнула при этой мысли. Вечером к нам пришли Мара, Коля и их друг Миша[226]. Дурачась, Миша рассказывал о знакомстве с новыми «софочками». Он – веселый, находчивый, и я люблю, когда он приходит с Колей или Марой. Один он никуда не ходит. Это неразлучная веселая тройка. Позднее пришел Витя Телеченко[227] (ил. 11), о котором я еще почти не писала. Это красивый, рослый сильный украинец, идеальный тип запорожца.
7 апреля. Мне иногда начинает казаться, что счастье только в погоне за счастьем… и еще в воспоминаниях… Это бывает особенно в минуты усталости. Я думаю, что, если бы человек достиг своего счастья, разве не потеряла бы жизнь для него острого интереса? Стремление к чему-то, вера во что-то, может быть, это и дает удовлетворение, а не само достижение? Жизнь без стремления и борьбы, может быть, это не жизнь? Мечта и тоска по любви, может быть, это не только боль, но и счастье? Как я интенсивно жила, когда я ждала любви, мечтала и сомневалась, приходя в отчаянье и отдаваясь надеждам! И теперь это недостижимое, обманувшее счастье мне кажется особенно ярким, потому что оно несбыточно? Возможно ли, что, достигнутое, оно не было бы таким острым?
12 апреля. Иногда я задаю себе вопрос: насколько сильно мне нравится Женя? Да, он мне нравится, хотя теперь я поняла, что сходство между Павлушей и Женей меньше, чем я думала раньше. Это сходство в скрытности, в остроумной насмешливости, в том, что оба не стали бы бегать за девчонками, исполняя их капризы. Впрочем, может быть, и в большем. Насколько мне он нравится? Мое чувство к нему не любовь, но он меня привлекает многими своими качествами, к тому же он музыкант, и я невольно отдаю ему предпочтение перед другими. Если бы я его узнала больше, и он полюбил бы меня, возможно, он пробудил бы во мне глубокое чувство, хотя и не такое, как чувство первой любви. Но полюбить без взаимности я уже неспособна, – слишком больно. Да, я стала хуже, эгоистичнее. Я хочу, чтобы меня любили. Я замечаю, какое удовольствие моему самолюбию доставляет теперь, когда я чувствую, что мною увлечены даже те, кто мне вовсе не нравится и понравиться не может, например Капустин. Да и не он один, будто это какая-то сатисфакция самолюбию за неудавшуюся любовь. Но радости в этом нет. А интерес к Жене мне причиняет по временам боль.
Последнее время он мало обращает внимания на меня, хотя и часто бывает у нас. Это бывает мне обидно. Между нами товарищеские отношения, но он слегка ухаживает за Валей Беловой, довольно хорошенькой девочкой, на мой взгляд, далеко не умной. Правда, это только мое личное мнение, а Женя, наверно, обо мне не более высокого мнения, чем я о Вале. Он бывает ко мне невнимателен. Я для него одна из многих студенток, столкнувшихся с ним в институте, связанная учением и случайным знакомством. Разве я сама не так смотрю на большинство студентов, с той разницей, что к одним я отношусь с большей, а к другим с меньшей симпатией? Надо на это смотреть объективно, откинув личный интерес. Мне хотелось бы еще о многом написать, но не знаю: хватило бы слов и времени? В моей голове много разнообразных мыслей, которые я еще не затрагивала в своем дневнике, но я еще и сама не вполне в них разобралась. Все же 8 часов лекций в институте, да еще по вечерам черчение, утомляют.
20 апреля. Как музыка обостряет мою тоску, напоминая мне многое! Она делает особенными те предметы, на которые смотришь, придает больше значения самым обыденным вещам. Она сгущает краски, делая бледное ярким. Сила звуков глубже отражает изгибы человеческой души, настроений и чувств, чем всякое другое искусство. Поэзия облекает чувство в слова, живопись – в определенные краски, определенные образы, но именно эта определенность и осязаемость слов и красок, как бы сильно и ярко ни было их сочетание, связывает искусство, замыкая в известные рамки. Слова часто не могут до конца выразить то, что хочется сказать. Облаченная в слова мысль делается определенной, но более ограниченной, в то время как в мозгу она имеет тончайшие разветвления, не вполне постижимые и ясные, но дополняющие ее. Музыка не может передать все потому, что она сама не вполне осязаема и постижима. В ее неопределенности каждый человек может уловить особые оттенки, которых другой не заметит. Каждый человек в звуках прочтет нечто особенное, близкое его настроению, в зависимости от его индивидуальных свойств. Я заметила, что в разные моменты жизни во много раз слышанных вещах я воспринимала разные звуковые оттенки, каждый раз находя что-то новое, спрятанное за мотивом. Я не знаю истории музыки, но разве надо много знать, чтобы любить музыку? Надо всецело полагаться на то впечатление, которое она производит, когда слушаешь ту или иную вещь; не понимая музыку с технической стороны, я чувствую то, что говорят звуки, не задавая себе вопроса, из каких аккордов они слагаются. Такое восприятие музыки, цельно, без раздумья, непосредственно, как что-то непостижимо прекрасное, таинственное в своей непостижимости, и создает преклонение перед музыкой. Я хорошо знаю, что музыка, меняя все окружающее, меняла что-то и во мне самой. Звуки рассказывали то, в чем я боялась самой себе сознаться, и мне некуда было бежать от их захватывающей власти. Сколько раз в едва уловимых тонах оркестра мне слышалась жалоба моего сердца, говорящего без слов.
23 апреля. Ослепительно яркий солнечный день. Цветут вишни, сливы, жужжат и кружатся пчелы, летают белые бабочки и мелькают золотые крылья стрекоз. Воздух напоен всевозможными запахами цветов и трав, на бульваре продают нежные фиалки и синие весенние подснежники. Во всем чувствуется весна. Я долго ходила одна по дорожкам Потемкинского парка, дыша весной, и вспоминала о многом… Передо мной проносились картины, сменяя одна другую. Мне вспоминалось, как в такой же яркий день я сидела с Павлушей в парке на лавочке у озера около большого развесистого дерева. Я плела венок из зеленых листьев и первых весенних цветов, и, когда Павлуша сел на одну из веток дерева, я со смехом одела венок на его темные курчавые волосы. Мне теперь особенно живо припомнилось выражение его лица и глаз, в которых было отражение зеленых листьев. Я слышала его смех и была счастлива, отдаваясь весне и наполнявшей меня радости. Когда я, медленно идя бульваром, возвращалась домой, то в окне оранжереи увидела цветущую сирень. Я зашла в магазин и купила ветку лиловой сирени. Мне хотелось ее подарить Жене за то, что он напоминал мне Павлушу. Он был нездоров и у нас давно не был. Я решила сама зайти к нему. Войдя в комнату, я его увидела выздоравливающим, с книгой в руках. Моему приходу он был очень рад, даже явно растроган. Мы смеялись, придумывая друг другу ядовитые названия, и, когда я уходила от него, я бросила ему ветку сирени, пожелав скорого выздоровления. На другой день я узнала, что вечером к нему зашел Сережа и выпросил у него эту ветку. Мне было обидно, что Женя не сохранил для себя цветок, подаренный мною.
26 апреля. Вчера, когда я шла по коридору, меня догнал Коля. Он только что вернулся с практики. Я была рада его приезду. В нем столько жизненной энергии, а его ум и открытые серые глаза невольно привлекают. «Какая ты сегодня милая, Танечка», – сказал он с лаской в голосе, взглянув на меня. – «Это, наверное, потому, что ты приехал», – улыбнувшись, ответила я. Он весело засмеялся: «Тогда это делает меня очень счастливым. Я замечаю, что ты с каждым днем все хорошеешь и становишься все интересней». – «Это тоже чтобы больше понравиться тебе», – сказала я смеясь. – «Ты всегда смеешься, тебя разгадать трудно и не просто, – сказал он и добавил: – Но с тобой всегда бывает хорошо». Я взглянула на него, вспомнила его поцелуй в день моего рождения и невольно подумала: а что, если бы ему вернуть этот поцелуй и со смехом потом убежать? Завтра мы с ним идем в кино.
28 апреля. Вечером пришел Мара и мы долго сидели на балконе. Вечер был тихий, последняя ярко-красная полоса солнца медленно угасала вдали, бульвар покрылся молодой зеленью, и деревья слегка шелестели распустившейся листвой. Внизу мелькали светящиеся точки трамваев, порою доносились обрывки слов и смех. Я смотрела на угасающее небо, по временам останавливая свой взгляд на красивом лице Мары. Думаю, что я ему нравлюсь. Он не любит, когда я слегка над ним подсмеиваюсь, и в этих случаях говорит: «Когда надо мной смеетесь вы, то я это всегда вам прощаю. Но учтите, это только вам и никому больше. Это вы запомните». Некоторое время мы сидели молча. «Посмотрите, Таня, как красиво кругом, как в небе загораются яркие звезды и сходит на землю ночь, делая все таинственным и призрачным, разливая свой серебряный свет в темном небе. Как жаль нарушить молчанье и тишину этой ночи обыденными словами», – задумчиво сказал Мара. – «Да, вы правы, для того, чтобы ощутить всю красоту наступающей весенней ночи, лучше молчать, – ответила я и добавила: – Вы любите жизнь? Сколько радости дает зрение, а ведь есть еще и музыка, и человеческая мысль. Сколько многообразной красоты таит в себе жизнь». – «А скажите, что вы еще любите? – улыбаясь, спросил Мара, взглянув на меня. – Ведь вы еще ничего не сказали о том, сколько радости приносит любовь». – «Да, любовь – это тоже большой дар жизни, ее воспевают поэты всех времен. Но любовь бывает разная, и ее понимают все по-разному, – промолвила я задумчиво. – Возможно, я часто фантазирую, отрываясь от действительности, но я ищу красоту во всем, не только в природе, – в людях, в чувствах. В жизни так много дано человеку, только далеко не все умеют находить это и живут серенькой жизнью, не замечая ее праздничных красок». Нас позвал Боря пить чай, и мы вошли в столовую. Когда мы видимся с Марой, он всегда бывает внимателен ко мне, слегка ухаживает, но я знаю, что на девочек он вообще мало обращает внимания, и это мне в нем нравится. Он всегда спокоен, кажется невозмутимым и уравновешенным. Но ведь мне нравится не один Мара, а и Женя, и Коля. Мне с ними бывает хорошо, они как будто дополняют друг друга. Я люблю их дружески, прибавив к этому, что они мне еще и нравятся.
29 апреля. Ослепительно солнечный день. В парке очень хорошо. Сюда меня привез Боря на раме своего велосипеда. Мы долго сидели на ступеньках белой террасы, спускающейся к Днепру. Лед сошел, и река теперь разлилась во всю ширь, затопив Богомоловский остров. Быстрые воды ослепительно блестят на ярком солнце, а солнце, как живое, движется все выше, пробуждая жизнь на земле и в воде. Где-то далеко, на том берегу, ветряная мельница машет крыльями в зелени деревьев. Кругом все нежится под лучами солнца. Меня всегда тянуло куда-то, мне хотелось увидеть весь мир и что-то особенное, необыденное, для которого я не находила слов. Так было в детстве. Тогда были другие мечты и желания, наполненные несбыточной фантазией, но ощущение было то же, что и теперь. Мне всегда рамки обычных дней были тесны, даже веселых и солнечных, и я всегда горела и горю теперь этим скрытым огнем. Мечтательница, фантазерка! Во мне много романтизма. Все это верно, так же как и то, что это дает мне жизнь. Я живу своими мечтами, думами, своим внутренним миром, где все для меня полно значения и наполнено красотой чувств, переживаний и впечатлений. Но больше всего я люблю искусство, я преклоняюсь перед его красотой во всех ее проявлениях. Под невозмутимостью сдержанной мисс, которую я приобрела за эту зиму, всегда спрятана тревога, натянуты нервы и всегда горит огонь. Сидя на берегу Днепра, мы с Борей, смеясь, перебирали в своей памяти обрывки нашего детства. Мы следили, как носятся над водой чайки, касаясь крыльями волн, и нам было так же хорошо вдвоем, как и в детстве.
30 апреля. Эти дни я читаю, в свободное от занятий время[228], «Последнюю отраду» Гамсуна[229]. Мне в этой книге нравится, что Гамсун улавливает такие мелкие человеческие впечатления, которые часто бывают неуловимы, но из которых сплетается фон жизни. Случайный камень на дороге, и то впечатление, которое он произвел, ветка в лесу, вереница муравьев – все это занимает целые страницы. Но во всем этом целая жизнь, хотя в этом нет событий. В самом деле, человек идет по дороге, идет долго… Он никого не встречает и ни с кем не разговаривает. Он даже ни о чем не вспоминает, и в этом нет факта; казалось бы, об этом и писать нельзя, так как в этом нет содержания, но ведь идущий человек – живой человек, и внутри его сознания есть маленькие впечатления от маленьких внешних событий, даже не событий. Разве событие – камень, лежащий на дороге? Но каждый камень и каждый куст имеют свое лицо и производят маленькое, на каждого человека особенное, различное, впечатление, даже на одного и того же человека разное при разных его настроениях. У идущего по дороге человека есть мысли, мысли, не имеющие мирового значения, мысли даже не о событиях, но все же это мысли, потому что человек не может быть без мыслей, как не может быть и без впечатлений от окружающего. Обычно писатели проходят мимо этого. Они записывают красочно события, они не пишут много страниц о человеке, идущем в лесу, где ничего нет особенного. Первая половина «Последней отрады» – без событий, и рассказать ее содержание нельзя. Это фон жизни. Но в этом есть большой смысл, потому что в каждой жизни есть не только события, но и фон. Жизнь – это ткань, сплетенная из тонких нитей. Когда смотришь, видишь только ткань, как целое, и не замечаешь нитей. События – узор по ткани. Узор бывает яркий и оригинальный, бывает ситцевый, мещанский, бывает пестрый и серый. Узоров очень много. И именно узор всегда бросается в глаза, на него обращают внимание, а не на ткань, сотканную из ниток; но ведь если бы не было ниток, не было бы ткани, и не было бы узора.
5 мая. Первомайские праздники прошли весело, как всегда. Погода была чудная, много гуляли, а вечером сидели у нас на балконе, или танцевали и во что-нибудь играли. В этот день у нас были Мара, Миша, Сережа, Женя, Коля, Оля и Борины товарищи. А сегодня мне почему-то грустно и хочется плакать без слез. Что же это со мной? Какая причина этому настроению? Что может меня волновать?
О чем же моя грусть? Цветет белая акация, и от ветвей, покрытых цветами, распространяется тонкое благоухание, а я не могу радоваться вместе с весной. Нет, довольно, надо взять себя в руки. Ожидать письма не стоит, оно не придет. Но может быть, что-нибудь случилось? Может быть, Павлуша заболел или еще что-нибудь случилось неприятное, как узнать? Скоро я должна уехать в Крым, куда мне папа купил путевку в военный дом отдыха – «Жемчужину»[230]. Мне так хочется увидеть море. Может быть, оно вылечит меня, я забуду свою бесконечную грусть и буду весела, как раньше. Весна в «Жемчужине» на берегу моря, наверно, хороша. Будут цвести розы всех оттенков. И мне вспомнились розы прошлой весны в Детском Селе, которые, прощаясь со мной, подарил мне Павлуша. Как дороги для меня эти розы, даже теперь, увядшие, засохшие! В них горечь разлуки и былая радость любви. Я припомнила наше расставание на вокзале навсегда, без надежды на встречу, и в вагоне мои обжигающие слезы, скатывавшиеся на лепестки роз, в которых я старалась тогда спрятать свое лицо. Как эти воспоминанья дороги мне и как хочется их перебирать в памяти!
6 мая. За последнее время я очень устала от долгого сидения на лекциях каждый день. Под конец мы настолько утомляемся, что в полудремоте слушаем лекторов. Меня возмущает эта непроизводительная трата времени, которого у нас и без того мало. Все равно дома приходится читать и готовиться к экзаменам самим. Восемь часов просидеть в аудитории, все время напрягая свое внимание, – не шутка. Это просто школьный подход к людям, которые достаточно сознательны и пришли сюда учиться для себя. Как трудно во всем разобраться! Может быть, я уж не так устала, но просто утомило однообразие дней. За последнее время я чувствую, что стала больше заикаться и чаще нервничаю дома, а в институте себе этого не позволяю. Музыка, даже по радио, слишком волнует меня. Вчера, когда я сидела с Зямой у нас на диване, по радио передавали первый концерт Чайковского[231], и я почувствовала, как этот знакомый мотив окутывает мое сознание, натягивая каждый мой нерв. Мне хотелось плакать без слез вместе с нарастающими звуками. Я ощущала, как меняется против моей воли выражение моего лица, и напрягала все силы, чтобы не выдать свое настроение. Через минуту я заставила себя беспечно улыбаться. Зяма пристально взглянул на меня и сказал: «Я не предполагал, что музыка на тебя так сильно действует. Она волнует тебя и создает настроение, которое светится в твоих глазах, даже против твоей воли. Это говорит о твоей впечатлительности». Мне стало неприятно, что мой взгляд меня выдал. Мы заговорили о музыке, и я сказала: «Мне хочется часами слушать музыку, забившись в угол дивана, она всегда меня волнует и обостряет мое настроение. Между тем, как это ни странно, когда я играла сама, я не получала удовольствия и всегда предпочитала слушать других.
8 мая. Чаще всех в свободное время к нам приходят Женя и Сережа. Мы подолгу сидим у нас на балконе и говорим о многом, что нас интересует, часто спорим, но еще чаще смеемся. Сегодня в разговоре Женя заметил мне, что мое настроение за последнее время упало и на лице появилось грустное выражение, причину которого он приписывает исключительно свойствам моего детского возраста. Мы начали спорить, затрагивая разные жизненные вопросы.
Я часто думаю, что, возможно, я предъявляю слишком большие требования к жизни, в то время как жизнь, может быть, обманет и не даст мне того, что могло бы меня удовлетворить? Я не умею приспосабливаться и примиряться. Я постоянна в двух вещах: в любви и в стремлении к достижению намеченной цели. Едва ли я когда-либо сумею любить шутя. А если ставлю себе цель, то иду к ней упорно. Обычно я стремлюсь к достижению тех целей, которые главным образом зависят от меня, от моего упорства, от работы над собой, от моих способностей.
Людей я люблю умных, мыслящих и обладающих характером. Я не люблю тех, кто мне готов подчиниться, они мне надоедают. Но я люблю, когда мое желание исполняет человек, который мог бы не всегда его исполнить. Развито ли во мне чувство самоанализа? Думаю, что теперь больше, чем раньше. Я анализирую свои поступки, чувства и мысли, отошедшие в прошлое, а когда надо действовать, я не анализирую себя и часто перестаю себя понимать. Тогда я и не думаю, почему я поступила так, а не иначе. Я не могу холодно копаться в том, что во мне горит, и, теряя самоанализ, считаюсь только со своим сердцем. Эту способность отдаваться чувству цельно, сполна, не наполовину, приписываю своей горячности, скрытой страстности своих чувств. Возможно, я во многом ошибаюсь, труднее всего узнать самою себя. В жизни многое меняется, и человек с годами тоже меняется.
12 мая. Хотелось бы писать стихи. Весна в полном разгаре. Но идут зачеты, в голове вертятся разные формулы и названия всяких допотопных животных, живших за тысячелетия до нашей эры. Я чувствую, что устала от занятий в институте и дома. Два дня пролежала в постели с температурой и теперь снова углубилась в книги. У нас сейчас ударные темпы, и ко мне приходят заниматься два отстающих студента, с которыми занимаюсь по математике и немецкому, – это моя общественная нагрузка.
14 мая. У меня сегодня странное настроение. Я не знаю, что со мной со вчерашнего вечера. До этого я усиленно занималась, чтобы сдать все зачеты раньше времени и иметь возможность 17 мая уехать в Крым. Я ждала с нетерпением дня, когда буду свободна и отдохну. Вчера вечером я сдала последний зачет по химии. Это был серьезный и важный зачет, но, главное, мне не хотелось ответить плохо Ройтеру[232]. Какое-то чувство мешало ответить посредственно. Он особенный. Ему всего 30 лет, но вместо одной ноги у него протез. Я никогда не встречала такого взгляда и улыбки. В его глазах особенная ясность, теплота, но это не значит, что он мягкий по своему характеру. Он очень требовательный, и все студенты знают, что значит плохо знать химию. Наружно он всегда спокоен, и, когда я на лекции встречаюсь с его взглядом, мне делается неудобно, потому что я чувствую, что я и все мы, здесь сидящие, много хуже, чем он. Возможно, это потому, что он слишком много перестрадал, но не ожесточился, а нравственно поднялся выше многих, от многого отрешившись. Поэтому в нем самом, как и в его глазах, просвечивает особенная чуткость и кристальность души. Мне думается, что он может понять страдания каждой человеческой души, заглянув в глубину сердца, и на все откликнуться искренно и просто. Я была рада, что сдала химию на «хорошо», и, придя домой, почувствовала, что я свободна и что мне нечего делать. И тогда вдруг мне стало скучно, тоскливо и жаль, что все зачеты сданы и не надо идти в институт.
Вечером сегодня пришли Сережа, Женя и Олесь. Они еще много зачетов не сдали. Когда я осталась одна, мне опять стало невыразимо грустно. Я свое плохое настроение объясняю тем, что у меня напряжены нервы, я утомилась, а теперь сдерживаемая усталость вылилась в тоску. Мне вспомнилось, что год тому назад, в это время, я была с Павлушей в Филармонии, слушая концерт Бетховена. А после концерта мы шли по Невскому, полные отголосками слышанных мелодий. Все казалось кругом красочно. Нева и каналы, отражающие огни города, были как будто продолжением звучащей музыки, поющих скрипок. Нам было вдвоем особенно хорошо в этот незабываемый вечер. В своем последнем письме Павлуша писал, что скоро уезжает работать в геологическую партию на Урал. Я просила его до отъезда написать мне, но письма нет, и я не знаю, где он и будет ли мне писать. А мне хотелось бы в эти дни, когда мне грустно и я волнуюсь, написать ему и сказать об этом. Только он понимает меня, и ему не показалось бы мое настроение рисовкой.
15 мая. Стоят тихие, теплые вечера, пахнущие белой акацией и распустившимися тополями. Я сижу на балконе одна, следя, как удлиняются вечерние тени и на землю сходит ночь. Ко мне подошел Боря, и мы еще долго сидели, разговаривая. У него сейчас горячее время, он кончает школу и осенью будет поступать в электротехнический техникум, а сейчас к нему приходят его товарищи, и они готовятся к экзаменам. В эту зиму я привыкла часто видеть Женю и Сережу и по-своему к ним привязана, а теперь мне странно, – они еще заняты зачетами, и я их не вижу. Недавно к Жене приезжал его отец, немец, старый горный инженер из Макеевки[233]. Женя его любит и много хорошего о нем говорит. На днях он с Женей заходил к нам и просидел у нас вечер.
Все же больше всех мне нравится Женя, это несомненно. В нем есть то, чего не хватает многим студентам, даже способным и умным: всестороннее развитие, хорошее воспитание, гибкость и тонкость ума, сложность натуры и музыка, музыка… Я люблю слушать, когда он играет. И за всем этим – сходство с Павлушей.
Когда я сидела и писала однажды за письменным столом свой дневник, папа, посмотрев на меня и улыбаясь, сказал: «Брось писать, Танюша, иди ко мне на диван, я тебе расскажу сказку, как помнишь, в детстве я часто рассказывал сказки. Был у тебя в Ленинграде любимый, хороший кафтан, но ты его прожгла, и у тебя остался один ворот, а ты цепляешься за этот ворот, стараясь его залатать, забывая, что латать-то нечего, ведь от кафтана только ворот остался. Вот ты и приставляешь к нему то Мару, то Женю, то Колю. А самое лучшее – выбрось этот кафтан, а когда-нибудь у тебя будет новый, яркий, нарядный, пестрый кафтан». Он прав. Нет у меня кафтана, один ворот остался. Но и нового нет, и такого, как старый, уже никогда не будет, – сама я уже стала не та. А старый, любимый, залатать нельзя, и мне холодно без него. Только когда много дела и моя голова занята, я не чувствую так остро этого холода.
18 мая. Завтра я уезжаю в Крым, и буду там отдыхать на берегу моря. Мне хочется, чтобы там меня никто не знал и никому не было до меня дела. Буду лазить по горам и ходить по берегу, слушая несмолкаемый шум волн. В Крыму я была маленькой, когда мне было 5 лет, и в моей памяти осталось только смутное воспоминание. Я не люблю однообразия и привычки, меня всегда тянет увидеть что-нибудь новое.
Сегодня Боря встретил Женю, и он ему передал, что вечером придет к нам с Сережей. Я рада им, все-таки я без них соскучилась. Даже и без Сережи, хотя уж очень он прозаик. Но к семье нашей так привязался, что стал совсем ее членом. Язык у него особенный, своеобразный, как и выражения, привезенные из украинской деревни и часто содержащие много юмора, и «хитрецы», и «ушлоты», как он говорит. Жизнь его достаточно потрепала в прошлом, и у него больные нервы. С четырнадцати лет он жил самостоятельно, пробивая себе дорогу.
«А ты все пишешь? – подойдя ко мне, сказал Боря. – Смотри, такой чудный день, а ты сидишь дома. Если бы я был свободен, как ты, я поехал бы на велосипеде кататься». – «Я это знаю, последнее время ты так часто ездишь мимо окон одного дома. Мама мне рассказала, как ты ее уговаривал не приходить в школу и не смотреть на Женю[234], боясь, что мама слишком пристально будет ее рассматривать. Какой ты смешной мальчик! Ведь Миша Шамараков, увидя маму в школе, подошел к ней и показал Женю. Известно и то, что вчера, когда ты шел с мамой и папой по улице, впереди вас шла Женя с подругой, и мама об этом сказала папе. Женя зашла в магазин, а папа сказал: „Пойдем и мы туда, я хочу посмотреть свою будущую невестку“. А почему ты остался у витрины, скажи? Выйдя из магазина, папа заметил: „Невестка подходящая“.
Так ли? Мама же сказала: „Увлечения свойственны этому возрасту, но хорошо, если это не серьезно: для серьезной любви слишком рано, и вообще я не хочу никаких невесток и зятьев“». – «Мама сказала правильно, но больше всего это касается тебя, – заметил Боря, – только ты не пиши всякую ерунду в своем дневнике». Он ушел. А через некоторое время подошел и сказал: «Ты знаешь, Женя тоже будет поступать осенью в электротехнический техникум, и мы будем учиться вместе».
20 мая. Дорогой Павлуша! Я не знаю, где вы и куда вам писать, а потому пишу в пространство. Это будет продолжение моего дневника. Я в Крыму. Это прозвучит для вас обыкновенным словом, но для меня слово «Крым» – это страна-сказка. С тех пор, как автомобиль вылетел из Байдарских ворот[235] и далеко внизу засияло серебряно-голубое в утреннем солнце море, а с другой стороны гигантской обнаженной стеной поднялись горы, я окунулась в радостную сказку, уйдя в нее с головой. Там, у Байдарских ворот, мне захотелось засмеяться и заплакать. Хотелось выскочить из автомобиля и превратиться в камень на склоне горы, чтобы вечно видеть море и отвечать улыбкой на его утреннюю улыбку. Далеко внизу белели дачи и дворцы, спрятанные в зелени побережья. Море ласкало и целовало этот берег, а горы закрывали путь к нему огромными нависшими стенами. Я видела стройные кипарисы, похожие на монахов, задумчиво и молчаливо молящихся небу, застывших в неисполненном стремлении достичь неба своими острыми верхушками. Я видела тяжелые кисти цветов в чаще деревьев, и яркое сочетание их оттенков зажигало ярче глаза, а их аромат паутиной окутывал сознание и придавал мыслям особенные оттенки.
Вы хотите знать, как я приехала в «Жемчужину»? Но как я могу угадать, о чем вы думаете теперь? Меня и мою попутчицу студентку из ИНО[236] Лиду по ошибке привезли в Ялту[237]. Мы едва смогли в этот же день выбраться, устроившись на ялике, идущем в «Жемчужину». Но я не жалею, что мы заехали в Ялту. Цветет глициния, и все дома Ялты увиты ее ползучими ветками. Ялта – изящный, оплетенный цветами, полный аромата город, он приютился в полукруге гор, как драгоценная жемчужина в раковине. Я не спала двое суток в дороге, но, сидя на пристани в ожидании ялика, я улыбалась, потому что не могла смотреть без улыбки на море. Мы ехали на ялике, и море было синим-синим вдали и голубовато-зеленым вблизи. Я не знаю, как назвать цвет моря, не знаю, с чем его можно сравнить, потому что ни один драгоценный камень не имеет такого оттенка. Я видела, как мимо нас проплывали медузы, белые, прозрачные, будто сделанные из газа и тюля. Несколько раз показались дельфины, и их мокрые спины ярко блестели на солнце. Это было продолжение все той же сказки, начавшейся после Байдарских ворот.
Нас высадили около «Ласточкиного гнезда»[238], там на большом камне высечено: «Бухта любви». Так я попала в «Жемчужину», где я и живу. Наш парк, в котором разбросаны маленькие белые дачи, расположен на скалах, на самом берегу моря, а клуб находится в «Ласточкином гнезде». Я люблю там бывать, когда там еще никого нет. Сегодня в круглой башне замка было тихо, пусто, и только внизу кто-то играл на рояле, а море с шумом разбивалось о подножье скал, обдавая их белой курчавой пеной и солеными брызгами, и снова стремительно летело на камни. В шуме моря была своя особенная музыка, и звуки рояля сливались с шумом моря. Я была одинокой в этом замке, повисшем на краю отвесной скалы над морем, и мне было немного жутко смотреть в зеленовато-голубую бездну воды. Иногда мне казалось, что море хочет достать до меня своими волнами, оно, не переставая, звало меня на свой простор. Я думала о вас, Павлуша, но представляла вас себе полуреальным, полусказочным, потому что я живу в сказке. Только не смейтесь над этим.
21 мая. Павлуша, я хочу описать вам первый день, проведенный здесь. С утра я пошла в Харакс[239] с большой компанией отдыхающих. Это дворец одного из бывших великих князей. Там всюду ползучие розы, лавры, магнолии, тисы, всех сортов глицинии и акации. Прямые, широкие аллеи, в просветы которых видно море. Красивые беседки, мраморные скамейки, белые лестницы. Это та красота, которую может создать искусство человека в союзе с богатой южной природой. Я была захвачена роскошью красок.
После обеда мы пошли в Кичкине[240]. Там над морем сверкает ослепительной белизной дворец в мавританском стиле. Он весь выглядит кружевным, каждая арка говорит о восточной роскоши и неге. Я как будто попала в сказку из «Тысячи и одной ночи» и ждала, что вот-вот появится в одном из окон смуглый горбоносый профиль и пестрая чалма. Я отделилась от компании отдыхающих. Меня возмущали их пустые разговоры и замечания. Конечно, они восторгались, но разве они чувствовали действительно, насколько прекрасно окружающее? Они не отдали свое сознание во власть горам и морю. Разве забыли они свои повседневные маленькие интересы и растворились в природе? Конечно, нет. Они без конца говорили о сарафанах и фасонах платьев, передавая друг другу курортные сплетни. А разве можно здесь говорить об этом, не оскорбляя величия и красоты окружающего? Мне это было неприятно, и я убежала, спустившись к морю по крутой лестнице, высеченной по склону отвесной горы.
Там в скале есть пещера, куда с шумом забегают волны. Гладкая галька шуршала у меня под ногами. Если бы вы знали, как там хорошо, как высоко нависли над узким берегом высокие скалы, в трещинах которых растут кусты! У меня было столько энергии, что я часть подъема лезла не по тропинке, а прямо по выступам скалы. Я цеплялась за камни, я ободрала себе руки и ноги, но мне неудержимо хотелось бросать камешки в море, чтобы слышать его всплески. Я вдыхала соленый запах моря, и мне казалось, что море – это огромное живое существо, которое говорит со мной, улыбается мне серебряно-синей улыбкой и посылает мне поцелуй в искрах брызг. Я готова была здесь же превратиться в язычницу-дикарку и молиться морю в час рассвета и в час заката, и в тот час, когда оно смеется, и в тот час, когда оно бушует. Я готова целовать землю, потому что я ее люблю, и благодарить ее за то, что она разрешила мне жить на ней, хотя бы в такой короткий миг по сравнению с вечностью, как человеческая жизнь.
Я избегаю людей, они часто нарушают очарование, которым охвачена я. В доме отдыха атмосфера наполнена легким флиртом, и я сейчас этого здесь не понимаю. Именно здесь надо быть особенно интересным и содержательным, чтобы привлечь мое внимание, я слишком захвачена красотой окружающей меня природы, и люди мне кажутся бледными и малоинтересными, легкий флирт оскорбляет величие природы. Любовь здесь должна быть прекрасная, такая же, как ослепительное сочетание оттенков южных цветов. Такая любовь сделала бы жизнь полной до краев. Но ее нет, брать меньшее я не хочу.
У берегов «Жемчужины» есть маленькая бухта, куда во время ветра с ревом врываются волны, и там нагромождены громадные камни, как будто брошенные ради забавы чьей-то гигантской рукой. Сегодня днем волны бросались на эти камни, обволакивая их белой пеной, и брызги высоко взлетали, стараясь достать до скал, некоторые из них долетали до меня. Потом снова катилась волна и в воздух летела белая пена, рассыпаясь в блестящие брызги. А вечером, когда луна выглядывала из-за туч и снова пряталась в их косматых объятьях, волны отливали серебристо-голубоватым светом и пена таинственно шуршала у камней.
Я не могу полностью описать всю красоту окружающего, мои слова бессильны. Я также не могу описать того, что чувствую. Поймите и догадайтесь сами. Мне кажется, что у меня нет ни прошлого, ни будущего, есть только кусочек настоящего, и этот кусочек – полусон, полуявь.
Я еще не все описала. Из «Жемчужины» виден Ай-Петри[241]. Иногда он кажется совсем близким в лучах солнца, и хочется до него добежать и влезть на его вершину, окинув взглядом море, которое так тревожит и манит своей безбрежностью, но бывают дни, когда большие облака ползут по склонам Ай-Петри, цепляясь за его выступы, и потом рвутся, как прозрачное покрывало. А иногда обрывки набежавших облаков сплетаются плотной мохнатой тканью, обволакивают Ай-Петри, он исчезает, и кажется, что его там никогда не было, где клубятся облака. С другой стороны виден Аю-Даг[242]. Я настолько окутана сказкой, что готова видеть в нем медведя, посланного Аллахом в наказание людям. Может быть, вы не знаете этой легенды? Она красива, как эти берега, как все в этой стране. Аллах был разгневан и послал медведя Аю. Аю шел с севера, загадочно-гигантский, и его громадные лапы давили селенья и ломали деревья. Там, где были следы от его лап, не росли цветы и замирала жизнь. Аю перешагнул через горы и спустился к морю. Аллах велел ему выпить море, и он припал на передние лапы и пил жадно и безжалостно. Но тогда люди стали молить о спасении и каяться в своих прегрешеньях. И Аллах простил их, превратив Аю, припавшего к морю, в большую гору.
23 мая. Вчера я была с Лидой в Ливадии[243]. Я хожу только с ней, потому что она мне нравится больше других. Мы шли, не зная дороги, и попали в Ореанду[244]. Если бы вы знали, как там прекрасно! Большой запущенный парк. В чаще, куда не проникают солнечные лучи, вьются узкие тропинки и таинственно журчат ручьи. В траве шуршат, мелькая, ящерицы. Деревья там достигают большой высоты. Их стволы и камни покрывает густой зеленый плющ. Когда взглянешь на вершину кипарисов, голова откидывается. Столько цветов в ветвях, что голова начинает кружиться от их аромата. Мы взобрались на вершину высокой скалы и вошли в полукруглую беседку, высоко прилепившуюся к скале. Там были два отдыхающих из санатория, и они повели нас по тропинке в Ливадию. Один из них был крестьянин. Когда он говорил о Крыме, я понимала, как он был ослеплен его красотой, и сознавала, какое для него счастье после глухой деревни попасть сюда и увидеть море и горы. Хорошо, что это счастье стало доступным для него. Жаль только, что далеко не все так чутки, как он. Из Ливадии мы с Лидой вернулись к обеду, и я вовсе не устала, пройдя туда и обратно по шесть километров, которые показались шуткой. Но когда отдыхающие женщины узнали, что мы ходили так далеко, да еще и одни, они не только удивлялись, но говорили, что мы отчаянные. Но если бы они знали, как я бываю довольна, когда ухожу одна, и как не люблю их крикливой компании. Во мне столько силы, что я готова не ходить, а бегать, и, кажется, влезла бы на самую высокую вершину горы, куда меня очень тянет.
25 мая. Окружающее ново, а я люблю новизну. Я люблю идти по незнакомой тропинке, не зная, куда она приведет. Каждый камень, каждое дерево останавливают мое внимание, потому что это видишь в первый раз. Идешь и думаешь только об окружающем, близком, и встречные камни, цветы, деревья вытесняют из головы все лишнее, все серьезное. Зачем серьезность и мировые вопросы, когда, идя по извилистой дороге, в каждом цветке, пьяном от солнца, в каждом кусочке природы видишь жизнь и начинаешь улыбаться, радуясь тому, что живешь и являешься тоже кусочком природы?
Зато окружающие меня люди с каждым днем все меньше привлекают меня. Мне просто не о чем с ними говорить. Только флирт, подчас очень грубый, даже грязный, и становится противно от этой пошлости. По вечерам я стараюсь ни с кем не гулять, чтобы не нарваться на поцелуи противных губ первого встречного. При одной мысли об этом во мне просыпается чувство физического отвращения. Я уже дала пощечину одному летчику, и теперь после ужина сразу ухожу спать.
26 мая. Получила из дому два письма, и в одном мама пишет, что на другой день после моего отъезда они получили телеграмму от Павлуши, что он выехал к нам. Он пробыл в Днепропетровске два дня и жалел, что меня не застал. Позднее получила письмо от Павлуши. Когда я увидела знакомый почерк и штемпель Синельниково, то была безумно удивлена и взволнована. У меня руки дрожали. Он был у нас, приезжал, чтобы увидеть меня! И тогда, когда я уезжала. Это вышло нелепо. Странную шутку сыграла со мною судьба. Он пишет, что уезжает теперь на Урал на геологическую работу. Когда теперь встретимся? «Вы одно из самых дорогих существ для меня», – пишет он. И мы не встретились? Что я могу думать?
27 мая. От Ялты до Алупки[245] я исходила пешком все побережье. Я была в Чаире[246], оплетенном ветвями ползучих роз, полном аромата, такого же нежного, как само слово «Чаир». Видела белый мавританский дворец Дюльбер[247], видела зеленую русалку у фонтана Арзы[248] в Мисхоре[249]. Дворец Воронцова в Алупке[250] меня поразил, в нем сгущены все краски, вся красота культуры, отошедшей в прошлое, и по сравнению с ним кажется жалким бывший царский дворец в Ливадии[251], говорящий об упадке. Я себя здесь чувствую крепкой, сильной, гибкой, загорелой, и все мои движения стали увереннее и стройнее. Только глубоко в сердце – тревога, обостренная этой небывшей встречей.
28 мая. Вчера был чудный, задумчивый вечер, и мы с Лидой долго сидели вдвоем на берегу моря. В небе светила неподвижно луна, и по морю к нам бежала серебряная дорога. Лида говорила со мной откровенно, потому что знала, что мы скоро разойдемся по разным дорогам и, наверное, никогда не встретимся больше. Она говорила потому, что у нее болела душа и об этом она не могла никому сказать. Серебристый свет ткал паутину между нами, случайно на миг столкнувшимися на жизненном пути, и ее голос звучал тихо, заглушаемый шумом моря. «Я вышла замуж 17-ти лет. Я любила мужа, как товарища, как брата, не больше, и сознавала, что никогда не смогу полюбить иначе, но содержать самой мать для меня было слишком трудно. Я ясно видела, как хотела она, чтобы я вышла замуж. Это для меня было очень мучительно. Я прошла через большую борьбу и боль и сказала ему прямо, что не люблю его, а стать его женой согласна только ради матери. Если бы ты только знала, как я ждала, что мое признание оттолкнет его! Но он сказал: „Мне слишком хорошо с тобой, и я думаю, что ты полюбишь меня“. В его голосе, как и в словах, было столько уверенности, что я была поражена. И я стала его женой. Конечно, я к нему привязалась; если бы ты знала, какой он хороший. Он никогда не стеснял моей свободы. Он любит меня какой-то самоотверженной любовью, и мне всегда неприятно, что я не могу полюбить его. Да, он изумительный человек, но в конце концов мы все же чужие друг для друга. Он из крестьян, он очень способный, и я часто поражаюсь тому, как быстро растет его умственное развитие. Он обладает сильным, ясным умом, но в нем есть слишком много примитивности, грубости. Многое он до сих пор не может понять. Меня часто коробит то, что он неправильно говорит; конечно, я не хочу винить его в этом, и это не его вина как человека, это вообще нельзя назвать виной, но мне это тяжело и неприятно. Мы часто не понимаем друг друга, потому что мы с разным воспитанием, разные люди и у нас различные привычки и понятия о повседневной жизни. И, однако, я думала, что так потянется моя жизнь год за годом без перемен. Я поступила в ИНО и здесь встретила другого. Я всегда боялась, что если придет любовь, то она меня слишком сильно захватит. И вот любовь пришла. Разве я была виновата в этом? Она должна была пройти через мою жизнь, очевидно, это было неизбежно. Что я могу сказать о том, кого люблю? Он учится со мной в ИНО, он еврей, очень умный и культурный. Но разве можно сказать, за что любишь человека, который тебе близок? Если бы я не встретила ответа, было бы больно, но случилось не так. Его вычистили из ИНО по социальному положению, и он уехал в Джанкой[252], где его родители получили землю в еврейском поселке. Я провожала его. Конечно, ему было очень тяжело, а я, когда поезд ушел, плакала как ребенок. Я думала, что теперь все кончено, но от него пришло письмо. Мы начали переписываться, и я поняла, что мы нужны друг другу. Теперь, когда я ехала сюда, я видела его в Джанкое. Мы много говорили о нашей дальнейшей судьбе, и выбор предоставлен мне. Бросить мужа – это значит незаслуженно разбить его жизнь. Он слишком любит и слишком верит. А мать? Она резкая, у нее тяжелый характер и свои понятия, сложившиеся долгими годами жизни, с которыми приходится считаться. Будут скандалы, я это знаю. И потом, на что мы будем жить? Я одна как-нибудь прожила бы, но содержать мать, пока я не кончу, – очень тяжело. Его, наверное, восстановят в ИНО. Но что делать? Сколько препятствий и сколько горя для меня. А жить без него я не могу. Человек – сам кузнец своего счастья. Неужели мы не можем взять у жизни хоть немного радости и счастья, которое приходит так редко? Ведь я его не видела в жизни».
Она долго говорила, задавая вопросы, на которые не ждала ответа, роняя в пространство полные боли, горячие слова. Я не давала советов, молча слушая. Каждый сам должен искать верный для себя путь в жизни. Можно ли давать советы? Я с участием смотрела на ее лицо, совсем еще девочки, бледное и тонкое в лунном свете, и мне было странно и неожиданно, что я могла заглянуть в самую глубину человеческой души, о которой ничего не знала несколько дней тому назад и след которой скоро потеряю навсегда. Но этот кусочек был интересен, потому что в нем была настоящая боль, настоящее стремление к яркому счастью и настоящая большая любовь. А во многих ли жизнях встречается такая любовь, сплетенная со страданием, которое горит в глазах и звенит в словах, как слишком туго натянутая струна? Оглядываясь кругом, я вижу, что нет. Большинство людей связано привычкой и материальной стороной жизни. Жены боятся потерять с мужем известные удобства, а приезжая на курорт на деньги мужа, изменяют ему с первым встречным. Они довольствуются бледностью того, что имеют, и живут в сплетнях, ссорах между собою, погрязшие в пошлом разврате, не стараясь даже его прикрыть из простого приличия. Они не знают внутреннего глубокого страданья, но не знают и глубокой радости, даже поисков ее и стремления к ней.
30 мая. Какой яркий солнечный день сегодня! Я с утра пошла в Алупку, на этот раз с экскурсией. Когда я возвращалась обратно, я ушла вперед с двумя мужчинами. Один из них привлек мое внимание, хотя и раньше я его видела. Высокий, широкоплечий, с яркой белозубой улыбкой, с бронзовым загаром на лице и красивыми, смеющимися, открытыми серыми глазами. От всей его большой фигуры веяло жизнерадостностью. Он думал, что я жена военного, и удивлялся тому, что я еще такая девочка. Я со смехом рассеяла его заблуждение. Всю дорогу мы разговаривали; сразу исчезла натянутость и стало хорошо, как будто мы были давно знакомы. Он удивлялся, что я успеваю всюду побывать, и говорил, что сам любит природу и любит ходить. «Давайте ходить вместе», – предложил он с дружеской улыбкой, и в его ласковых серых глазах было что-то мальчишеское, что привлекало к нему.
Придя домой, я увидела на столе письмо от Бори. Он писал, что мама и папа были удивлены приездом Павлуши, что он всюду с ним ходил, показывая ему город, что ему понравился Днепр и наш парк. Когда была получена телеграмма от него, папа, прочитав, сказал, обращаясь к маме: «Ну, пеки пирожки, готовь вкусный обед и встречай своего зятя». Я задрожала, прочитав эти строки. Мне стало опять больно и тревожно. Страшно все, что тревожит надежды, уже невозможные. Еще раз пережить пережитое не хватило бы сил.
4 июня. Сегодня я и «Сероглазый Медведь»[253] или Аю, как я мысленно его прозвала, обошли весь берег до Дюльбера и вернулись домой через Кореиз[254]. Мы лазали по крутым тропинкам в гору, карабкаясь через стены. В трудных местах он легко поднимал меня на руки и сажал на выступ скалы. Всю дорогу мы делились своими впечатлениями, восторгаясь красивыми местами. Я ни с кем из здешних мужчин не пошла бы гулять вдвоем, потому что я им не доверяю и мне противны их отношения с женщинами. Но «Сероглазый Медведь» завоевывает мое доверие. Он в два раза старше меня, но грань лет стирается, когда мы восхищаемся красотой окружающего и разговариваем. Это потому, что в нем есть что-то юношеское. Он положительно мне нравится. Он как-то сказал: «Я невольно ухожу от людей, потому что с природой быть лучше, чем с людьми: как-то сам становишься лучше, чище. Я все люблю: море, горы, небо, жуков, а цветы особенно. И знаете, больше всего люблю белые». Я улыбнулась ему сочувственной улыбкой, и мы долго стояли перед большим кустом нежных роз, без слов понимая друг друга. «Мне хотелось бы прикоснуться к их лепесткам, и это прикосновенье могло бы мне дать радость», – сказал он задумчиво. Я после рассказала ему, хотя и люблю жуков, но могу их мучить, собирая коллекцию. «А я вот старый большевик, участник Гражданской войны, но не могу их мучить, не мог бы причинить зла ни одному маленькому насекомому». В нем дышат такие сила и жизнерадостность, которыми полна южная природа. Этот большой, сильный человек с белозубой улыбкой живет природой, понимая ее. Он весь энергия, здоровье, радость, и в этом его прелесть. Мне доставляет удовольствие, когда его сильная рука сжимает мои тонкие пальцы, и он говорит: «Танюша, горнячка! Посмотрите только, как красиво кругом! Правда ли – хорошо? Нет, это прекрасно!»
6 июня. Сегодня я с Аю далеко ушла в горы. Мы лазали там через колючие заросли деревьев и кустарников, часто идя напрямик без тропинок. Когда я уставала идти в гору, он сажал меня на свое плечо и нес. Мы влезали на огромные камни, любуясь вдали голубой полоской моря. От налетевшего дождя прятались в густых ветвях деревьев. «Ну, Танюша, если бы кто нас увидел, сказал бы, что мы безумцы. А знаете, мы с вами похожи на заговорщиков, скрывающихся от погони в диких зарослях, и нам недостает только хороших лошадей, чтобы скакать по горным тропинкам. Это напомнило бы действительно страницу из Купера[255] или Майн Рида[256]. Как все чудесно кругом и как все нежно и счастливо вокруг нас! Но когда-нибудь настанет другое время, еще более счастливое, когда на помощь людям придет техника, и они сами изменятся, станут совершенней, исчезнут пороки, и между ними не будет лжи, зависти и злобы; они поймут, что нельзя оскорбить, толкнуть человека, равного себе, и тогда жизнь человечества станет прекрасной, счастливой, как все прекрасно в природе. По всей земле вырастут новые светлые здания, и жизнь будет наполнена для всех радостным трудом, наукой, музыкой, искусством; люди будут носить красивые, яркие одежды, а любовь освободится от пошлости, от лживости и станет светлой». – «Но это все будет очень не скоро», – вздохнув, сказала я, слушая его фантазию.
Руки и ноги у меня были поцарапаны ветками, камнями, но я этого не замечала. Нам было хорошо, и мы, разговаривая, шли дальше. «За это время мы узнали друг друга, много говорили, но вы, как это ни странно, ни разу меня не назвали по имени». – Я засмеялась: «Верно. Но это только потому, что я мысленно давно дала вам название по-татарски – Аю. Не сердитесь на меня, это больше подходит вам. В Крыму так сказочно хорошо, что начинаешь жить будто в сказке, забывая все обыденное».
Ослепительно ярко светило солнце, вдали серебром отливало море, и не хотелось уходить. «Я не хотел бы опоздать к обеду», – сказал он, вставая с большого зеленого камня, на котором мы сидели. Я медленно начала с него сползать; тогда он протянул мне руки и сказал: «Прыгайте, не бойтесь». Я прыгнула, и он, поймав меня на руки, быстро закружил и, поцеловав в губы, поставил на ноги. Это случилось так быстро и неожиданно, что меня не рассердил его поцелуй, но я, нахмурив брови, сказала, пожалуй, слишком по-детски: «Это нехорошо, я этого от вас не ожидала, вы нарушили мое доверие к вам». Когда он заговорил, я увидела, что он смущен не меньше меня. «Да, конечно, вы правы, это нехорошо, и я виноват перед вами. Простите меня, даю вам слово, что больше этого не повторится. Верите? Не сердитесь!» Он протянул мне руку. Я посмотрела в его серые, открытые хорошие глаза и, протянув ему руку, сказала: «Я вам верю, запомните это». – Тогда он заговорил снова: «Теперь мне и вам как-то неудобно; я поступил нехорошо, а я очень дорожу нашей дружбой. Мне с вами было хорошо, и то, что я нарушил ваше доверие, обидев вас, для меня больше чем неприятно». Я не сердилась, и мы, весело разговаривая, пошли домой. Я не могла не верить ему. Я знала, что большой Аю не мог меня обмануть. Мне стало даже смешно, когда я вспомнила, как он кружил меня на своих руках, как маленького ребенка. Когда мы подошли к «Жемчужине», он сказал: «Завтра я хочу пойти на гору Ай-Николос[257]». – «А я?» – улыбнулась я. – «А вас я теперь не имею права звать сам. Если вы хотите идти со мной, я буду бесконечно рад». – «Я пойду с вами, ведь я вам сказала, что верю вам. Куда бы вы ни шли, зовите и меня».
7 июня. У Медведя, – нет, не у Медведя, мне больше нравится его называть по-татарски Аю, – у Аю есть здесь жена. Он вчера вечером познакомил меня с ней. Не могу сказать, чтобы это открытие доставило мне большое удовольствие. Конечно, я вовсе не собираюсь влюбиться в Аю или что-нибудь в этом роде, но в нем есть много хорошего, что привлекает к нему, и с ним приятно путешествовать. А теперь я боюсь подойти к нему и позвать куда-нибудь, потому что все же он связан. Ему же одному ходить скучно, а жена его не может с ним гулять по своему слабому здоровью.
8 июня. Особенно яркий день. Волны света заливают море; по временам на его поверхности появляются парусные лодки и, мелькая, плывут по волнам, как белые лебеди, а волны с шумом плещутся о береговые камни, поднимаясь все выше, и у подножья рассыпаются белой пеной, сверкающей на солнце. Я и Аю идем долго берегом, встречая по дороге белые дачи, дома отдыха, санатории. И когда мы медленно поднимаемся в гору, поросшую лесом, лучи солнца, проникая в лес, создают контраст света и тени. В этом есть своя особенная прелесть. Где-то высоко в зелени листьев поют невидимые птицы, а кругом все тихо, и только далеко, не умолкая, шумит море. Все выше поднимается дорога, по которой мы идем, но вот мы сворачиваем с дороги и лезем напрямик в гору. Постепенно перед нами исчезают темные сосны, а внизу остаются лиственные леса. И вот мы на вершине небольшой горы любуемся неестественно нежными красками моря. Я оглядываюсь по сторонам, и мне даль кажется такой неясной, призрачной. «Но посмотрите кругом, Танюша, как здесь прекрасно! Сколько богатства и красоты таит в себе природа юга. Но только далеко не все умеют ее понимать. Покой неба и моря ведь совсем не мертвый, вслушайтесь в неумолкаемый шум, в вечное движение. А на необозримом небе, взгляните, проплывают волшебные города, сказочные башни, чудовища из облаков, которые бесшумно и легко распадаются и бесследно куда-то исчезают. На смену им тихо и спокойно движутся новые, причудливые формы. Будем с вами наслаждаться тем, что дает настоящее: прекрасными видами, солнечным светом, морем, цветами и нашими прогулками. Все, что вы видите, чувствуете, слышите, это принадлежит нам». Ласково взглянув на меня, он улыбнулся. «Надо торопиться домой», – сказал он потом, медленно вставая с камня и взглянув на часы. У меня невольно мелькнула мысль о его жене. Когда мы спускались с горы, то трава под ногами была скользкой, и я все время скользила, сбегая по тропинке вниз и держась за руку Аю. Домой мы пришли к самому обеду.
9 июня. Сегодня шесть мужчин и я ходили в Никитский сад[258]. Туда и обратно 40 километров. Доктор запретил мне идти так далеко и велел не давать мне утренний завтрак, но я стащила чужой и ушла. День был чудесный. Мы вышли рано утром, когда солнце было еще невысоко и не было жарко. Мы быстро шли берегом моря, а солнце, как живое, выплывало из-за горизонта, и по морю бежали золотые блики, с каждой минутой становясь ярче. Они радостно играли в плещущих волнах, искрясь в голубовато-белой морской пене. Все выше и выше двигалось солнце, всюду пробуждая жизнь. Над морем было безоблачное небо, какое бывает только во время восхода солнца и с чистотой которого ничего не может сравниться, как и с нежностью розовых тонов, в которые солнце окрашивает небо, поднимаясь из моря. Направо все время виднелось море, а налево – горы. Я шла легко, не отставая от своих спутников.
В Никитском саду хорошо. Там столько разнообразных, необыкновенных, невиданных цветов, растений, деревьев, что их названия сразу перепутались в голове. Особенно хорошо было сидеть в тени густых ветвей и слушать плеск большого фонтана. Сколько там чудесных уголков, это трудно описать! Я восторгалась каждым деревом, их разнообразием и оттенками. А сколько там роз всевозможных сортов!
На обратном пути мы обедали в Ялте. Все остались там отдыхать, только я и Аю решили раньше вернуться домой. По дороге мы выкупались в море, соленая вода освежила и уничтожила усталость. Во время дороги несколько раз отдыхали и незаметно дошли до «Жемчужины». Я прогулкой осталась очень довольна, хотя меня женщины и называли «сумасшедшей». Кроме названия «горный инженер» мне еще дали прозвище «Самолет», очевидно потому, что я все время где-нибудь бегаю.
10 июня. После завтрака сегодня утром я ездила на моторной лодке с экскурсией в Гурзуф[259]. На море была мертвая зыбь. Я сидела на носу лодки, и меня качало, как на качелях. Я не могла оторвать глаз от моря. Оно было синее-синее, цвета густой берлинской лазури, и было похоже на шлейф длинной шелковой мантии, по краям которой густым кружевом жемчужится белая легкая пена. Леша, белокурый франт из Москвы, пытался занять меня разговором, но из этого ничего не получилось, я слишком была поглощена морем и отвечала неохотно. Гурзуф мы осмотрели быстро. На обратном пути море с шуршанием стучало о дно нашей лодки, и она качалась на волнах. Я сидела на носу, положив голову на руки, и, незаметно убаюканная шумом моря, заснула. Когда лодка подошла к подножью скалы Парус[260], меня разбудили.
11 июня. Я больше не остаюсь вдвоем с Аю. Он сейчас не гуляет один и больше сидит со своей женой. Мне кажется, что он избегает прогулок со мной. Я тоже его не зову и хожу гулять одна. Сегодня был очень жаркий день, и я ушла в горы. Я поднялась на вершину ближайшей горной цепи. Там были навалены громадные камни, изрытые трещинами, и я долго сидела на них, смотря на далекую «Жемчужину» и на море, покрытое белыми гребнями морской пены. Посидев, я пошла в чащу низкорослого леса, по извилистой тропинке поднимаясь вверх. По дороге я срывала огненные цветы мака в большой красивый букет. Я шла и думала о том, что когда-то миллионы лет тому назад эти горы были дном огромного голубого моря. В этом море шла обычная таинственная жизнь, миллиарды микроскопических живых организмов жили и умирали, а их раковины опускались на дно, и из них наслаивались гигантские толщи известняка. Потом горообразовательные силы высоко подняли это дно над морем, и море отступило, а пласты известняка потрескались, изогнулись причудливыми складками. Ветер и вода подтачивали их, выдалбливали в них пещеры, покрывая их сетью трещин. Новая, не подводная, а земная жизнь закипела в складках гор. И однажды, может быть, в такой же ясный день, как сегодня, снова проснулись подземные силы, и горы содрогнулись, расколовшись страшной трещиной. С грохотом оборвалась вниз половина гор, и часть их снова покрыло море, а часть образовала берег. Оставшиеся, уцелевшие от сброса горы отвесной стеной загородили зеленый берег от северных ветров, и этот берег увит цветущими розами и похож на сказку. Но подземные силы всегда могут проснуться снова, и море может поглотить сказочную страну, рожденную морем.
От геологических размышлений меня прервало то, что я потеряла тропинку. Очевидно, я очень долго шла, так как вокруг меня возвышался лес с очень высокими деревьями, увитыми плющом. Плющ этот, спутываясь с кустарником, преграждал мне дорогу. Я оглянулась. Со всех сторон была непроницаемая гуща зелени. Не было видно теперь ни моря, ни берега. Очевидно, я находилась где-то высоко. Я быстро начала пробираться в ту сторону, в которую был направлен скат горы, но он был крут. Сухая прошлогодняя листва шуршала под ногой, и ноги скользили вниз. Лучи солнца слабо проникали сквозь густую зеленую листву, а внизу был полумрак и тишина, напоенная запахом гниющих листьев. Я шла уже не прямо вниз, а стараясь наискось пересечь гору, и в то же время спускаясь. Идти было очень трудно. Колючие ветки рвали платье, кололи и царапали голые руки и ноги, они хлестали по букету, и красные лепестки летели во все стороны, беспомощно кружась. Я встретила выступ серой скалы, и мне надо было на нее влезть. Пришлось бросить свой букет, чтобы двумя руками держаться за выступ камня. Неожиданно пришла мне мысль: что было бы, если бы я, поскользнувшись, упала и вывихнула или сломала себе ногу? Я могла бы здесь пролежать много дней, пока кто-нибудь случайно не нашел бы меня в этой чаще. Я остановилась. Кругом было так тихо, что мне стало страшно. Видимо, ни одна дорога не проходила по этой покрытой лесом горе. Я решила, ни о чем не думая, продолжать искать путь, который привел бы меня к морю. Шла я долго и, наконец, вся исцарапанная, вышла на дорогу, но она была заброшена и поросла травой. Я по ней пошла наудачу, думая, что она меня куда-нибудь приведет. Теперь не хлестали колючие ветки по телу и не хватали платье своими цепкими шипами, мешая идти. В одном месте я остановилась. Дорога здесь прерывалась и начиналась снова ниже в стороне. Это был ярко выраженный сброс-сдвиг, очевидно следствие землетрясения. Мне стало понятно, почему дорога заросла травой. Во мне проснулся геолог, и я с интересом осмотрела это место. Наконец я спустилась к морю в Ореанде, где я выкупалась, и пошла в «Жемчужину». Оказалось, я бродила в горах больше 6 часов и пропустила обед. На столе в комнате меня ждали письма от мамы, Бори и Павлуши. Боря писал об окончании школы, о выпускном вечере. Павлуша – о своем новом месте службы на Урале. Как далеко он от меня. А если бы мы встретились? Я не позволю себе думать об этом. Это слишком больно.
12 июня. Эти дни и вечера я провожу чаще всего с Поповым. Он немолод, некрасив, но умен, хорошо воспитан и не пристает, как другие. Он много читал, много видел интересного в своей жизни, и я с ним с удовольствием разговариваю. Здесь его все называют «профессором». Вчера вечер был особенно теплый, тихий, пряно пахли цветы. Солнце спускалось все ниже и ниже к морю, золотая лента на воде делалась короче и убегала далеко-далеко, а небо все больше голубело, и когда солнце коснулось своим огненным краем моря, оно зажгло его золотым пламенем. Мы долго шли по берегу моря, которое с легким шумом ударялось о берег. «Товарищ инженер! Скажите, правда ведь здесь хорошо? Какой чудесный вечер!» – сказал мой спутник задумчиво. – «Да, так хорошо, что мне кажется, будто я живу в сказке, настолько окружающее захватывает меня своей красотой». – «Да, это, правда, похоже на сказку. В жизни, вообще, много бывает разных сказок. Сказки приходят в жизнь, ярко ее озаряют и потом быстро исчезают, потому что всякая сказка имеет свой конец», – сказал он с грустью в голосе. Мы шли по аллее парка, стройные кипарисы застыли черными стрелками, четко выделяясь в красной угасающей полосе вечерней зари. Он продолжал говорить: «Но на смену старым сказкам всегда приходят новые, например любовь. Не лучшая ли это из всех сказок? Подумайте, разве это не сказка? Не один поэт рассказывал о ней, но слова не всегда могут выразить полностью тот восторг и радости, которые она дает, приходя в жизнь. Это величайшая из сказок. И вы, может быть, уже испытали ее?» Я слушала, молча следя за движением вспыхивающих звезд в потемневшем небе. «Скажите, может быть, у вас и сейчас есть эта сказка?» – повторил он. – «Нет, эта сказка была, но она ушла из моей жизни, – сказала я, повернув к нему лицо, – ведь каждая сказка имеет конец, – с усмешкой повторила я его слова. – Она делает жизнь, звезды, листья, землю, все особенным, полным неуловимого, необычного значения. И когда она уходила, было очень больно. Ведь когда сказка кончается, всегда бывает грустно, потому что она больше не вернется. Но придут новые сказки… Может быть, у меня еще много будет сказок». – Он пристально посмотрел на меня и, улыбаясь, сказал: «В вас что-то есть, внутренний какой-то, неуловимый свет. Я теряюсь, не знаю, как это назвать, он горит в ваших глазах, озаряя ваше лицо. Я могу сказать вам одно, – не бойтесь жизни, она часто бывает занятной, идите смело вперед, она вас не обманет».
14 июня. Вчера был вечер самодеятельности в Кичкине. Я еще ни разу не ходила туда на вечер, но в этот раз решила пойти. Я одела белое платье, светлые чулки и туфли и нитку мелкого жемчуга на шею. Когда я, уже одетая, вошла на террасу, Попов взглянул на меня и улыбнулся, а потом, подойдя ко мне, сказал: «Вы, инженер, сегодня очаровательны, и к тому же будто даже это и не вы. Был мальчишка, бегающий по аллеям и карабкающийся по камням, а сегодня мальчишка исчез, и появилась изящная маленькая леди. Вы настоящая маленькая леди, в вас все выдержанно и стильно, ничего нет лишнего в вашем наряде. Даже ваши движения стали другими, столько женственности в вашей фигурке. Когда я увидел вас, моя рука потянулась к шляпе, чтобы почтительно с вами раскланяться».
Вечер в Кичкине был неинтересен и скучен, а световая газета была глупа по содержанию. Она вызвала целый ураган недовольства, потому что в ней оскорблялась «Жемчужина». Идут собрания два дня, и редколлегии влетело. Все страшно волнуются, но меня это мало касается, я в стороне от жемчужинских дел.
15 июня. Вдруг за мной стал неожиданно ухаживать молодой шофер 22 лет, татарин Ваня. Как-то он, когда я сидела у моря, подошел ко мне и, сев рядом, начал со мной разговаривать. Он долго рассказывал о здешних нравах и поведении отдыхающих, и хотя я многое видела сама и слышала из разговоров отдыхающих женщин, но его рассказы удивили меня. Здесь нет намека на увлечения, это просто грубый разврат. Но Ваня привык к этому и говорит, что в домах отдыха всюду так принято. Он попробовал меня обнять, но я спокойно заявила, что терпеть не могу, когда ко мне лезут с объятьями или с поцелуями, что я рассержусь и сейчас же уйду. После этого он сидел со мною смирно, был вежлив и разостлал на камне свою куртку, чтобы я не запачкала платье. Мы начали говорить о другом, а когда солнце склонилось к западу, он проводил меня на нашу дачу.
17 июня. Вчера была на вечере в Хараксе. Сидела с отдыхающим из Днепропетровска. Он был похож в черном длинном халате на средневекового монаха, и я подсмеивалась над ним. Он слегка насмешлив, холодноват, и это мне в нем понравилось. Ваня, увидев меня с ним, долго смотрел на меня. Он почему-то думал, что на этот вечер я пойду с ним, и был обижен, о чем мне намекнул при встрече. Концерт в этот раз был хороший, но он кончился поздно, и я на танцы не осталась. В «Жемчужину» меня провожал после концерта мой новый знакомый, который отдыхает в санатории Кичкине. Мы шли с ним по аллее под руку, перебрасываясь словами. Он кавалерист, любит, как и я, лошадей, и у нас нашлась общая тема для разговора. Было немного прохладно, тихо, и в воздухе разносились ароматы цветущих роз и далекий шум моря. Выглянула луна, придавая всему таинственность, заливала природу серебряным светом, еще более подчеркивая ее красоту.
Ваня сегодня со мной не разговаривает и смотрит на меня сердито. Вот чудак, очевидно ревнует. После обеда я пошла гулять в Чаир с Ханом, так я мысленно назвала одного отдыхающего из «Жемчужины». Мне хотелось еще раз посмотреть знакомые места перед своим отъездом. Я повела его по крутым тропинкам в гору. Он карабкался, отставая от меня и жалуясь, что из-за меня у него будет порок сердца, а я быстро и легко поднималась вверх и потом, обернувшись, поджидала его, смеясь над ним. Он бывший красноармеец, раненный в Гражданскую войну, теперь командир Красной Армии. Говорит очень неправильно, но у него есть природный ум, и, очевидно, он много читает. В Чаире сейчас цветет столько роз всех оттенков, что это какое-то царство роз. Заросли розовых роз, кусты белых роз, которые густо обступают озеро с золотыми рыбками. Кругом кусты темно-красных и как кровь красных роз, и я не могу налюбоваться ими. Розы дрожат у меня в руках, и я прячу в них лицо, вдыхая их аромат. По стенам дворца вьются нежные чайные розы. Мы сидим среди роз, и не хочется от них уходить, розы окутывают нас своими чарами. «Ах, как мне не хочется от них уходить, как не хочется уезжать отсюда!» – вырвалось у меня. – Он сказал: «Я бы отказался от всего, ничего бы не требовал, только бы было можно дожить свою жизнь здесь, среди этих роз. Только когда приедешь сюда, то понимаешь, как должны жить люди, и такой бледной и серой иногда кажется повседневная жизнь. В нашей жизни нет цветов, ярких красок, и трудно к ней возвращаться, а очень многие ни разу в жизни и не видели красоты. Мы счастливы, что иногда можем насладиться коротеньким кусочком жизни среди цветов на берегу южного моря. Теперь, конечно, сюда попасть простому человеку легче, но все же большинство и не мечтают об этом». Он вздохнул и продолжал: «Вот если бы жизнь была устроена так, что все могли бы жить среди таких цветов, – это была бы настоящая жизнь, прекрасная, справедливая. Человечество было бы счастливо. В мире все рано или поздно приходит в равновесие. Теперь особенно тяжелый переходный период, когда рабство, длившееся века, распадается во всем мире, но настанет время, когда жизнь, как и люди, изменится к лучшему, настанет счастливая пора». – «А вы верите, что когда-нибудь так будет?» – спросила я. – Он покачал головой: «Хотелось бы верить в полное счастье для человечества, но не верится. Мне думается, что жизнь намного может быть лучше, чем теперь, но полного идеала никогда не достигнет, к сожалению. Все люди не могут жить одинаково, потому что сами слишком различны». Мы долго еще сидели молча, погруженные в свои мысли.
18 июня. Сегодня, идя к морю, я встретила Аю. Он подошел ко мне и, лукаво улыбаясь, сказал: «Я вам, Танюша, что-то покажу. Только прежде скажите, что не будете на меня сердиться!» Он так попросил, что я улыбнулась и ответила: «Нет, не буду». Тогда он, сияя, вытащил из своего бумажника карточку, на которой были сняты я и Лида в купальных костюмах у моря. «Вам эту карточку дала Лида?» – «Лида. Но ведь и вы даете, правда?» Он, по-видимому, очень хотел иметь мою карточку, и я согласилась ему ее дать. Он улыбнулся своей ласковой улыбкой и ушел в аллею парка. Темнело… Мне было немного грустно, потому что через несколько дней я должна была уехать домой. Облокотившись на перила террасы, я задумалась. Я думала о том, сколько я увидела красивых мест, которые сохраню в своей памяти. Я слилась с горами, морем и цветами. Мимо прошел Аю и, остановившись, тихо промолвил, взглянув на меня:
«Одинокая Танюша!» Он хотел еще что-то сказать, но впереди шла его жена и позвала его идти с собой. Мне хотелось этот вечер быть не одной, потому что было грустно. Из всех мужчин мне хотелось бы этот вечер провести у моря с Аю, но это было невозможно.
Подошел Ваня и заговорил со мной. «Вам скучно? Идемте в Харакс, там сегодня хорошее кино». – «Хорошо», – ответила я. – «Только пойдите что-нибудь на себя накиньте, вечер будет прохладный. Я вас буду ждать около веранды». Я пошла в комнату, но потом решила не идти. Ваня насвистывал мотив знакомой песенки под окном, но я вышла и даже не зажгла свет в комнате, чтобы он решил, что там меня нет. Через некоторое время он ушел меня искать в парк, и я слышала, как удалялись его шаги в аллее, усыпанной галькой, и как он встречных спрашивал, не видели ли они меня. Позднее я одна пошла к морю. По дороге меня нагнал Леша и пошел со мной. Мы сидели у моря на большом камне и говорили о Москве. Я вслушивалась в слова, а глаза мои пристально следили за маленькими светящимися точками в море, которые делались то ярче и крупнее, то исчезали. Где-то далеко на горизонте в море проплывали далекие пароходы. Куда они держали курс? К каким незнакомым странам? Мне захотелось быть на палубе одного из них и пересекать темное ночное море по направлению к чужим незнакомым странам. Море волновало меня, тревожило своим простором и звало куда-то за линию горизонта. Вдруг Леша меня обнял. Я резко отстранила его руку и холодно сказала: «Бросьте глупости! Как вам не стыдно, неужели вы не можете сидеть, не обнимаясь?» Он попробовал пошутить и снова обнял меня. Я сильно ударила его по руке, сказав: «Я, кажется, не давала вам повода приставать ко мне с объятьями и это вам ясно показала. Еще раз повторяю, что терпеть не могу такого хамства». – «Однако вы слишком злая, я этого не ожидал», – сказал он удивленно. – «Ну так вот, имейте в виду, что я могу быть еще злее», – ответила я спокойно. Леша отстал и сидел долго молча и тихо. Очевидно, решительность моего тона подействовала. Когда я встала, чтобы идти домой, он подал мне свою руку и довел до двери дома.
19 июня. Утро чудесное, море тихое, набегающие волны нежно ласкают у берега камни. Эти дни я часами сижу на высокой скале и не могу насмотреться на переменчивую красоту моря, она заполняет мои мысли, как и мои чувства. Когда соленые брызги долетают до меня и свежим поцелуем прикасаются к бронзовой от загара коже, я улыбаюсь и чувствую, что мои зубы сверкают на солнце, как белая морская пена. Хочется широко раскрыть руки, обнять необъятное море и звонко ему крикнуть: «Я люблю тебя, потому что ты воплощение жизни, красоты и правды, потому что твой простор тревожит и зовет» – и еще много-много слов хочется сказать… А белозубые волны улыбаются, и на их гребнях всплывают прозрачные медузы. Я сижу среди камней, как краб, потому что мне не хочется видеть людей, а сюда может прийти только Володька – это кусочек моря. Когда я пробую представить его себе в удалении от моря, в городе, то в памяти всплывает стеклянная банка, а в ней заспиртованная медуза, жалкий комочек живого существа. Таким же был бы и он. Когда раздается звук его прыжков с камня на камень, я не меняю позу и не поворачиваю головы. Я вскидываю на него глаза только тогда, когда слышу его голос. Между нами странные отношения. О его прошлом я знаю только, что он сын водолаза и вырос у моря, но этого вполне достаточно и это определяет его самого, как и всю его жизнь. Ему 20 лет, и в его сильной, крепкой фигуре, в его уверенных движениях есть что-то порывистое и жизнерадостное. Я понимаю, что он прямолинеен и прост и на его силу можно положиться. Мне доставляет удовольствие любоваться им, потому что в нем есть свежесть морского ветра. На меня Володька смотрит слегка пренебрежительно, – я для него только курортница из дома отдыха, не умеющая ставить паруса и не умеющая плавать. Я даже не вполне понимаю, почему он долго сидит со мной у моря и разговаривает. Возможно, что он видит мою любовь к морю, как и мой интерес к его рассказам о нем. Соленый ветер и шуршащая пена сближают нас. Он сидит на камне и как всегда небрежно роняет слова: «Мы сегодня едем на рыбную ловлю на всю ночь. Видишь, какое тихое море, и дельфины играют, улов будет хорош». Он сощуривает свои длинные густые ресницы. Я слежу за направлением его взгляда, и мои глаза тонут в голубой безбрежности горизонта. Море сливается с небом, и не отличишь, где начинается одно и кончается другое. Ветер бросает на лоб пряди волос, и я говорю: «Как бы я хотела тоже поехать на рыбную ловлю. Володя, если бы ты взял меня с собой! Лодка большая, я мешать не буду». Он поворачивает ко мне свое смуглое от загара лицо, на котором особенно белыми кажутся зубы. «Ну вот еще что выдумала, а если будет буря на море и тебя укачает? Тогда что? Ни одной из курортных женщин я не посоветовал бы ехать с рыбаками в море». – Я встала и резко говорю: «Прежде всего, я не одна из курортных женщин, и ты знаешь, что я люблю море и не боюсь его, и меня не укачает». Набежавший ветер треплет платье, волосы, и я чувствую, что я действительно ничего не боюсь, я себя чувствую сильной, гибкой, в каждом моем мускуле горит жизнь, молодость, и мне хочется бросить вызов всему миру. Володька раскрывает широко ресницы, отчего его глаза делаются простодушными. «Ну не сердись! Не видел я еще таких курортниц, как ты».
Я снова сажусь на камни и жадно вдыхаю соленый запах моря и водорослей. В этом запахе чувствуется что-то свежее, радостное и тревожное. По временам ярко сверкают на солнце спины дельфинов. С шумом разбиваются волны о камни и обрывки пены, рассыпаясь, летят брызгами, но потом они снова рождаются в глубине, переливаясь шелковистой поверхностью гребня, и снова с шумом ударяются о камни. Как хорошо! Нет и не может быть слов для того, чтобы описать море. Всю жизнь хотелось бы его видеть.
Володя сквозь зубы напевает. Я невольно сравниваю с ним десятки людей умных, образованных и чувствую, что ни в одном из них нет той свежести, непосредственности и настоящей радостной молодости, которая звенит в его смехе, сквозит в эластичности его движений. «Володя, скажи, где ты учился?» – Он отвечает лениво: «Посылали меня в школу, учился я там до последнего класса. Только, по-моему, много там лишнего в ученьи. Часто я убегал с уроков, потому что всегда тянуло к морю. Сижу на парте, слушаю, и вдруг перед глазами море появится, такое серебристое в утреннем солнечном свете. Знаешь, какое оно утром? И нет сил сидеть на уроке. Убежишь из школы, сев в лодку, распустишь парус и, как птица, летаешь на просторе, забывая, что существует школа. По-моему, море во много раз лучше всего того, чему учат в школе». Мягкая улыбка трогает его губы. «А учительница не раз сердилась на меня и говорила, что из меня вышел бы толк». Что я могла сказать в защиту наук ему, являющемуся неотъемлемой частицей могучей природы, счастливому своей силой, свободой и отсутствием лишних сомнений? Я не находила для него слов возражения. Я знаю, что он не задумывается над путаницей мировых вопросов, что ему незнакомы имена величайших мыслителей, что ему чужд вопрос, для чего жить и как жить. Но я знаю, что он любит жизнь и что он счастлив.
20 июня. Вчера под вечер я, Лида и Аю ходили в Алупку. По правде говоря, уезжать из Крыма не хочется.
Сегодня утром я ходила в Массандру[261] с Аю, и он подарил мне чудный букет чайных роз. День был изумительно яркий. Тихо и лениво в голубом небе проплывали легкие облака, сплетаясь в тонкие прозрачные узоры в золотой атмосфере, запах цветов слегка кружил голову. «Взгляните, Танюша, кругом, вот в чем великая радость жизни! Вы только всмотритесь в голубое небо и там, далеко, в бегущие волны моря, где белеет белый парус. Как все чудесно и счастливо, и жизнь для человека – это большой дар. Чего стоят минуты восторга при виде природы и всего прекрасного, чем она богата!» – говорил Аю. Мы долго сидели на выступе скалы над морем и говорили обо всем, как старые друзья. Нам было хорошо. Мы вспоминали наши прогулки, и Аю жалел, что я скоро уезжаю. «Увидимся ли когда-нибудь снова? Ведь таких, как вы, я еще, поверьте, в жизни не встречал», – сказал он задумчиво, прощаясь со мной. Но ведь и такие, как он, редко встречаются, подумала я. Хотела ему сказать и не сказала. И еще подумала: как часто мне говорят приятные и лестные вещи. И я это ценю, записываю невольно… А тот, кто мне нужен, все-таки не ответил на мою любовь.
24 июня. Вчера я приехала в Днепропетровск. В Ялту я выезжала утром автомобилем. Утро было чудесное. В легком утреннем воздухе особенно пахли цветы юга, смешивая свой аромат с запахом моря. Ко мне подошел Аю и, дружески прощаясь со мной, сказал: «Если я попаду в Днепропетровск, то непременно разыщу вас и приду к вам, хотя вы меня и не приглашаете». – «Я буду очень рада вас видеть, – улыбаясь, ответила я, – знаете, вы, сероглазый Аю, и Аю-Даг так сходны, что для меня сливаетесь в одно. Вы такой же большой и тоже Аю. Я буду думать всегда о вас вместе с Аю-Дагом; воспоминание об одном будет вызывать образ другого». – «Только, наверно, вы будете чаще вспоминать Аю-Даг, а не Аю», – с грустью сказал он, и в его серых глазах была знакомая, хорошая ласка, которая так привлекала и трогала меня.
Из «Жемчужины» нас уезжало двадцать человек. До Севастополя мы ехали из Ялты пароходом. Море было тихое, и, сидя на палубе, я любовалась живописным побережьем. В Севастополе я осмотрела город, который мне очень понравился, как и «Панорама»[262]. Вечером я прощалась с Лидой; за это время мы хорошо узнали друг друга, и расставаться нам было грустно. Попов, прощаясь со мной, сказал: «Я все это время следил за вами, товарищ инженер, и видел, что вы жили в Крыму настоящей светлой жизнью, такой жизнью, которой должна жить истинная молодость. Вы не прикрашивали ее ничем искусственным, и в вас постоянно горел светлый огонь. Я дам вам один совет на прощанье. Не выходите замуж до окончания института; я уверен, что из вас выйдет толк. И когда станете настоящим инженером, если вспомните обо мне, напишите мне несколько строчек».
Днепропетровск приветствовал меня дождем. На вокзале меня встречал Боря. Я была ему рада, и мы всю дорогу рассказывали друг другу всякую всячину. Я приехала домой такая загорелая, что на улице на меня оглядывались и часто по этому поводу слышались замечания. Мои мысли все еще были на берегу моря. Женя мне писал, что, по его мнению, природа Крыма красива, но не глубока и не располагает к анализу добра и зла внутри своего «я»; и к тому же там скорее находишь оправдание для зла. Отчасти он прав. В красоте юга много яркости, страстности, но глубина и страстность – разные вещи. И однако, эта яркость слишком очаровывает. Я жила в Крыму безотчетной жизнью, строго не анализируя свои чувства и ни о чем не задумываясь, а просто наслаждаясь окружающим. В этом была здоровая первобытная радость, лишенная всяких сомнений и раздумья, благодаря чему я хорошо отдохнула нравственно и физически. Конечно, во мне не залечилось все то, что меня так мучило. Но у меня стало больше сил, и я чувствую себя молодой, порывистой, свободной. Все-таки еще вся жизнь впереди.
25 июня. Получила письмо от Павлуши. Он много пишет о себе, о своей работе на Урале. Письмо полно доверия и ласковой теплоты. Как он мне дорог и теперь, хотя и далеко от меня! И все-таки на этом поставлена точка и возврата к прошлому нет.
Просматривая свой внутренний багаж и перечитывая тетради своего дневника, мне в некоторых местах делается грустно, и немного смешно. Сколько детской робости, боязни сознаться перед собой в своих чувствах, непонимание их настоящего смысла! Я теперь спустилась на землю, стала старше, от прежней застенчивой девочки не осталось следа. У меня появилось много самообладания, самоуверенности, и я стала земная. По-прежнему люблю цветущую землю и жизнь – земной любовью. Я хочу содержательной, яркой, разнообразной жизни, я люблю сильные ощущения, я умею быть дерзкой. И я стала хуже, утратив то единственное, что могла бы дать мне только удача в первой любви.
Не смотрела ли я на поцелуи как на что-то священное, считая, что целовать можно только одного человека, которого любишь? Я не понимала, что поцелуям можно не придавать возвышенного значения, что можно увлекаться, беря поцелуи, и даже целовать самой тех, кто нравится и влечет к себе. Поцелуй Коли многому научил меня. И теперь, если бы меня поцеловал Мара, разве рассердилась бы я? Не знаю… Может быть, в ответ поцеловала бы сама.
Пишу о Маре потому, что два раза видела его, проведя с ним два вечера, и сейчас мои мысли вертятся около него. Возможно, я даже немного им увлечена. Но последние дни он не показывается, по-видимому, ему нет дела до меня, и это меня дразнит и зажигает желанием раскачать этого медведя. В последний вечер мы с ним смотрели футбол. Я, не поворачивая головы, скользнула глазами из-под шляпы в его сторону, и наши взгляды встретились. В его глазах с длинными ресницами промелькнула улыбка. Он быстро потом написал на клочке бумаги название книги, которую советовал мне прочесть, и передал мне. Подходя к дому, я припомнила выражение его глаз, когда он писал, и, вынув записку, прочла: «Таня, вы очаровательны! Целую вас. Мара». Я улыбнулась, вспомнив, как он говорил мне, что, вернувшись из Крыма, я очень похорошела, во мне появилась волнующая прелесть и что-то неуловимо новое. А теперь я его не вижу, он исчез. Сама я не стараюсь искать с ним встречи, но если бы он пришел, я была бы рада. Но ведь это все несерьезно, не любовь и не настоящее чувство. Я знаю, что такое любовь, это слишком большое чувство, с которым не шутят. Оно прошло через мою жизнь. А мы все, кто раз обжегся, очень осторожны: слегка увлекаясь друг другом, мы не склонны влюбляться теперь, как в первый период юности, когда любовь захватывала все чувства, заставляя страдать. Все это теперь для нас не ново, и каждый из нас – Коля, Мара, Женя, я – ценит свою свободу и покой своего сердца. Подобные увлечения могут дать радость, могут дать яркие, красивые, поэтические минуты, но разве они могут дать счастье?
27 июня. Противный Коля! Пришел вечером к нам, долго сидел со мною на балконе, говорил, что за это время я изменилась к лучшему – выросла, похорошела – и что он готов «упасть» (на студенческом жаргоне это значит полюбить). Хорошенький жаргончик? А теперь снова исчез и ухаживает за десятками «софочек», как называет их его друг Миша, и я знаю, что каждый день за новой. После истории с поцелуем, когда я рассердилась и не разговаривала с ним, он меня считает наивной девочкой. Милый Коля, как ты ошибаешься, я уже далеко не так наивна, как ты думаешь! Я только очень разборчива, мне далеко не каждый поцелуй может принести удовольствие, и я когда-нибудь докажу тебе, что я не такой ребенок, как ты думаешь. Я всегда от себя отталкиваю тех, кто мне мало нравится и кто для меня просто не интересен; для тех я не существую. Капустин, такой изумительно мягкий, все время ходил за мною, и я чувствовала, что могу завладеть всецело его любовью и привязанностью, но мне это надоело, стало скучно, и я сбежала от его ухаживаний. Лене Мозгунову[263] я все время «вешаю чайники», это тоже одно из хорошеньких институтских выражений, вполне подходящих для людей с высшим образованием. Мозгунов явно намерен серьезно обратить на меня свое внимание и много раз напрашивался, чтобы я пригласила его к себе в гости, но мне не хочется быть одной из многих, разных сортов, симпатий Мозгунова, радующейся отведенному уголку в грязноватом, любвеобильном его сердце. Вот еще Карасик[264], до сих пор усиленно оказывающий мне свое внимание, а мне бывает неприятна его фигура, потому что это не мужчина, а карикатура на него. Он боится сесть на лошадь и ездит у нас в полку, хватаясь за луку. Я очень многое готова простить мужчине, но только не трусость и слабость. Карасик – заправила нашей общественной жизни и старается лучше меня узнать, потому что ко всем подходит с определенной точки зрения, а я его еще и интересую. Но от моего шутливого тона веет холодком и некоторым легкомыслием, и он ничего не может прочесть даже по отношению к самому себе.
Эти дни я много читаю, много сплю и свою голову не затрудняю никакими серьезными думами. Я все еще после Крыма продолжаю отдыхать. Студенты-геологи сейчас превратились в красноармейцев, и я их часто вижу в нашем полку, где они отбывают воинскую повинность.
28 июня. Дни стоят жаркие, вечера душные. Полк в лагеря уходит частично позднее и пробудет там недолго. Нашу квартиру в Рудяках занял Мухин, который туда приехал на месяц раньше нас, и папа снял для нас новую комнату. После обеда я одеваю галифе, сапоги, кепку на голову и еду в полк, там с наездником обучаюсь всем правилам и тонкостям манежной верховой езды, а потом с ним выезжаю за город на привезенной из Венгрии Взаимности. Какая насмешка в названии этой лошади! Но все равно, очень приятно крепко стиснуть шенкелями бока лошади и одним легким ударом хлыста перевести ее в галоп. За городом чувствуется прохлада наступающего вечера, степные травы несут свои ароматы. Кругом простор, и в высокой траве не умолкая трещат кузнечики, дышится легко. Когда я сегодня возвращалась домой в трамвае, сидевшая рядом со мной девушка спросила меня: «Простите мое любопытство, почему через вашу мужскую рубашку просвечивают бретельки от женской рубашки?» – Я улыбнулась и ответила: «Потому же, что и у вас». – Она и ее соседка засмеялись, сказав: «А мы спорили, кто вы? Вы очень похожи на мальчика, но это вам идет».
Дома я нашла письмо от Жени. Он отдыхает в Сочи[265]. А он так часто меня уверял, что не любит писать письма, за что получает выговоры от моей мамы. Я за это время от него получила третье письмо. Мне бы хотелось видеть этого «балабана», как его прозвали студенты за длинный рост. Мы бы не раз с ним поссорились, споря друг с другом, придумывая самые ядовитые названия, и я бы потрепала его густые темные волосы, отчего он бы пронзительно кричал, вырывая мои цепкие руки из волос. Можно было бы поговорить и о чем-нибудь серьезно.
Получила два письма от Павлуши, в которых он пишет, что на уральском руднике страшная глушь, но работы очень много, и потому многого, как и времени, не замечаешь. Природа Урала своеобразно красива. Он подробно описывает свои впечатления, настроения и говорит о своей работе, которая, видимо, его интересует сейчас больше всего.
За это время я много написала стихов, здесь и в Крыму. Пишу для себя, потому что это доставляет удовольствие и является даже потребностью. Я часто сомневаюсь, действительно ли в этой области есть у меня настоящее дарование? Но сейчас об этом я думать не хочу, просто потому, что у меня теперь довольно наплевательское настроение.
30 июня. Вчера была на вечере наших студентов в полку. Они принесли мне билет, хотя и знали, что я могла бы без билета с папой прийти на вечер. Из студенток я была одна и была окружена нашими мальчиками, которые были рады моему приходу. Больше всего был рад меня видеть Ваня Лескевич[266], он целый вечер не отходил от меня, смотря на меня влюбленными глазами. Весной он много раз провожал меня из института и несколько раз был у нас. Ваня неглупый, интересный по наружности, и в его улыбке много привлекательности. Мне его внимание доставляет удовольствие. Его родители крестьяне, он кончил профшколу и теперь учится со мной в Горном. Когда я смотрю на него, меня всегда трогает прямота и легкая наивность, светящаяся в его серых красивых глазах. А когда он задумывается, то в лице его есть что-то от полей и лугов, неуловимо мягкое, свежее, не тронутое пылью и дымом большого города. Вчера всех студентов выпустили из полка и они сняли военную форму. Я видела Лескевича днем на бульваре, и он сказал, что вечером придет ко мне с Витей Телеченко.
Когда сегодня я из магазина шла домой, меня догнал Карасик, обрадовавшись, что увидел меня, и провожал меня домой, уговаривая поехать с ним на днях кататься на лодке. Безусловно, он ко мне относится больше чем хорошо, всегда предупредителен, но я все же предпочла бы ему не нравиться. Я не могу побороть свое пренебрежение к его физической слабости, он иногда бывает просто жалок.
1 июля. После обеда пришел к нам Карасик и пригласил меня с ним поехать кататься на лодке. Вначале мы никак не могли отъехать от берега, лодка не слушалась гребца, и пришлось мне спасать положение, самой взяв весла. Карасик и дальше греб плохо, а его взгляды мне скоро надоели, и я уговорила его вернуться домой. Я даже не люблю, когда он прикасается к моей руке своими холодными, скользкими, как у лягушки, пальцами.
Когда мы вернулись домой, у нас на балконе сидели Лескевич и Витя, весело разговаривая с Борей. Ваня был в хорошем настроении, сияющий, интересный. Вскоре пришел Шевченко попрощаться и взять у меня письмо для Кати с ее адресом. Он уезжал в Ленинград учиться в академию, куда выдержал экзамен. Он просидел весь вечер, и мы вспоминали лето, проведенное в Рудяках, когда у нас гостили Катя и Алеша. Уходя, Лескевич и Карасик уговорили меня завтра с ними кататься на лодке, обещая зайти за мною, а Витя сказал: «Я на днях буду кататься на лодке один с Таней. Тогда она оценит, что такое настоящая гребля».
2 июля. Ваня Л. неожиданно сегодня с компанией своих товарищей уехал на Кавказ, а мне с Карасиком прислал письмо. Утром пришел ко мне Олесь со своей сестрой-студенткой из ИНО Марусей, и мы после обеда поехали втроем кататься на лодке. Вечером появился Витя Телеченко, и я снова каталась уже с ним.
На Витю было приятно смотреть, как он сильно и уверенно греб веслами, и наша лодка, как птица, летела по глади Днепра, быстро рассекая воду. Витя – сын рабочего-металлурга и сам уже успел поработать на заводе. Ему 20 лет. Отец его умер давно, и он живет с матерью. Он единственный сын у матери. Мне кажется, что завод вложил стальную силу своих машин в его крепкие мускулы, дал ловкость и гибкость всему его красивому, сильному телу. У него открытые, большие, дерзкие черные глаза, насмешливая улыбка на красиво очерченных губах. Он красив, обладает здравым взглядом на жизнь, чувством свежего, грубоватого юмора. Это человек, который нужен жизни и не пропадает. Правда, он любит «побалабанить», выпить и хорошо погулять, но я убеждена, что он знает границу всему и в грязь не полезет, потому что у него есть к этому отвращение. Если он в институте «треплется», рассказывая всякие анекдоты, не всегда приличные, то он понимает также, что Вася Суханов, «маменькин сынок», неизмеримо испорчен, и он всегда говорит о нем с брезгливой гримасой. Как-то, провожая меня домой, в разговоре о том, что у нас в институте много грубости и многие не стесняются в своих выражениях с девочками, он, вздохнув, сказал: «Если бы ты знала только, Таня, сколько грязи у нас в мыслях, весь Днепр можно было бы загрязнить ею; такова наша жизнь».
Пока мы с Витей катались, на небо надвинулась большая грозовая туча. Днепр потемнел, нахмурился, пролетел порыв сильного ветра, и наша лодка закачалась на волнах. Сверкнула яркая молния, прорезав зигзагами темную тучу, и послышался сильный удар грома. Гроза быстро приближалась, и еще больше заволновался Днепр, поднимая большие волны. Лодка высоко взлетала на волнах, но быстро и уверенно неслась к берегу. Я смотрела на смелые, сильные движения весел в руках Вити. Дождь застал нас на берегу, и мы, спрятавшись под деревом, ждали, когда он утихнет. Дома мама очень волновалась за нас, но, придя, мы ее успокоили, говоря, что не боимся грозы, а Днепр был очень красив, освещенный молниями.
4 июля. Я сижу в сельской школе на низкой парте. За окнами догорает солнечный день, красные пятна трепещут пугливо по верхушкам деревьев. Что за странное начало? Очень просто. Я здесь сейчас одна, и мне хочется записать впечатления этого дня. Сегодня на заре, когда чуть брезжил рассвет, я, Боря, Леня Шаровар[267] – студент моей группы – и его брат, рабочий Петровского завода, вышли из Днепропетровска с Бориным велосипедом, чтобы посмотреть Ненасытец[268] за сорок километров. Леня – типичный студент из потомственной рабочей семьи, спортсмен и гимнаст, некрасивый, но стройный и сильный, простой парень и хороший товарищ.
Часть дороги я шла, но больше ехала на раме велосипеда. По дороге мы видели Волошский порог[269]. Мы смотрели на него издалека и сверху, и казалось, что часть Днепра от одного берега до другого закурчавилась белыми серебристыми кудрями, которые неспокойно, непокорно сплетаются вокруг беспорядочно нагроможденных камней, окатанных и сглаженных водой, но все же упрямо непобедимых. Далеко-далеко разносился глухой рев порога. Идя дальше, мы встретили Звонецкий порог[270], опоясавший Днепр двумя серебряными лентами, сверкающими ярко на горячем солнце. Шум был так звонок от ударов воды о выдолбленный камень, что все время, не переставая, звенело в ушах. По дороге встречали маленькие пороги – заборы – и наконец далеко издали мы услышали грозный голос Ненасытца. Он растянулся больше чем на километр по течению Днепра, и уровень воды, после того как она спадает по ступеням Ненасытца, понижается на много метров. Это сразу бросается в глаза. Когда смотришь на это паденье воды, то это – что-то потрясающее своей грандиозностью. По берегу мы перешли на остров – массивную гранитную глыбу, поднимающуюся из воды. В области порогов всюду на берегах обнажаются граниты разных оттенков. Такой же маленький скалистый остров, вернее, просто скала, на которую мы влезли. На ней прибита заржавленная доска с надписью: «В сем месте близь Днепровских порогов пал в 972 году в неравном бою с печенегами русский витязь Святослав Игорьевич[271]». Передо мной встали картины далекого-далекого прошлого. Я видела безграничные широкие степи, поросшие высокой травой. Тогда они были дикими, нетронутыми, полными опасностей. Передо мной проходили и проносились дикие орды печенегов и на ослепительно-ярком солнце сверкали шлемы русских витязей, а все поле битвы было усеяно трупами тех и других, павших в жестоком бою. Тогда, как и теперь, также заходило солнце за степи и его догорающие лучи скользили косыми полосками по далеким просторам. Всюду, куда ни глянешь, на горизонте мелькают ряды давно забытых курганов, могилы бойцов. А сколько из них вовсе не нашло могил, и их белые кости долго лежали в степи, обглоданные воронами. Какая в этом далеком прошлом своеобразно-дикая поэзия! Эту часть степей в то время называли со страхом «дикое поле». Я долго сидела на скале, погруженная в думы о прошлом, и картины одна за другой, такие яркие, красочные, проносились в моем воображении под неумолчный, грозный шум Ненасытца.
На этом острове есть еще место, где, по преданию, будто бы когда-то сидела и завтракала Екатерина II. Для тарелки выдолблено место – углубление в камне – и есть надпись. А внизу, сейчас же под скалой, бешено несется с громким ревом, заглушая все слова и звуки, Ненасытец. Это захватывающая картина, и передать ее словами полностью очень трудно. Вода здесь то падает большими каскадами со сверкающей, гладкой, шелковистой поверхностью, то беспорядочными вспененными потоками прыгает с камня на камень, разлетаясь и дробясь брызгами, образуя водовороты. Бесчисленные струи воды, падая, сплетаются и все покрывают ослепительно белой клубящейся пеной. Шум, блеск, грохот неумолчный несется от одного берега Днепра до другого, больше чем на километр по течению. В этом столько своеобразной, необычной красоты, столько грозного, бурного величия, что стоишь молча и замираешь, полная очарования, но подавленная, не в силах оторвать свой взгляд от стихийного зрелища, которое захватывает тебя всю. Начинает кружиться голова, становится страшно, и по коже пробегают мурашки. Вода здесь до того катится быстро, что жутко на нее смотреть, а воздух наполнен несмолкаемым шумом.
Когда наступил вечер и стало темнеть, вода сделалась совсем черной, а пена на ее поверхности стала еще белее. Это было потрясающе красиво. Даже теперь, когда я сижу в классе сельской школы в селе Никольском, я непрерывно слышу рев и шум Ненасытца. Сгустились сумерки, и стало почти совсем темно, я пишу с трудом. Эту ночь мы будем ночевать здесь, в классе, на соломе, брошенной на пол, а когда взойдет луна, мы еще раз пойдем полюбоваться незабываемой картиной. Я очень довольна, что осуществила свое давнишнее желание посмотреть днепровские пороги. Представление об Украине, о ее вольном, поэтическом и героическом прошлом было бы неполным.
6 июля. Я сплю, читаю, бездельничаю. Коля и Мара то приходят к нам каждый день, то исчезают вдруг надолго. Последнее время около меня вертится еще один студент старшего курса, заводчик Нюся В. Он хорошо воспитан, прекрасно одет и довольно интересный, но в нем много самомненья, что мне не нравится. Я с ним катаюсь на лодке и вечерами сижу у нас на балконе. Мне хочется видеть только Колю и Мару, тех, кто забыл обо мне. Несколько раз была с Борей на пляже, но их там не встречала; а сегодня Боря был на Днепре со своими товарищами и там их встретил; они его расспрашивали обо мне, на днях обещая прийти.
Через несколько дней мама, я и Боря уезжаем в лагерь к папе. Он пишет нам, что для нас снял хорошую комнату с садом, только хозяйка была полтора года в сумасшедшем доме. Мама немного побаивается, как бы с ней чего не случилось. Жаль все же, что нашу квартиру в Рудяках заняли Мухины, мы так привыкли к старым хозяевам. Я пробуду в Рудяках недолго, потому что должна вернуться в Днепропетровск к началу геодезической практики. В свободное время я перевожу с украинского стихи Сосюры[272], которые мне нравятся. Мне их приносят наши студенты.
7 июля. Наступили летние сумерки, когда бывает особенно приятно отдохнуть, сидя на балконе, после дневной жары. Я долго сидела с книжкой в руках и по временам смотрела на закат. По небу разливался приятный розовый свет, который постепенно на западе переходил в огненный. На начавшем темнеть голубовато-сером востоке красиво отражались отблески заката; постепенно ослабевая, они меркли, затягиваясь дымкой сумрака. Золотые и огненные краски неба быстро тускнели, переходя в малиновые, бледно-розовые, и только на самом краю горизонта оставалась еще красная полоска. Это виднелся край заходящего солнца, но вскоре оно угасло, и только его последние лучи, нехотя расставаясь с землей, еще грустно блестели золотом. Они еще освещали верхушки деревьев и ветки зеленых кустов, а сумерки медленно сгущались внизу, в тени ветвей на бульваре. Мрак спускался на землю, заволакивая все предметы легкой сероватой дымкой. Внизу балкона я услышала голоса Коли и Мары. Они меня звали и шли ко мне. Позднее пришел Нюся, и мы еще долго после вечернего чая сидели на балконе, оживленно разговаривая. Они много рассказывали о своих похождениях и новых знакомствах с «софочками» на пляже. Когда пришел также и Миша, стало еще веселее. Я люблю, когда эта неразлучная тройка приходит к нам. Я давно так много не смеялась, как в этот вечер.
8 июля. Во мне с прежней силой осталось стремление к чему-то не совсем обычному. Меня неудержимо тянет увидеть новые страны и знать все самой, а не только по книжкам. Я хотела бы побывать в Италии, Египте. Я всегда горю жаждой много видеть и знать. Я до смешного остро воспринимаю все впечатления, и Женя, подсмеиваясь надо мной, говорит, что моя мечта – сражаться с индейцами или тиграми, засунув в оба кармана по нагану и волоча за собой станковый пулемет.
Конечно, это все ерунда. Но мне понятна любовь Лавренева[273] к бурям, в которых особенно ярко раскрываются человеческие характеры и человеческие силы, жизнь становится большой и яркой, все мелочное и обыденное отступает на задний план. Как Лавренев, я не терплю того, что он называет «мещанством», и, видимо, как и он, я не создана для того, чтобы «вертеть ручку котлетной машинки»[274]… хотя и понимаю, что в жизни это необходимо. Но разве не каждому свое, в соответствии со склонностями? И разве не следуя своим склонностям человек только и может осуществить себя полностью, а значит, и дать в жизни максимум того, на что он способен? Я ненавижу насилие над личностью.
9 июля. Вчера начала читать «Между двух зорь» Ивана Новикова[275]. Он описывает молодежь 1905 года. Очень странная книга – в ней показана нравственно больная молодежь и поиски лучшего, нового, неудовлетворенность и безысходная тоска, неумение осуществить на деле свои запросы и в конце слабость и самоубийство. Мысль о самоубийстве является даже у 14-летних, как будто это единственный выход.
Вечером пришли Мара и Коля, и с ними Миша. Мы пошли гулять в парк, а придя домой, опять сидели на балконе. Коля за это время страшно загорел и похож на индейского вождя. В этот вечер он много острил. Ему вторил Миша, как всегда, был слегка меланхоличен и насмешлив Мара. Когда мы перешли после чая из столовой на балкон и Коля сел рядом со мной, я насмешливо несколько раз пригладила рукой его растрепавшиеся волосы, а он наговорил мне много комплиментов, уверяя всех, что я день ото дня, вырастая, становлюсь все привлекательнее, что я умнее всех «софочек», что только со мной интересно говорить и не бывает скучно. А давно ли, зимой, на одном из институтских вечеров Коля уверял всех и меня, что я самая маленькая в институте девочка, совсем еще ребенок и похожа на школьницу! Правда, теперь Коля испортил все свои комплименты, сказав: «Я еще не встречал таких, как ты, но через год, я уверен, когда ты еще больше вырастешь, ты изменишься и уже не будешь такой». – «Ты в этом уверен? – спросила я. – И тебе хочется, чтобы я стала похожа на прочих „софочек“? Я хотела бы всегда сохранить свое лицо и не быть ни на кого похожей». Мара меня поддержал, заметив: «В характере Тани есть много оттенков не всегда вполне уловимых, но принадлежащих ей одной».
1 августа. Давно я не писала свой дневник, а потому приходится возвращаться к прошлым дням. Вот я снова в Рудяках, куда Боря и я приехали 12 июля. Из Днепропетровска мы выехали пароходом, в Ржищеве нас встретил папа, и в лодке мы приехали в Рудяки в нашу новую квартиру. У нас хорошая большая комната, выходящая в сад. Хозяйка нас встретила приветливо, но она малоразговорчива, и в хате, кроме нее и мужа, который целый день на работе, никого нет. Мы с Борей бегаем купаться к Днепру, загораем на горячем песке и много гуляем. Здесь я встретилась с Юрой Семеновым, сыном начарта[276], одних лет со мной, с которым мы встречались в детстве в Киеве, а потом разъехались по разным местам. За это время он вырос, стал другим, и только сохранились некоторые черты, напоминающие Юру-мальчика. Все дни он проводит с нами, и мы, взяв лодку и продукты, уезжаем по Днепру на целый день к песчаным горам. Мне доставляет удовольствие ходить босой, в купальном костюме и чувствовать себя дикаркой. Снова мы здесь встретились с Ипатовыми, Мухиными, но Фоминых и Сергеевых уже не было. Здесь все знакомо, все, как было раньше, и без перемен, но только внешне. В действительности многое слишком для меня изменилось.
3 августа. Раннее летнее утро, и еще чувствуется ночная свежесть воздуха, а солнце, поднимаясь выше, разгорается ярко, предвещая жаркий день. Я сижу под яблоней с книгой, а Боря пошел с Юрой копать червей для рыбной ловли. К нам в полк из Киева в легкой маленькой лодке приплыли два командира запаса и попросили свою лодку спрятать в сарае нашего хозяина и ею пользоваться, когда мы хотим. Боря с Юрой часто выносят на реку и плавают на ней, иногда переворачиваясь, за что на них сердится мама. Кругом все тихо, с полей и лугов несется аромат трав. Я снова раскрываю книжку, углубляясь в стихи Сосюры, и некоторые из них особенно [хочется] переводить.
Продолжаю писать позднее. День был очень жаркий, и я несколько раз бегала купаться. На Днепре видела Ипатову и долго с ней разговаривала. Ее муж – рыболов и часами сидит в лодке с удочкой, как и Мухин. Мы теперь живем дальше от Днепра и к реке проходим через двор нашей бывшей хозяйки. Когда кто-нибудь из них видит нас, всегда нас останавливают и Алена приносит угощение. Они очень жалеют, что мы у них не живем. Проходя мимо хаты, я часто вижу Мухину; она все так же неискренно приветлива, а ее сын как картинка красив и похож на отца. Вечером приехал папа из лагеря с новым комиссаром Рябогиным, вместо Фомина. К нему скоро приедет его жена и остановится у нас. Мама все же побаивается нашей хозяйки и по ночам долго не засыпает. Я здесь пробуду до 15-го числа и поеду в Днепропетровск пароходом, одна, на практику.
4 августа. По целым дням мы гуляем, Боря, я и Юра, каждый раз выискивая новые места и возвращаясь к особенно красивым. Сидя на берегу озера, мы смотрим, как качаются белые нежные лилии и желтые кувшинки. Сорванные Борей и Юрой, они наполняют мои руки. Больше всего мы бродим по берегу Днепра и, выбрав хорошее местечко, лежим и читаем или разговариваем. Несколько раз я ездила верхом на Пьеро с ординарцем. Были в лагерях у папы. Я осматривала на коновязи лошадей. Ко мне подошли Мухин и Лисицкий, и мы долго разговаривали, вспоминая нашу поездку в Гусеницы, призовую стрельбу, а также Катю и Алешу.
7 августа. Сегодня серенькое теплое утро смотрит в окна нашей белой хаты, и мне не хочется вставать с постели. Несколько раз шел крупный короткий дождь, после которого выглядывало солнце, обливая светом зазеленевшую после дождя зелень. Набегающий ветерок доносил аромат степей. Задорней и громче кричали воробьи, купаясь в лужах. На одну из хат прилетел аист и стоял, застыв силуэтом, на одной ноге, а потом, взмахнув большими крыльями, плавно полетел в небо, постепенно скрываясь из глаз. Я люблю эту птицу и всегда жду ее, когда она прилетит и, как трещоткой, застучит своим клювом. Гуляя на озере, мы часто встречали в камышах и на воде голубую цаплю, ищущую в тине себе пищу.
Я долго читала и переводила стихи Сосюры. После обеда, когда дождь перестал и яркое солнце осушило землю, а полевые цветы сильнее запахли, я нарвала букет и принесла маме. Когда пришли Юра и Боря, они спустили лодку на воду и уговорили маму поехать с ними покататься. Солнце начинало клониться к западу, и его угасающие лучи были нежны и ласковы. На берегу были многие из полка. Наша лодка была на воде и готовилась к отплытию. Мама сидела в ней с мальчиками, а я стояла на берегу. Мне тоже хотелось поехать с ними, и я уговаривала мальчиков взять меня в лодку, но лодка была маленькая, мелкая, предназначенная для двоих, и, когда я села в нее и мы оттолкнулись от берега, она медленно начала погружаться на дно. Мы очутились сидящими выше чем по пояс в воде. Это была забавная картина, и на нас было невозможно смотреть без смеха. Но особенно у нас был жалкий и смешной вид, когда мы вылезли из воды и мокрые шли домой. Смеялись не только мы, но и те, кто был на берегу.
10 августа. Очень жаркий день, и мы с Борей несколько раз бегали к Днепру купаться и загорать. На этих днях я должна уезжать в Днепропетровск и буду там жить с домработницей, которая осталась в нашей квартире. Через две недели вернутся мама с Борей, а папа еще останется в лагерях. Уезжать отсюда не хочется, стоят чудные дни, а в городе духота и пыль.
Когда спала жара, Боря достал у хозяина хорошую лодку, и мы решили поехать к песчаным горам. С нами поехал и Юра. Медленно скользила лодка по неподвижной глади реки. С одной стороны возвышался высокий берег Днепра, а с другой стороны берег был плоский, покрытый яркой, сочной, зеленой травой; хотелось ее потрогать руками. Среди густой зелени вдали виднелась ветряная мельница, машущая своими крыльями. В этом месте река была широкой, и берега розовели от вечернего заката. Тихая вода, заходящее солнце и голубое небо, как все красиво кругом! Но вот наша лодка въехала в узкую полосу старицы, по берегам которой рос густой камыш, а на воде, среди густой, темной, круглой листвы, белели белые лилии и желтые кувшинки. Наклонив голову, я смотрела на лениво бегущие струйки воды, переливающиеся вдоль лодки, как жидкое стекло, и по временам становящиеся розовыми. Наша лодка была укрыта от всего мира, и над ней носились белые чайки, пролетая близко над водой, даже чувствовалось дуновение от их сильного полета. В чаще тростника у них, наверно, гнездо. Когда мы подъехали к высокому берегу, мы выкупались и, оставив лодку, поднялись на вершину песчаной горы, где лежа долго смотрели на далекие луговые просторы, на деревни, тонущие в зелени садов и высоких, стройных тополей. Белые хатки приветливо мелькали среди зелени, а внизу блестело небольшое озеро, заросшее камышом с цветами лилий. По берегу ходили две голубые цапли, освещенные красноватыми лучами вечернего солнца. Было так красиво вокруг, что не хотелось идти к лодке и возвращаться домой. Медленно угасало солнце, играя в воде яркими отраженными огнями. Когда мы садились в лодку, в сторону зари вода в реке была розовая, тихая, а позади она сгущалась, морщилась, синела и в ней было что-то неприветливо-пугающее. Я думала опять о том, как все здесь так же и совсем иначе, чем два года назад. Потому что я иная. Грустно!
14 августа. Через три дня я одна уезжаю пароходом в Днепропетровск. Мама готовит мне к отъезду, а уезжать не хочется. Дни стоят летние, солнечные, в садах много фруктов. Спелые, красивые яблоки со стуком падают с деревьев, гнутся ветки от слив. Утром купалась и долго лежала на горячем песке, читая и разговаривая с Борей и Юрой. Они жалеют, что я уезжаю. Вчера папа обещал приехать из лагеря на Пьеро с тем, чтобы я смогла перед отъездом покататься верхом. После обеда я обошла с мальчиками все наши любимые места, и, когда незаметно спустился вечер, я услышала знакомый топот лошадей. К калитке подъезжал папа. Я выбежала его встречать и, подбежав к Пьеро, ласково гладила его густую гриву. Потом, быстро вскочив в седло и взяв в руки поводья, я с ординарцем выехала на дорогу. Проехав деревню, мы поехали лугом. Четко доносился запах трав и полевых цветов. Голубое небо, золотое угасающее солнце, зеленая высокая густая трава и чудесный воздух опьяняли. Я чувствовала, что я молода и сильна. Быстрый бег лошади и равномерное покачивание в седле доставляли мне удовольствие. Временами высокая трава хлестала мне колени, а белые цветы ромашек бежали назад из-под ног лошади. По легкому, чуть слышному шевелению уздечки Пьеро понимал, когда ему можно прибавить ходу, и, фыркая, ускорял бег. Он рвался вперед, но, сдерживаемый моей рукой, немного поднимаясь на задние ноги, встряхивал шеей и шел широкой рысью. Я чувствовала живое, умное существо, послушное воле человека, и сама сливалась с лошадью в одно целое.
Домой мы возвращались берегом реки, когда удлинялись вечерние тени, а вдали виднелись ясные очертания леса и жилых строений. Всюду был разлит покой, на земле и в небе. Тихо пенились прозрачные узоры облаков, окрашенные заходящим солнцем. Подъехав к дому шагом, я соскочила с седла, погладила Пьеро и вбежала в сад. На веранде сидел папа, поджидая меня.
17 августа. Идет дождик, и мы целый день сидим дома. Я читаю, перевожу стихи Сосюры, играю в карты с Борей и Юрой. Завтра уезжаю, снова увижу своих студентов на практике, многие из них будут приходить ко мне сидеть на нашем балконе. Зовут обедать, я бросаю дневник и бегу накрывать на стол. Хотя бы перестал моросить мелкий дождик! Кругом непроходимые лужи и грязь невылазная.
21 августа. Вот я и живу в Днепропетровске, куда приехала пароходом по Днепру. Были чудные летние дни, от воды не чувствовалось большой жары, и я часами сидела на палубе парохода, любуясь видами. В дороге познакомилась с двумя инженерами-попутчиками, и они развлекали меня разговором. Как я живу одна в Днепропетровске – рассказать не трудно. Встаю в 5 часов утра, наша домработница Маня приготовляет завтрак, и к 6 часам я являюсь на работу, где бываю до вечера с перерывом на обед. Это наша первая практика. Весь день в поле, запыленная, обожженная горячим солнцем. Работаем с нивелиром и теодолитом. К вечеру я так устаю, что засыпаю как убитая. Дома чувствую себя полной хозяйкой, заказываю Мане обед, чаще всего мои любимые вареники с вишнями. Ничего не читаю и не пишу – некогда.
Дома нашла два письма от Павлуши и одно от Кати из Детского.
Ничто, ничто не меняется.
Под выходной день и в выходной ко мне приходят мальчики: Сережа, Коля и чаще других Витя. Женя на практику не приехал, он задержался на курорте. Вот общий фон этих дней, но на этом фоне были кое-какие события.
На время геодезических работ я попала в бригаду Вити. Шура Кудрявцев[277], я и Витя работаем дружно и хорошо. Витя – бригадир строгий и крепко держит в руках свою бригаду, всегда осыпая замечаниями и насмешками ленивого Тернавского, чем вызывает негодование и обиду Мелиховой[278]. Это давно влюбленная пара. Моя дружба с Витей в них вызывает постоянное изумление, о чем они не раз твердили мне, говоря, что Витя плохо воспитан, резок, имеет слишком длинный язык и с ним трудно быть в хороших отношениях. На работе все очень нервничают, часто ссорятся между собой, и Витя как-то сказал: «Все ссорятся, из-за пустяков ругаются, и только мы с тобой никак не поссоримся». Действительно, мы только в шутку осыпаем друг друга насмешками. Я всматриваюсь в Витю и чем больше его узнаю, тем дружественнее к нему отношусь.
Дни стоят нестерпимо жаркие, мы по целым дням сгораем на солнце в поле, и это нелегко. После работы мы обыкновенно идем к Днепру купаться. Витя бесцеремонно тащит меня за руку на глубокое место и заставляет плыть, а когда я начинаю захлебываться и просить его на разные голоса мне помочь, он плывет рядом со мной, подает мне свою руку, и я плыву, держась за него. В свободное время он заходит ко мне, и мы, напившись чаю, сидим на нашем балконе, разговаривая. Я заметила, что он ни к одной из студенток не относится так, как ко мне, и мне дороги эти признаки внимания и расположения со стороны грубоватого задиры и зубоскала. Наши студентки Витю недолюбливают, плохого о нем мнения, считая его грубым в насмешках, болтающим разные, не совсем приличные глупости, но за это время я его узнала ближе и знаю, что в нем есть твердая воля, ясный ум и он богат внутренним своеобразным содержанием, как и честностью. Ему недостает выдержки и воспитания. Но этот человек твердый, сильный, смелый. Отбросив свой резкий шутливый тон, он часто говорит со мной серьезно и откровенно.
Как-то Тернавский сказал, что скоро закроют нашу студенческую столовую. «Ну и пускай», – насмешливо заметил Витя. – «Как пускай, ведь без столовой все наше отделение геологов вымрет», – воскликнула я. – «Нет, не все, останемся ты и я». – «А разве этого достаточно?» – засмеялась я. – «Да, вполне достаточно», – ответил он уверенно. – «Тогда среди геологов наступит мир и тишина и станет скучно», – заметила я. – «Нет, тогда я начну с тобой ссориться». После одного анекдота, рассказанного Витей, Сережа всех называл «Абрамом Яковлевичем», а меня Витя окрестил «Абрашей», и это имя пристало ко мне.
Я иногда прощаю Вите многое такое, что не прощают ему другие девочки, но по отношению ко мне он всегда сдержан. В общем, я привязалась к Вите как к хорошему товарищу. Высокий, стройный, бронзовый от загара, с блестящими белыми зубами, черными глазами, с улыбкой на губах, он красив, и я невольно любуюсь им. Сережа прав, когда говорит, что каждая из наших студенток была бы рада его вниманию, хотя и отзывается о нем нелестно.
23 августа. Через несколько дней наши работы кончаются, и мы 1 сентября поедем с двумя нашими руководителями на практику в Крым. Наше отделение разбивается на две группы, в одной будут Осипов и Алексеев, оба доценты, в другой – профессор Гембицкий[279].
Вчера Оля Пинчук праздновала свое рождение и позвала меня к себе. У нее я застала Шуру Снегирева, в которого Оля давно влюблена. Шура хороший спортсмен, он интересен, развит, много читал… Но он напоминает Алешу Абрамова своей исключительной беспринципностью и дурными наклонностями. Пока он и обаятельный, и вместе с тем неприятный шалопай.
Но что из него выйдет дальше? Оля с ума сходит из-за него, а он ее только мучает, обращаясь с ней то с развязным вниманием, то с пренебрежением. Пришли также Миша, Коля и подруга Оли Таня, которая зашла за мной. За ужином было много выпивки, и из всех я оказалась самой трезвой, хотя, должна сознаться, у меня тоже кружилась голова от выпитого вина и все казалось особенным. Я в первый раз была в таком состоянии и потому все время с некоторым любопытством следила за собой. Но я во всем отдавала себе ясный отчет и хорошо помню, что происходило кругом. Я видела, насколько Оля и Таня опьянели. Они все время ссорились с Шурой, кричали и говорили что-то несуразное, особенно Оля. Коля старался их помирить, утешая Олю. В конце ужина им было совсем плохо. Я долго гуляла с Колей в саду. Ночь была лунная, тихая, звездная. Серебристый свет луны дрожал на дорожках сада, и высокие тополя грустно стояли, опустив свои зеленые листья, залитые лунным светом. Мы сели на ступени, было уже поздно. Коля заботливо спрашивал, не холодно ли мне, как я себя чувствую после выпитого вина и не болит ли голова у меня. В его словах было много мягкости и заботливой дружеской нежности, как будто он говорил с ребенком. Потом он обнял меня, положил мою голову на свое плечо и, сняв пиджак, набросил мне его на плечи. Я сидела, положив голову на его плечо, а потом легла головой на его колени и смотрела на крупные звезды, горящие в небе. Мне казалось, что они дрожат и двигаются, меняя свои места. Я отыскивала любимые созвездия и называла их Коле, говоря, что люблю звезды. «Зачем, Таня, любить звезды? – улыбнулся он, и я видела, как блеснула полоска его белых зубов. – Звезды слишком высоко от нас, Танюша, надо любить что-нибудь реальное, достижимое». – «Но я тебе, Коля, не сказала, что люблю одни звезды». Его лицо озарилось улыбкой. «Ты рассуждаешь вполне здраво, и ты мне определенно нравишься. Хотя ты и дитя, а ум у тебя не детский, у тебя есть чувство меры, и ты умеешь владеть собой. Молодец, хотя ты и выпила лишнее, но меру знаешь, не то что Оля и Таня. Скажи мне, неужели ты зимой сердилась на меня за мой поцелуй в день твоего рождения? Но я тогда тебя поцеловал не случайно, это было вполне искренно. Знаешь, ты тогда в белом платье была особенно хороша. Скажи, если бы я поцеловал тебя сейчас, неужели бы ты обиделась на меня?» – «В данный момент – нет, а в другое время не знаю». Он наклонился ко мне и поцеловал меня в губы, потом целовал волосы, глаза, щеки. «Дорогая Танюша, почему ты такая непонятная для меня?» – сказал он, грустно улыбаясь.
Когда я вспоминаю теперь его поцелуи, я не жалею о них. Я достаточно ясно дала ему понять, что не каждому позволила бы себя поцеловать. Но Коля меня привлекал, я чувствовала, что ему довериться можно, его поцелуи были нежны, как и его большие, открытые серые глаза. Мне было хорошо и ново, и странно от его глаз и от осторожной ласки его поцелуев. Он не спугнул очарования звездной ночи, шороха спящего сада.
«Какая же ты все же странная, Таня. Скажи мне, почему ты, разрешая себя поцеловать, ни разу не ответила сама на мой поцелуй?» – «Это потому, что ты, хотя и нравишься мне, но не достаточно сильно. Это не любовь». – «Но разве ты такое большое значение придаешь поцелуям?» – «Как тебе сказать, и да, и нет. Для себя во всяком случае большое». – «Ты не похожа на наших девочек, я это заметил давно. Так вот какая ты в действительности!» – взглянув на меня, проговорил он. И стал ласково гладить мои волосы. Потом, укачивая меня, как ребенка, прошептал: «А все-таки тебе хорошо сейчас со мной?» – «Да». – «Ну тогда не будем больше ни о чем думать. Ведь едва ли в жизни часто будет так хорошо…» И он опять поцеловал мои глаза и губы.
Наконец, мы поднялись со скамейки и пошли по направлению к дому.
На заре было холодно, все собрались в комнату и ждали первых трамваев. «Ты была, Таня, самая трезвая из нас всех, – заявил Шура, – я этого никак не ожидал». В 5 часов мы поехали домой. Меня провожал Коля.
Дома я успела только переодеться и прибежала на работу, немного опоздав. На вопрос Вити я сказала, что проспала, но Мелихова заявила: «Вернее, недоспала. В 5 часов утра я видела, как ты в белом платье шла с Колей домой». Пришлось сознаться, что я была в гостях у Оли. Спать хотелось адски, мои мысли часто путались, а перед глазами расплывалась улица. После обеда я опоздала на два часа, но зато немного отоспалась. Витя все время на меня ворчал: «Еще что выдумала, в 5 часов возвращаться домой, да еще опаздывать на работу. Все будет сказано твоему папе». «Как бы он реагировал, если бы знал больше!» – мелькнула у меня мысль.
Воспоминание об этой звездной ночи и поцелуях Коли для меня останутся красивым воспоминанием. Но хотела ли я его видеть на другой день, хотела ли я повторенья? – Нет! Я поняла, что, слегка увлекаясь им, я, видимо, не могла бы в него влюбиться. Да и способна ли я еще по-настоящему влюбляться? Что чувствовала бы я, если бы меня целовал так Павлуша? Лучше не думать об этом. Опять слишком больно. Как я жажду настоящей любви…
25 августа. Вчера вечером ко мне пришла Оля, а позднее – Коля и Миша. Они принесли с собой бутылку ликера и сладости, а я их угощала чаем. Мы шутили друг над другом, вспоминая события из нашей институтской жизни; Миша также не оставил в покое Олино рождение, подсмеиваясь над ней. Коля, как всегда, был весел и прост, а Миша изощрялся в своем остроумии. Я им рассказала, как недавно был у меня Мара и ел со мной вареники с вишнями, рассказывая про свои похождения. Мы долго с ним сидели в тот вечер на балконе, смеясь, а теперь он исчез, никто его не видит, и неизвестно, почему он снова не показывается. Миша, конечно, использовал и это для острот. Неожиданно забежал Витя, спросил, не приходил ли ко мне Сережа с Олесем, а также, кто у меня сидит на балконе? Я его уговаривала остаться, но у меня был раздраженный вид, и он ушел. На другой день Сережа мне сказал, что в этот вечер Витя не был дома, а в 2 часа влез к нему в комнату через окно и ночевал у него. Что это было с ним, я до сих пор не знаю.
27 августа. Сегодня я вернулась с работы, это был последний день нашей геодезической практики. Дома я застала маму и Борю. Скоро я должна уезжать в Крым на геологическую экскурсию. В институте заранее начали составлять бригады, и даже начал организовываться «СОЗ»[280] из Запасчикова[281], Овсеенко[282], Вити, Сережи, Шаровара и еще нескольких студентов. Из девочек решили взять только меня. Это подчеркнуло их хорошее товарищеское отношение ко мне. В «СОЗ» начала проситься Оля, и Овсеенко был за ее принятие, а также за принятие Беловой, но это все испортило, и начались недоразумения. Запасчиков, Витя и Шаровар были против этого и ликвидировали «СОЗ», а вместо него составили бригады, и в бригаду Вити из девочек попала я одна. Многие наши студенты недолюбливают Олю, особенно Витя. Я с ней в хороших отношениях, и она часто бывает у меня, но одна черта ее характера отталкивает и меня, – это большое самомнение и желание всеми командовать, выставляя себя на первый план. Женя о ней говорит, что она всегда будет предпочитать общество, стоящее ниже ее, чтобы было возможно подчеркнуть свое превосходство, как и свой ум. А Витя говорит мне: «Оля не простой человек, она всегда из себя что-нибудь разыгрывает и очень хитрая. В ней нет самого ценного – естественности, простоты и скромности». Это все метко определяет Олю, и возражать нечего.
Перед отъездом в Крым разыгралась маленькая история. Сережа считает, что скрытой причиной этому являюсь я и увлечение мною Карасика. Но я думаю, что он ошибается и это совсем не так.
28 августа. Сегодня мы встречали дядю Мишу. У него отпуск, и он решил провести его у нас. Я была рада видеть всех своих, да еще и дядю Мишу. Завтра мы ждем папу из лагеря. После обеда я и Боря ходили с дядей Мишей в город кое-что купить; ему хотелось посмотреть нашу главную улицу и мой институт.
Вечером, когда мы все сидели на балконе, я услыхала, что внизу меня кто-то зовет. Я взглянула через перила балкона вниз и увидела Женю и Сережу. Они мне махали кепками и звали сойти к ним. Я побежала вниз по лестнице их встречать. Приезд Жени меня очень обрадовал. За последнее время вместе нам было хорошо. Он и Сережа бывали у нас каждый день. Женя, увидев меня, схватил меня на руки и внес в комнату. Напившись чаю и посидев на балконе, мы пошли погулять по бульвару. Вечер был теплый, и много толкалось народу; мы решили подняться в гору и пройти к нашему институту, где меньше гуляющих и тише. «Знаете что, – сказал Сережа, – я часто наблюдаю, что если идут две девушки, то они между собой всегда говорят о „нем“. Он – это излюбленная тема их разговора». Я выразила свое сомнение, и, чтобы проверить это, мы начали подслушивать чужие разговоры. Пришлось признать правоту Сережи, хотя я и раньше знала, что большинство женщин слишком болтливы; мне стало неприятно от этой чисто женской черты. Обратившись к Сереже, я сказала: «А я не знала, что ты такой любопытный, ведь это свойственно только женщинам, не правда ли?» Уставши толкаться в толпе, выбрав укромное местечко, мы сели на лавочку. «Ну, сегодня у нас на комсомольском собрании Карасик давал класс „ушлоты“, – заговорил Сережа, – конечно, это между нами. Видите ли, ему захотелось ехать в Крым с бахчисарайской группой, а виновница – Татьяна Петровна. Не делай ты таких удивленных глаз. Он даже ко мне стал относиться иначе с тех пор, как стали говорить, будто ты мне нравишься. Все же ревность не простая штучка. В этом и крылась причина всего, а он решил выдвинуть другую причину – политическую, что будто это неправильно, когда в одной группе оба старосты станут руководителями, а в другой два комсомольских вождя, и поэтому одна группа остается на 20 дней без политического руководства; значит, надо одного старосту перебросить в эту группу, а одного из комсомольских вожаков перевести вместо него, из рядовых комсомольцев и даже партийцев [никто] не смог бы руководить политической сознательностью группы! Послушали бы вы, как ради своих личных „серьезных“ интересов Карасик на собрании говорил громкие слова и выдвигал политические причины! А тут встал Кисель[283] и по-товарищески просто попросил, чтобы его на эти 20 дней оставили с Запасчиковым в одной группе. Это он ничем не мотивировал, а просто просил товарищей. Его все поддержали, и Карасик ничего не добился. Его выступление произвело на всех плохое впечатление, и с Киселем отношения испортились». Немного помолчав, Сережа добавил: «Вот какая буза может выйти из-за девчонки». – «Но ты, Сережа, неправ и во многом ошибаешься; это все только твои выдумки. Правда, я не люблю Карасика, вся его жалкая фигура во мне возбуждает отвращение, как и он сам».
На следующий день я забыла об этом разговоре. В этот день мои мысли были заняты Виталием Овсеенко. До этого дня я считала его лучше, чем он есть. Он мне казался человеком неглупым, мягким и скромным. Он намного старше всех нас, и я смотрела на него как на слишком взрослого. Одно время я с ним занималась по математике как с отстающим, и по вечерам он приходил к нам. И вот я случайно заглянула в его душу и ужаснулась. Мне просто стало противно от его слов. Правда, наши некоторые студенты, как и студентки, не всегда стесняются в своих выражениях. Витя, Миша Запасчиков и Олесь болтают разные двусмысленности, а иногда и просто гадости, не стесняясь присутствия девочек, а девочки отвечают им тем же. Мне это бывает противно, и я им не раз говорила, что это все в конце концов войдет в привычку, грани между шуткой и правдой постепенно сотрутся, и они дойдут не знаю до какого свинства и пошлости. Но они мало обращают внимание на это, хотя я знаю и верю, что они не настолько испорчены и что это, возможно, просто привычка, выработанная условиями их прежней жизни, когда их воспитывала улица. В значительной мере это, возможно, и напускное. Очень многие, когда речь идет о серьезном, прекрасно разбираются, что хорошо и что плохо.
Виталий никогда не болтал зря, и однако мне от его слов стало противно. Как-то Витя и я сидели на ступеньках институтской лестницы, и к нам подошел Виталий. Заговорили шутливо о хорошеньких девушках, и тогда Виталий начал развивать свою теорию. В его словах было столько цинизма, они были настолько пошлы и развращенны, что противно было слушать. По его понятию, женщина – существо, созданное только для того, чтобы доставлять удовольствие мужчине, нет ничего, кроме легкого флирта, любовь – глупость и выдумка. Он даже заявил, что любит больше глупеньких девушек, что с ними все получается во много раз проще; умная будет долго раздумывать, а на что ее ум? Лучше всего, когда сегодня одна, а завтра другая, в этом – смена впечатлений, прелесть жизни, не прикрашенная ненужным, отжившим, устаревшим хламом. «Вся радость жизни в мимолетных знакомствах с хорошенькими девушками и в легких с ними романах, ни к чему не обязывающих», – закончил он, и в его словах, как и в голосе, было что-то оскорбительное и слащавое. Я бы простила темную грубую, но искреннюю страсть, только не это. «В ваших словах настолько все грязно, что слушать отвратительно, – сказала я, взглянув на Виталия. – Как мне вас жаль! Можно случайно опуститься в болото, но сознавать, что это болото; у вас же, очевидно, это сознание утрачено». Когда Виталий ушел, Витя, посмотрев на меня серьезно, сказал: «Ты права, это человек гнилой и душа у него дырявая; он не должен был так говорить с тобой». Мне было достаточно этих слов, – я поняла, что Витя думает о нем одинаково со мной. Когда Виталий вернулся, Витя заговорил: «Мне в жизни пришлось видеть много плохого, о котором и говорить не стоит; такова была жизнь, и иначе нельзя было. С раннего детства я научился многому дурному и побывал в порядочной грязи». – «И вы, Таня, слушая все это, не боитесь запачкаться о таких, как мы?» – спросил меня Виталий. Меня его слово «мы» покоробило. Я ни в коем случае не ставила его и Витю на одну доску и сказала: «В данном случае вы можете говорить только о себе. А я, поскольку собираюсь жить и работать самостоятельно, должна знать, с какими людьми я могу встретиться в моей жизни. Люди бывают разные, и многие из них, случайно окунувшись в грязь, не дают ей прилипнуть к себе, понимая, насколько она отвратительна, и стремясь к чистоте; таким людям прикоснуться к грязи [не] опасно и не страшно». Витя пристально взглянул на меня. «Ты, Таня, права, ты мне можешь поверить, понятие о чистоте я сохранил». Я это знала, как и то, что большинство наших студентов, несмотря на их распущенность, несравнимы с Виталием.
Придя домой, я долго думала об этом. Женя, Витя и Сережа, как и некоторые другие мальчики, относятся ко мне очень хорошо, и я знаю несколько случаев, когда они, ссорясь между собой, выбирали выражения, боясь при мне сказать лишнее. Я также знаю, что многие наши студенты, уважая меня, не переступят через определенную грань приличия. Они многим делятся со мной, как с товарищем; они со мной откровенны. Такие товарищеские отношения вполне нормальны, хотя многие наши студентки удивляются моей дружбе с мальчиками. Надо научиться людей судить по их поступкам и душевным качествам, а не по их внешним признакам.
Есть еще одна мысль, которая не относится к тому, что я пишу. Это мысль «вообще». Я могу слушать то, от чего девочки краснеют. Признак ли это моей испорченности? По-моему, нет. Я раньше многих девочек, выросших в семьях, узнала то, что взрослые обычно скрывают от детей, обманывая их. Я рано начала читать все, и это уничтожило нездоровое любопытство, возбуждаемое запретностью тех или иных вопросов. Я во многом не вижу ничего особенного, считая это естественным, и поэтому могу слушать многое, не краснея. Кроме того, я не люблю лицемерия и притворства. Но есть разница в том, как и что говорить и слушать.
29 августа. К нам приходил Сережа, не застал меня дома и просил маму передать мне, что наша бригада поедет с симферопольской группой. Я была удивлена. За 2 дня до отъезда, без особых причин после составления списков, – вдруг менять группу, хотя это было строго запрещено. Вечером пришел Витя, и я спросила его, знает ли он об этой перемене, но он ничего не знал. Когда пришли Женя и Сережа, они все объяснили. Оказалось, что Карасик отправился в партячейку[284] и там пожаловался на неправильное постановление комячейки[285]; его убеждения подействовали, постановление комсомольского собрания было сорвано, и Карасика перевели в бахчисарайскую группу, а Запасчиков, против его желания, попал в симферопольскую. Тогда наша бригада решила тоже вместе с Запасчиковым перейти в симферопольскую группу, чтобы не оставаться в одной группе с Карасиком. Сами старосты это быстро сделали и вместо нас в бахчисарайскую группу перевели бригаду девочек. Они этим очень возмущались, – почему не спросили их согласия, – много кричали и спорили. Карасик упал во мнении большинства. «И все из-за девчонки, как ты. Удивительно! – иронически резюмировал случившееся Сережа. – До чего становятся глупы те, кто влюбляется, да еще в кого? Ведь ты даже кашу сварить не умеешь или брюки починить. Хотел бы я посмотреть на того дурака, который на тебе женится!»
Я была рада, что не еду с Карасиком в одной группе. В этот вечер мы долго говорили обо всем, что нас волновало, спорили, но наши мнения во многом сходились. Когда заговорили о Виталии, Витя сказал: «Быть с ним согласным в его взглядах – это значит вернуться к тому времени, когда на съезде католических епископов решался вопрос: человек ли женщина, и только одним лишним голосом решили, что человек». – «Знаешь, Витя, – сказала я, – к сожалению, таких как он, не один. Они не понимают, что существует настоящая любовь, которая облагораживает человеческие чувства и дает счастье и красоту. Они же растрачивают свои чувства по мелочам, не в состоянии полюбить цельно, по-настоящему». – «Слушай, Таня, тебе вообще говорить с Виталием на эти темы не следует, он слишком нравственно извращен, а ты еще слишком молода», – неожиданно возразил Витя.
30 августа. Вот и снова я уезжаю в Крым, на этот раз не одна, а со своим геологическим отделением на экскурсию на 20 дней. Мама хлопочет, укладывая мои вещи в рюкзак, а я волнуюсь и спорю с мамой, когда она кладет что-нибудь лишнее для меня. С дядей Мишей мы были один раз в театре и на концерте в ДКА. Он скоро собирается уезжать в Ленинград. Дни стоят жаркие, и дядя Миша изнывает от жары, но Боря его часто охлаждает. Когда он лежит на диване и ворчит, и ноет от жары, Боря поливает его из кружки и при этом не обходится без смеха. Боря поступил в электротехникум[286]. Вот и он окончил семилетку и теперь будет учиться дальше со своими товарищами Чеклинским[287], Айзенштоком[288], которые бывают часто у нас. А Миша Шамараков на днях, распрощавшись с нами, уехал в Москву и готовится поступить в сельскохозяйственную Тимирязевскую академию[289]. Борина симпатия Женя будет учиться с ним в одном техникуме; ее брат Миша учится вместе со мной в Горном на одном факультете.
3 сентября. Перед отъездом вечером зашла за мной моя бригада и, напившись чаю у нас и хорошо закусив, мы поехали на вокзал. Меня провожали мама и Боря. Нам дали отдельный вагон «максимку»[290], все 70 человек в него ввалились и расположились, кто как хочет, на нарах. Сколько здесь было крику, споров, шуму – это передать трудно. Пели, кричали, смеялись и притихли, только когда устали. Спали вповалку. Я заметила, что Олесь и Витя выпили, это было особенно заметно на Олесе. На полку Вити и Запасчикова влезла Оля. Я сидела выше и следила за тем, что делалось в вагоне кругом меня. Я видела, как Витя бесцеремонно обнимал Олю. Это меня удивило, но еще больше удивило, что Оля не положила конец явному признаку неуважения к себе, а только слегка противилась; наконец, она перешла в объятия к Запасчикову. Обернувшись ко мне, Витя, слезая с полки, сказал: «Влезай сюда, Абраша, – это я для тебя приготовил место. Можешь спать спокойно, тебя никто не тронет. Я тебе это говорю, я, и ты должна мне верить». Я была, действительно, уверена, что между отношением Вити к Оле и ко мне есть разница, и то, что он позволяет с Олей и другими, со мной он себе не позволит. Я пересела к нему на полку и легла рядом с ним. Пришла просто, как к товарищу, и он меня не обманул. «Спи спокойно, – сказал тихо Витя, – если я тебе буду мешать, скажи». Я задремала, а потом приподняла ресницы и увидела взгляд Вити. «А и хитрый ты, Абраша! – улыбаясь, сказал Витя, в полутьме сверкая белыми зубами. – Будто спишь, а сама настороженно смотришь». – «Тебе это, Витя, показалось, я только сейчас открыла глаза. Я ведь знаю, что тебе могу довериться, иначе я не была бы здесь». – «Скажи, Таня, тебе, может быть, неприятно, что я немного выпил, – проговорил он тихо, – и от меня пахнет вином? Тогда я могу отвернуться от тебя». – «Ты не волнуйся и спи спокойно», – сказала я Вите. – «А ты разве догадалась, что мы с Олесем немного выпили?» – «Конечно, догадалась, иначе разве ты мог бы приставать к Оле с объятьями?» – «Вот как ты рассуждаешь! А я к ней приставал, только чтобы согнать ее с этого места». – «Лучшего способа ты, конечно, не нашел?» – заметила я, улыбнувшись. – «Но почему ты всегда надо мной подсмеиваешься?» – спросил он. – «Это не с целью тебя обидеть, это просто у меня в характере». – «Ну тогда это тебе разрешается», – проговорил Витя серьезно. Я, взглянув на него, добавила: «Ты заметил, что я всегда смеюсь над теми, к кому хорошо отношусь». – «Тогда смейся надо мной во много раз больше, чтобы я знал, как ты ко мне относишься». Я удивленно взглянула на Витю, но его глаза были закрыты длинными ресницами. Эту ночь я спала лучше всех. Сквозь сон я помню, как Витя уходил, а когда приходил, боясь меня разбудить, следил, чтобы мне не было тесно, и защищал от толчков соседей. Я была тронута его заботой и была уверена в том, что ни одна из наших студенток не поверила бы, что Витя способен на это.
Всю ночь мы простояли в Синельникове и потом ехали целый день. Было снова очень шумно, много спорили и смеялись. Витя заинтересовал меня запиской, которую мне дал, взяв слово с меня, что я исполню за это одно из его желаний. Записка оказалась неинтересная, и я долго с ним спорила, пока не взяла обратно свое слово, сказав: «А знаешь, я не особенно боялась исполнить твое желание, потому что я верю в твою порядочность. Верю не только тебе, а также Жене и Сереже». – «Нет, Таня, в жизни нельзя быть такой доверчивой», – серьезно ответил Витя. – «Да, но я не ко всем так отношусь, а только к тем, кого хорошо знаю». – «А я тебе советую никому слишком не доверять, ни мне, ни Жене, ни Сереже, будь всегда осмотрительна. Ты еще слишком молода и жизни не знаешь».
Весь день валяли дурака, галдели, пели, и если бы посторонний человек случайно попал в наш вагон, он сразу не понял бы, где он находится. Перед Симферополем[291] шум особенно возрос. Я лежала на верхней полке и не хотела спускаться вниз, тогда полку опустили, и я полетела на десятки рук, меня подхвативших. Внизу сидел Витя в моей белой панаме, отчего казался еще более смуглым и черным; зубы его сверкали в улыбке, черные дерзкие глаза метали искры огня, и он был похож на отчаянного атамана разбойничьей шайки. Женя тихо сидел в углу и был бледным, утомленным, темные тени бродили по его красивому лицу. Наконец, в Симферополе мы все вылезли из вагона и прощались с теми, кто ехал дальше в Бахчисарай[292]. Я думала, что мне оторвут руки и голову, прощаясь со мной. Передо мной мелькали знакомые лица, и от пожеланий и смеха стоял гул в ушах. Наконец, с рюкзаком за плечами, выскочила я из вагона и вместе с другими пошла по темным улицам Симферополя до базы, где нам всем дали кровати в одной большой комнате. С этого вечера я начну описывать по порядку, изо дня в день, все 20 дней нашей геологической практики.
5 сентября. Улицы Симферополя до базы быстро промелькнули, окутанные мраком наступающей южной ночи. База – большая комната с рядами кроватей; за дверью большой двор, самый обыкновенный, и только высокие могучие тополя да темное небо с крупными яркими звездами говорят о юге. Мы столкнулись у водопровода все, смывая с себя дорожную грязь и пыль. «Ах, с какими девочками я познакомился!» – раздался слащавый голос Виталия. – «Ну значит, умоемся и пойдем все гулять. Кто – куда», – подмигивает Витя. Я чувствую свою отчужденность от мальчиков, потому что я все же девочка и не могу бродить, как они, по городу, ища случайных знакомств. А мне так хотелось бы стать настоящим мальчиком! Виталий подходит ко мне и спрашивает: «Таня, как вы на это смотрите? Не хотите ли пойти гулять с нами? Ведь сидеть на базе одной скучно». – «Нет», – отвечаю я коротко. – «Почему нет?» – продолжает Виталий. – «Да что же я буду с вами делать? Только мешать вам знакомиться с хорошенькими девочками», – говорю я раздраженным голосом. – «Ничего, Абраша, – прикасаясь рукой к моему плечу, говорит Витя и снова смеется, – знаешь, мы тебе найдем хорошенького татарчонка. Мы будем гулять с девочками, а ты с татарчонком». – Я вспыхиваю от обиды, во мне пробуждается порыв недовольства, и я, чтобы не вышло ссоры, говорю: «Неужели вы не понимаете, что в данном случае ваши шутки неуместны». И ухожу. Но на базе разговор возобновляется, и Витя со смехом пристает ко мне: «Так как же, познакомить тебя с татарчонком? Они здесь очень забавные». – Тогда я обращаюсь к Вите и говорю ему резко: «Как ты не понимаешь, что твои глупые разговоры на эту тему мне неприятны? И к тому же ты хорошо знаешь, что гулять с вами не пойду; и зовете вы меня, чтобы при первом удобном случае отделаться от меня, потому что я вам буду мешать. Я прошу вас оставить меня в покое с вашими глупостями, и вообще предпочитаю быть одна». – «Ну, раз не хочешь идти с нами – и не надо, мы и звали тебя ради красного словца», – говорит Витя. – «Может быть, и в свою бригаду взяли тоже ради „красного словца“»? – говорю я раздраженно. – «Конечно, а ты сомневаешься?» – смеясь добавляет Витя. Я понимаю, что это он говорит шутя, но мне обидно, потому что я в дурном настроении и потому уже не отвечаю шуткой на шутку: «Я могу уйти от вас в другую бригаду, чтобы вы меньше говорили „красных словец“», – и я выхожу во двор.
Мне хочется, чтобы порыв ветра охладил мое раздражение. Я смотрю на силуэты высоких тополей, вырезанных во мраке как будто из черного картона, и чувствую, что я одна, потому что к мужчинам я не пристала, а от женщин отстала. Я знаю, что не пойду к девочкам, что во многом мы не понимаем друг друга, потому что многие черты их характера мне чужды. Нет, лучше быть одной, чем давать им возможность ради любопытства бесцеремонно залезать в мое «я», и многое понимать ошибочно, разбалтывая друг другу. Да мне часто бывает и говорить с ними не о чем, настолько их интересы не совпадают с моими. Из них только Соня[293] и Оля умные, а об остальных не стоит говорить, так как все в них прозаично, узко и обыденно. Меня всегда тянет больше в мужскую компанию, не как женщину, а как товарища, и мне в этой компании бывает хорошо. Но вот наступил такой момент, как сегодня, когда я почувствовала свою отчужденность от них и осталась одна. Одна со своими противоречиями и черными тополями. Я долго думала, разбираясь в самой себе. Зачем волноваться и раздражаться? Никто ведь не виноват, что я девочка, да еще с причудами. Мальчики имеют право развлекаться по-своему, ухаживая за новыми знакомыми, и потом зайти в пивную. Откуда же мое неудовольствие? Ясно, что Витя шутил, а я на его шутки редко сержусь, и вдруг рассердилась. Это все вышло глупо. Постепенно я успокаиваюсь, и мне кажется, что звездное, темное небо все ниже спускается ко мне, окутывая меня густой сеткой блестящих звезд, и я теряюсь среди безграничного, темного ночного покрова, наброшенного ночью. Я – маленькая-маленькая, и я одна, и невольно мне делается грустно, и вспоминается Павлуша. Мне не к кому подойти со своею грустью. Я возвращаюсь на базу, ложусь на кровать и незаметно засыпаю.

Ил. 12. Студенты Днепропетровского горного института на практике; 1-й слева – Евгений Семенович Иейте, 3-я справа – Татьяна Петровна Знамеровская. Август 1930 г. Крым. Под фотографией подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Левый Женя Иейте. Обнажение известняка в окрестностях Симферополя»
6 сентября. С утра во все окна светит яркое, радостное солнце, и, возможно, поэтому я забываю вчерашний неприятный вечер. Меня наполняет радостное чувство, что я снова в Крыму и скоро увижу любимое море. Мы умываемся, идем в столовую, а оттуда в сад, и потом двигаемся дальше за город. Осматриваем Петровские скалы[294], сложенные из нуммулитов[295], этих плоских, круглых монет, живших когда-то очень давно несложной жизнью в синем океане. Мы стучим молотками, отбивая образцы, и долго их рассматриваем: определяем наклон пластов. По обрывам скал бегают быстрые зеленые ящерицы. Витя успевает у одной из них оторвать хвост и пугает этим живым и подвижным хвостом девочек. Раздаются визг и хохот. Мы идем дальше. Кругом холмистая местность, голая, желтовато-бурая. Кое-где из-под бурого слоя обнажаются белые и серые известняки (ил. 12). Чем дальше мы идем на юг, тем холмы становятся выше, округленнее, с мягкими очертаниями, без острых углов, а на горизонте отчетливей рисуется синеватая полоса Чатыр-Дага[296]. За этой стеной гор плещется море, и кажется, что эта стена совсем близко от нас.
Солнце, поднимаясь все выше, обжигает золотым пламенем холмистую голую местность и нас, идущих по ней.
Вот мы идем вдоль русла реки Салгир, но там только одни камни и ни капли воды, река высохла. Под ногами все время выжженная солнцем рыжая высокая трава, и кругом колючки, колючки… Останавливаясь около интересных обнажений, мы снова стучим молотками, отбивая породу. Здесь мы находим лакколит[297] – очень старый, покрытый глубокими трещинами, весь изрезанный, как шрамами, жилами кальцита и кварца. И когда все уходят к следующему обнажению, Витя, Женя и я остаемся отдохнуть и немного посидеть, потому что страшно жарко и мы устали. Сидеть на диорите, прислонившись к согретому солнцем горячему камню, хорошо, и не хочется вставать. «Многие удивляются, – говорю я, – почему я в вашей бригаде, и не раз предлагали мне перейти к ним». – «Ну, Таня, если бы ты от нас ушла…» – начинает Женя, а Витя продолжает: «Мы даже перестали бы с тобой здороваться и никогда не разговаривали бы». – Женя добавляет: «И, конечно, ни одна из девочек больше не была бы в нашей бригаде. Поверь, мы с ними бы никаких дел не имели». – «Так, может быть, для вас было бы лучше, чтобы и я ушла от вас, потому что все же я девочка», – говорю я упрямо. – «Нет, ты совсем другое дело, хотя ты и девочка: ты наш хороший товарищ. Мне трудно все это тебе объяснить», – опять возражает Женя. – «То, что это совсем другое дело, как сказал Женя, это и без слов понятно», – замечает Витя категорическим тоном. Мне опять хорошо и просто с ними. Мы смеемся.
Но долго сидеть нельзя, надо скорее догонять наших. Мы быстро встаем, оглядываемся, видим, что все ушли далеко. Тогда, перепрыгивая через ручьи, мы теряемся в прибрежных кустах. Выйдя на тропинку с Витей, мы ждем Женю, зовем его, но он куда-то исчез. Наши идут по направлению к городу, и их догнать трудно. Витя, волнуясь, ускоряет шаг; ему надо прийти не позднее идущих впереди, потому что в его кармане бригадира талоны на обед, и, если он опоздает, выйдет скандал. Мы с ним напрямик перелезаем через изгородь чужого сада, по дороге он срывает спелые, красные помидоры и дает мне. Потом мы лезем через густой колючий кустарник и, наконец, поднимаемся на вершину холма, с которого видна дорога до самого города, и по ней медленно двигаются наши геологи. Внизу на одной из тропинок виднеется фигура Жени, и я думаю: «Наверно, снизу такими же маленькими и одинокими кажутся наши фигуры на вершине большой горы». Здесь ветер сильней, чем внизу, он шевелит волосы на моей голове, и я сама, рядом с этим холмом и высоким Витей, кажусь себе очень маленькой. Витя берет меня за руку, и мы, сбегая вниз, быстро догоняем Женю и идем вместе с ним. Во мне много сил, и я бегу легко и быстро. Я не отстаю от широкого шага Вити и Жени. Витя на мою голову надевает свою кепку и, повернув ко мне свое загорелое смеющееся лицо, передразнивает мою походку, шлепая носками туфель по шоссе. Только когда мы входим в город, Женя нарочно так ускоряет свой шаг, что я начинаю за ним бежать и, схватив его за руку, стараюсь его удержать, но он не замедляет свой шаг, и я бегу; наверно, забавное зрелище со стороны. В столовой никого нет, и мы идем на базу, умываемся, приводим себя в порядок и возвращаемся в столовую. Наши все только что пришли и ждут Витю. У девочек усталые недовольные лица, и они делают замечание Вите, что он опаздывает. Я вижу, как лицо Вити вспыхивает раздражением, но он молчит.
После обеда мы идем отдыхать на базу. «Слушай, Абраша, – говорит Витя, – ты бы взяла кого-нибудь и привела в порядок нашу сегодняшнюю запись». – «Хорошо, но это я сделаю вечером», – отвечаю я. – «Но вечером тебе, может быть, не захочется и ты пойдешь куда-нибудь погулять». – «Нет, вечер у меня будет свободен, и гулять я не собираюсь, об этом я еще сказала вчера». При воспоминании о вчерашнем во мне просыпается маленькая искорка недовольства и большое упрямство.
До начала вечера я одна иду осматривать город. На улицах чисто, гладкий асфальт, белые дома, кино, магазины. Весь город производит малоделовое впечатление, но он опрятен и весь в цветах. Всюду много гуляющей публики, небольшой театр и чистенький, с массой цветов, городской сад. На меня Симферополь произвел провинциальное, но симпатичное впечатление. Поев мороженого, я пошла домой. По дороге меня нагнали Сережа и Женя, и мы пошли вместе. Они восторгались городом, успели найти хорошеньких девочек и вчера ужинали с ними в ресторане. На базе я застала Леню Шаровара, который тщательно причесывал свои торчащие волосы, спеша на свидание к новой знакомой, от которой был в восторге. Я понимаю, что это все вполне естественно возрасту – желание поухаживать, может быть, мимолетно сорвать несколько поцелуев, – и те девочки, с которыми они знакомятся, очевидно, в этих мимолетных увлечениях находят для себя развлечение и удовольствие. Но почему же я, понимая это рассудком, чувствую, что это мне чуждо и неинтересно? Мне почему-то нужно что-то большее. Я всегда критически подхожу к знакомству, и чаще всего оно меня не удовлетворяет и кажется скучным. Почему мне так много нужно, чтобы меня заинтересовать и мне понравиться? У меня есть чувство гордости, я разборчива, а в результате часто остаюсь одна. Почему я не мальчик? Возможно, тогда было бы все во много раз проще. Но я не мальчик и не принадлежу к тем «добрым девочкам», о которых с восторгом говорит Виталий. Ко мне нельзя подойти «всерьез», видя во мне только хорошенькую, веселую девочку. Возможно, я многим кажусь странной, может быть, чудачкой, наивным ребенком, но не тем, что я есть на самом деле.
После ужина Миша Запасчиков и Виталий усиленно зовут меня пойти с ними погулять в городской сад. Я отказываюсь. «Я знаю, почему вы не хотите идти с нами, – говорит Виталий, – вы думаете, что мы будем заводить знакомства, и боитесь, что вам будет неудобно. Но на этот раз поверьте, что этого не будет». – «Нет, у меня просто нет настроения куда-нибудь идти. Большое вам спасибо за приглашение», – говорю я. Тогда ко мне подходит Запасчиков и ласково говорит: «Э, брось ты все это, посмотри, какой хороший, теплый вечер. Пойдем с нами, посидим в саду, ну что тебе сидеть на базе?» Я упрямо отговариваюсь тем, что обещала Вите привести в порядок нашу запись по съемке. «Ну, это пустяки! Брось, еще успеешь», – уговаривает меня Миша. – «Но я не могу не исполнить того, что обещала». – «Кому же ты обещала?» – «Вите в присутствии Олеся». – «Так значит, Таня, вы недовольны Витей, не правда ли, так как не можете из-за него пойти с нами», – заявляет Виталий. – «Нет, это неверно, он меня уговаривал эту запись сделать днем, чтобы вечером я могла бы пойти куда-нибудь погулять, а я отказалась. И если я недовольна им, то только за его глупые шутки, хотя бы с татарчонком». Я встаю и хочу уйти, но Миша, взяв меня за руку, удерживает: «И охота тебе сердиться на всякие глупости. Стоит ли? Вот чудачка, неужели ты тогда серьезно думала, что хотим тебя знакомить с татарчонком? Это была простая шутка». Я молчу. «Ну так как, пойдем?» – говорит Миша. – «Нет, Миша, раз я обещала, то из принципа не могу быть не верна своему слову». – «А мы можем подумать, что вы просто не хотите идти с нами», – добавляет Виталий. Обращаясь к Мише, я говорю: «Верь мне, Миша, я с удовольствием пойду с вами, только не сегодня». – «Вот какая ты принципиальная. Ну уж ладно, в другой раз мы тебя заставим пойти погулять». В разговор снова вмешивается Виталий: «А может быть, она сама уже познакомилась с кем-нибудь и уйдет к нему на свидание? Я был бы очень рад такому прогрессу. Вам давно пора поинтересоваться такими вещами, – потом тихо добавляет: – Вы, конечно, могли бы идти гулять без нас, но вы слишком наивны и беззащитны, и я думаю, что не сумели бы себя защитить даже от поцелуя». – «Напрасно вы так думаете и так говорите! Разве у вас есть какие-то данные и основания для этого?» – спрашиваю я. – «Да вот хотя бы то, что вы позволяете нашим ребятам шутить с вами и им отвечаете только смехом и шутками, когда можно было бы и серьезно обидеться. Если вы не восстаете против этого, то я это объясняю только вашей добротой. Правда, это хорошая черта характера». – «Доброта не всегда является хорошей чертой характера, как вы думаете, но я этого вам объяснять не собираюсь. Меня вы знаете мало, а потому и свои мысли обо мне можете не высказывать», – сухо говорю я и ухожу в сад. Мне это просто смешно. Я, приходившая в ярость от дерзких мальчишек в школе и не раз колотившая их, если они задевали меня; я, сумевшая «отшить» от себя жемчужинских ухажеров с поцелуями, – разве я беззащитна? Попробовал бы сам Виталий испытать мою доброту, я бы нашлась, как ему ответить. А в отношении шуток – я прекрасно понимаю, что Женя, Витя, Сережа достаточно хорошо меня знают и относятся ко мне больше чем хорошо, чтобы желать меня обидеть; на их шутки и остроты мне было бы обижаться смешно и глупо. Разве я не смеюсь часто над ними, но этим тоже вовсе не хочу их обидеть.
На базе я привожу в порядок нашу запись и, когда кончаю, приходят Миша, Витя, Олесь и Виталий. Они рассказывают о своих похождениях в городском саду, много смеются над где-то встреченными девушками. Это меня не трогает, они имеют полное право валять дурака, но вдруг Виталий заявляет Вите и Олесю, что я только благодаря им не пошла гулять и целый вечер проскучала одна, что теперь я на них сердита и что с их стороны нехорошо меня обижать. Я вспыхиваю новым раздражением и говорю, что все это неправда, что если я и сержусь на Витю, то совсем за другое, он знает за что. Витя взволнован. Он подходит ко мне и спрашивает, правда ли я сержусь на него и в чем дело. Я его уверяю, что все уже давно прошло и об этом вспоминать не стоит. «Да, она не пошла гулять с нами только потому, что вы взяли с нее слово вечером привести в порядок геологическую запись. Вы ее обижаете, лишая ее удовольствия», – продолжает своим противным сладким тоном Виталий. «Тебя это вовсе не касается, – резко возражает Витя, – и если она сердится на меня, то тебе до этого нет дела». – «Нет, есть, потому что ссоры внутри бригады недопустимы, и, чтобы это устранить, может, придется кое-кого удалить из бригады». Я тут не выдерживаю и говорю: «Я одно понимаю, Виталий, что вы хотите нас поссорить, и считаю это недопустимым в бригаде. И потом, кто дал вам право вмешиваться в мои личные дела, которые вас совершенно не касаются?» И, обращаясь к Вите, говорю: «Я была не права, придавая слишком большое значение твоей глупой выходке с татарчонком, и надеюсь, что это больше не повторится». – «А, Таня, это нехорошо, уже и отступление», – злорадствует Виталий, и его начинает поддерживать Миша. «А вам, верно, кисло, что она с вами не пошла гулять, вот вы и суете ваш нос, куда не следует», – резко обрывает Витя Виталия и, подойдя ко мне, говорит тише: «Имей в виду, что ты на шутки не должна сердиться. Я часто болтаю всякий вздор, но, конечно, не с целью тебя обидеть, и ты это хорошо знаешь; а если ты придаешь этому серьезное значение, то это твое дело. Не думай, что я буду плясать перед тобой на задних лапках. Если человек виноват, он должен сам сознать свою вину, но за мной такой вины нет». – «Не думай, Витя, что я от тебя ожидала извинений, в этом отношении я тебя достаточно хорошо знаю. Но прежде всего надо всегда думать, что говоришь, и не болтать языком зря. Поверь, если б ты начал плясать передо мной на задних лапках, это вовсе не доставило [бы] мне удовольствия, и ты тоже знаешь, что я не люблю тех, кто пляшет». Я отворачиваюсь к стене и сижу молча. От разговора мне неприятно, и я еще вчера решила, что не следует придавать большое значение всему, что болтают. Этот случай послужит мне хорошим уроком. Надо избегать всяких недоразумений на работе и быть всегда сдержанной.
7 сентября. Рано утром, когда чуть брезжил рассвет и в воздухе была приятная прохлада, мы из Симферополя пошли на юг. Наши вещи уехали на повозке вперед, а с собою были только хлеб и консервы. Еду несли в мешке по очереди, и она была отдельно у каждой бригады. Меня моя бригада заботливо освободила от этой ноши. Я несла через плечо только баклажку с водой и в руке молоток. Перед уходом Витя и Запасчиков осмотрели меня, как я одета. Я шла в спортсменках на босую ногу, в черном сарафане и в белой панаме на голове. Они накинули мне плащ на плечи, на случай дождя. Вид замечательный. С собою я взяла еще два сарафана, два купальных костюма, легкое фланелевое одеяло, а также маленькую подушку. Это все было в рюкзаке на уехавшей повозке.
День с каждым часом становился все жарче. Вначале между мною и Витей была небольшая натянутость, но она быстро исчезла, как только мы заговорили. Медленно мы двигались по шоссе все дальше на юг, все выше поднимаясь в гору. Иногда останавливались около интересных обнажений, наш руководитель, доцент Алексеев, добродушный, симпатичный и мягкий человек, объяснял нам рассматриваемую породу, и мы продолжали свой путь, растянувшись по дороге группами. Я шла с Олесем, весело подсмеиваясь друг над другом. «Ах ты, северный полюс, – говорил он, – ты такая же холодная». – «А ты – экватор», – смеюсь я. – «Ну вот и хорошо, – сверкает Олесь золотыми зубами. – Когда полюс и экватор идут вместе, они смягчают друг друга, и получается умеренно теплый климат. Получается Италия, и мы можем вообразить, что путешествуем по прекрасной Италии». Олесь большой чудак. Он всегда весел, смеется, сверкая широкой золотой улыбкой, и очень легкомыслен. Но он любит поэзию, литературу, много читает, понимает и любит красоту, а также природу. От жизни он легко, не задумываясь, берет ее радости, слегка ухаживая за девочками, но не всерьез. Самый большой недостаток Олеся – это что он чрезмерно ленив, к тому же он не очень хороший товарищ и на него нельзя положиться. По жизни он скользит поверхностно, шутливо и легко.
Мы проходим татарские деревни, но ландшафт не меняется, и только холмы делаются выше, круче и обнажения совсем белые. Это вторая гряда Крымских гор, сложенная из отложений морей мелового периода, а за ней начинается долина, и мы, спустившись в нее, идем по широкому плоскогорью. Впереди синие горы придвигаются к нам близко-близко. Когда все долго рассматривают обнажение, Женя, Леня Шаровар и я садимся в тени сарая на краю татарской деревни и отдыхаем в канаве, запыленные и изнывающие от жары и жажды. Мы настолько запылены с головы до ног, что смешно смотреть друг на друга. Солнце стоит высоко, и его горячие лучи обжигают землю, на которой мы встречаем только большие кусты колючего репейника. Кругом все голо, выжжено солнцем и безжизненно…
Когда мы подходим к деревне Мамут-Султан[298], солнце начинает понемногу клониться к западу и становится не так жарко, идти легче. Здесь мы должны ночевать. Наскоро мы едим все, что у нас есть; многие ищут тень под деревьями с поникшей от дневного жара листвой и ложатся отдыхать. Я смываю с себя дорожную пыль и с Женей и Витей иду на окраину села, откуда видно голое, безрадостное плоскогорье. Там мы садимся под кустом. К нам подходит Миша Запасчиков. Он вынимает из кармана карты, и мы начинаем играть в дурака. Но вот прибегает Сережа и заявляет, что все уходят, решив ночевать в другой деревне, где легче достать продукты. Мы быстро встаем и догоняем остальных. Наша бригада идет отдельной группой. «А знаете что, – говорит Миша, – давайте как-нибудь сразимся в карты по-настоящему, как следует, во что-нибудь азартное». – «А разыгрывать будем Таню», – смеясь, говорит Виталий. «Опять он меня задевает! И что ему от меня надо?» – с досадой думаю я. «Интересно, кому она достанется?» – добавляет он. – «Ну уж безусловно только мне, – заявляет решительно Витя, – поверьте, только я ее выиграю, и никто больше». – «А если я не хочу, чтобы ты меня выигрывал?» – говорю я. – «А я и спрашивать не буду тебя, а вот захочу и выиграю». – «Слишком ты самонадеян, Витя», – замечаю я, улыбаясь.
Дорога, по которой мы идем дальше, становится красивей, и колючки постепенно исчезают. Нас окружают высокие горы, а внизу прекрасные долины. Теперь идти не так жарко, и я иду с удовольствием. Обогнав всех, мы с Леней Шароваром идем впереди. «Посмотри, как красиво кругом, какие высокие горы нас обступают с юга! – говорю я. – Я готова была бы не один месяц вести такой образ жизни со сменой впечатлений, каждый раз любуясь все новыми красотами природы. За сегодняшний день мы прошли много километров, но я не чувствую большой усталости. Я нахожу прелесть в том, чтобы не иметь определенного места, ночуя каждый раз в новом, незнакомом, как кочующие цыгане, встречая утреннюю зарю и провожая вечер».
Оглянувшись кругом, я чувствую внутри себя безграничную свободу. Я птица, у меня за спиной крылья, и я лечу к солнцу, к влекущим меня горам, к морю. Вырванная из условий оседлой жизни, я забываю, что у меня есть дом, и кажется, что это все осталось где-то далеко позади. Мне приятно, что через час я увижу что-то новое и оно захватит меня своей красотой. Это Крым, где я была так недавно, очарованная морем, слившаяся с природой юга. Мне хочется поделиться своим настроением, и я об этом говорю с Леней.
В Тавли[299], куда мы пришли к вечеру, в бывшем доме богача Попова[300], наша база. Говорят, что здесь во время Гражданской войны был главный штаб белых. А когда Крым был взят красными, то помещался их штаб. Вокруг большого красивого дома густой, прекрасный парк с тенистыми аллеями. В доме девочкам дали отдельную комнату большую. Переодевшись и умывшись, я тороплюсь идти в парк. Меня догоняет Шура Кудрявцев, и мы с ним идем по широкой красивой аллее, обсаженной высокими тополями, все дальше уходя от дома. Парк запущен, но в этом есть своя прелесть. Последние лучи заходящего солнца медленно догорают, запутываясь в густой зелени и желтеющей листве деревьев. Легкий вечерний ветерок пробегает по верхушкам деревьев и кустов, будто шепот засыпающей природы, и в этом шуме есть для меня непередаваемая грусть. Все ниже спускается солнце, и, наконец, золотая полоса в небе угасает. Сумерки быстро сгущаются, и мы торопимся домой. К нам навстречу бегут Сережа, Миша, Витя, который строгим и вместе с тем шутливым тоном, обращаясь ко мне, говорит: «Где ты была? Бригада тебя ищет, а ты гуляешь по парку, да еще вдвоем. Это – нарушение дисциплины. Ты должна всегда прийти к бригадиру и сказать ему, куда ты идешь, надолго ли, и с кем идешь, а то мы тут ищем, а она пропала! Чтоб этого больше не было. Все расскажу папе». – «Это еще что выдумали! Я давно выросла из того возраста, когда жалуются папе», – говорю я смеясь, и мы идем по широкой аллее к дому. В небе пугливо трепещут последние отблески заката, тихо угасая, и наступает ночь. Но эта ночь кажется бархатной, над головой загораются большие дрожащие звезды, и во всем чувствуется глубокий покой. Парк таинственно прекрасен. Воздух напоен запахом цветов и трав, прозрачные, волнующие тени, дрожа, пробегают и тянутся к нам.
Подойдя к веранде, мы в окнах увидели свет. Витя, взяв меня за руку, ввел по лестнице, и мы все пошли в комнату девочек. Подведя меня к моей кровати, Витя сказал: «Вот это мы все приготовили для тебя». Я взглянула и на тарелке увидала нарезанные помидоры, хлеб и чашку с какой-то жидкостью. «Это все ты должна съесть и выпить чарку водки», – заявил бригадир Витя. «Помидор я съем охотно, а чарку предоставляю выпить вам, потому что водку я не пью». – «Но ты должна выпить, раз собираешься быть инженером. Приучайся к этому», – говорит Сережа. – «Опять я слышу глупые слова – должна приучаться, – ничего я не должна, и силой меня никто не может заставить делать то, чего я не хочу, а поэтому отстаньте от меня». Все хохочут. Тогда Сережа и Витя хватают меня за руки и под общий смех хотят заставить выпить чарку. Я вырываюсь: «Пустите меня, уж лучше я сама сделаю вам большое удовольствие, выпью чарку водки, но запомните, что этого насилия я вам никогда не прощу». Я беру недоверчиво чарку, пью, но там оказывается вода. Хохот увеличивается. «Ну не сердись, Таня, – гладя меня по голове, говорит Витя, – это мы только пошутили». – «Любя тебя, Танюша», – добавляет Сережа. Я съедаю все, что лежит на тарелке, и, когда мальчики уходят, девочки говорят: «Ну и любит тебя твоя бригада! Они тут весь дом перевернули, искавши тебя».
Позднее к нам в комнату вваливаются почти все студенты и с ними наш руководитель Алексеев. Ему рассказывают: «Вы еще не знаете, как Таня у нас водку пьет». – «Ничего подобного, это все выдумки, это была не водка, хотя я этого не знала», – защищаюсь я. – «И вы были разочарованы?» – добродушно смеется Алексеев. – «Разочарована, только не в водке, а кое в чем другом, в чем, – это знает моя бригада». Алексеев смеется. Он очень симпатичный, немолодой, маленький, кругленький. Младший руководитель, Осипов, – хуже: он мне напоминает молодого бычка, такой же плотный, коротенький, и мне думается, что он не очень умен. Как часто молодые преподаватели, он любит показывать свой авторитет, считая себя выше всех нас; держит он себя неровно. Обычно товарищески прост, но когда делает выговоры – хочет всегда показать свою власть. В нашей комнате поднимается шум. Кто-то бренчит на балалайке. Сериков[301] горланит песни, тут же танцуют, и так до ужина. И только после ужина база погружается в сон и наступает тишина.
8 сентября. Рано утром, когда первые, нежно-розовые лучи восходящего солнца ласково блеснули нам в глаза, а воздух был еще прозрачен и чист, мы, захватив с собой плащи, с проводником выступили в путь. Все ближе придвигались к нам горы, и мы вступили на склон большой горы, медленно начав подниматься на ее вершину.
Мы идем по плоской яйле, голой, выжженной солнцем, а впереди нас высится стена большого массива с крутыми обрывами. Подъем крутой, но мы бодро идем вперед. У меня приподнятое настроение. Многие говорят, что горы действуют подавляюще. Это верно, так и должно быть, если противопоставлять себя горам. Тогда перед их величиной будешь себя чувствовать очень маленьким и ничтожным существом, и будут подавлены сила и энергия. У меня же наоборот, потому что я не противопоставляю себя горам, а сливаюсь с природой. Горы – это большой кусок природы, а я – маленький кусочек природы, но у нас общее начало, мы разные проявления одного и того же явления, мы – одно. В этом слиянии с природой – большая радость. Это дает энергию, силу и гордость. Горы – проявление могущества природы; приятно сознавать, что в ней таится столько творческих сил, и это возбуждает, хочется влезть к самым верхушкам, чтобы с далеких гор взглянуть на необъятный мир, простирающийся у ног. Охваченная этим, для меня новым, чувством, я быстро и легко, обогнав всех, иду с Московцевым[302]. Мы далеко впереди, и, когда делаем остановку, я слышу голоса: «Что ей не бегать? Ведь в ней весу всего пуд двадцать восемь». С этого дня у меня появляется новое название – «Пуд Двадцать Восемь». Даже Алексеев называет меня так. Он говорит: «Да, она ходит без больших усилий, с улыбкой на лице». Леня Шаровар добавляет: «Это у нее хорошо получается». – «А я не ожидал, что она будет так ходить, думая о ней, что она такая слабая, хрупкая и эта экскурсия будет для нее тяжела», – продолжает Алексеев. Сережа, которому трудно ходить из-за невроза сердца, немного недоволен, что я, которую он считает изнеженной девочкой, иду всегда впереди его. Он скептически замечает: «Вот попробуйте таким темпом сделать несколько подъемов, так потом запросит валерьянки». – «Не бойся, Сережа, наверное не попрошу, – с улыбкой говорю я, – обойдусь и без валерьянки». И действительно, я все 20 дней, не пропустив ни одного перехода, ходила без жалоб на утомление, и мне часто влетало от Алексеева за мою поспешность. Мне ходить было не трудно, и я все время чувствовала себя хорошо.
Отдохнув и подкрепившись едой, мы снова продолжаем наш путь. Начинаются карстовые поля, под нашими ногами сплошные острые выступы, ямки, трещины, и мы все чаще спотыкаемся, раним себе ноги, рвем туфли. Здесь очень легко вывихнуть или сломать ногу, и потому мы идем медленно и осторожно. По дороге попадаются карстовые воронки, провалы, в трещинах которых растет колючая трава и стелется колючий мох. Все время ослепительно светит солнце, и в его палящих лучах все сжигается кругом, но в воздухе чувствуется свежесть, он чист, дышится свободно и легко. Мы поднялись высоко над уровнем моря. Наш проводник ведет нас к горным пещерам. Черным неправильным пятном вдали темнеет вход в пещеру Бим-Баш-Коба[303] – Тысячеголовую. Есть предание, что там когда-то умертвили тысячу преступников. Вот мы одеваем на себя плащи, зажигаем фонари и спускаемся в пещеру, где нас охватывают прохлада и сырость. Кругом темно и тихо, наши голоса становятся глухими и далекими. Свет от фонарей, дрожа, освещает пещеру и ее стены: они все покрыты причудливыми натеками известкового туфа и похожи на лепные барельефы и фрески. Из мрака выступают неправильной формы колонны и кажутся очень странными. На всем, куда ни глянешь, блестят капли влаги, мелкие, как бисер. Когда рукой касаешься стен и колонн, то чувствуешь все ту же холодную влагу. Мы медленно рассматриваем все вокруг, двигаясь все дальше в глубину. Свет часто теряется в каких-то провалах, а кругом все те же причудливые узоры натеков в блестящих капельках воды. Насколько глубоко тянется пещера – неизвестно, до конца ее никто не исследовал. Но вот в одном месте нам сверху блеснул луч света. Он был особенно приятен и радостен здесь, среди этой вечной тьмы. Несколько человек бросились ему навстречу. Я последовала за ними. Они лезли навстречу солнцу, и Кудрявцев помогал мне карабкаться вместе с ним. Сережа сверху кричал: «Возвращайся, Таня, за нами не лезь, ты все равно не влезешь». Но я знала, что влезу, не хуже, чем он. Я цепко хваталась за холодные, скользкие камни, а Кудрявцев в трудных местах поддерживал меня. Из-под наших ног, с гулким стуком падая вниз, осыпались обломки. И вот я стою наверху и смотрю на этот темный провал. Мне становится жутко, когда подумаю о том, что там темно и сыро, безжизненно холодно и тихо. А что если бы из-под ног сорвался большой камень, или упал бы сверху? Он мог бы убить кого-нибудь из нас и увлечь за собой в страшную, сырую могилу-пещеру. Сережа был прав, предупреждая меня, но в наши годы опасность не страшит, она только увеличивает интерес. Когда мы вылезли из этого темного колодца, увидели кусок синего неба и слепящие лучи солнца ярко озарили нас, сердце затрепетало от жизни, а глаза щурились от света после тьмы. Здесь наверху все живет, каждая букашка и травка дышит, радуется свету и теплу.
Но вот мы идем снова дальше к другой пещере Сук-Коба (Холодная пещера)[304]. Там также темно и сыро, свешиваются сталактиты со стен и сводов и еще более причудливы узоры натеков. Много выше – колонны, и на всем лежит печальный отблеск влажных капель. Когда мы уходим из пещеры, из-под ног последнего из нас срывается большой камень и с глухим грохотом несется на дно пещеры. Снова наверху солнце и синева неба, а перед нами все те же карстовые поля, и близко придвигается к нам Чатыр-Даг. Все чаще по дороге попадаются будто искусственные, сделанные из ваты, эдельвейсы. Я начинаю думать о Швейцарии, об альпийских лугах и об этих альпийских розах. Но вот мы стоим у самого подножья Чатыр-Дага, и дальше подъем делается очень трудным и крутым. Можно подниматься теперь только по тропинкам, теряющимся в горах. Валя Белова совсем измученная и слабая, а Тина еле-еле передвигает ноги; они идут с проводником. Многие студенты наши лезут прямо с камня на камень, переводя дыхание во время минутных остановок. Мне часто приходится во время подъема руками хвататься за камни, карабкаясь выше. Вершина горы все ближе придвигается к нам. Первым на вершину Чатыр-Дага влез Леня Шаровар, а из девочек – я. Мы сели на северном краю плоской вершины завтракать. Было холодно, резкий ветер забирался под плащ, и в его дыхании была леденящая свежесть. На север, далеко, до самого Симферополя, тянулась бесконечная панорама возвышенностей, мягко очерченных, все того же рыжеватого цвета разных оттенков. Вдали кое-где зеленели пятна леса и виднелись белые обнажения известняка. Но это все было далеко внизу, затянуто синеватой дымкой. Мы группами, по несколько человек, переходили на самую высокую точку Чатыр-Дага, – Эклиз-Бурун[305]. Этот выступ к югу обрывается отвесным склоном, голым, скалистым и грозным. Оттуда перед нами открылся захватывающий вид. Внизу, много ниже нас, клубились белые, пушистые хлопья облаков, и там, где они разрывались, далеко внизу виднелись массивы лесов и разбросанные среди них скалистые вершины; где-то мелькали белые линии шоссе и еще дальше виднелось море. Оно было светлое, неподвижное, такое же, как небо, и у горизонта оно, сливаясь с небом, теряло границы. Когда смотришь сверху вниз, все кажется ненастоящим, будто нарисованным на рельефно-выпуклой картине, в отдалении теряющим всякую материальность и окрашенным в нежнейшие, тающие оттенки. Я смотрела, как облака, подходя к Чатыр-Дагу, проползают между нами и теми, кто остался позади, и тогда мы их не видим, как ничего не видим позади себя. Вот постепенно облака редеют, открывая на миг все, что позади нас, но на смену им ползут все новые, и все исчезает. Я стараюсь запомнить все, полная самых разнообразных, непередаваемых впечатлений и ощущений. Мне кажется, что весь мир у моих ног, и не хочется спускаться вниз.
Однако пора идти. Тут произошел забавный эпизод, и опять, конечно, виновником его был Витя. Видя, что я стала серьезна от величия картины, передо мной открывшейся, он со свойственным ему озорством поймал мохнатую гусеницу и сказал: «Видите – вот и такие прелести в природе водятся». – «Фу, какая гадость!» – вздрогнула я, питая с детства отвращение к червям и гусеницам. – «А хочешь, я ее проглочу?» – «Не говори глупостей». – «Ну, на американку[306], хочешь?» – «И на американку не проглотишь». – «А вот увидишь. Согласна?» – «Ну согласна, все равно не проглотишь». Витя заворачивает гусеницу в листок травы и раньше, чем я успеваю вскрикнуть, глотает ее. «Ты просто ненормальный!» – возмущаюсь я. – «А американка моя! И теперь ты в моей полной власти!» – хохочет он. – «Попробуй только эту власть использовать!»
Однако пора идти. Мы снова, спускаясь, хватаемся руками за скользкие камни. Наконец мы входим в буковый лес и идем по крутым лесным тропинкам. Мне легче подниматься, чем спускаться, потому что я легко теряю равновесие, мои ноги все время скользят, я не могу удержаться и бегу по инерции. В одном месте я с размаха падаю, но бегу с синяками дальше. Всем давно хочется пить, а фляжки у всех пустые, и в пути воды нет. У девочек измученный вид, особенно ноет и отстает Тина Хлебтовская, слишком полная, рыхлая и для таких переходов не приспособленная. Валя Белова стонет от усталости, ее раздражают камни, подъемы, спуски. Соня сильная и крепкая, потому идет хорошо. По дороге мы срываем коралловые бусины кизила и хоть немного утоляем жажду их кислотой. И Витя, который на просьбу девочек нагнуть им кизиловую ветку с насмешкой отвечает: «Вот еще новости, что выдумали, сами нагните», – этот дерзкий Витя наполняет мои руки спелыми ягодами и орехами. Перебрасываясь шутками, мы вместе идем дальше. Потом он заставляет меня, на правах бригадира, нести фонарь, говоря, что я бригадный «лодырь». Долго мы идем вместе, и постепенно наши шутки и смех сменяются серьезным разговором. Я говорю: «Знаешь, Витя, я не всегда жалею кого-нибудь; ты знаешь, чувство жалости иногда бывает оскорбительным для человека. Никогда не надо давать повод себя жалеть». – «Смотри не вздумай когда-нибудь пожалеть меня, уж этого я не допустил бы», – перебивает меня Витя. Потом вдруг замечает: «Все на свете проходит, Таня, любая боль, но человека, которого ненавидишь, никогда не забудешь, он будет всегда с тобой и в одиночестве. Так же, как и того, кого любишь…» И после долгого промежутка говорит: «А у тебя бывает иногда ослиное упрямство. Споря, ты не хочешь согласиться, что ты не всегда бываешь права, и тогда хочется тебя поучить хотя бы „хлыстиком“». Он смеется, сверкая глазами. «Ну и рассердила ты меня тем, что по глупости в Симферополе начала на меня сердиться. А я и без того был тогда в плохом настроении, да тут еще Виталий. Согласись, что это все получилось глупо, и все из-за тебя». – «Да, я тогда же решила, что не надо было сердиться, а главное, об этом говорить. Но пойми, что шутки не всегда бывают удачны, и ты должен это понять и с этим согласиться. Надо знать, как можно шутить, ведь шутки бывают разные». – «Но ведь я вовсе не хотел тебя тогда обидеть. Больше же всего меня разозлил Виталий своим вмешательством. Ты знаешь, этот человек мне противен, и если бы его не было, не было бы и никакой ссоры». – «Ты знаешь, Витя, Виталий очень хитрый человек и многое любит делать исподтишка, поэтому он особенно мне не нравится. Я люблю смелых, умных, открытых людей». – «Ты права. Все остальные ребята у нас хорошие, только нервные очень, и поэтому между ними тоже бывают ссоры и стычки. А лучше всех Женя, он сдержанный, порядочный и хороший товарищ, с ним всегда бывает легко», – закончил Витя и замолчал. – «Знаешь, почему с Женей бывает легко? – говорю я. – Потому что он хорошо с детства воспитан, собран и может владеть своими чувствами, а с такими людьми легче жить и соприкасаться в жизни. Но главное, конечно, душа и ум…» – заметила я задумчиво.
Наш разговор прервался, к нам подошел Виталий. Мы проходили татарские селения, небольшие табачные поля, виноградники и только к вечеру пришли в какое-то селенье выше Алушты[307]. Приведя себя в порядок, я пошла с Женей и Витей в кофейню чего-нибудь поесть. В этот вечер я долго спорила с Сережей. Он находит бесхозяйственной меня и это мне доказывает, говоря, что я должна научиться все делать по хозяйству, чтобы в дальнейшем быть хорошей женой. Я не возражаю, что должна, так как это в будущем мне пригодится как геологу. «И не как геологу, а как женщине, – возражает Сережа, – вот выйдешь замуж, так муж тебя заставит быть хорошей хозяйкой». – Я вспыхиваю гневом, так как это для меня больной вопрос, и говорю: «Прежде всего, муж ничего не может заставить: учусь я не для того, чтобы быть домашней хозяйкой. Я хочу работать наравне с мужем и брать на себя лишнюю нагрузку не собираюсь. Хозяйничать будет у меня домработница, а возможно, к этому времени многое изменится и будет хорошее общественное питание». – «А как ты думаешь, для чего учатся женщины?» – продолжает Сережа. – «Как для чего – чтобы работать», – говорю я. – «Ты ошибаешься, они хотят стать инженершами, выйдя замуж за инженера». – «Неужели ты думаешь, что у меня есть стремление стать инженершей и для этого я поступила в Горный институт?» – возмущенно повышаю я голос. – «В данном случае я не о тебе говорю, ты слишком молода, и у тебя нет этого стремления, но с годами оно может появиться. Во всяком случае, оно есть у большинства девушек. Если твой будущий муж позволит тебе служить, значит, он у тебя будет дурак, а умный муж заставит выбросить из головы глупости и быть просто настоящей хорошей женой; но, возможно, ты подцепишь себе лодыря и тогда будешь работать на него, а он возражать не будет, потому что это будет ему выгодно». Я чувствую прилив обиды и раздражения за такой узкий взгляд на женщину собственника-мужчины. И я говорю резко: «За дурака и лодыря я, конечно, замуж не выйду, как и за собственника. Прежде всего у меня, у нас, должно быть взаимное понимание друг друга, уважение и равноправие, и жизнь на равных началах, материальная независимость. Нас должны связывать правдивая любовь и глубокое чувство привязанности друг к другу с уступками с обеих сторон. Я это понимаю только так». – «А, ты хочешь мужа умного, красивого, с хорошим характером и заработком инженера, как и ты?» – «Ошибаешься, заработок меня интересует мало, я для того и учусь, чтобы быть независимым, обеспеченным человеком». – «Но тогда не будет равных начал», – начал Сережа. – Я продолжаю: «Порядочный человек с головой и самолюбием никогда не согласится жить за счет своей жены, а людей без гордости и самолюбия я не признаю. И если я не найду такого мужа, которого смогу любить, то не выйду замуж совсем. Но домашней хозяйкой, удобной женой собственника-мужа я не буду». Я чувствую, что волнуюсь и мне хочется крикнуть Сереже: «Это дико в наше время – не отбросить мещанского взгляда на женщину!» И я чувствую отвращение к сознанию мужского превосходства, которое читаю на лице Сережи. Волна возмущения и протеста мешает мне говорить. «Ты еще ничего не понимаешь в жизни, через несколько лет твои взгляды сильно изменятся, и ты будешь больше ходить по земле», – продолжает Сережа. – Мне хочется поскорее окончить этот неприятный разговор, и я сухо говорю: «Спорить об этом пока бесполезно; в будущем будет видно, кто из нас окажется прав, а ты все равно меня не переубедишь». Виталий поддерживает Сережу. Он говорит:
«Я давно замечал, что Таня резко всегда отмежевывается от своего пола, чем это объяснить?» С противной улыбочкой продолжает: «Но мне думается, через два года она, конечно, будет как все; к этому она придет сама, испытав все радости жизни». Я больше не хочу возражать и молча ухожу во двор, там я влезаю на татарскую арбу, долго смотрю на далекие звезды и, наконец, под открытым небом, крепко засыпаю. Вокруг на земле спят студенты, а некоторые ночуют в кофейне. У меня самое хорошее место. Засыпая, я думаю: Сережа – хороший, но он слишком односторонний и в некоторых вопросах невыносимо узок.
А к женщинам относится как к чему-то вспомогательному в мужской жизни, вроде вкусно приготовленного обеда, хорошей квартиры, мягкого кресла. Впрочем, ко мне самой он привязан почти по-братски. А сейчас серьезно воспринимает поручение папы следить за мной в путешествии, чтобы чего-нибудь со мной не случилось. Поэтому он даже хранит у себя мои деньги и сам всюду за меня платит, выдавая мне только немного на мелкие расходы. Он очень хозяйственен, а меня считает еще совершенно не способной к самостоятельной жизни, говорит, что детям деньги давать не следует, и читает мне порой нотации.
9 сентября. Сегодня, проснувшись утром, я увидела шелковую акацию в цвету и ей улыбнулась. Я залюбовалась тонкой резьбой изящных перистых листьев, похожих на кружево, и нежными розовыми цветами. Проснулась я раньше всех, когда солнце еще чуть озаряло верхушки гор и все кругом крепко спали. Меня разбудила лошадь, тихонько тащившая сено из-под моей головы.
Наши девочки после подъема на Чатыр-Даг так устали, что еле плелись до Алушты, где мы остановились на какой-то базе близ моря. Самые усталые остались в Алуште. Витя, Женя и Сережа тоже остались, но, конечно, они валяют дурака, что не могут идти на экскурсию. Остальные с проводником отправились на гору Демерджи[308]. Она вся покрыта причудливыми колоннами и каменными грибами, шапки которых угрожают своим падением. Вся гора в ущельях, обрывах, выступах, и влезть на ее верхушку тяжело. Многие отстают на склоне горы, но я лезу выше с несколькими студентами к самым столбам выветривания. Из-под наших ног все время летят камни, и ноги скользят вниз с осыпями. Но там, наверху, все так интересно, ново и необычно. Самой разнообразной формы стоят столбы выветривания, образуя лес гигантских стволов.
Спускаться с этой горы было во много раз труднее, чем подниматься. Миша опирался на палку, а я на его руку, стараясь не упасть, и все же падала. Самые солидные камни, и те оказывались обманчивыми, когда я доверчиво ставила на них свою ногу. С шумом катились они вниз и, не останавливаясь, исчезали где-то далеко у подножья горы. Острым камнем я поранила себе ногу, и хотя рана была не очень большая, но кровь лилась сильно. Тогда сам Алексеев заботливо смазал мне больное место йодом и сделал перевязку. Все острили и смеялись надо мной. «Теперь Пуд Двадцать Восемь не будет больше прыгать как коза», – говорит, улыбаясь, Алексеев. Но нога болит не сильно, и я иду, держась за руку Лени. Вот мы вышли на гладкое шоссе, и теперь идти много легче. Сзади все время нас обгоняют бегущие машины. Мы считаем километры по столбам и, наконец, входим в Алушту.
На базе тесно. Нас всех разместили по разным комнатам; с тремя девочками я в небольшой комнате, а рядом в соседней комнате моя бригада. Теплый и тихий южный вечер, наполненный ароматами цветов и соленым запахом моря, прекрасен. Я иду к морю, бросаюсь в воду, и морская волна швыряет меня на берег, а я стараюсь удержаться, хватаясь руками за скользкие камни, лежащие на дне. Знакомый запах моря и морской ветер, насыщенный свежестью, простором и свободой, меня волнуют.
10 сентября. В столовке нашей, как назло, каждый раз баклажанная икра, к моему и Павлика Нацика[309] несчастью. Он не ест совсем, а я съедаю все со страданием на лице. Все есть меня заставляет голод и моя бригада, особенно бригадир Витя. Он набрасывается на меня со словами, что противно смотреть, как я ем, что это только все мои капризы и мое баловство и что от этого давно пора отвыкнуть. Я, чтобы лишний раз не ссориться с ним, с трудом съедаю все. Столовки – это самое большое наше несчастье, потому что в них дают всякую дрянь вроде дельфиньего мяса и жира. Но и они не могут омрачить общего веселого настроения и прелести экскурсии по Крыму.
После завтрака мы идем на берег моря изучать его деятельность. Мы рассматриваем гальку и береговые обнажения сланцев. Сланцы – это злополучное слово для меня с моим неясным произношением буквы «л»; Витя и Женя часто пристают ко мне, говоря, что я произношу неприличные слова. Женя говорит, что лучше уж мне просто говорить «засранцы». И когда он мне надоедает, я кричу ему: «Вы все сами настоящие „сланцы“». А он, сдерживая смех, с притворным возмущением говорит, что я стала ругаться неприличными словами, и на этот раз обещает пожаловаться маме. Болтать всякие глупости и двусмысленности они так привыкли, что (хотя тоже привыкла к этому) порой набрасываюсь на них за это, ругаю их и говорю, что они настоящие босяки, а не студенты Горного института. Но они, конечно, продолжают в том же духе приставать к нашим девочкам, отчего одни смеются, отвечая тем же, а другие, негодуя, возмущаются. Особенно своими насмешками задевает моя бригада Марусю[310] и ее бригаду, не выказывая девочкам никакого уважения и даже относясь к ним пренебрежительно. Я не раз становилась на защиту девочек, упрекая мальчиков за их распущенность. Но что с ними поделаешь? Сама я так привыкла к ним, и для меня они такие хорошие товарищи.
Сегодня день был очень жаркий, и мы под вечер, усталые, пошли купаться к морю. Алексеев учил меня плавать, а Миша, взяв меня на руки, унес далеко в море. Пять человек, в том числе Витя, Кудрявцев и Леня Шаровар, так далеко уплыли в море, что их долго не было видно. Алексеев волновался за них, а потом устроил собрание, на котором им хорошо влетело, а попутно и Московцеву, и Лене, и мне за то, что мы всегда бежим вперед. Вечером я с Сериковым осматривала город, и, когда мы возвращались домой, встретили Леню и Витю. «Мне не хочется идти на базу, вечер такой хороший и еще рано, – сказала я. – Если вы идете не домой, то возьмите меня с собой, куда пойдете сами». Леня заявил: «Нет, на этот раз мы тебя с собой не возьмем. Лучше иди, Абраша, на базу». – «Правда не возьмете?» – спрашиваю я Витю. Он говорит: «Ясно, что не возьмем», – и смотрит, улыбнувшись, на меня. По его лицу я вижу, что они собираются идти куда-то, куда мне нельзя. Скорее всего, в пивную… «Ну, хорошо, я вам, значит, не товарищ», – и я собираюсь уходить. Но в это время подходит к нам Сережа, и Леня ему сообщает, что я хочу идти с ними. «Это что за новости, – набрасывается на меня Сережа, – марш на базу, без всяких разговоров, что выдумала!» Он берет меня за плечи и поворачивает.
Во мне вспыхивает раздражение, и я резко ему говорю: «Я вовсе не собираюсь с вами идти, и ты можешь успокоиться. Я прошу тебя быть вежливым и разговаривать другим тоном, как и другими словами, а то толкается на улице, как дурак. Привыкай быть вежливым, давно пора тебе научиться, что хорошо и что плохо». Я говорю еще несколько слов Сереже и, повернувшись, ухожу. Меня по дороге нагоняет Витя. Я слышу, как он кричит вслед оставшимся: «Надо ее успокоить», – и, обращаясь ко мне, говорит: «Опять рассердилась. Подумай, ведь как-никак, а ты девочка, и ходить с нами ты всюду не можешь. Мы идем в пивную, куда ты не пойдешь, а значит, и брось сердиться». – «Я это и без вас понимаю и с вами идти не собиралась, догадавшись, куда вы идете. Я сержусь только на Сережу. Ну что это за грубость кричать „Пошла на базу!“, да еще толкаться, когда можно было все объяснить без крика», – говорю я спокойно.
Вечером я с Московцевым привожу нашу запись в порядок, когда с гулянья возвращается наша бригада. Витя пристает ко мне, чтобы я помирилась с Сережей. Мое раздражение против него давно прошло, и я говорю Сереже: «Сознайся, что ты был неправ, и давай все забудем». Мы миримся, но по лицу Сережи я вижу, что он недоволен. Тогда Витя кладет мне на плечи руку и убеждает меня быть более сдержанной; это уже второй случай, это может перейти постепенно в озлобление, и тогда дружба пропадет. «Сережа был, конечно, неправ, – говорит Витя, – и я за это его хорошо пробрал. Но таких ссор между нами быть не должно». – «Я и так вам многое прощаю, за что можно серьезно рассердиться, – отвечаю я, – но я обещаю быть сдержанной, следя за собой, а вы не должны распускать языки и не подумавши болтать все, что взбредет в голову». В разговор вмешивается Сережа: «Только подумайте, какие она мне бросала сегодня словца! Таких я от нее не ожидал. Это, Виктор, все твое влияние, ты научил ее так разговаривать». Женя смеется. «Скажи, Таня, это мое влияние?» – серьезно, с волнением в глазах, спрашивает Витя. – «Нет, это только вспышки моей прежней резкости. Ведь в детстве я, не помня что, говорила, любила в раздражении хлопать дверью, за что мне не раз попадало от мамы. От этого мне долго пришлось отвыкать, поняв, что это не сила, а слабость», – говорю я серьезно. – «Ну, ты бы у меня похлопала дверьми! Видимо, тебя мало учили ремешком», – со смехом говорит Витя. – «В детстве меня никаким ремешком не учили, я достаточно понимала слова, которыми мне разъясняли мои поступки, и я работала над собой, осознавая, в отличие от некоторых, что хорошо и что плохо». Я со смехом тащу Витю за ухо, а Женя швыряет в меня подушку. Через минуту подушки летят со всех сторон, и я сразу сражаюсь подушками с Витей и Женей. Мне на помощь приходит Павлик Нацик, большой, сильный, деревенски наивный. Он хватает Женю за руки, а я вцепляюсь руками в его густые волосы и начинаю их трепать. Женя кричит, а Витя приходит к нему на помощь, освобождая его от моих цепких пальцев. В комнате хохот и крик… Но вот мы, растрепанные, садимся на кровать и по-детски смеемся после этой драки дикарей. Вспоминается детство и индейцы.
11 сентября. Сегодня мы идем в лесной заповедник[311], где раньше леса были предназначены для царской охоты. В высокой горной долине скрывается бывший монастырь Козьмы и Дамиана[312]. Дорога туда идет вначале между виноградниками, а потом лесом по самому заповеднику. До бывшего монастыря, где теперь находится управление заповедника и база, 20 км, но дорога туда чудесная, и мы идем, не замечая усталости. По склону горы налево подымаются высокие, стройные, частые стволы деревьев-великанов, а направо склоны спускаются вниз, и там та же зеленая девственная чаща, увитая плющом. Здесь все дико, первобытно и запущенно, в этом непередаваемая прелесть. Вся земля покрыта гниющей листвой и сухим хворостом. По дороге попадаются кристально-чистые горные ручьи, с шумом убегающие по своему каменному ложу. Встречаются также громадные камни, покрытые седеющим, шелковистым мохом и сеткою зеленого плюща. В лесу полнейшая тишина. Только когда мы проходим, наши голоса нарушают эту тишину, и она отступает, прячась далеко среди светлых буковых стволов, выглядывая из ветвей и смыкаясь за нами непроницаемой стеной. В густом сплетении веток царят прохлада и сумрак, а воздух напоен особым лесным запахом. Я не могу надышаться этим легким ароматом леса. Я иду с Олесем, он в восторге от всего окружающего, и в данный момент мы хорошо понимаем друг друга. Нам хотелось бы здесь остаться на месяц наедине с природой, чтобы по этому лесу бродить осторожными шагами, не нарушая его покоя и тишины, ловя говор леса, наслаждаясь всеми красотами природы, понимая ее сердцем и умом. День был жаркий, и в нагретом воздухе дрожали прозрачные струйки горячих солнечных лучей.
Когда солнце было еще довольно высоко, мы подошли к управлению заповедника. Со всех сторон высились лесные стены гор, и казалось, что этот красивый уголок отрезан от всего мира. Нам отвели бывшие кельи монастыря для жилья. Комнаты были маленькие, низенькие, белые, а во все окна ярко светило солнце и заглядывала лесная чаща. Я долго стояла у открытого окна кельи. Над окном низко склонялись, сплетаясь в шатер, зеленые ветки, и цепкий плющ вился по стенам, свешиваясь с деревьев и кустов, как живая густая сетка. Нежные цветы протягивали ко мне венчики, и я вдыхала их аромат, не отрывая глаз от окружающего, пока меня не позвали в столовку. В этот день мы выслушали что-то вроде лекции о заповеднике и осмотрели музей в бывшей церкви монастыря. Он полон чучел лисиц, косуль, орлов, филинов и грифов. Со стен на нас смотрели головы муфлонов и большие оленьи рога. Позднее, когда солнце клонилось к западу и медленно угасали его лучи, мы, несколько человек, бродили по лесу, тихо, стараясь не шуметь, прислушиваясь к каждому шороху. Нам попадались тонконогие косули, и мы слышали их лающие голоса. Подсмотренный нами даже самый маленький кусочек лесной жизни был полон для нас своеобразным очарованием. Мы видели Черную гору[313], на которой живут олени и муфлоны, но туда ходить запрещено. Я и Московец особенно долго не хотели уходить из леса. Он большой чудак, этот маленький некрасивый студент, убежденный украинец, не желающий говорить по-русски. Он восторженный поклонник природы, очень развитой, умный, наблюдательный, но часто бывает вместе с тем наивным, и моя бригада любит посмеяться над ним. Но я, когда особенно сильно чем-либо восхищена, часто об этом говорю только ему, зная, что в нем найду отклик. И сама я никогда не смеюсь над его фантазиями и восторгами, потому что они мне близки и понятны. И вот мы с ним сговорились, что, когда наступит ночь, мы на часок пойдем в лес, чтобы подслушать его ночную жизнь. Моя бригада смеется надо мной, что они меня оставят в этом лесу пастись и прыгать вместе с косулями. «Она похожа на косулю», – сказал Алексеев, а Осипов добавил: «Тогда лесникам будет плохо, слишком много браконьеров заведется, преследующих эту косулю». Но Витя насмешливо заметил: «Ну уж, вернее всего, что ни одного». После ужина я иду к нашей комнате, кругом темно, и я едва нахожу дорогу. Вот церковь, а вот и наши кельи и окно; я тихо влезаю в него, беру свой плащ и хочу уходить, но думаю: кто же ночью мне откроет дверь? Нужно предупредить девочек о том, что я ухожу. Я знаю – они будут бояться и, конечно, закроют дверь и окно. Когда Тина узнает, куда я ухожу, она изъявляет желание идти вместе со мной в лес. Мы ощупью спускаемся по узкой темной лестнице, а внизу на последней ступеньке ждет Московец. Тина страшная трусиха, она все время держится за мою руку и говорит: «Если бы вы здесь оставили меня одну в лесу, в этой темноте, я умерла бы от страха». Она пугается каждого шороха, каждого куста и жалеет, что пошла с нами. Постепенно наши глаза привыкают к темноте. В небе начали появляться одна за другой звезды. Во мне пробуждается желание идти дальше; страха нет, одно любопытство. Я всматриваюсь в темноту, стараясь различить в ней каждое отдельное дерево, напряженно ловя каждый новый звук, вслушиваясь в шорохи ночи. Мы тихо и медленно, довольно долго бродим по лесу и потом сидим на большом камне и ждем. Где-то кричит сова протяжно и жалобно, вдалеке слышится тревожный писк какой-то птицы. С дерева падает сухая ветка, и снова тишина. Вот пролетела ночная птица, и снова где-то раздался призывный, жалобный писк. Одна за другой в небе постепенно угасают звезды. Наступает мертвая тишина. Как обидно! Упали первые капли дождя, а в лесу по-прежнему тихо, как будто безжизненно, и ни один зверь не нарушает ночного покоя. Дождик начинает усиливаться, он небольшой и теплый, и мы, намокшие, ничего не дождавшиеся, возвращаемся домой.
12 сентября. С восходом мы с проводником, бывшим раньше монастырским сторожем, вышли в путь. Проводник – очень словоохотливый старик, начиненный всякими прибаутками, шутками, легендами и всякими рассказами, не всегда приличными. Его рассказы о жизни монастыря бросают свет на прошлое этих мест, и это интересно. В это раннее утро воздух особенно чист. В его холодноватости и чистоте чудится какая-то строгая, задумчивая, девственная нетронутость. Когда дышишь таким воздухом, чувствуешь себя бодрой и становишься чище. Лучи солнца косо проникают сквозь листву и желтыми полосами ложатся меж стволов. Кое-где нежные пятна лучей скользят на светлой коре буков, но в некоторых местах еще холодная утренняя тень.
Наша дорога вьется по шоссе, поднимаясь все выше, и только наверху мы сворачиваем с дороги и начинаем подъем в гору на Бабуган-Яйлу[314]. Вначале нас окружают темные сосны, но потом они исчезают, и мы с трудом взбираемся на голую лысую макушку. На востоке ярко выплывает ослепительное солнце, его лучи быстро согревают землю и нас, наступает жаркий день. Мы долго ходим еще по карстовой поверхности Яйлы, отбивая и рассматривая породы. Уставши, съедаем запасы пищи и, отдохнувши, снова ищем окаменелости. Но когда солнце прячется надолго за тучу, становится холодно, и я, взяв у Жени одеяло, закутываюсь. Под ногами все те же камни, выжженная солнцем трава и белые, будто искусственные эдельвейсы. Здесь воздух настолько кристально чист, что ощущаешь его твердость и сухость; временами даже трудно дышать становится. Мы подходим к южному склону. Направо поднимается вершина Рома-Коша[315], кругом, куда ни взглянешь, темнеют лиственные горы, а далеко внизу виднеется море нежнейших оттенков, неестественно бледное… Линия горизонта совершенно теряется. Весь пейзаж вдали как будто нарисован прозрачными, тающими, светлыми и удивительно чистыми красками, без теней, без отчетливых линий. Эта даль кажется призрачной, ненастоящей, только акварелью художника, который хотел отразить свою неясную мечту о нереальных берегах невозможного в действительности моря.
Спуск с Бабуган-Яйлы тяжел и труден, и я все время съезжаю, скользя, вниз, хватаясь руками за камни, а иногда, упав, просто качусь вниз, делая отчаянные попытки удержаться. Тогда мне на помощь приходит кто-нибудь из мальчиков. Тяжелый путь окончен, и мы, спустившись в лес, идем по крутой извилистой тропинке, а Бабуган-Яйла высоко подымается позади нас стеной, в одном месте образуя грозный, высокий, отвесный обрыв, весь белый и только в немногих местах покрытый темными соснами, растущими прямо из голого камня. Проводник говорит, что в этом месте с верхушки бросился человек, и когда об этом подумаешь, то становится жутко. Все дальше мы идем по крутой тропинке, и я, где возможно, сокращаю путь, пересекая склон напрямик. Наконец мы приближаемся к Головкинскому водопаду[316]. Он сейчас совсем не грандиозен, но место замечательное. Над головой сплетаются ветви громадных буков, и через их зеленую решетку едва проникают лучи солнца, поэтому в лесу зеленый полумрак. Большие, нагроможденные в беспорядке камни покрыты шелковым ковром моха. Между камней, со ступеньки на ступеньку, льются каскады камней. Кругом полная тишина, слышится только шум падающих струй. Все дико, глухо и заброшенно. В этой тишине и нетронутости есть что-то чарующе-торжественное. Как хорошо здесь сидеть совсем одной на большом зеленом камне, слившись со строгой тишиной природы, вдали от людей, отдавшись раздумью, мыслям и мечтам! Здесь, вероятно, внутренний мир души должен становиться отчетливей, легче распутать свои противоречия и привести в гармонию свои чувства, потому что строгая величавая гармония разлита в девственном покое окружающего. Хорошо здесь сидеть и вдвоем с любимым, говорить тихо, искренно, чтобы каждое слово, окрашенное зеленоватым сумраком и подхваченное несмолкаемым шумом водопада, имело особенное значение, глубину и оттенок…
Мы здесь долго сидели усталые, голодные, притихшие. Потом пошли дальше. Встречая по дороге виноградники, мы с жадностью набрасывались на них. В несколько минут я съела кило, а Женя два, и только к вечеру мы пришли на базу в Алушту. В этот трудный переход мы все так устали, что после ужина сразу наша база погрузилась в сон.
13 сентября. Сегодня у нас небольшой поход – мы идем на гору Кастель[317], это всего в 6 км от Алушты. Туда мы все время идем берегом моря. На пляжах лежит бесчисленное множество голых тел. Красивых и молодых не так много, большинство – нагромождение голых, жирных, обрюзгших форм, и смотреть неприятно, даже противно. Некоторые из наших мальчиков высказывают это вслух, а другие делают двусмысленные замечания, острят и смеются. Особенно изощряются в своих остротах Витя и Олесь, а Сережа просто возмущается. Но вот пляжи кончились, и мы медленно начинаем подниматься в гору на невысокий лакколит Кастель. Сначала поднимаемся по дорожке, а дальше дорожка теряется, и мы лезем в гору по очень крутому склону. Это самый трудный и самый крутой из наших подъемов. К верхушке надо лезть только на четвереньках и на коленях, хватаясь руками за что попало. Из-под ног все время летят вниз камни, и скатиться вместе с ними, оборвавшись, далеко не безопасно. Витя, Женя и Кудрявцев заботливо следят за мной, помогая мне двигаться вперед. Вот, наконец, мы достигли одного выступа и остаемся там передохнуть. Сидим втроем, схватившись руками за стволы деревьев, чтобы не упасть. Вдруг Витя вспоминает, что я не исполнила проигранного ему пари, и теперь, приняв важный вид, он говорит, что я должна его исполнить. «Я никогда не слыхал, как ты поешь, и прошу тебя нам что-нибудь спеть. Только пой серьезно и во весь голос». Я протестую, говоря, что у меня полное отсутствие слуха и голоса. Но что делать, он неумолим и доказывает, что раз я проиграла, значит, должна исполнить то, о чем он просит. И чтобы он отстал и больше ко мне не приставал, я со смехом начинаю петь. Мои слушатели заливаются заразительным смехом и просят петь «Крокодилу»[318]. С моим произношением «л» это получается, видимо, особенно забавно, и я начинаю сама над собой смеяться. Витя просит в последний раз спеть «Ты жива еще, моя старушка»[319]. Получается забавная картинка. На склоне крутой горы, вцепившись в дерево руками, я громко распеваю, а слушатели чуть не скатываются вниз от хохота. Наконец, концерт окончен, и мы съедаем помидоры с хлебом, которые лежат в наших сумках. Здесь все кажется особенно вкусным. Отдохнувши, мы снова начинаем свой трудный путь в гору. Достигнув вершины горы, отбиваем молоточком образцы, берем породы и их рассматриваем. Начинается самый трудный спуск с горы. Кудрявцев несколько раз спасает меня от летящих камней, а Витя и Женя – от падения вниз. Я очень плохо держу равновесие. Когда мы уже внизу, то оказывается, что мы ободраны, исцарапаны до крови камнями и исколоты колючками. У Вити большая царапина под глазом, у Жени вся спина в красных кровяных полосах. Валя и Тина плачут от боли и усталости, проклиная экскурсию.
Вернувшись на базу, мы долго лежа отдыхаем, и только когда наступает вечер, при заходе солнца, идем купаться к морю. Вся кожа от царапин ноет в соленой воде. Витя, взяв меня за руку, тащит на глубокое место, возмущаясь, что я, живя на Днепре, до сих пор не могу научиться хорошо плавать. Подняв меня, он бросает в воду; я стараюсь удержаться на воде и по временам глотаю соленую воду, а Витя плывет рядом, хохочет и в трудную минуту протягивает мне руку; тогда я плыву, держась за него. Выкупавшись, наша группа идет ужинать. Витя, взяв меня за руку, проносится мимо всех. Мы оказываемся впереди и первые приходим в столовую. Вечером, когда я сижу в нашей комнате на базе, между девочками начинается разговор. Главные участницы этого разговора, всегда всех критикующие и всеми недовольные, кроме себя, Валя и Маруся Сакун, а также Тина, к которой чаще всего пристают с замечаниями и насмешками, очень безалаберная, легко впадающая в обиду, но и быстро забывающая ее – в этой незлобивости лучшая черта ее характера. В этот раз девочки говорят о моей бригаде, ругая и критикуя ее. Они возмущаются всем и всеми, резко обрушиваются на Витю за неумение обращаться с девочками, за грубость. Они говорят о том, что, распустив языки, мальчики подчас говорят неприличные глупости, обидные для них; особенно их возмущает Витя, не дающий покоя своими ядовитыми насмешками. Обо всех они говорили очень плохо, явно стараясь этим уколоть меня и удивляясь тому, как я могу с такими «босяками» быть в одной бригаде и находиться в их обществе. Я молчала, как будто это меня не касалось, но мне, несмотря на их отчасти справедливые нападки, делалось обидно за мою бригаду. Мне трудно было выразить то, что я могла сказать им в защиту мальчиков, ставших для меня товарищами и приятелями. Как можно судить о людях, мало их зная внутренне? Слова, говорящиеся при всех, тем более балагурство, это еще не сам человек: надо понять каждого из них и только тогда судить, насколько плохи они или хороши. Почему сами девочки не стараются заставить себя уважать? И не умеют видеть в мальчиках, со всеми их недостатками, хороших товарищей? Но говорить об этом с девочками бесполезно, у них определенный подход к мальчикам, и они этого не поймут.
Потом вдруг начинают обсуждать, кто самый красивый из наших студентов, и все соглашаются, что Витя, потом Женя, а потом Ковалев[320] и Леске-вич. Они разбирают их наружность, восхищаясь глазами Вити, но в словах их чувствуется неприязнь, и только Тина высказывается от души, по-настоящему приходя в восторг, забыв свое недавнее возмущение. Я вижу, что в конце концов каждая из них была бы рада вниманию красивых, но дерзких глаз Вити и Жени, подчас злостно-насмешливых по отношению к ним. Им просто досадно, что мальчики мало уделяют им внимания и даже относятся к ним слегка пренебрежительно. Возможно даже, что они завидуют мне, единственной девочке в бригаде из девяти студентов. Конечно, меня мальчики выделяют из общей среды, они шутят со мной иначе, и так заботливы, предупредительно-внимательны со мной. Но ведь и я отношусь к ним совсем не так, как наши девочки, отгораживающиеся от них и вместе с тем ждущие ухаживаний.
Пришел Сережа и позвал меня в их комнату просматривать запись сегодняшнего дня. Когда я уже собиралась от них уходить, разговор коснулся девочек, и у меня невольно вырвалось: «Напрасно вы так смеетесь, издеваясь над ними: они тоже о вас очень невысокого мнения и критикуют вас по заслугам». Сережа и Витя стали просить меня рассказать все, что я о них слыхала. Витя, подойдя ко мне, кладет на мое плечо руку и убежденно говорит: «Ведь они не просили тебя ничего нам не говорить, и они знают, что ты в дружеских отношениях с нами; значит, ты имеешь полное право нам все рассказать». Тогда я рассуждаю вслух: «Это верно, что, говоря при мне, они учитывали мои товарищеские отношения к вам: они при мне не должны были так говорить о вас. Они даже многое старались подчеркнуть, желая показать, что они не хотят скрывать свое мнение о вас. Поэтому я буду об этом говорить с вами, но скажу не все, а то, что считаю возможным и отчасти нужным. Во многом они были правы, говоря об излишней болтливости и распущенности, доходящей даже до пошлости, а также и грубости: ведь вы часто несете всякую чушь, не считаясь с тем, что вы говорите и кому говорите. Как-никак, а это ваши товарищи по учебе и в дальнейшем по службе, и с этим нельзя не считаться. Человек, как бы ни был умен, хотя бы всю свою жизнь проучился, если останется грубым и плохо воспитанным, не может себя считать вполне культурным и интеллигентным. Разве не следует быть более чуткими, более внимательными друг к другу? Вполне понятно возмущение девочек: ведь не каждому приятно выслушивать дерзости, и они правы, обижаясь на вас. К тому же для того, чтобы высмеивать кого-то, нужно самому не иметь недостатков, чтобы над тобою не могли еще хуже посмеяться». Мы долго еще спорили об этом, делясь своими мнениями. Потом моя бригада собралась идти в город, «где Женя мог бы отбарабанить что-нибудь подходящее на пианино», как сказал Сережа. «Ну, а ты, Абраша, никуда не уходи, оставайся в нашей комнате, почитай, попиши, тебе здесь никто не помешает», – сказал Витя. Миша подтвердил: «Да, Абраша, похозяйничай здесь и, если хочешь, приляг на самую лучшую кровать, возьми самую лучшую подушку и можешь спокойно заснуть». – «Да не забудь закрыться на крючок, – заметил Витя, – а мы, когда вернемся, постучим тебе и разбудим тебя». – «Спи спокойно, маленькая хозяйка большой компании студентов», – добавил Женя, мягко, задумчиво и серьезно. Я взглянула на него взволнованно.
В соседней комнате, я слышала, Сакун говорила сидящему у нее Московцу и Коле Чумаченко, самым скромным мальчикам, о том, что они грубы, что она в них давно разочаровалась и они для нее перестали быть интересными. Коля не выдержал и сказал: «Ну и большая ты дура, Маруся, я раньше не считал тебя такой». Оскорбленная Маруся хлопает дверью и убегает, ругаясь, в коридор. Я, сидя за столом, не замечаю времени, пишу, когда возвращается моя бригада. Сказав «спокойной ночи», я ухожу к себе в комнату спать.
Я еще ни разу ничего не писала специально о Мише Запасчикове. Он из шахтеров, много старше всех прочих, небольшого роста, некрасивый, плотный и сильный. Сила чувствуется в каждом его движении, не лишенном пластичности. Он рыжеват, и у него только один глаз, а другой искусственный. Но здоровый глаз смотрит зорко, прямо, испытующе, иногда слегка насмешливо, иногда немного цинично. В нем есть авторитетность, властность, и он хороший организатор. Вообще, это человек с больными нервами, издерганный прошедшей жизнью, хотя и сильный. Говорят, что в прошлом ему пришлось много пережить жуткого, даже кровавого. Я об этом знаю очень мало, даже только кое-что. Он болезненно самолюбив, хотя и прячет это под резкой самоуверенностью. Он сразу не подпускает человека к себе, его самолюбие делает его недоверчивым и осторожным. С ним надо быть всегда осмотрительной, чтобы не оттолкнуть от себя его, но когда его расположение заслужишь, то в нем всегда найдешь преданность и мягкость. Это человек прямолинейный и твердый, но вспыльчивый до бешенства, и в том, конечно, тоже сказываются его больные нервы. Однако, сколько бы у него ни было плохого и тяжелого в жизни, он не прогнил, как Виталий. Возможно, он иногда способен отдаваться низким страстям, любит выпить, устроить ссору или скандал, но он не погружается в грязь с холодным и рассудочным удовольствием, и в нем есть чувство порядочности. Умен ли он? Да, у него есть природный ум, своеобразный, усиленный пережитым, виденным и испытанным в жизни. Из него выйдет, вероятно, дельный инженер, организатор, но в смысле общего развития он, конечно, не силен, мало читал. В этом году он женился, но своей женитьбой недоволен. Ко мне он относится с дружеским покровительством и смотрит на меня, как на школьницу. Таков Миша по моим наблюдениям, возможно, кое в чем ошибочным и да[леким от истины].
14 сентября. Мы сегодня расстаемся с Алуштой и рано утром, на рассвете, идем на пристань. Там ждем катер, который должен привезти сюда нашу вторую группу – бахчисарайскую, двигавшуюся нам навстречу в обратном направлении. На несколько минут появляются знакомые лица и слышатся знакомые голоса, но это все так быстро мелькает, что не успеваешь остановить ни на ком внимательный взгляд. Только Черненький Козлик, Валя Соменко, совсем почерневший от загара, маленький и оживленный, в белой панаме, успевает заключить меня в дружеские объятия. Из его глаз сыплются искры оживления. И вот мы уже стоим на корме катера. Раздается последний гудок, и берег быстро отдаляется от нас полоской воды. Я всматриваюсь в голубое море. Чем дальше от берега, тем окраска его мягче и нежнее, а вблизи оно зеленое, как малахит, и не хочется отрывать глаз от его оттенков и от его шелковистой поверхности.
По дороге происходит маленький скандал между Леней и тощим гражданином в роговых очках, занявшим его место. Но после обмена не совсем приятными любезностями с обеих сторон инцидент, наконец, улаживается. Мерно стучит машина катера, плавно рассекая морскую поверхность, а за кормой шумит и пенится вода. С каждой минутой все ярче становится розовая окраска неба, и, наконец, из воды выплывает огненный шар солнца. Быстро оно отделяется от горизонта, и по поверхности моря бегут золотые блики. Они радостно плещутся и играют в набежавшей волне, нежно искрятся на голубой глади. Солнце, как живое, все выше движется в небе. Во всем чувствуется пробуждение после ночного отдыха. Мимо проплывают, сменяясь, вершины гор, острые выступы скал, зеленые виноградники, белые пятна домов отдыха и дач. Вот мы огибаем Аю-Даг, и позади остается Гурзуф, а мы подплываем к хорошо мне знакомым местам. Когда я вижу Ялту, в моей памяти отчетливо проносятся воспоминания о весне и живо встает образ Аю, его хорошие серые глаза, белозубая улыбка, его слова: «Танюша, горнячка, посмотрите, как хорошо кругом». Я невольно предаюсь этим воспоминаниям. Теперь я сравниваю май и сентябрь в Крыму. Все краски стали намного мягче, бледнее, исчезла волнующая страстность и резкость пылающих оттенков, всюду тихая сосредоточенность и покой. Зато в природе появилась тихая созерцательность и мягкая задумчивость. Море стало спокойней. Весной оно было темно-синим с резкой линией горизонта; ослепительно белые обрывки пены покрывали гребни волн, а прибой с тревожной силой ударялся, разбиваясь, о прибрежные скалы и камни. Пора буйного цветения, пьянящих ароматов, мятежных снов прошла с весной. Слой известковой пыли теперь лежит на блестящей поверхности зеленых листьев, и с каждым днем все больше желтеют, краснеют и осыпаются листья кустарника. Это – начало осени. На набережной, в том месте, где весной продавали чудесные розы, теперь продают цветы осени – астры. Май с его цветами ушел, но пришли другие цветы и другие оттенки…
На базе места не оказалось, и нас всех поместили в школе, в одной большой комнате без кроватей и тюфяков, прямо на голом полу. Но за день я так устала, что, подостлав свое тоненькое одеяло, не ощущала твердости пола и крепко спала.
15 сентября. Какой сегодня ослепительный, яркий, солнечный день! Проснувшись рано утром, мы пошли на мыс Ай-Тодор[321], то есть к «Жемчужине». Теперь уже проводником была я, и мы шли по хорошо знакомой аллее мимо Ливадии и Ореанды. В зеленой листве теперь не было сплетения розовых цветов иудейского дерева с кистями цветущей акации и лиловой глицинии. Все деревья давно отцвели. Но мне опять вспоминалась нарядная весна. Вспоминались опять прогулки с Аю в лесистых горах, где вершины могучих деревьев сплетались в зеленый шатер, а в их чаще царствовал покой, нарушаемый только неумолкаемым пением птиц. Наверно, я больше никогда в жизни не увижу Аю.
По дороге мы выкупались в море, и когда проходили через Кичкине, я там встретила Мухина. Он отдыхал в военном санатории, без жены, поэтому проводил меня по аллее до выхода из сада. Наконец мы спустились в «Жемчужину». Я там встретила знакомые лица обслуживающих санаторий и даже видела Ваню, который был удивлен и обрадован, встретив меня. Но я знала, что не встречу здесь ни Лиду, ни Аю, ни Попова. Идя по дороге, мы с Витей поссорились, и я ему сказала, что он глуп как пробка. Он после моих слов обиделся и заявил, что больше со мной разговаривать не будет. «А еще нас поучала», – проворчал он. – «Ну что же, у вас я и научилась ругаться!» – Вскоре он об этом забыл и обратился ко мне с вопросом, а потом, спохватившись, заметил: «Я совсем и забыл, что не разговариваю с тобой; но ты уж как ляпнешь, так от твоих слов уши вянут. Еще хуже, чем мы». – Я засмеялась и, подойдя к нему, протянув руку, сказала: «Не сердись на меня, давай мириться, это я сгоряча». Мы продолжали свой путь, весело разговаривая.

Ил. 13. Александр Кудрявцев. 1930 г. Днепропетровск
В Ялту возвращались на моторной лодке. Вечер был тихий и теплый, солнце касалось огненным краем моря, и по морю бежала угасающая золотая лента, становясь все уже и бледнее, пока, наконец, солнце не утонуло в море.
Конечно, моя бригада опять не удержалась вечером от похода в какой-то ресторанчик. Но теперь обычно в этом случае «наблюдение» за мной поручается Шуре Кудрявцеву (ил. 13), конечно, с соответствующими шутками надо мной и над моим стражем, которому строго внушается, что он ответственный за мою сохранность и за мое поведение. Шуру же не берут с собой, считая его «младенцем», которого незачем развращать пивными. Он, действительно, младше всех и всего на год старше меня. Но, главное, он и внешне и внутренне совсем мальчик, хороший и забавный. Интеллигентный, много читавший, он застенчив, страшно рассеян, одним словом, то, что называется «растяпа». Виктор и его зовет дружески-насмешливо «Сапог» или «Сапожок». Он же относится к Виктору – к его силе, удали, задиристости – с покорным восхищением, пытаясь робко и неумело ему подражать. Но он тщедушен, сутул, бледен, и, конечно, из подражания выходит один смех. И не только смех! Не желая отстать от Вити, он уплыл за ним один раз в море так далеко, что чуть не утонул, – Витя его спас и вытащил на берег.
Мне проводить с ним вечера хорошо. После шумной бригады, шуток, балагурства, смеха, грубоватых выходок мне бывает приятно сидеть тихо с Шурой, разговаривая о книгах, о стихах и любуясь природой.
Сегодня, еще не исчезнув из глаз нашей бригады, мы шли по берегу моря, разговаривая о чем-то поэтическом и, не заметив натянутого поперек берега троса, по рассеянности ударились о него лбами. Какой хохот это вызвало! Особенно, конечно, Виктор был рад поводу посмеяться.
Позже мы с Шурой пошли в городской сад и там встретили Алексеева и Осипова. Они подошли к нам, и мы гуляли вместе. Алексеев подарил мне большой букет из астр и гвоздики.
16 сентября. С утра пошли в Никитский сад, где я была в мае. Я снова была проводником и вела всех по тропинке, вьющейся у самого моря. В саду мы долго осматривали его достопримечательности; теперь там цвели новые цветы, которых весной не было, и розы сменились ароматными олеандрами, махровыми астрами и прекрасными гвоздиками. Из Никитского сада мы на моторной лодке поехали в Гурзуф, где пообедали и пошли к Аю-Дагу. У подножья громадного лакколита мы долго сидели на диоритовых зеленых валунах и слушали слова Алексеева. Я сидела с Витей на одном камне и, когда поднимала глаза, видела его темные, густые ресницы, встречала ласкающий взгляд его красивых глаз. Постепенно солнце начало клониться к закату, и вдали колебались розовые тени, переходя в огненные цвета. В небе угасали солнечные лучи, они, исчезая, меркли, заменяясь легкой дымкой вечернего сумрака. Море было поразительно спокойным в этот вечерний час и сливалось в одно с небом. Я подумала: если бы я сидела в маленькой лодке далеко от берега, то мне было бы трудно определить, где небо и вода, и казалось бы, что я нахожусь в дымчатом бледном эфире, окружающем лодку снизу и сверху. Иногда виднелись белые паруса лодок и очертания их тонких мачт. Вдалеке бесшумно плескались дельфины, мелькая над поверхностью моря. Море меня звало своим простором, тянуло к себе переменчивой красотой, и мне в этот вечер хотелось ехать далеко-далеко, сидя на палубе большого парохода, пристально всматриваясь вдаль, думая о многом… Витя, посмотрев на меня задумчиво, повторил мою мысль вслух. Как странно, – мы думали в одно время об одном и том же. Мне было хорошо сидеть с ним в этот вечер на зеленом камне, не шевелясь, и только по временам останавливая взгляд на его красивом побледневшем лице, ставшем таким серьезным и задумчивым. И вместе с тем я время от времени устремляла невольно глаза на Женю, тоже серьезного и задумчиво сидевшего поодаль. Уже не в первый раз во время путешествия я думала о том, что Виктор как-то оттеснил его от меня… И я втайне досадовала на Женю, что он скорее наблюдал за этим со стороны, чем этому противился. Порой я ощущала такую теплоту, такое внимание с его стороны, которые меня волновали. Но и сама его непонятность, сдержанность, скрытность, своеобразная созерцательность вместо властной активности Вити меня волновали, опять и опять напоминая Павлушу.
В Гурзуф мы возвращались, когда было совсем темно, и довольно долго ждали на пристани катера. Леня, сидя рядом со мной, проектировал, как было бы хорошо нам еще раз приехать сюда для более детального осмотра окрестностей, потому что я ощущаю красоту природы, со мной можно делиться впечатлениями, а к тому же я хорошо хожу и даже могла бы влезть на вершину Аю-Дага. «Нет, Леня, ты забываешь о том, что мне трудно спускаться с гор… С голых склонов Аю-Дага мне пришлось бы катиться, и у тебя было бы много хлопот», – с улыбкой сказала я. Когда подошел катер, была темная южная ночь, и море было черное, молчаливо-загадочное, строгое; только огни катера ярко горели в темноте, освещая берег, когда катер подошел к пристани. Я сидела на корме рядом с Витей. «Посмотри, Таня, как жутко темно в открытом море. Пожалуй, так же темно, как в мыслях моего соседа», – с грустью в голосе промолвил Витя. – «Да, это бывает, даже когда хорошо знаешь человека, и тогда он остается для тебя загадкой надолго. Самое трудное – до конца узнать чужую душу, отгадать мысли и желания; вероятно, чаще всего ошибаешься, и неприятно бывает разочаровываться». – «Скажи, Таня, в чей это огород ты бросаешь камешки, не в мой ли? Скажи мне прямо все, что ты думаешь», – с затаенной тревогой в голосе спрашивал Витя, и глаза его были прикрыты густыми ресницами. – «То, что я говорю, это тебя, Витя, касается мало; это мысль вообще, относящаяся ко многим. Для примера можно взять хотя бы Виталия, зимой он иногда приходил к нам, и я о нем думала, что он много лучше; а когда я его ближе узнала, я поняла, что по своим моральным качествам он мало стоящий человек, но, к сожалению, ведь он не один, а таких много». – «Я тебя понимаю, Таня. Я последнее время болтаю много ненужного, лишнего, и я думал, что все, что ты говоришь, также относится и ко мне. Но я хочу в этом отношении сократиться, чтобы это не вошло в привычку, – тихо сказал он. – Мне надо тоже за собой следить и о многом серьезно подумать». – «У тебя хорошее намерение, Витя, но, знаешь, на меня глупые разговоры и не всегда приличные словечки, которыми ты любишь перебрасываться с некоторыми из наших девочек, хотя они и бывают неприятны, действуют гораздо меньше, чем философствования Виталия. Вообще, ты сам хорошо понимаешь, как бывает неприятно слушать циничную и распущенную болтовню, особенно людей не безграмотных, а чему-то учившихся». – «А ты что-нибудь знаешь о Виталии? Он говорил с тобой о чем-нибудь?» – спросил Виктор. – «Да, недавно у меня был с ним разговор. Он удивлялся, почему я до сих пор не интересуюсь легкими знакомствами и ни с кем по дороге не флиртую, как многие наши студентки, хотя я это могла бы. Он доказывал мне, что самая большая радость жизни заключается в подобных увлечениях и что избегать их не следует, а надо пользоваться годами молодости. Я ему ответила, что все это для меня неинтересно; ради развлечения, поверхностно и легко, я развлекаться не умею, это мне противно, я разборчива, мне редко кто нравится, и целоваться с первым встречным просто противно. Тогда он начал возмущаться, что я неискренна, отрицая удовольствие поцелуев, и что я вообще несовременная и отсталая.
Я ему объяснила, что он меня не совсем понимает, я ведь не сказала ему, что не люблю поцелуев, но что мне могут принести радость только поцелуи того, кого бы я полюбила, или, по крайней мере, кто мне очень бы понравился, а таких немного. Тогда он спросил, неужели из всех наших студентов ни один не сумел мне понравиться и привлечь меня к себе. Я засмеялась и ответила, что он не знает, – может быть, я и влюблена в кого-нибудь. Он заявил, что этого не может быть, что это неправда, так как я со всеми студентами держу себя одинаково. «Но я не люблю проявлять свои чувства, – сказала я ему, – и если бы даже действительно в кого-нибудь была влюблена, едва ли стала бы вешаться на него при всех; для этого я достаточно самолюбива и горда». Виталий начал смеяться над тем, что в наши дни может существовать такая устарелая, молчаливая, ничего не стоящая любовь, что я большая индивидуалистка и что теперь таких отсталых быть не должно. Теперь взгляд на любовь, говорил он, намного упростился, как и отношения между женщиной и мужчиной стали намного проще; а если я об этом думаю иначе, значит, я отстаю от жизни и не иду с ней в ногу. Я ответила ему раздраженно, что у меня на этот счет свой взгляд, я считаю, что чувство любви – это большой дар и опошлять его и топтать в грязь поцелуями с кем попало не собираюсь. Он продолжал говорить о том, что все девочки без исключения любят флиртовать, хвастаясь друг перед другом своими победами, а я получаюсь неестественной и поэтому у меня нет подруг. Я заметила, что подобное хвастовство девочек показывает только их глупость, а такой упрощенный подход к чувству мне чужд и в этом отношении моя отсталость меня не пугает; я всегда хочу оставаться тем, что я есть, и считаю, что нам на эту тему говорить не стоит. Тем и кончился наш разговор.
Напрасно только я вообще разговаривала с Виталием. Мне с ним говорить не о чем. Я скажу тебе прямо, Витя, что мне очень неприятен тот подход мужчины к женщине, который теперь часто встречается. Я его считаю грубым и даже, отчасти, оскорбительным. Вы не хотите понять, что не к каждой женщине можно подойти просто, видя в ней только женщину, не понимая, что ей надо что-то другое, большое и серьезное, что не каждый может быть ей приятен со своими поцелуями. А вы часто опустошаете свои сердца, растрачивая лучшие чувства, которые не приносят вам настоящей радости, настоящей любви». Некоторое время мы сидели молча. Потом Витя заговорил: «Скажи, откуда у тебя, Таня, выработались такие понятия? Ты слишком молода и жизни не знаешь, а рассуждаешь совсем как взрослая». – Я, улыбнувшись, сказала: «Я не такой ребенок, как вы все считаете, и о многом люблю подумать». – «Во всяком случае, Виталий не должен был с тобой так говорить, ведь тебе только 18 лет, а он слишком грязный. Может быть, с годами твои взгляды изменятся, но чтобы сходиться со взглядами Виталия, надо быть просто свиньей, – и, помолчав, добавил: – Видишь, мы ради развлечения заводим мимолетные знакомства, это получается доступно и легко с обеих сторон. Но ведь это не исключает того, чтобы ценить по-настоящему серьезное чувство, когда оно приходит. Правда, это бывает не со всеми и не часто, может быть, раз в жизни… И это, конечно, непохоже на простое увлечение, а во много раз сложнее. Женщине же искать легких поцелуев с кем попало не подходит; она слишком много теряет от этого, становясь вульгарной, для всех доступной». – «Да, я не оправдываю таких девушек, о которых восторженно говорит Виталий, но в твоих словах, Витя, я слышу мужчину-собственника, для которого все можно и хорошо, что плохо для женщины. Так рассуждать нельзя тоже. Это время ушло в прошлое, и равенство мужчины и женщины не только в службе и любой работе, но и в моральном отношении: если для мужчины бывает неприятно, когда женщина заводит легкие знакомства, то это также может быть неприятно и для женщины».
Некоторое время мы сидим молча опять, погруженные в свои думы, охваченные тишиной ночи. Ночь окутывала нас своим покровом, разбросав по небу сверкающие звезды, и словами не хотелось нарушать ее таинственную красоту. Позднее на бархатном небе появилась луна, и через все море легла длинная серебристая дорога, убегающая вдаль. Она сверкала, дрожала, куда-то звала, и так хотелось ей довериться и ступить на нее ногой. Только вокруг [море] по-прежнему оставалось темным, спокойным, и на его поверхности трепетали бледные, светящиеся отблески. Временами пробегал легкий ветерок, играя с набежавшей волной. Все выше в небе поднималась луна, заливая светом уснувшую природу, и ничто не нарушало величавый покой. Как прекрасна была эта ночь! Лунный свет бросал отблеск на красивое лицо Вити, и оно было снова задумчиво, строго и грустно. «О чем ты думаешь, Таня?» – спросил он. – «Я думаю, почему в жизни бывает много неясного, сложного, противоречивого, когда мир вместе с тем так прекрасен и в нем все как будто так гармонично. Но человек – самое сложное существо. Ему принадлежит весь мир, а он не всегда бывает счастлив, хотя для счастья ему много дано. Но он, не замечая, проходит мимо красоты и счастья, растрачивая богатства души по мелочам. Если он стремится к чему-то прекрасному, содержательному, то он многое может сделать для себя и других – особенно живя в творчестве, которое делает жизнь счастливой и содержательной». Снова мы сидели молча. «Я часто думаю, почему мне бывает скучно с нашими девочками? Ведь между ними встречаются и не такие уж неинтересные по уму и развитию, а также и по другим качествам, хотя в общей массе эти исключения редки и теряются. О себе я думаю, что плохо быть не ярко выраженным представителем своего пола. Читал ли ты роман Франса[322] о том, что бог начал лепить из глины людей, а потом напился и, когда кончал свою работу, то перепутал многие свойства характера? Получилось, что в некоторых женщинах оказались мужские черты, и, наоборот, мужчины получили черты женского характера; это часто является основой противоречий внутри. Вот почему мне чужды и непонятны некоторые свойства женщин, и дурные, и хорошие: ссоры из-за мелочей, хитрость, излишнее любопытство, как и излишняя болтливость, частые обиды, слезы по пустякам, старание выдвинуть во всем на первый план себя, часто искусственность, притворство, замаскированная фальшь. У них часто нет широты взгляда, они узки в повседневных интересах жизни. Чем это можно объяснить? Но вместе с тем у меня нет и их чувствительности, доходящей до слез, над книгой или в кино, нет их склонности хлопотать и заботиться о других, их интереса к быту, к семейной жизни, их способности, не протестуя, жить мелочами будничной жизни. Я чувствую, как я им чужда со своими интересами; большинство моих подруг, после попыток со мной сблизиться, находили, что я неоткровенна и у меня тяжелый характер. А я с детства ненавижу, что я женщина, и сознаю, что это для меня в жизни большой недостаток». – «Таня, но пойми, ведь это малодушие, протест против самой себя и разлад с собой. Ведь если ты создана женщиной, ты этого изменить не можешь и, значит, должна всю жизнь прожить женщиной», – взволнованно говорил Витя. – «Я это хорошо понимаю, и, поверь мне, я сумею прожить женщиной, как бы это мне ни было трудно. Есть во мне и женские стороны, что говорить. Но многие неженские черты характера, от меня не зависящие, изменить я не смогу. Да и не хочу. Малодушие не в протесте против судьбы, а в пассивном примирении с ней вопреки запросам своего „я“. Надо отстаивать это „я“, его свободу и своеобразие. Как бы ни было это сложно. Даже если порой я и сознаю, что от женщин я отстала, а к вам не пристала. С вами мне бывает хорошо, но бывает время, когда я чувствую свою отчужденность от вас и остаюсь одна». – «И тебе бывает неприятно, когда, как в Симферополе, ты остаешься в стороне?» – «Да, только ты не подумай, Витя, что я хочу жаловаться. Жалобы, какие бы то ни было, я презираю. Видишь, мама ждала мальчика, даже имя мне предназначалось Володя, и в детстве я себя этим именем называла», – я засмеялась. – «Но все же я советую тебе не избегать девочек и стать к ним ближе. У мальчиков есть свои большие недостатки, о которых ты не знаешь». – Я покачала головой: «Нет, Витя, я часто люблю оставаться одна со своими мыслями, думами, книгами, стихами. И это гораздо приятней, чем быть с теми, кто мне неинтересен. А иногда хочется побыть одной даже и без тех, кто интересен». Наш катер причалил к пристани, и мы все вышли на набережную Ялты, залитую огнями и нарядной, гуляющей публикой.
17 сентября. Полдня я сегодня пролежала на пляже. День жаркий, и лежать на горячей гальке, подставляя лицо солнцу, приятно. С шумом плещутся о береговые камни волны, догоняя друг друга и охлаждая мое разгоряченное тело. Вдали в море, как белые лебеди, гордо плывут парусные лодки, а в небесной лазури носятся белые чайки, спускаясь к воде и задевая крылом бегущую волну. Только когда я почувствовала голод и было время вернуться на базу, я пошла на набережную. По дороге меня нагнал Миша, который нес какие-то свертки, и мы пошли вместе. Он обещал меня на базе угостить чем-то вкусным, и мы с ним наелись дельфиньего мяса, запив его розовым мускатом. Когда нас увидал Сережа, то удивлялся, как я могла есть такую гадость. «Это, верно, потому, что ты, – сказал он, – выпила мускату». Пожалуй, он был прав, потому что, когда я вспоминаю вкус дельфиньего жира, мне становилось нехорошо. Сережа эти дни не совсем здоров и на экскурсии не ходит из-за сердца. Допивши розовый мускат, наша бригада и другие пошли к небольшой горе; там слушали Алексеева, отбивая и рассматривая образцы пород. На этот раз экскурсия была небольшая, и на базу мы вернулись рано. Отдохнув, все отправились развлекаться кто куда, а я с Кудрявцевым пошла бродить по берегу моря. Мы медленно шли, разговаривая, по набережной, и я по временам наблюдала за морем, за цветом его воды. Море было тихое, оно как будто засыпало, и только случайно набегавший ветерок на берегу натягивал канат, поднимая волну, которая качала лодку, а та, задев вторую, качалась вместе с ней. На самом краю горизонта, где-то далеко на море, ложилась синеватая, темная тень. Кругом была полная тишина, царил покой наступающего вечера. Под теплыми, нежными лучами заходящего солнца я закрывала глаза и, открыв, видела яхту, которая словно чувствовала жизнь моря и вся трепетала на волнах. Вдали выступала горная цепь, и при свете угасающего дня лесистые участки гор выступали темными пятнами. По склонам были разбросаны санатории. Мы долго шли, делясь своими впечатлениями, и на базу вернулись усталые, но довольные. Сегодня в последний раз мы спим на грязном полу ялтинской базы, а завтра опять в путь.
18 сентября. Из Ялты сегодня мы вышли ранним утром и, растянувшись лентой, пошли по Ай-Петринскому шоссе. В густом сосновом лесу белой полосой вилась дорога. Кругом стояли стройные, высокие сосны. Их красноватые стволы были увенчаны большими мохнатыми шапками зеленых ветвей. Всюду пахло смолой и хвоей, доносился запах моря. Я дышала с наслаждением легким воздухом, ловя его губами, ноздрями, ощущая его едва заметную скользящую ласку на своем лице. Идти было неутомительно, приятно и легко. Дорога была очень красивая. Сосновые леса сменялись лиственными, мелькали могучие дубы и нежные березы, меняющие теперь свой летний наряд на золотой, осенний. Я наблюдала за всем, что видела, боясь пропустить каждую мелочь, замыкаясь в своем собственном, особом, полном впечатлений и созерцания мире.
Дорога постепенно все выше поднималась в гору. Сережа, заболевший перегревом, чем-то связанным с сердцем, уехал автомобилем в Симферополь, чтобы оттуда отправиться домой в Днепропетровск. Я с ним послала письмо маме. По дороге мы заходили посмотреть водопад Учан-Су[323]. В конце лета он невелик, воды в нем мало, но я себе представила, какой он бывает эффектный весной. Вода здесь падает совершенно отвесно с очень высокой скалы, прыгая с камня на камень и разбиваясь с шумом. Она кристально чистая, звенящая. Под струями водопада мы выкупались, наполнили водой наши фляжки и с жадностью ее пили.
Идя дальше, мы встретили пьяный лес, с причудливо изогнутыми стволами, а потом любовались замечательным видом с верхушки скалы Апедикюль[324]. Внизу нас были леса, ущелья, пропасти. Какое-то особенное волнение охватывало душу, когда с такой высоты я смотрела на расстилающийся у моих ног причудливый пейзаж. Свежий ветер трепал мои волосы и платье; я долго не могла уйти с этой скалы. Идя дальше, мы все разбрелись по тропинкам, потеряв друг друга. Я шла с Олесем и Витей, было очень забавно смотреть на догнавшего нас Серикова, который одел платье и шляпу Сони поверх трусов и был похож на неуклюжую гувернантку, отвечавшую на все смехом, похожим на громкое ржание.
Только к вечеру мы, усталые, забрались на верхушку Ай-Петри. Там дул пронизывающий ветер и было очень холодно. На базу нас не пустили, она была занята. Девочкам пришлось идти ночевать к леснику, а все остальные разместились в маленькой сторожке, где спали кое-как на голом полу. Было уже совсем темно, когда Соня, я и Чумаченко, который решил ночевать с девочками, пошли к леснику. Холодный сильный ветер срывал пальто, которое мне на плечи, поверх моего плаща, накинул Кудрявцев, провожая меня. Противный ветер мешал идти, все время срывал шляпу с головы. В темноте мы с трудом отыскивали дорогу. Было настолько холодно, что я вся дрожала. Где-то внизу, далеко, как золотой бисер, были рассыпаны огни Ялты, и впереди чуть виднелась в темноте тропинка, по которой мы шли. Но вот, наконец, и домик лесника. Мы вошли в дом, но оказалось, что он был весь полон охотников с ружьями и собаками. В это время был перелет перепелов, и охотники бродили по вершинам гор, их подстреливая. Наших девочек здесь не было, хотя они пошли сюда много раньше нас. Мы их ждали довольно долго и начали уже беспокоиться, когда их привел лесник, который пошел их искать. Они пришли испуганные и злые. Оказалось, что дорогу сюда знали только Тина и Валя, но, дойдя до ворот, они весьма логично решили, что это не те ворота, потому что те были открыты, а эти закрыты, и, повернув в другую сторону, пошли, сами не зная куда. В темноте они растерялись совсем, потеряли дорогу и бродили по краю обрыва, не зная, какие впереди мелькают огни – Ялты или базы. Одни ругались, другие плакали, а вид лесника с ружьем напугал их еще больше, и он едва уговорил их идти за ним. Когда все успокоились и разговоры наши стихли, мы начали засыпать на тюфяках, брошенных на пол. В открытую дверь врывался горный воздух и заглядывали собачьи морды.
Я еще ни разу не писала о нашем студенте Ванечке Каменском[325], маленьком, черненьком, с большими умными глазами и очень остроумным языком. Он известен под названием Афоня. Ваня любит в шутку, но с серьезным видом, называть всех наших девочек «козявками» и часто поет: «Козявки, козявки, козявки кабаре…»[326] Мне он говорит: «Мы с тобой, Таня, самые маленькие козявки, а потому заключим между собой договор никогда не ссориться». Наши девочки его не любят, как и мою бригаду, за насмешки. Но мне Ваня нравится. Он многим интересуется, много читает, любит искусство, очень способный, умный, хорошо рисует, пишет стихи, но никогда не кончает начатого рисунка или стихотворения из-за своей лени. Мне доставляет удовольствие с ним болтать, слушая его меткие остроты.
19 сентября. На заре, когда чуть-чуть брезжил рассвет, угасали последние звезды, а на побледневшем востоке загорались бледно-розовые отблески солнца, несколько человек студентов, а с ними и я, пошли на зубцы Ай-Петри, чтобы там встретить восход солнца. Я люблю предрассветный холодок утренний, когда начинает пробуждаться земля, а воздух еще не утратил ночную свежесть и полон чистоты. До самых зубцов дошли только два студента, и с ними я. Было очень холодно, дул пронизывающий ветер, и хотя я одела на себя все, что у меня было теплого, а сверху Женя меня еще укутал своим одеялом, но все же у меня стучали зубы и я вся дрожала от холода. Здесь собралось много туристов, они смеялись, говорили всякий вздор, глупости и сальности, и мне хотелось их спросить, зачем они сюда пришли, если их не интересует восход солнца и они не понимают величия и красоты просыпающейся природы.
Из-за моря огненным шаром выплывало солнце, и где-то далеко зарождался первый трепетный луч. Он робко скользил, блестя на поверхности воды, все ярче разгораясь, и вдруг за ним, блестя, хлынули целые потоки ярких лучей. Они упали на нас, озолотив вершины гор и согревая лаской своих прикосновений. В дыхании наступающего утра чувствовалась чистота и радость пробуждения. Внизу было еще темно, и берег моря казался синим, а склоны гор – лиловыми. Это было настолько необычно и красиво, что передать словами трудно. Вслед за лучами медленно выплывало ослепительное солнце, и казалось, будто это лучезарная богиня выкупалась в чистых волнах и теперь поднимается, юная и прекрасная, чтобы согреть и озарить всю землю. Теперь вся природа сияла, сверкала зеленью, цветами, неуловимыми красками юга. Это была захватывающая картина. Мы стояли выше облаков, которые мягко и бесшумно проносились по временам мимо нас белыми пушистыми хлопьями и исчезали где-то далеко внизу. Неуловимо сливалось море с небом, зеленели леса по склонам гор, в зелени белыми точками мелькали дачи.
Мне трудно передать чувства, волновавшие меня в то утро. В увиденном было что-то потрясающее, сверхчеловеческое, демоническое, и невольно мои губы шептали строки лермонтовского «Демона»[327], когда с такой высоты я окинула взглядом необъятную землю, горы, море, лежавшие у моих ног. Я чувствовала себя гордой тем, что я живу и могу восхищаться потрясающими картинами природы, несмотря на то, что я являюсь только маленьким ее кусочком. С каждой минутой все ярче разгоралось солнце, становилось теплее, утихал ветер на вершине горы, и все краски у подножья Ай-Петри светлели, становясь радостными.
Позднее мы собирали окаменевшие кораллы. Затем целый день спускались с Ай-Петри к северу и только к вечеру пришли ночевать в бывший дворец Юсупова Кокоз[328]. До ужина я с Кудрявцевым успела все осмотреть, полюбовавшись архитектурой в татарском стиле, парком и цветами. Наши студенты играли в горелки с туристками, а на следующий день оказалось, что Женя умудрился где-то повиснуть на колючей проволоке и ободрать себе до крови руку, а также порвать брюки. Я над ним смеялась, говоря, что это его покусали собаки, в наказанье за его донжуанство.
20 сентября. Наконец мы вступили сегодня в меловую гряду. Своеобразный и странный ландшафт открылся теперь перед нами. Нас со всех сторон окружали плоские столовые горы с отвесными склонами, похожие на молчаливые развалины древних крепостей, обнесенных неприступными высокими стенами. Вода и ветер изрыли эти стены, выдолбив в них узорные соты выветривания, похожие на строчки непонятных иероглифов. Между стенами столовых гор находятся длинные, узкие долины, белые, такие же как и горы, и всюду, куда ни посмотришь, виден только белый голый камень, лишенный всякой растительности. На всем лежит печать молчания. Своеобразная, загадочная мертвая красота природы полна грусти.
Это был наш последний переход. К Бахчисараю мы подошли, когда наступал вечер. В этот день мы прошли 30 км и очень устали. В узкой долине, окруженной отвесными плоскими горами, у наших ног раскинулся Бахчисарай. В одну линию вытянулись татарские дома с черепичными крышами и острые иглы минаретов, увенчанные золотыми полумесяцами, воткнутыми в темнеющее небо. А над городом в небе застыл другой полумесяц, более блестящий, яркий и живой. Мы ждали отставших, сидя над городом на склоне горы, – Соня, Витя, Коля Чумаченко и я. Было довольно холодно, и я зябко куталась в свой плащ. Соня обняла и накрыла своею кофтой Колю. «Мне тоже очень холодно, – протянул жалобно Витя. – Если бы ты меня погрела, Танюша». – Я перебросила руки на его плечи, сказав: «Мне тоже очень холодно, согрей мои руки, смотри, какие они у меня холодные». Он сжал в своих руках мои холодные пальцы, согревая их дыханием, и мы продолжали сидеть над застывшими стройными силуэтами минаретов, над чужим для нас городом. Когда наступила ночь и по небу рассыпались, как драгоценные камни, блестящие звезды, мы спустились с холма в город. Всех девочек поместили в ханском дворце, где теперь была база, а остальные устроились поблизости в татарской школе. Во дворе сонно журчали неумолкаемые грустные струи фонтанов.
21 сентября. С утра льет дождь, и стало холодно. Я в своих спортсменках шлепаю по лужам, а мой плащ меня совсем не греет в такой неприветливый день. Чувствуется во всем осень, и настроение резко упало. С утра сегодня мы осматривали бывший ханский дворец и мечеть (ил. 14). От прежней роскоши дворца ничего не осталось, только кое-где из-под соскобленной штукатурки выглядывает прежняя узорная роспись стен. Все стены покрыты позднейшими орнаментами, мало стильными и грубоватыми. Можно только себе представить, как выглядел дворец в далекие времена татарских ханов. Мы обошли гаремные сады, обнесенные высокими стенами, при виде которых охватывает неприятное чувство. Каким кошмаром была жизнь гаремной женщины! Во дворце видели фонтан слез, теперь забытый и недействующий. Всюду запущенность, сады без цветников. Все мертво. Только поэзия Пушкина наполняет дворец и сад волнующими тенями, и строки стихов звенят в ушах.

Ил. 14. Студенты-практиканты Днепропетровского горного института в Крыму; 2-й слева – Леня Шаровар(?), 4-й слева – Виктор Телеченко, 6-я слева – Татьяна Петровна Знамеровская. Сентябрь 1930 г. Фотограф Е. С. Иейте. Под фотографией подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Часть нашей группы и я. Бахчисарай. В саду около ханского дворца». На фотографии черными чернилами подписано: «раб. [т. е. работа] Иейте».
22 сентября. Тоска окружающего, как и загадочная красота, для меня сегодня еще невыносимей. Не знаю отчего, но мне стало грустно, во мне растет тревога и хочется поскорей уехать от этих печальных мест домой. Утром сегодня Витя, Олесь и Ванечка Каменский отправились в Севастополь (ил. 15). Целый день я ходила с Кудрявцевым, осматривала Чуфут-Кале[329] – мертвый город, – древнюю иудейскую крепость. Стены крепости сливаются со стенами столовых гор; внутри сохранились развалины давно брошенных домов. Здесь есть каменные пещеры, место казней, и что-то невыразимо печальное таится в этом мертвом, молчаливом, покинутом древнем городе.
Все здесь произвело на меня сильное впечатление, полное тоскливой поэзии, и заполнило мой ум невеселыми думами. Сам Бахчисарай, с его узкими, кривыми улицами и мечетями, полон старым, давно умершим, и теперь влачащим какое-то призрачное существование. О чем-то без слов плачут робкие, сонные струи бесчисленных фонтанов. Древнюю загадку хранят каменные дурбэ[330], и о развенчанном Аллахе тоскуют минареты. А когда мы вышли из города и разбрелись, осматривая его окрестности, то картина окружающего стала еще более загадочно-тяжелой. Куда ни посмотришь, кругом все белое, безжизненно-мертвое, одни голые камни. Вокруг далеко тянутся извилистые линии склонов гор, как грозные стены мертвых городов. Вдаль убегают белые долины, и кое-где видны кладбища, а на выступах белых стен, как будто исчерченных иероглифами, та же загадочная печаль древнего, ушедшего, которое тревожит сознание. В этой картине мне чудится что-то библейское, будто следы исчезнувшей жизни в библейском Израиле[331], от которой остались лишь древние стены городов, Иосафатова долина, священная гробница. Все замерло, застыло, храня нетронутым священное воспоминание о далеком, невозвратном прошлом. Жизнь ушла от этих белых стен и долин, и, чтобы не нарушить величавого покоя и не спугнуть грусти о прошлом, сюда не смеют ворваться ни жизнь, ни шум. Меня невольно охватывает трепет, смех застывает на губах, а голос становится тише. Суровое молчание проникает в сердце, сковывая движения.

Ил. 15. Виктор Телеченко, Олесь Васильченко и Иван Каменский (слева направо). Август 1930 г. Балаклава. Под фотографией подпись рукой Т. П. Знамеровской: «Слева В. Телеченко. Балаклава»
Пытаешься громко крикнуть, но крик замирает на губах, и начинает казаться, что вообще здесь жизни нет, что настоящая жизнь где-то далеко. Мне хочется разрушить торжественно-печальное очарование окружающего белого покоя, сбросив нависший гнет, и увидеть хотя бы самое грубое проявление реальной жизни на земле. Мне хочется вырваться из этих белых безжизненных долин к жизни, к звукам, к краскам.
23 сентября. Целый день я бродила по городу с Женей и Кудрявцевым. Вечером мы пришли на вокзал. Женя, сидя со мной, много рассказывал мне о своих крымских похождениях, делясь впечатлениями. Впечатления от Бахчисарая с его окрестностями были у нас одинаковые. Я была как-то особенно рада посидеть и поговорить с ним. В этот день нам уехать не удалось, потому что около Севастополя было крушение и поезда сильно опаздывали. Ничего не оставалось, как выспаться на полу вокзала, подостлав одеяла и плащи. Мы так умудрились проспать до утра. За эти дни я очень устала и немного простудилась. Женя куда-то сбегал и достал мне противогриппозное лекарство, дал мне его выпить и укрыл своим одеялом. А у меня было чувство, что меня согревало больше не его одеяло, а его ласковое внимание. Он даже не насмешничал, а казался очень серьезным.
24 сентября. В Днепропетровск мы выехали только сегодня утром. Наша экскурсия по Крыму окончена. Я ею осталась очень довольна. А многие наши девочки сейчас ноют, что эти двадцать дней для них были слишком мучительны. Больше всех недовольна Валя Белова, жалуясь на усталость и на то, что долгое время была лишена всех жизненных удобств. Женя о ней сказал, что эта барышня набита условностями и от нее ничего умного не услышишь, кроме громких заученных фраз, вычитанных в книжке; все в ней заранее обдумано, все шаблонно, рассчитано на эффект, а ее идеал – спокойная жизнь с обеспеченным мужем. Пожалуй, он прав. А я еще думала раньше, что Жене может нравиться такая пустая и стандартно-хорошенькая девица, как Валя. И даже немного ревновала его!
29 сентября. Вот я и дома. Домой явилась черная от загара, грязная от дороги, с молотком в руках и с рюкзаком за плечами. Самый настоящий геолог. С наслаждением дома смыла с себя дорожную грязь, а к вечеру у меня повысилась температура. Я лежу в чистой, мягкой кровати, и теперь, после баз и грязных, жестких полов, я оценила удобства и прелести домашней жизни. Конечно, спустя некоторое время меня снова потянет в незнакомые места, но зато сейчас по-новому воспринимается домашний уют. Значит, такие путешествия для меня полезны. Я рассказала Боре о Крыме, с папой и мамой делюсь впечатлениями, показывая привезенные открытки с видами Крыма. Вечером к нам пришли Женя и Сережа и принесли мне подарок. Они купили себе новые кожаные портфели и один желтый, поменьше, положили мне на кровать. Я была очень тронута их дружеской заботой и лаской, и мне в обычной обстановке со своими молодыми друзьями было хорошо в этот вечер.
От Павлуши мне мама передала два письма с Урала, где он работает на заводе. Какое грустное волнение я испытала опять! Многого я уже в самой себе не понимаю.
2 октября. Я встала с постели. Чувствую себя еще не вполне здоровой, но лежать не хочется, особенно когда так ярко, во все окна, с утра светит солнце. Целые дни я не выпускаю из рук книгу, потому что надолго была лишена возможности читать. С не меньшей жаждой теперь слушаю по радио музыку, которой тоже была лишена. Получила длинное письмо от Кати, в котором она пишет, что часто вспоминает нашу совместную жизнь и школьные годы и ей очень хочется повидать меня. На службу она ездит каждый день в Ленинград, и это отнимает много времени. Миша, как и раньше, бывает у них каждый день, и она собирается за него замуж, но не так скоро.
Вчера я получила длинное письмо из Харькова от студента университета и начинающего поэта Романа Самарина[332] и пачку его стихов. Мар. Гер., жена доктора[333], с которой мы жили в Чугуеве, уезжая к своим родным в Харьков, взяла несколько моих стихов, чтобы показать их профессору Баженову[334], а тот передал их Самарину, который мне пишет, что очень хотел бы со мной познакомиться, меня видеть и говорить со мной о моих стихах, о многом… Просит присылать ему стихи, а также прислать свою карточку. Баженов мне тоже написал письмо, где говорит, что считает меня талантливой и что, вероятно, я буду впоследствии печататься. Он два моих стихотворения отобрал для того, чтобы их напечатать в хрестоматии, которая скоро выйдет из печати и которую он мне пришлет. Это – стихотворения «Днепр» и «Катание на санках»[335]. Дальше он пишет: «…но этого, конечно, для вас мало, и это вас не удовлетворит». Вчера я ответила Самарину на его письмо, послав ему стихи и свою карточку. Обычно я пишу стихи по настроению, и серьезно заниматься ими у меня нет времени.
3 октября. Эти дни мы начали писать отчет об экскурсии по Крыму, на что нам дали 15 дней. Женя на это время уехал домой. На днях я с ним была на джазе Утесова[336]. Вечером сегодня пришел Витя, и мы с ним долго сидели на балконе, разговаривая. Вдруг он стал щелкать своими белыми зубами. Я с удивлением посмотрела на него, а он сказал: «Вот сначала наточу хорошо свои зубы, а потом тебя всю и проглочу». – «Это из какой сказки, Витя? – смеясь, спросила я. – Смотри, будь осторожен, не поперхнись и не сломай себе зубы, ведь я не такая мягкая». – «Таня, Таня, и все-то ты шутишь и смеешься, а мне, поверь, не смеяться хочется», – сказал он с грустью в голосе. Мы замолчали, погруженные в свои мысли. По небу медленно плыла луна, по временам выглядывая сквозь ветки деревьев. Она лила дрожащий свет на бульвар, на песок аллеи, проводя по ней длинную светлую черту.
4 октября. Осень, осень! Неужели она может так сильно действовать на мое настроение? Когда я вижу, как с каждым днем краснеют и желтеют листья, медленно кружась и осыпаясь по дорожкам, в моей душе осыпаются летние жизнерадостные цветы, и меня наполняет желтая осенняя грусть. Подолгу я останавливаю свой тоскующий взгляд на красно-желтой листве, прислушиваясь к шороху каждого падающего листка. Я любуюсь серебристыми нитями тонкой паутины, вглядываюсь в бледно-голубое небо и думаю: как это все красиво, как нарядны золотые одежды осени, но почему же мне опять грустно, и опять чего-то не хватает, и чего-то жаль, и хочется плакать. В моей голове вновь проносятся воспоминания все о том же, о невозвратно ушедших прекрасных днях, и губы шепчут «Листопад» Бунина[337]: «Как хорошо… но жаль чего-то и грустно осени весь день…» Желто-красная осень будто входит в мою душу, придавая особенный оттенок моим мыслям, моим воспоминаниям, она заглядывает в мои глаза, и я грущу, грущу…
Что же это? Неужели с такой силой вернулась тоска по утраченной любви? Мне кажется снова и снова, что мимо меня прошло неизведанное большое счастье, и я втихомолку тоскую, смотря на золотой дождь осыпающейся листвы, гонимой набежавшим ветром. Осень! Желтая осень! Разве может она царапать сердце? Нет, это только моя обостренная впечатлительность заставляет меня трепетать, бледнеть, сдвигать брови… Но когда я встречаю чужой взгляд, на моих губах появляется улыбка и я делаюсь как будто безучастна к осени. Умение прятать свое настроение у меня входит в привычку. Недавно Женя сказал мне: «Таня бывает похожа на английскую мисс. У нее есть внешне английская холодноватость, собранность чувств, и она хорошо бы выглядела на фоне лондонских туманов». Как даже он мало знает сущность моего характера!
5 октября. Не могу понять, что влияет на Витю – осень или его личные переживания, но последние дни он для меня непонятен. Недавно мы с ним шли из института, и он с тоской в голосе сказал: «Вот я уже сколько дней хожу сам не свой, и мне хочется уйти куда-то далеко-далеко от самого себя, чтобы никого не видеть и быть одному. Когда моя мать спросила меня, что со мной, я ей резко ответил, ушел из дома и только под утро вернулся домой». Немного погодя, помолчав, он хмуро добавил: «Ну и скверно же мне! Если бы ты только знала!» В этот раз я не решилась его расспрашивать, но при первом удобном случае я должна его спросить. Мне думается, что он будет пить, чтобы заглушить свою тоску. Но что же с ним, отчего он страдает? Иногда он мне кажется большим, сильным ребенком, и мне хочется по-дружески положить свою руку на его плечо и сказать ему много-много… Какие у меня с ним отношения? Он явно оказывает мне внимание и предпочтение перед всеми другими девочками. Часто подсмеивается надо мной, но чаще я ловлю в его голосе, в его взгляде, в пожатии руки такую горячую нежность, что я готова бываю неожиданно вспыхнуть. В институте многие убеждены, что мы увлечены друг другом. Не скрою, что его внимание мне льстит, мне нравятся его сила и властность его чувства. Мне с ним бывает хорошо. Его прямота, горячий огонь его красивых темных глаз меня привлекают. Наконец, я привыкла и товарищески привязалась к нему. Но ведь всего этого мало. Если даже с моей стороны есть некоторое увлечение, то ведь это не любовь. Вите недостает очень многого, чтобы вообще была возможность любви с моей стороны. Я знаю, что во многих отношениях я умнее его, что нас разделяет разница культуры. Знаю, что у него не хватило бы чуткости понять меня со всеми моими недостатками и отклонениями от шаблона. Я его знаю лучше, хотя и не до конца. Знает ли он меня хорошо? Все-таки нет. Он часто говорит: «О, ты очень хорошая, Абраша! Я это чувствую, и мне часто не верится, что ты совершеннолетняя. Ведь ты еще совсем выглядишь ребенком. И как ты можешь рассуждать о любви и жизни, зная об этом только из прочитанных книг? Но ты умная, и с тобой интересно говорить о многом». Они все склонны видеть во мне ребенка, не веря, что у меня могут быть свои сложившиеся взгляды на многое.
Но, оставляя все это в стороне, мне с Витей бывает хорошо. Он прямой, честный, сильный, непосредственный. Его красивая внешность невольно тоже меня к нему привлекает, а ласка его глаз и пожатие сильной руки для меня волнующе дороги. Будущее я пока отбрасываю и беру настоящее, какое оно есть, неопределенное, ни к чему не обязывающее. Мне хотелось бы, чтобы так это и оставалось. Мне этого достаточно. Но ведь ему может стать мало? Может быть, я виновата перед ним. Может быть, я даю ему какие-то ложные надежды? Но ведь я в тесных товарищеских отношениях не только с ним, он это знает и видит. Я не выделяю его больше, чем других своих близких товарищей, особенно, конечно, больше, чем Женю. Это он меня выделяет и порою властно оттесняет прочих. Как это все сложно. Я способна влюбиться только в того, над кем не чувствую духовного превосходства, кто по уму, культуре, душевной сложности ни в чем мне не уступает.
6 октября. Серый, неприветливый день. Несколько раз начинал идти дождь. Из института я возвращалась с Шурой Кудрявцевым, который провожал меня домой. Дорогой мы говорили о многом, он вспоминал нашу крымскую экскурсию и, прощаясь со мной, застенчиво сказал, что в его сердце остался неизгладимый след от наших прогулок, когда мы вместе восторгались морем и горами. «Я очень люблю, Таня, природу, но я не умею передавать волнующие меня чувства так, как это делаешь ты. Я очень тебе благодарен за все. Мне было с тобой больше чем хорошо».
Дома у нас были Борины товарищи: Чеклинский, Айзеншток и незнакомый мальчик. Позднее пришел Сережа, и мы играли в пинг-понг. Чеклинский, как всегда, подсмеивался над Бориным увлечением Женей и острил. Мама не раз предлагала Боре позвать Женю к нам, но Боря отмалчивался, хотя некоторые его соученицы заходят к нему. Вечером по радио передавали из Москвы «Поэму экстаза» Скрябина[338], и я, забившись в угол, с волнением слушала.
10 октября. Несколько раз сегодня принимался идти дождь, но ненадолго, и после него выглядывало солнце, обливая радостным светом увядающую природу. Ветки деревьев грустно сбрасывали с себя последние листья. Когда я смотрела с балкона, то видела даль, раньше скрытую зеленой листвой. Теперь весь бульвар перед глазами открыт. Все чаще пробегает, раскачивая верхушки деревьев, свежий ветер, и в скрипе стволов разлита все та же осенняя печаль. В институте пока пустовато. Многие студенты не вернулись с практики, и я не вижу ни Коли, ни Мары. Больше недели прошло, как я начала брать снова уроки английского языка у одной старушки; хожу к ней два раза в неделю. Когда в институте я встретилась с «Черным Козликом», мы, конечно, разговаривали о стихах, о живописи, театре. Он передал мне стихи Леси Украинки[339]. Я звала его, когда он захочет, приходить к нам, и он обещал зайти. Он не в моей группе и не бывает у нас, а между тем между нами давно уже очень приятельские отношения.
15 октября. У меня сейчас есть несколько проблем, над которыми я серьезно задумываюсь. Я прекрасно знаю, что я могу хорошо учиться, просто благодаря своим способностям, даже если бы учеба была много труднее. Я без труда схватываю знания и интересуюсь наукой, но ведь этого мало. Я ведь еще не пробовала работать практически, а инженер должен быть хорошим практиком и заставить работать хорошо не только себя, но и других, держа в руках всю партию. А у меня нет никаких организаторских способностей и никакой склонности быть начальником. Впрочем, как и [быть] в подчинении. Я, видимо, человек индивидуальной работы. Сережа и Женя постоянно мне твердят, что я должна остаться на научной работе, потому что неизвестно, выйдет ли из меня хороший практик, и вообще мне будет трудно. Я же часто сержусь на их вмешательство в мою дальнейшую жизнь. Я не прощу себе, если откажусь от чисто практической работы, не попробовав себя на ней, как следует. На научную работу я всегда успею перейти, почувствовав себя плохим практиком. А ведь я геологию выбрала прежде всего из-за даваемой ею возможности путешествовать, много видеть, жить длительные периоды среди природы жизнью необыденной и романтической. Когда я поступала в Горный институт, «для бедной Тани все были жребии равны»[340]. Но геологические скитания все-таки сулили какое-то утешение, хоть пеструю смену впечатлений. Поэтому в самой геологической работе меня и теперь привлекает только съемочно-поисковая.
Сережа – хороший товарищ, и я к нему по-своему привязана, но не люблю его самоуверенный тон, с которым он говорит: «А что ты понимаешь?» – и начинает рассуждать, что моя голова забита никому не нужными фантазиями и стихами, что всем поэтам зря платят деньги, что эти деньги нужны для производства. Это меня раздражает, и я начинаю с ним спорить. В конце концов, почему он вмешивается в мой внутренний мир, критикуя его? Кто дал ему право на это? Я такая, как я есть, и менять свои вкусы не собираюсь. Он часто не понимает меня, потому что он большой прозаик.
Из «Резца»[341] редакция мне написала, что на мои стихи стоит обратить внимание и чтобы я им прислала большое количество стихов, а также и свою биографию. Некоторые стихи им не подходят по содержанию, другие слишком велики для их журнала, и они советуют, чтобы я их переслала в журнал «Октябрь»[342]. Но мне нет времени их переделывать. Я сама чувствую, что у меня только поиски и что я пока не могу найти себя. Ведь я пишу-то, обычно, под непосредственным впечатлением, и не выдумываю содержание, а пишу о том, что меня лично волнует и что мне близко. От Баженова из Харькова я получила хрестоматию, в которой напечатаны мои стихи, но он считает, что это для меня мало, что я талантлива, и желает мне успеха. А может быть, это все ошибка? Но писать стихи, хотя бы для себя, у меня является большой потребностью.
20 октября. Приехал Женя и вчера весь вечер просидел у нас, разговаривая со мной. Он был остроумен, весел, интересен, в приподнятом настроении.
Мы много говорили о музыке, композиторах, дирижерах. Смотря на него, я думала, что именно в нем есть все то, что меня привлекает и чего нет в Вите. И как хорошо он умеет владеть собой! В жизни такая выдержка много значит, а в мужчине так привлекательна! «Маленькая мисс» назвал он меня в шутку. Не скрою, что если я могу еще ответить серьезно на чье-либо чувство и в какой-то мере заменить новой любовью неистовство первой любви, следы которой так и не могут изгладиться, – то это могло бы быть, если бы Женя любил меня сильно, по-настоящему. Но что в его сердце? Это до конца понять трудно. Когда он приходит к нам, а это бывает каждый день, мне с ним хорошо и его приход доставляет мне радость.
Итак, маленькая мисс, вы слишком стали рассудительны, вы ждете, чтобы вас захватили силой чувства, а также пониманием. А давно ли вы были влюблены в того, кто заставил вас так страдать?
Иногда я ловлю себя на том, что я в письмах к Павлуше (теперь далеко не частых) стремлюсь дать ему понять, что за мною ухаживают, что, ненужная ему, я нужна другим, даже возбудить его ревность. Если бы это было возможно… Что это – женское самолюбие, отплата за уязвленную гордость, желание доказать ему, что я и без его любви могу прожить? Иногда мне стыдно за это, – разве это не мелочное тщеславие? И все-таки я невольно этому поддаюсь.
24 октября. Весь вечер слушала по радио Вагнера[343] из Московской филармонии. Это что-то потрясающее по силе и страстности. Возможно, я сужу ошибочно, но я пишу только о том впечатлении, которое эта музыка производит на меня. Она заставляет меня вздрагивать, кровь приливает к лицу, мурашки бегают по спине. Здесь в чувствах нет середины. Иногда звуки как будто окрашиваются в черный цвет, иногда вспыхивают, как огни, но не мягкие и нежные, а ослепляющие, сжигающие. Временами даже делается жутко, и в то же время чувствуешь, что что-то бессознательно растет и звучит в тебе самой в ответ звукам. Какое-то новое чувство, не вполне понятное, наполняет сердце до самой глубины. Потрясающая, стихийная страстность, непонятная рассудку, неизвестная до конца, будто сплетаются ненависть и любовь, свет и мрак, падение в бездну и взлеты на самые недосягаемые вершины. Слушая такую музыку и отдаваясь ей, я думаю иногда, что сама себя я еще, может быть, очень мало знаю.
27 октября. В институте последние дни все больше начинаю встречать студентов, приехавших с практики. Вчера видела Мару и Колю и долго с ними разговаривала, гуляя по коридору. Они много рассказывали о своей работе в шахтах, о тех местах, где побывали. Они возмужали и загорели. На днях они обещали прийти к нам. Приехал и Нюся, все такой же франт; он наговорил мне разных комплиментов и приглашал пойти с ним в украинский театр на оперу «Наталка Полтавка»[344]. В институте идут занятия нормально, и я снова по вечерам часто сижу в чертежке или в институтской библиотеке, и дни проходят незаметно. Боря тоже занят в своем техникуме, и мы друг друга видим урывками. Когда я смотрю на него пристально, то я вижу, как он за это время вырос, от прежнего мальчика осталось так мало, разве только то, что он, как и раньше, любит возиться с Пушком и помогать маме по хозяйству. Мы с ним, как и прежде, в дружбе, но он меня ревнует ко всем «мальчишкам», а сам девочками интересуется мало. Мы часто с ним ходим в кино, а с мамой и папой бываем в ДКА. К нам приходит Голайдо; она учится на подготовительных курсах при Горном институте. Потерю мужа по-прежнему тяжело переживает.
2 ноября. Вот и ноябрь, скучный осенний месяц, когда день такой короткий, неприветливо машут деревья голыми ветками, и в окна часто моросит мелкий дождик. В такую погоду скучно смотреть в окно, и только когда бываешь занята, не замечаешь осенней печали. На днях получила длинное письмо от Павлуши. Все же никто не может меня так понять, как он, даже если он не бывает со мною согласен в чем-нибудь! Это потому, что он слишком хорошо меня знает. И разве с кем-нибудь так же, как с ним? Он пишет, что зимой в отпуск приедет в Ленинград, и зовет меня во время каникул приехать к Кате. Он хотел бы повидать меня и со мною побывать в театрах, в Филармонии, походить по музеям. А разве мне этого не хотелось бы? И вместе с тем страшно, щемящая тоска снова сжимает сердце.
10 ноября. Октябрьские праздники прошли оживленно. Я была на демонстрации со своим институтом, а потом Женя, Сережа и Олесь зашли ко мне. Вечером была в нашем полку на вечере с Зямой, папой, мамой, и 8-го был вечер у нас в институте; самодеятельность наших студентов прошла хорошо, а после были разные игры. Весь вечер я была с Женей и Марой. Вити не было. Последние дни я его не видела и не знаю, что с ним. Настроение у меня было задорное, я смеялась, играя в разные игры и бегая по длинному коридору. Тернавский, подойдя ко мне, сказал: «Ты сегодня просто очаровательна, я тобою любуюсь». От него комплимент был для меня неожиданным, и я, смеясь, пригрозила ему, что расскажу об этом Оле Мелиховой.
Когда вечер кончился и я ждала, пока Женя принесет мне пальто, разговаривая с Марой, ко мне подошел Шура Снегирев и сквозь зубы процедил: «Чего вы ждете, мисс?» – «Я жду, когда вы оденете на меня пальто». – «Однако, каким тоном это сказано! Очевидно, вы к этому привыкли, и я вижу, что вас мало чему осталось учить. В этом смысле вы достаточно учены». – «Ты так думаешь? Тогда пойди и скажи об этом Коле», – сказала я, засмеявшись. Когда я была одета и мы спустились по лестнице, ночь была лунная, и Женя с Марой проводили меня домой.
12 ноября. Я возвращаюсь к прошлому и буду писать о Вите. 19 октября я с прочими студентами ездила копать картошку. Перед этим незадолго за мной зашел Витя, и мы пошли гулять. Вечер был тихий, теплый, угасающие лучи солнца ярким пламенем обливали горизонт и золотили верхушки высоких тополей. По обеим сторонам бульвара темными лентами двигались толпы гуляющих. Витя говорил, что последнее время мало кто в институте следит за собой, много говорят лишнего, в конце концов это просто ненужная распущенность, которая ни к чему хорошему не приводит. Ведь в жизни и так достаточно грязи, наша молодежь слишком часто ничего плохого в этом не видит, а когда серьезно во все вдумаешься, то делается противно и обидно. «Ведь правда, Таня?» – «Ты прав, бывает очень обидно за людей, которые теряют цельность и яркость чувств и утрачивают понятие о красоте и самые радостные дни своей жизни; ведь эти дни быстро проходят и их больше не вернуть». Потом Витя взглянул на меня и, помолчав, сказал, что копать картошку он с нами не будет. «Как же это? – удивилась я. – Ведь тебе за это влетит». – «Нет, не влетит». – «Это еще почему же? Ты должен ехать с нами». – «А вот давай спорить». – «Хорошо, давай. Но это тебе так не пройдет. И прежде всего это с твоей стороны не по-товарищески, ты сам это знаешь». – «Я знаю все. Но если я выиграю, то ты мне будешь должна не один поцелуй. Помнишь, ты мне один раз проиграла один поцелуй в карты? А теперь, если я выиграю, то будет два. Если же ты выиграешь, то не будешь должна ни одного поцелуя». Я засмеялась и кивнула головой.
Один раз, когда он был у нас и мы от нечего делать играли в карты, я все время выигрывала, и, сдавая в последний раз, Витя сказал: «Ну и везет же тебе! А что, если теперь выиграю я? Что тогда будет?» – Я взглянула на него и сказала, шутя: «Если это случится, тогда мне останется одно – поцеловать тебя в награду». Витя выиграл и мою шутку принял за серьезное обещание. После долгих споров я осталась должна ему поцелуй, потому что не предупреждала, что это с моей стороны была шутка. Я помню, что я сказала тогда ему, вздохнув: «Я так много тебе должна, что подумать страшно». – А он с грустью в голосе ответил: «Нет, Таня, это для меня слишком мало. А ты стараешься у меня и это отнять». Однако потребовать у меня выигрыша он после этого так и не решился, даже не напоминал мне до заключения нового пари.
Некоторое время мы шли молча. На прощанье он до боли сжал мою руку в своей сильной руке. Неужели он действительно любит меня? На картошку он не поехал, достав справку от врача. Но и в институте не появляется. Никто не знает, действительно ли он болен. Ведь он живет далеко, на Амуре[345].
16 ноября. Вскоре после институтского вечера к нам пришел Витя, и мы с ним долго сидели на диване, шутили и смеялись. В этот вечер он был жизнерадостен, что редко бывает с ним последнее время. «О, если бы ты только знала, какое у меня было плохое настроение в эти последние дни, хотя к этому и не было особенно серьезной причины», – сказал он, помолчав. – «Ты, верно, не совсем здоров и поэтому не ездил с нами на картошку и не был на вечере», – проговорила я. – «Да, но это только отчасти, а главное – то, что мне в голову лезут, мучая и волнуя меня, разные мысли. Только все это глупости, не правда ли, Таня? Никаких сомнений быть не может, и надо их рассеять прямым вопросом. Правда?» – «Да, ты прав, такое настроение бывает, оно приходит и со временем уходит, и с этим надо бороться, крепче беря себя в руки, заглушая все усиленной работой». Я сказала это, невольно стараясь увести его от того, что я отгадывала в его словах. Он внимательно взглянул на меня и, засмеявшись, обратился к Боре: «Ты только послушай, как она рассуждает о том, чего еще не испытала. Совсем как взрослая! Интересно, из каких это книг она вычитала?» – Я улыбнулась: «Напрасно ты обо мне так думаешь, это только показывает, что ты меня недостаточно хорошо знаешь». В этот вечер мы еще долго сидели, разговаривая, но не возвращаясь к рискованной теме. И я была рада, что белые зубы Вити сверкали в улыбке, а темные красивые глаза были веселы, – очевидно, он сумел взять себя в руки. Но я была уверена, что его настроение, его тоска не побеждены. Это человек, которым чувства овладевают цельно и страстно, и мне думается, что если он любит, то любит сильно, а если ненавидит, то безжалостно. Наполовину чувствовать он не умеет.
Последние дни я его снова вижу в институте, и он не приходит к нам. Что с ним?
18 ноября. За окнами черная тьма… Тревожно стучит ветер в стекла. Зеленая лампа бросает тени на стол, и тихо звучит по радио музыка Грига[346]. Этот мотив меня слишком волнует. И опять во мне просыпается грусть о таком возможном, но утраченном счастье, и в голове кружатся воспоминания прошедших дней.
Я хочу описать одну белую ночь в Ленинграде с Димой Ядыгиным[347]. Я раньше не писала о нем, хотя и знала его давно – как простодушного, открытого, очень откровенного и малоинтересного. И никогда мы не говорили с ним откровенно и серьезно, ни раньше, ни после этой белой ночи. Это было неожиданно для нас обоих. Поздно вечером, почти ночью, мы вышли из ворот Петропавловской крепости, где под тяжелыми, гнетущими сводами притаился сумрак. Казалось, он скользкими пальцами трогал натянутые нервы. Я невольно ускорила шаг… И когда мы вышли на мост, мне сразу сделалось легко. Белая ночь смотрела в Неву, и мне чудилось, что я не только вижу ее взгляд, но я чувствую, как от этого взгляда мой собственный делается тревожным и грустным… Потому что мне было больно, потому что во мне была пустота, которую не могла заполнить эта светлая ночь. Мне хотелось тогда прижать свой лоб к тяжелой решетке моста и думать… Нет, даже не думать, а просто слиться с белой ночью и вместе с ней пристально смотреть в Неву, даже не плача. У меня не было слез. И разве могут слезы заполнить пустоту тоскующей души? Я медленно шла по широкому мосту и молчала. Казалось, что я в первый раз вижу такую Неву и в первый раз вижу такими далекие силуэты дворцов на длинной набережной.
И вот я слышу голос Димы. Но он не тот, о ком я думаю, он просто знакомый. Он идет рядом со мной и взволнованно говорит. Я не оглядываюсь и не могу избавиться от мысли, что это голос не его, а самой белой ночи, ожившей для меня. И я его слушаю, слушаю и молчу. «Скажите, Таня… Я боюсь, что вы рассердитесь… я не имею права спрашивать об этом, но все же я должен вас спросить». Он останавливается и пристально смотрит мне в лицо. Я жду… Я не вижу ясно его лица, бледная ночная рябь Невы в моих глазах, и я не могу оторвать от нее взгляд. «Таня, – продолжает он, и в его голосе звучит не вопрос, а уверенность, – вы тоскуете сейчас, вы больны, в вашей душе пустота, которая смотрит из ваших глаз, которая вас давит. Вы, верно, очень несчастны, потому что скоро должны уехать». Я знаю, что его слова должна обратить в шутку и рассердиться за то, что он затрагивает больное место, но я не нахожу в себе нужных слов для возражения, потому что он говорит правду. Может быть, пройдут года, и многое во мне изменится, но сейчас я люблю, с мукой, с тоской, как едва ли уже полюблю опять… Меня загипнотизировали силуэт громадного шумного города, узкая решетка моста, белый, обволакивающий мысль сумрак. У меня нет шутки на губах. Я чувствую, что не могу солгать. И я молча смотрю на Неву, стараясь уловить неуловимые оттенки белой ночи, боюсь встретить взгляд пристальных глаз, которые могут прочесть всю боль моей безысходной тоски… Я снова слышу голос, задумчиво звучащий в прозрачном ночном тумане: «Таня, скажите, вы очень любите его?» Я не удивляюсь. У меня мелькает мысль, что это говорит не он со мной, а мое собственное сознанье. «Вы любите, я знаю, и ваша любовь не мимолетная вспышка в сердце, которая не приносит большой, яркой радости, но и не дает острого страданья… Ваша любовь – что-то большое, захватывающее сердце целиком, и является вопросом всей жизни. Я долго следил за вашим лицом и вашими глазами и видел, как вы менялись при его приходе. Вы радостно загорались, и я все понял без слов, остановившись, удивленный красотой и силой вашего чувства. Я не мог спросить вас раньше, правильны ли мои догадки, но я чувствовал, что я не ошибся». Он умолкает, и тогда звенит мой голос. Я даже не узнаю его звука, столько в нем боли. Как будто говорю не я, а само мое сгорающее сердце. Холодная Нева ловит живое человеческое слово, бережно унося его с собой куда-то далеко, и только громадному городу с его величественными дымчатыми площадями нет дела до муки сердца. «Да, я люблю, и для моей любви нет слов, потому что любовь и жизнь – одно». Мгновенья одно за другим падают в Неву, и наши шаги на мосту затихают. Белая ночь разбивает все преграды, уничтожая ложь и замкнутость, и мы, как два друга, никогда раньше не говорившие серьезно, обмениваемся удивленными взглядами. И когда мы идем по Марсову полю, я говорю с полунасмешливой, грустной улыбкой, больной, как я сама в эту ночь: «Раньше я смеялась над сентиментальностью и любовью. А теперь, уезжая, он протянул мне на прощанье букет белых ландышей… Они давно завяли, высохли, а я не могу их бросить, разве это не смешно?» – «Нет, это не смешно. В этих ландышах не сентиментальность, а чистота. Не выбрасывайте их, они всегда будут вам безгранично дороги в вашей жизни».
И вдруг он с грустью стал говорить о себе, о том, что я не ожидала от него слышать. Он торопился высказать мне все, чем полна его душа и что его волновало, ни на что не надеясь… Я слушала его и удивлялась. Но в эту ночь ничто не могло показаться странным… Он хорошо знал, что я понимаю его печаль и что этих слов больше никогда никто не услышит, потому что такая ночь больше не повторится. Только она раскрыла наши сердца, и мы знали, что никогда уже больше не будем откровенны, далеко разойдясь по жизненным дорогам. У трамвая мы остановились. Он, крепко пожав мне руку, сказал: «Помните, Таня, что я ваш друг и всегда буду помнить вас». Я вошла в трамвай. Звонил звонок, стучали колеса, и куда-то уходила белая ночь с ее необычайными красками; теперь ее вытесняла обыденная действительность. И сном казались Нева, кружево на мосту, слова, прозвучавшие из глубины души…
Потом мы редко встречались и, будто сговорившись, не вспоминали белой ночи. Затем уехала я, унося в сердце последний взгляд любимого, не вспомнив о том, кто назвал себя моим другом. А он, хотя и знал, какое чувство сжигало меня, не решился подойти ко мне с участием, понимая, что это было бы лишним. Только один раз ночь, бродившая по мостам и площадям Ленинграда, могла сделать понятной и естественной неожиданную откровенность. Но такая ночь редко повторяется. И когда пишешь о таких вещах, напрасно стараешься использовать «красивость» слов, – они не передают настоящей красоты.
19 ноября. Эти дни Витя не приходит в институт, но мне думается, что он уж не так серьезно болен, и я теряюсь в догадках, беспокоясь за него. Я сижу с Борей в нашей комнате за письменным столом и пишу свой дневник. Вдруг звонок по телефону. Боря вскакивает, берет трубку и зовет к телефону меня. Я слышу голос Вити: «Это ты, Абраша?» Он быстро говорит, пересыпая свои слова шутками. Теперь я узнала, что он мне звонит из больницы, что он действительно болен и даже серьезно. У него высокая температура, больше 38. Он сказал, в какой больнице лежит, и просил непременно прислать к нему Женю и никого больше. Потом быстро повесил трубку, и я даже не успела спросить его, чем он болен и скоро ли я его увижу. Если у него такая высокая температура, возможно, он долго пролежит в больнице, а я не узнала, можно ли мне к нему прийти. Почему он так быстро повесил трубку?
21 ноября. Вчера Женя был в больнице, видел Витю и узнал, что у него брюшной тиф, так что я его не увижу скоро. Я за него волнуюсь. Женя говорит, что ему сейчас уже лучше, температура постепенно понижается. Я собираюсь на днях поехать к нему с Женей, когда будет приемный день. Бедный Витя, я никак не думала, что он так сильно заболел. Скорей бы поправлялся.
24 ноября. Женя у нас бывает каждый день, как и раньше, а Сережа приходит, даже когда нас не бывает дома, садится за письменный стол и занимается. В общежитии ему часто мешают сосредоточиться над учебниками. Мы все к нему привыкли, он нас не стесняет и сам чувствует себя как дома. С Женей мы подолгу разговариваем о прочитанных книгах, о музыке, о всякой всячине и иногда спорим. С ним у меня всегда находится столько разнообразных тем для разговоров. Когда я бываю одна, я с книгой люблю забраться в уютный уголок комнаты, а порой помечтать о картинах старой живописи, мысленно обходя залы музеев в Москве и Ленинграде. Неужели я опять буду в музеях и в Филармонии с Павлушей? Ведь он меня зовет! Но хорошо ли это? И хочется, и страшно.
Сегодня вечером, когда пришел Женя, мы с ним слушали по радио концерт из Москвы. Передавали Римского-Корсакова, «Шехерезаду»[348]. Мне всегда бывает хорошо, когда я слушаю музыку вместе с Женей, сидя на диване дома или в концертном зале, – как раз недавно мы слушали с ним Шопена в исполнении Ю. Брюшкова[349]. В этот вечер, после «Шехерезады», я вдруг решилась спросить Женю о том, что давно задумала: «Почему ты бросил консерваторию, почти ее окончив? Ведь ты так любишь музыку». – Он посмотрел на меня серьезно и ответил: «Трудно это объяснить… Я порою и сам не понимаю этого до конца. Ведь мне предсказывали будущее… Считали меня одним из самых талантливых пианистов среди учащихся… Собирались послать в Москву в аспирантуру… И вдруг я, с детства живший музыкой и своим предназначением только для нее, пережил какой-то сложный психологический перелом. Во мне, видимо, уже до того постепенно накапливался протест против консерваторской среды в Ростове[350] и в Одессе, – другую я близко не знал. А здесь эти бледные юноши, эти истеричные девицы, без конца говорящие о музыке и в конце концов опошляющие ее своими разговорами… Их оторванность от жизни, от всего нормального, полнокровного… Какой-то особый, замкнутый в себе и, в сущности, нездоровый, тепличный, искусственный мир… Я ощутил вдруг себя в нем чужим. И вместе с тем потерял веру в себя, в то, что музыка, как профессия, – действительно мое призвание. Может быть, это было ребячеством, глупостью, данью временному настроению. Но я сразу и бесповоротно решил все и бросил консерваторию, несмотря на протесты родителей и моих учителей. Вот и все. Я даже не знаю, жалею ли. Конечно, без музыки я существовать не могу. Но одно дело – музыка для себя, по настроению, другое дело – для публики, на эстраде… Вероятно, все-таки меня на это не хватило бы. Иначе талант заставил бы побороть все… Не знаю. В жизни бывают странные вещи. И себя самого знать до конца трудно».
Мы долго сидели молча. Я задумалась над этой, тронувшей меня, откровенностью человека, не склонного к откровенности. Опять я внимательно посмотрела на мелькающие в его темных волосах серебряные нити. Ведь ему всего 26 лет! Вспомнила о каком-то пережитом романе… и о том, что он после того пережил еще период бурных донжуанских похождений, как втихомолку сплетничали о нем другие студенты. Даже какой-то ревнивый муж поранил ему ножом ногу в Донбассе, когда он выпрыгивал из окна. Правда ли это? Но ведь действительно у него большой шрам на ноге, – я видела в Крыму. И от воинской повинности он освобожден из-за повреждения связок… Я снова и снова вглядывалась испытующе в Женю, понимая, что сама я обо всем этом его, конечно, не спрошу. А он задумчиво слушал радио, а потом перешел на свой обычный насмешливый, шутливый тон. «Странный он и сложный», – подумала я. И еще подумала: «Но ведь странных и сложных людей я люблю. К таким меня влечет, хотя насколько легче в жизни с простыми, открытыми, насквозь ясными».
Позднее позвонил телефон, и Женя, взяв трубку, позвал меня. Со мной говорил Витя. Он мне сказал, что потихоньку сбежал из своей палаты, чтобы поговорить со мной, за что ему попало от сестры. Я слушала его голос, в котором звучали насмешливые нотки, и радовалась, что он выздоравливает. Он говорил, что очень скучал, не видя долго меня, что больничная обстановка его своим однообразием тяготит и время течет бесконечно долго, температура у него почти нормальная. Я сказала ему, что очень хочу его видеть и на днях приду к нему с Женей. «И не думай, – услышала я его голос, – ни за что не пущу тебя, – волновался он. – Я стал такой страшный, оброс бородой, и ты, увидев меня таким, испугаешься. Всем нянькам и сиделкам скажу, чтобы тебя ни в коем случае не пускали. Вот скоро буду здоров и сам приду к тебе…»
27 ноября. Я радуюсь, что Витя скоро выпишется из больницы и что такая серьезная болезнь, как тиф, прошла у него без последствий. Теперь он часто говорит со мной по телефону, но в больницу мне запрещено приходить. Женя ездит часто к нему и, придя ко мне, все рассказывает о нем. Вчера весь вечер просидели у нас Мара, Коля и Миша, неразлучная тройка. Коля пригласил меня завтра пойти с ним в русский театр, обещая за мной зайти. Как всегда, много острили, высмеивая недостатки незнакомых девушек.
30 ноября. Придя домой из института, я на столе нашла два письма – от Павлуши и Кати. Павлуша пишет, что в первых числах января, а может быть и раньше, он приедет в Ленинград, о чем меня известит, и просит к этому времени обязательно приехать. «Очень хочется встретиться с вами, Новый год встретить вместе, вспомнив школьные года, проведя несколько дней у Кати, повидав всех друзей, с которыми связаны незабываемые воспоминания». Катя в своем письме тоже зовет меня приехать к ним. Она много пишет о себе, а также о Мише и наших знакомых мальчиках. Мне бы так хотелось повидать Павлушу! Но осуществимо ли это?
3 декабря. На днях был вечер в нашем полку по случаю выпуска одногодичников[351]. Я туда поехала с папой, Борей, Зямой, с которым я всегда танцую на вечерах. Он танцует блистательно, лучшего партнера не найдешь. Вначале, после небольшого торжественного выступления, был спектакль самодеятельности, в котором лучше всех играл Коля Раздобурдин[352] из Детского Села, из нашей школы. Когда он приходил к нам, мы часто вспоминали Детское Село. После спектакля были танцы, и, конечно, все одногодичники сияли. Весь вечер от меня не отходили Коля Раздобурдин и Женя Кухарский. Женя юрист, умеет красиво говорить и ухаживать, к тому же он интересный, только сладкий и театральный. Он весь вечер осыпал меня комплиментами и красивыми фразами, был предупредителен, и в его глазах скользила мимолетная томная нежность. А когда я подсмеивалась над его умением говорить любезности и очаровывать взглядами, он уверял меня в искренности своих слов, говоря, что я обижаю его своим недоверием. Конечно, это все было несерьезно. Только красивая иллюзия нежности с его стороны и задорная насмешливость – с моей. Он обещал на следующий день зайти попрощаться и написать мне длинное письмо из Киева, где он живет.
4 декабря. Сегодня, когда я пришла домой из института и, взяв книжки, углубилась в чтение, раздался звонок и в комнату вошли Коля Раздобурдин и с ним Женя Кухарский. Они у нас пробыли весь вечер, который прошел оживленно в остроумных шутках и смехе. Кухарский так же был красив, сладок и внимателен, как и на вечере. Завтра они уезжают, и, наверное, мы больше не увидимся.
6 декабря. Вчера была в кино с Нюсей и Борей, а после кино Нюся у нас просидел весь вечер. Могу сказать определенно, что он мне не нравится. С ним можно ходить в театр и кино, а провести весь вечер – неинтересно и скучно. Ради шутки можно иногда с ним «покрутить» (институтское выражение), и то не всегда. А Сережа сегодня целый день не дает мне покоя, допытываясь и приставая ко мне: «Кто он? И почему этот заводчик водит меня в театр и кино?» Сережа всегда следит за мной и на все обращает внимание, интересуясь, с кем я разговариваю в институте и кто ко мне «латается» (это одно из выражений его своеобразного языка). А последнее время мне оказывает внимание еще один студент 4-го курса, белобрысый геолог Скорняков, выдвинутый на научную работу. Как-то, провожая меня домой, он сказал мне: «Ваши глаза, Танечка, всегда горят и искрятся, озаряя всех радостью; в них как будто сосредоточен весь солнечный зной, и они не только согревают, но их свет часто проникает в самое сердце». – Я засмеялась, сказав: «А вы не боитесь обжечься?» Это было летом, а теперь, когда падают снежинки, он, встретив меня в коридоре института, сказал: «Как я рад, встретив вас. Я смотрю снова в ваши глаза, Таня, ощущаю в них остатки солнечной теплоты, летних солнечных отблесков. И сколько бы я ни смотрел в ваши глаза, я всегда нахожу их особенными, светящимися каким-то внутренним светом. Они так много могут сказать, но они никогда не договаривают… Загляните когда-нибудь сами в зеркало. Я уверен, что многие, смотря в ваши глаза, с волнением изучают их неуловимые оттенки». – «Мне думается, что, кроме вас, никто моими глазами не интересуется», – вздохнув, сказала я. Его высокопарность надоедлива и просто смешна. Последнее время он часто останавливает меня в институте и старается подольше со мной поговорить, а Сережа подсмеивается над моим успехом.
Я теперь снова, как и раньше, хожу на уроки английского языка к симпатичной старушке, с удовольствием с ней читаю английские романы и разговариваю. Меня часто к ней провожает Сережа. Все дни заняты учебой, они мелькают очень быстро, и я не успеваю все охватить, над чем хотелось бы подумать, так же, как и прочитать интересующие меня книги. От Павлуши до сих пор нет письма. Где он? Его молчание меня беспокоит.
9 декабря. Я рада, что, наконец, Витя здоров и приходит в институт. Вчера вечером он был у нас и рассказывал мне о своей болезни, о том, как он тосковал, не видя меня. За это время он похудел, побледнел, и я, смотря на него, невольно любовалась его красивым лицом. Недавно мне мама, смеясь, сказала: «Когда к тебе приходят твои мальчики, я, смотря на некоторых из них, думаю: если бы спросили меня, за кого из них я хотела бы выйти замуж, я не смогла бы ответить, настолько лучшие из них хороши; выбор сделать очень трудно. Когда придет время, я не знаю, как ты будешь решать этот вопрос? А тебе его решать, видимо, придется».
В институте занятия идут усиленным темпом. В свободные часы бесконечные разговоры, споры и шутки на разные темы. Чаще всего ссоримся на палеонтологии, над трупами несчастных древних моллюсков. Один раз, когда я начала над ними зевать, Витя со свойственным ему озорством бросил мне в рот грязного окаменелого морского ежа. Я рассердилась, но все так хохотали, что я тоже не удержалась от смеха. В другой раз, когда я решила вдруг сделать маникюр, он был зверски уничтожен Витей, соскоблившим лак с моих ногтей, приговаривая: «Это что еще придумала! Разве можно детям красить ногти? Может быть, еще какие-нибудь бабские штучки начнешь применять?» Потом поспорили об украинском языке; говорили о том, что в конце концов они меня заставят учить его как следует, особенно если наш институт переведут в Киев, о чем у нас носились слухи. Больше всех спорили Сережа и Олесь, щирые украинцы. Их поддерживали Витя и Павлик Нацик, а Женя был на моей стороне. Я им доказывала, что не могу много времени тратить на изучение языка, что вполне достаточно того, что я знаю, а если институт переведут в Киев, я уеду в Ленинград. «Ну и уезжай, пожалуйста, нашла, чем пугать», – с сердцем возразил Витя. Это был один из наших бесчисленных споров; мы всегда о чем-нибудь спорим, иногда даже ссоримся, но это ненадолго. А вечером снова собираемся у нас, и друг без друга скучаем. Я часто говорю и чувствую себя в их компании совсем не девочкой, а их товарищем-мальчишкой, впадая в непринужденность, с точки зрения других девочек, вероятно, недопустимую. Теперь они нашли новый способ дразнить меня, объявив меня невестой Шуры Кудрявцева. Мне-то это – ничего, я мало обращаю внимания на подобные шутки и не остаюсь в долгу; но бедный, скромный Шура краснеет как рак и не знает, куда деваться от насмешек.
Вечером, когда мы сидели с Борей на диване, делясь впечатлениями последних дней, пришли Коля и Мара. Поиграв в пинг-понг, мы долго потом болтали о всякой всячине, уютно сидя на диване.
10 декабря. Когда я возвращалась с урока английского языка, медленно идя по бульвару, кругом была такая тишина, как бывает только в зимний вечер. На ветках высоких деревьев повисли снежные, пышные комья. Они клонили ветки вниз, придавая им чудесный, сказочный вид. Во всем чувствовался зимний белый покой, и мной овладело тихое очарование этого холодного вечера. Я смотрела, как легкие снежинки, точно бабочки, летали по воздуху, перегоняя друг друга. Они падали на мою шубу, засыпая шапочку белым пухом и тая на моем лице. Пушистые ветки кустов, будто сквозь сон, по временам стряхивали с себя хлопья снега. Я вдыхала в себя морозный воздух, радуясь зимним дням. По дороге я встретила Сережу, который шел меня встречать, и мы пошли вместе. «Ну, Таня, ты недаром недавно вспоминала Ленинград. Теперь я тебя поздравляю с Ленинградом», – сказал он. Я ничего не могла сразу понять. Оказалось, что он был у нас и узнал о новом назначении папы в Ленинград, в 1-ю артиллерийскую школу, начальником штаба. Я была так удивлена этим известием, взволнована и не знала: радоваться ли мне или нет? Сразу как-то все завертелось в моей голове, и мне стало жалко покидать мою студенческую бригаду. А Павлуша? Что меня ждет? Верно, ничего, ничего хорошего! И все-таки, ведь я всегда мечтала жить в Ленинграде! Я торопилась домой, все время ускоряя шаг, и не замечала больше очарования зимнего вечера, которым только что была полна.
14 декабря. Придя сегодня в институт, я сообщила о моем отъезде. Витя ничего не сказал, но в продолжение дня был резким и старался держаться в стороне от меня. Когда ко мне подошел Женя, у меня вырвалось: «Мне очень жаль теперь, что мы последнее время часто спорили из-за всяких пустяков, и я должна сознаться, что мне тяжело расставаться со всеми, с кем мне было хорошо, как и с институтом; тяжелее даже, чем я думала». – «Ну, Абраша, не надо грустить, мы с тобой еще увидимся», – уговаривал меня Женя, сев около меня. Он ласково гладил рукой мои волосы, заглядывая в глаза. На собрании я сидела рядом с Кудрявцевым, и Сережа, проходя мимо и обращаясь к нему, сказал: «Что загрустил, Сапожок? Уедет – мы другую найдем. Мало ли девчонок на свете?» Олесь, сидя с другой стороны рядом со мной, заявил с юмористическим вздохом: «Вот скоро Таня уедет, и ни одной порядочной девочки у нас не останется. Я даже ни с одной из них не буду сидеть рядом». – «Ого! – расхохотался, подойдя, Витя. – Может, это потому, что все остальные девочки на тебя слишком сильно действуют, и ты не можешь сидеть с ними, не обнимаясь?» Витя ушел, но его резкий смех звенел в другом конце зала. Когда о моем отъезде узнали все, то начались бесконечные вопросы и сожаления. Но мой отъезд был не раньше чем через две недели, и дни потянулись обычной вереницей.
18 декабря. Теперь, встречаясь в институте, мы больше ни о чем не спорили, не ссорились и каждый день по вечерам собирались у нас. Когда говорили о моем отъезде, Витя резко прерывал этот разговор и заявлял, что это еще вилами на воде писано. Очевидно, он не хотел верить в скорый мой отъезд, в скорое расставание. Я замечала последнее время, что он был [то] слишком резок и даже груб с другими, то грустно мягок, но со мной всегда внимательно нежен. И вот в последние дни декабря события начали разворачиваться усиленным темпом. Вырывалось все наружу, что постепенно зрело в сердцах, но что было скрыто и, наверно, еще долго не проявилось бы, если бы не мой отъезд.
На днях мы большой компанией пошли в кино, и вышло так, что в толпе все растерялись, я осталась с Витей одна, и мы сели рядом. Когда в зале потух свет и началась картина, я почувствовала, что Витя, взяв мою руку, крепко ее пожал. Я этому не удивилась, его любовь не была для меня новостью. Первая мысль у меня была вырвать руку, но мне не хотелось обидеть старого хорошего товарища, который ведь и мне нравился и не был безразличен. Я чувствовала, как он нежно гладил пальцы моей руки, как будто этим осторожным прикосновением хотел выразить свое чувство ко мне. Поддаваясь какому-то безрассудному чувству теплоты и влечения, я в ответ тоже погладила его большую, сильную руку. С этого безмолвного признания и началось все остальное, в чем я себя обвиняю. Когда на другой день я встретила его в институте, он мне сказал, что ему очень тяжело последние дни и он бы хотел видеть меня реже; но затем продолжал бывать у нас ежедневно.
В квартире началась упаковка вещей, все готовились к отъезду. Приехал новый командир полка с женой и девочкой, папин заместитель, и мама предложила им это время пожить с нами, пока мы уедем и освободим нашу квартиру для них. Все в каком-то угаре, а я, говоря по правде, я совсем угорела. Когда один раз я осталась с Витей одна в комнате, он подошел ко мне и, взяв мою голову в руки, стал говорить о том, как он меня любит. Он целовал мои глаза, губы, и я ответила ему поцелуем. «Таня, моя любимая, поверь мне, что я люблю тебя больше жизни!» – говорил он. В его словах была ласка, глаза были полны любви. Он зажигал меня силой своего чувства, как и своей красотой. Это было увлечение, похожее на головокружение. Но если бы в то время меня спросили, хочу ли я быть его женой, я бы ответила, что нет. Потому что я чувствовала – это не настоящая любовь. Значит, с моей стороны было нечестно принять его поцелуи и даже ответить ему? Конечно! Но у меня закружилась голова, и он почувствовал это, прошептав: «Я даже не думал, что в тебе такой огонек». Но ведь я ничего не обещала, и я ничего ему не сказала. И мне было больно его оттолкнуть, остановить. У меня мелькнула компромиссная мысль: почему мне не дать ему эти несколько минут радости и ласки, для меня самой волнующие? Мы расстаемся, разлука заглушит его чувство. А красивое воспоминание об этих минутах все-таки останется у него, как что-то для него дорогое. И еще шевельнулась горькая мысль – разве жаль растратить свои поцелуи, если та единственная, первая любовь меня обманула? Не все ли равно?
20 декабря. К нам пришел Витя с Кудрявцевым. Мы пошли в кино. Когда Кудрявцев стоял в очереди за билетами, Витя сказал мне: «Ты посмотри, Таня, ведь это он для тебя сегодня одел новый костюм, и сам сознался в этом. В институте он был в отчаянии, что тебя не увидит, и не знал, как тебя еще раз повидать. А зайти к тебе сам он не решился бы; вот я пожалел его и привел. Ты только не стоишь всего этого». Я поняла, что он хотел сказать этой фразой, и почувствовала свою виновность перед ним. В зале Витя оставил нас вдвоем, чтобы доставить удовольствие Сапожку, как объяснил он насмешливо позднее. В этот вечер Кудрявцев ничего мне не сказал, и только когда мы возвращались домой, он взял мою руку и держал в своей руке. Так мы и шли. Он еще никогда ни с одной девочкой не ходил под руку даже. Подойдя к дому, он остановился и растерянно смотрел мне в глаза грустными серыми глазами, в которых блестели слезы. Потом сказал: «Танюша, мне очень хочется иметь твою карточку в память о многих прекрасных, для меня незабываемых днях, проведенных с тобою в Крыму и здесь в институте». – «Хорошо, я тебе обещаю прислать ее из Ленинграда. Сердечное тебе спасибо за все. Но я еще с тобою не прощаюсь, мы еще увидимся, ты ко мне придешь, когда захочешь».
21 декабря. Вчера Анна Ивановна Голайдо устраивала нам у себя проводы, позвав к себе мою бригаду. Я пошла к ней с Борей и папой, который хотел присоединиться к молодежи. Мальчики принесли с собой вина и разных сладостей. Вначале Жени не было. Пили, ели и все были возбуждены. Пили за нашу скорую встречу в Ленинграде и за разные пожелания в дальнейшей жизни. Было шумно, много шутили, вспоминали разные эпизоды из институтской жизни, смеялись, а мне было безотчетно грустно, и веселая улыбка часто сбегала с лица. В разгар вечера пришел Женя. Сверкая своими слегка сощуренными глазами, с задорной улыбкой он выставил Борю с его места и сел рядом со мной, стараясь придвинуться ближе ко мне. Витя сидел в другом конце стола и играл в карты. И вот Женя, всегда осторожный и сдержанный, меня удивил. «Смотри, Танюша, – шептал он мне, касаясь губами моих волос и кончика уха, – смотри, какой он мрачный, даже карты бросил, – и он указал глазами в сторону Вити. – О, конечно, у него не в порядке нервы, у меня тоже, но я достаточно собой владею и чувства свои скрываю. Да, вот он, мой соперник. Зачем ты отворачиваешься? Скажи, разве тебе не приятно быть между двух огней, да еще каких огней? Ты только сравни: один строен и высок, красив и черноволос, а другой тоже высок и черноволос, пожалуй, не так красив, но зато у него есть кое-что другое, чего так недостает Вите, что имеет большую ценность для тебя». В круговороте моих спутанных мыслей у меня в голове мелькнуло: кое-что другое? О, как Женя прав! Разве не это так влекло всегда меня к нему и именно этого недостает Вите? Я подумала еще: неужели Женя не понимает, что соперник ему, в сущности, не страшен? А может быть, понимает… Но как угадать? У меня все сильнее кружилась голова от слов Жени и от выпитого вина. А он продолжал тихо мне говорить, так что это могла слышать только я. Но наш вид, очевидно, выдавал многое… На одно мгновенье в моих глазах мелькнуло побледневшее лицо Вити, хмурое, с подергивающейся щекой. Его глаза, совсем потемневшие, смотрели куда-то в сторону, и я почувствовала, что теперь он для меня был далек. И, однако, в этот момент мне это показалось безразлично и стало стыдно от остро осознанной вины. А Женя продолжал говорить: «О, тебе, Танюша, еще придется подумать об этом серьезно, выбирая одного из нас. Это неизбежно. Ты думаешь, что, уезжая в Ленинград, ты совсем уехала от нас? Нет, если не здесь, то мы встретимся в Ленинграде, и я уверен, что там встречу также и Витю. Вернее всего, это должно решиться весной. Не исключается возможность, что в Ленинграде встретится и третий. Я ведь знаю, что он сюда приезжал, когда ты была в Крыму… Да и догадываюсь кое о чем. Но об этом пока думать не будем. Все возможно… Посмотрим, кто возьмет.
Я очень терпелив, и если бы ты была более взрослой женщиной, то ты бы уже теперь рискнула выбрать одного из нас. А то ты только играешь нами обоими, ни на что не решаясь». Мне хотелось улыбнуться Жене и шепнуть, что я давно ждала от него этих слов, этого признания; что, не сознаваясь в этом, я давно старалась уловить признаки его чувства к себе. И вот теперь мой выбор почти сделан. Но я молчала, слушала без улыбки на губах, с опущенными ресницами. Почему почти? Снова мелькнула мысль о третьем? Что я почувствую, встретив его? Могу ли я быть уверена, что не воскреснет прежнее? «Знаешь, – продолжал Женя, – ты уж не так ценна, как женщина в полном смысле слова; ведь ты еще совсем девочка, и, какою станешь, неизвестно. Но в тебе есть что-то особенное, чего не встретишь в обыкновенной женщине… И при этом еще твои моральные качества, твои способности, твоя оригинальность, что-то такое неуловимое, полудетское, полумальчишеское, что тебя делает непохожей на всех, но что так сильно влечет к тебе. Ты умна, проста и самобытна, ты всегда живешь в каком-то своем высоком мире, наполненном своими мечтами, искусством, музыкой, живописью, стихами, чутко понимая красоту природы. Для тебя имеют значение и первый распустившийся цветок, и зеленая трава, и голубое небо. Ты видишь настоящую красоту не только в природе, но в человеке, и в самой жизни. Мы говорим, что для нас все это не имеет большого значения, а оказывается, что имеет. Я не знаю, чем это объяснить, – как-то незаметно в сердце зарождалось большое чувство, с которым я боролся. И когда настал твой отъезд, для меня все стало ясным. Твой ум и твои яркие дарования, как и вся твоя индивидуальность, получили оценку вдруг последнюю, решающую, и стало без слов понятно, что в моей жизни ты неизбежна. Знаешь, мне так хочется тебя сейчас поцеловать, ведь ты скоро уедешь. Как бы это сделать так, чтобы мы были одни?» Я почувствовала, как он взял мою руку и крепко ее пожал, а его губы быстро коснулись моих волос и легким поцелуем моей шеи, но этого никто не заметил. По моим губам скользнула растерянная улыбка, а он продолжал тихо шептать: «Обещай же мне, Танюша, что ты меня поцелуешь, хоть один раз, когда хочешь и где хочешь. Я этого так хочу». Я хотела шепнуть ему: «Женя, милый, конечно…» Но я вызывающе улыбнулась и, взглянув на него, сказала: «А что, если я не одного тебя поцелую? Что, если я уже кого-то целовала?» – «Ну что ж? Я это предполагал. Тогда пусть я буду для тебя не первым, но последним».
Витя видел, что Женя, склонившись ко мне, что-то возбужденно и долго мне говорил, и он не находил себе места, бледнел и волновался. Я следила глазами за ним, и мне было невесело; все казалось тревожным сном. Папа, видимо, заметил тоже создавшееся положение и не раз звал меня, чтобы я села с ним рядом. Но Женя, взяв меня под скатертью за руку, не отпускал и тихо говорил: «Нет, ты не уйдешь, Танюша, а если уйдешь, то только к Вите. Все остальные тебя не стоят. К папе же ты теперь не уйдешь совсем. Прошло для тебя это время. А сейчас… сейчас… только не уходи от меня, Танюша». Я понимала волнение папы, он видел настроение Вити и, зная его горячий характер, был недоволен Женей. Витя бросил на стол карты и со сжатыми губами ходил по комнате. Мне было неприятно и страшно. Я поняла, что достаточно сказать одно неосторожное слово, чтобы между Витей и Женей вспыхнула тяжелая ссора. Я прекрасно видела, как Витя теряет самообладание. Неожиданно он схватил свою шапку, пальто и, сказав, что ему надо домой, выбежал в переднюю, ни с кем не прощаясь. Анна Ивановна вышла его проводить, уговаривая остаться, и потом, войдя в комнату, позвала меня и сказала: «Ты что-то побледнела, Таня. Пойдем погуляем на свежий воздух». Она накинула мне шубу на плечи, белый платок на голову, и мы вышли на улицу. Морозный воздух освежил мое разгоряченное лицо, но Вити уже не было. Олесь побежал раньше за ним, но не смог его догнать. Анна Ивановна покачала головой: «Вот какой смешной и непонятный! Сам же просил привести тебя к нему, а теперь удрал и этим доказал, какой он еще мальчишка». Олесь смеялся, а мне совсем было не до смеха, и я молчала. Мысли в голове путались, я была как в чаду от своих переживаний. Немного погуляв, мы вернулись в комнату. Меня посадили подальше от Жени. Позднее стало в комнате душно, и Сережа предложил с ним пройтись по занесенной снегом улице. Он надел мне на ноги боты, бережно закутал в теплый платок и, как брат, вел меня под руку. Снег скрипел под ногами, мороз пощипывал лицо, и я молча слушала слова, вылетавшие из глубины его сердца: «Мария Витальевна, Петр Иосифович и ты, вы все для меня дороже, чем отец, мать, братья, от которых я далеко ушел. Ваш дом всегда был для меня самым дорогим, близким и светлым местом, какого у меня, наверное, больше не будет. Я шел к вам, как к родным, со всеми своими радостями и огорчениями и всегда находил отклик, как и дружескую искреннюю ласку, которую в жизни не всегда легко получить. Сколько раз, Таня, проходя мимо вашей квартиры и видя в ваших окнах свет, я долго стоял в раздумье на морозе: зайти или нет? Ведь я слишком часто надоедаю, думал я, и все-таки не мог не зайти. С вашим отъездом я теряю больше всех, потому что мне просто некуда будет деваться. За это время я сжился с вами, вы мне все так близки, я так искренне всех вас люблю». Мне было жалко Сережу, но что я могла ему сказать в утешение? Домой от Анны Ивановны возвращались поздно. Всю дорогу я шла под руку с Женей. Ночь была светлая, лунная. Из-за деревьев ярко светила луна, и ее дрожащий свет искрился, переливаясь, в низко свесившихся ветках кустарника, покрытых причудливыми кружевами белого инея. Легкие снежинки, сверкая пылью, усыпали нам дорогу. Мной овладевало тихое очарование этой зимней ночи, я чувствовала всю ее торжественность и холодную красоту. Это было настолько прекрасно, что словами трудно передать, как и все волновавшие меня чувства. Я стояла на пороге каких-то больших перемен.
Идя под руку с Женей, я встречала полный ласки, сверкающий взгляд его темных красивых глаз и слушала его слова: «Танюша, на днях я должен буду тебе играть. Я чувствую сейчас, как слова мои бледны по сравнению с тем чувством, которое наполняет мое сердце, с той любовью, которая горит во мне. Язык музыки много утонченней, красочней, и я знаю, что ты лучше поймешь в музыке все неуловимые оттенки моего сердца, бьющегося для тебя. Для моей любви у меня слов нет, она сильнее слов. Я буду играть только для тебя одной…» В его голосе, как и в его словах, было новое для меня волнующее выражение. Мне было хорошо идти с ним рядом и слушать его голос в эту белую лунную ночь, забывая обо всем, что было и может быть впереди. «О, как я люблю жизнь! Неужели это настоящая любовь?» – мелькнуло в моем сознании, когда мы прощались у дверей под встревоженными взглядами папы и Бори.
23 декабря. Я была с мамой, Женей и Анной Ивановной в ДКА, а папа и Боря пришли позднее. Анна Ивановна хотела на прощанье спеть маме, в первый раз после смерти своего мужа, а Женя ей аккомпанировал. Она пела из «Царской невесты» арию Марфы[353], и потом романсы Рахманинова[354]. Она пела хорошо, с душой, и было приятно слушать ее слабый, но нежный голос. А потом играл Женя с особым подъемом для меня «Лунную сонату» Бетховена и свои любимые вещи Чайковского. И, наконец, «Полонез» Шопена, который он играл мне и раньше, чаще всего. Вальсы же Шопена он мне не играл после того, как я как-то сказала ему, что они мне напоминают нечто мною навсегда утраченное. Он понял и запомнил, что мне их играл кто-то другой. Не ясно ли было, что тот, чья маленькая фотография всегда стояла у меня на столе?
Теперь, в пустом зале ДКА, звуки рояля меня волновали и захватывали тревогой и радостью. Как он играл в этот вечер, не отрывая глаз от моих глаз, будто хотел загипнотизировать и опьянить меня и взглядом и музыкой! Победно, властно, покоряюще, с торжественной силой звучал под его пальцами полонез, а серьезное, побледневшее лицо его было озарено вдохновенным порывом волновавших его чувств. Неудержимым потоком лились мелодии из-под длинных пальцев. Они властно захватывали меня, потому что воплощенная в них любовь была велика и полна страсти. Когда он кончил и стоял передо мной с блестящими глазами, он был полон внутренней силы светлых переживаний, в его глазах светился огонь, увлекающий меня, и розовые тени угасающего солнца скользили по его красивому лицу. Я смущенно повернулась и побежала к выходу между пустыми рядами стульев. Он догнал меня у дверей и, схватив кончики накинутого на шею шарфа, обмотал его вокруг шеи, повернув лицом к себе. Наши глаза встретились… Но в этот миг у двери раздались шаги, и я, вырвавшись, убежала.
Когда пришел папа и Боря, мы все пошли обедать в ресторан ДКА. За обедом было оживленно. Женя был весел и остроумен. Папа вторил ему. Я прекрасно понимала, что мама и папа были на его стороне. И Женя это тоже чувствовал. Во время разговора папа, обращаясь ко мне, сказал: «Таня, Таня, держалась бы ты уж одного, а то валяешь дурака и только то и делаешь, что мальчишек с толку сбиваешь». – «Нет, нет, Таня, – смеясь, запротестовал Женя, – кружи головы всем, для этого они и созданы. До поры до времени. Играй многими, смейся, а придет время – все равно тебе придется одного выбрать». Я улыбнулась. О, он, кажется, серьезно верит в свою победу, хотя мое поведение его волнует и как будто даже нравится тревожной недосказанностью.
Когда мы возвращались домой, был морозный вечер и все кругом опять тонуло в холодном кристальном свете луны. И опять Женя провожал меня, идя под руку со мной. Он держал пальцы моей руки в своей руке, согревая их, и возбужденно говорил о чем-то, полном намеков… И мне было приятно сознавать, что я не только ему нравлюсь, но что он любит меня давно, понимает меня и ждет моего ответного слова. Войдя в подъезд, он быстро взял меня на руки и, несмотря на мои протесты, на смех Анны Ивановны и мамы и на удивленные взгляды встречных, на руках отнес меня по лестнице на третий этаж, как однажды в шутку он сделал это летом. «Я достаточно силен, чтобы носить тебя на руках», – говорили его губы и смеющиеся глаза.
Позднее все снова собрались у нас. Пришел и Витя. Потеряв самообладание, он сидел хмурый с книгой в руках. Папа насмешливо наблюдал за ним, а я делала вид, будто ничего не замечаю, но теперь чувствовала себя нехорошо в заваривающейся каше. Я была слишком во многом виновата, и Витя, милый мой товарищ, был для меня слишком дорог. Никакого женского тщеславия и удовольствия я не могла испытать от его боли. Наоборот, мне самой опять стало больно и тяжело.
Разговор коснулся ревности, и папа почему-то заявил, что я очень ревнива. «В этом смысле я ее хорошо знаю», – сказал он. – «Ничего подобного, папочка, это ты выдумываешь, – пробовала я возразить. – Скажи, разве ты когда-нибудь видел, чтобы я проявляла свою ревность?» – «Ты не проявляешь ее только потому, что, надо отдать тебе справедливость, ты хорошо владеешь собой и не показываешь того, что хочешь скрыть», – ответил папа. – Витя многозначительно заметил: «О, я знаю, она очень скрытная и всегда ускользает. Ее трудно поймать! Вот, кажется, угадал все ее настроения и чувства, а через некоторое время она опять непонятная, и как будто холодная. Трудно разгадать все ее думы, и мне кажется, что в ее натуре есть что-то змеиное». Все замолчали, некоторые опустили глаза, Витя говорил серьезно и сумрачно. Я взглянула в сторону Жени – он рассматривал журнал и молчал. Олесь заговорил об увлечениях, о том, как хорошо быть «намагниченным», иными словами – влюбленным, о том, что это не для всех одинаково. Он явно старался разрядить напряженную обстановку. Папа, слушая Олеся, посмотрел на Женю, улыбнулся и сказал: «Вот лучше берите пример с Жени. Он давно перестал заниматься такими глупостями, ни в кого не влюбляется и поэтому всегда спокоен, сохраняя равновесие». – Женя, оторвав взгляд от журнала, возразил: «Внешнее спокойствие не всегда служит доказательством полного равновесия и неумения быть влюбленным. Я ведь, в конце концов, не 20-летний мальчишка, чтобы пылать и делать глупости на глазах у всех». В это время он едва заметно скользнул взглядом в сторону Вити. Тогда Витя с жаром заговорил: «Быть „намагниченным“ очень хорошо! Сколько появляется энергии! Кажется, что можно достигнуть недостижимого, и бороться с целым миром, и победить. Для любимого человека можно перевернуть весь мир». – «А по-моему, ничего хорошего тут нет. Гораздо спокойнее не влюбляться, а жить для себя, не ломая голову из-за какой-нибудь девчонки – стоящая она или нет», – заметил скептически Сережа. Олесь, сверкая золотой улыбкой, благодушно возражал, доказывая, что без любви жить скучно, что «она дает много очаровательных минут, внося разнообразие в жизнь, но ухаживать надо за всеми хорошенькими девочками, ни в одну серьезно не влюбляясь, – это спокойнее».
26 декабря. Последние дни у нас в квартире идет окончательная упаковка вещей, в которой деятельное участие принимает вся моя бригада, начиная с Запасчикова. Студенты все свободное время проводят у нас, а в комнатах все перевернуто, всюду разбросаны рогожи. Без конца устраиваются проводы, мальчики приносят сладости, закуски, вино. Вчера за мной зашел Витя, чтобы идти в институт, и застал меня одну с Борей. Я быстро оделась и пошла с ним, чтобы еще раз повидать всех, с кем я училась эти годы, и со всеми попрощаться. Мы шли с ним под руку, медленно, бульваром до института. На душе у меня было грустно. Я была связана слишком хорошими, дружескими отношениями со многими студентами, многое теперь только стало значительным и для меня приобрело смысл. Идя, я в памяти перебирала события совместной студенческой жизни, споры и обиды, которые были непродолжительны и в которых все дышало искренностью, настоящим юношеским порывом. Витя был молчалив и мрачен, порою испытующе на меня взглядывая…
Не досидев до конца лекций, я попрощалась с группой, выслушала всякие пожелания и попросила нескольких студентов, не входивших в бригаду, в том числе Олю, зайти ко мне вечером. Витя пошел меня провожать. Когда мы шли длинным коридором, он с грустью в голосе сказал: «Смейся, паяц, над разбитой любовью»[355] – и резко засмеялся. Этот смех отозвался болью в моем сердце. Спустившись по лестнице, мы снова шли под руку длинным бульваром, и он согревал мою руку без перчатки в своей горячей руке. Вечер был морозный, ясный, и аллея, бегущая с горы вниз, была покрыта белым снежным ковром. По бокам аллеи стояли в зимнем сверкающем наряде высокие тополя. Пробегая сбоку бульвара, мелькали светящиеся огни трамваев, нарушая покой уснувшей зимней природы. Я вслушивалась в слова Вити, с волнением бессвязно говорившего о том, как безрадостно у него на душе и как он будет тосковать, когда я уеду. Он ронял слова, полные боли, и будил острую тревогу в глубине моей души. С нежной лаской, сжимая пальцы моей руки, он вслух мечтал о том, как он встретится со мной в Ленинграде, куда он обязательно приедет… Я хорошо понимала его переживания, но я грустно молчала, опустив голову, не смея поднять глаз, не отвечая на его полувопросы. Самолюбивый, полный сомнений, обостренных поведением Жени, он ждал моей реакции на его слова или будущего испытания временем. Он говорил: «Почему мое сердце грызет неведомая мне раньше тоска? Эх, Абраша, сложно все в жизни. А зачем сложно?» Я ясно понимала, сколько муки стоит ему его любовь. Кто в этом виноват? Конечно, больше всего я. На минуту мы остановились на углу бульвара, и я снова услышала голос Вити: «И все же, что бы ни было, как бы мне ни было без тебя тяжело, но поверь, у меня хватит сил на эту разлуку. Я заполню все свое время работой, хотя без тебя мое сердце будет пусто». Я посмотрела в его грустные темные глаза, ласково улыбаясь ему. Что я могла ему сказать? «В твоем сердце, Таня, порою есть печаль и сосредоточенность, и я понимаю, что у тебя что-то лежит на сердце, и ты сама не можешь сейчас дать себе отчет во многом». Придя домой, мы долго сидели в опустевшей комнате, тихо разговаривая. Он сидел напротив зеркала, смотря в него пристально и печально, и когда я взглянула в зеркало, то поняла, что он смотрел в нем на мое отражение. Я встретила в зеркале его взгляд, в котором прочла незамаскированную боль и страсть, и я невольно опять опустила глаза. Тогда он встал и, подойдя ко мне, снова, как в прошлый раз, взяв мою голову большими руками, опять стал целовать волосы, глаза, потом руки, молчаливо и обжигающе горячо. Меня опять пронизал этот пламень. «Поцелуй только один раз на прощанье», – прошептал он. В этой просьбе была мольба. Я прижала к себе его красивую голову и, целуя, с болью сказала: «Это за твою любовь. Потом я тебе все расскажу».
В передней послышались голоса, и в комнату вошла целая компания студентов с Женей, Сережей, Олесем, Черным Козликом, а позднее пришли Коля, Мара, Миша. Вечер прошел оживленно и шумно, а завтра все должно было оборваться, и впереди для меня начиналось неизвестное новое. В том угаре, в котором я была эти дни, я написала письмо Павлуше о нашем переезде в Ленинград. Когда я писала, у меня было чувство, что я, наконец, освободилась от последней власти его над моим сердцем, и я вскользь созналась, что мне жаль оставлять здесь глаза, смотрящие на меня с любовью. Было ли в этом желание его уколоть, показать, что я могу быть счастлива и без него? Или это была только дружеская откровенность? Я и сама не знаю. Но ведь он сам отказался от моей любви, и какой любви!
29 декабря. Вчера, когда все вещи были уложены и зашиты в рогожи, к нам с утра пришла вся компания, бывшая у нас, дополненная еще несколькими студентами и студентками. Это были последние проводы. Они принесли с собой много вина, стало очень шумно, но затем многие ушли домой, и остались только мои ближайшие приятели. Когда стол был накрыт к обеду и все сели за стол, начались последние тосты и разные пожелания. Я заметила, что Витя пил больше всех. Он был лихорадочно возбужден, глотая рюмку за рюмкой, и меня это волновало. Женя, как будто подчеркивая разницу, наоборот, пил мало. Он сидел рядом с мамой и наружно был спокоен. Мне было неприятно и обидно за Витю. Я видела, как он с каждой выпитой рюмкой больше пьянел. Его состояние вызывало во мне тревогу. Когда кончился обед и все еще сидели за столом, шумно разговаривая, я взглянула на Женю и, подойдя к нему, сказала, что у него растрепалась прическа. «Пойдем, я причешу тебя», – добавила я тихо. Он взял меня за руку, и мы вбежали в пустую комнату. «Где же гребешок?» – окинула я взглядом пустой стол, и, когда Женя наклонился к столу, я быстро поцеловала его в губы и так же быстро бросилась к двери. Женя пытался меня удержать за руку, шепча: «Подожди! Одно мгновение». Я вырвалась, но у дверей он успел меня обнять, с ласковой иронией шепнув на ухо: «Боюсь, что ты не меня одного причесала так». Я только улыбнулась в ответ, выбежала в столовую и села рядом с Витей. Мои губы пылали. Поцелуем я не только хотела сдержать обещание, данное Жене, но и обещала ему больше, сказать, что именно его одного я выбираю этим поцелуем, и им закрепляю свой выбор. Но зачем я села спокойно рядом с Витей? Должна сознаться, что какой-то задорный бесенок прыгал во мне. Однако я сразу же подумала: а что, если бы Витя узнал о моем поцелуе? И мне стало невесело. Витя, уловив момент, когда никто не смотрел на нас, сказал: «Ты очень хороший человек, Абраша». Я почувствовала боль, как будто от острого укола, и мне захотелось, чтобы все поскорее окончилось. Я так была виновата перед Витей! Позднее я заметила, что Вите стало плохо и он куда-то исчез. К нему несколько раз выбегали Запасчиков и Сережа. Они сказали мне, что он потерял сознание, и уложили его на зашитый рогожей диван в другой комнате. Он там долго лежал, спрятав лицо, в бесчувственном состоянии. Когда время подходило к нашему отъезду на вокзал, я вошла в комнату, где лежал Витя. Он уже сидел, бледный, сумрачный. Мне было неприятно, что он не сохранил стойкости и самообладания, и больно, и грустно, что все так случилось и я ничем не могу помочь.
Когда я подошла к нему, он низко опустил голову, потом поднял на меня глаза, в которых было много печали, я снова почувствовала свою вину перед ним. Я положила на его плечо руку, а он молча взял мои руки и спрятал в мои ладони свое лицо. Я поняла, что в это время он страдал не только от любви, – ему было стыдно за себя, за то, что не хватило выдержки. Я погладила его густые волосы, потом, наклонившись к нему, поцеловала их, прощаясь с ним. «Не надо пить, Витя, ты этим себе не поможешь, – шепнула я. – И не надо страдать из-за любви, она бывает обманчива. Я так еще недавно любила сама, и все разбито и горько оплакано мной. Поверь, я говорю это только тебе, потому что понимаю твои чувства. Я очень боюсь, Витя, что я ввела тебя в заблуждение своим поведением. Поверь, я этого не хотела. Я думаю, что тебе будет легче, если ты на некоторое время забудешь меня и свое чувство ко мне. Ведь ты все-таки меня до конца не знаешь». Тогда он поднял глаза, с удивлением взглянув на меня. А я продолжала говорить: «Не надо, Витя, грустить, жизнь так прекрасна, и в жизни все меняется. Мы же так часто ошибаемся. Время поможет нам разобраться. Я буду ждать твоих писем. А пока прощай». Он крепко поцеловал меня, и мы расстались.
На вокзал он не приехал меня провожать, а, попрощавшись с нами у трамвая, скрылся во мраке. Мне было грустно и больно. На вокзал меня пришли проводить многие. В общем всех студентов было человек 20 и 10 человек знакомых папы и мамы. Прощаясь, все жали мне руки и каждый торопился сказать что-то хорошее на прощанье. Я взглянула на Колю. Он подошел ко мне, взял мои руки и, крепко пожав их, сказал: «Как жаль, что ты уезжаешь, Таня! В моей памяти твой образ сохранится как одно из самых светлых воспоминаний. От всей души желаю тебе быть счастливой». В моем сознании живо пронесся день моего рождения год назад. Был празднично накрыт стол, и на столе корзина живых цветов, нарядные кисти белой сирени – это подарок Жени. И еще корзина цветов, которую принесли из магазина с запиской, в которой измененным почерком был написан отрывок из одного моего стихотворения и не было подписи. Я до сих пор не знаю и, видимо, никогда не узнаю, кто прислал эту корзину… За столом со всех сторон ко мне тянутся рюмки с вином, и я слышу много добрых пожеланий. Одна сторона протестует, почему я не сижу на их стороне, несколько рук поднимают стул, на котором я сижу, и уносят меня на свой конец стола. Позднее я танцую с одним, другим, слышу со всех сторон шутки, веселый смех. И вот в окна брезжит утренний рассвет, гости, торопясь, уходят, и здесь неожиданный поцелуй Коли. Милый, славный Коля! Я смотрю в его умные серые глаза и думаю: ведь я теперь не такая девочка, я выросла и многому научилась. Ты был моим первым учителем, не так ли?
Вот перед глазами мелькнуло лицо Шаровара. Он с теплотой говорил, вспоминая наше путешествие на Днепровские пороги и в Крыму на Ай-Петри. Когда я протянула руку Черному Козлику, он просил написать ему письмо из Ленинграда, и мы обменялись адресами. По его лицу скользнул неожиданно такой луч радости, что я удивленно открыла глаза. Мара, прощаясь, крепко сжав мою руку, промолвил: «Мои слова, Танюша, полностью не выразят того волнения, которое я испытываю, провожая тебя. Пожелаю тебе успеха в твоей жизни и всего, всего хорошего». Прощаясь, я со всеми целовалась. Но вот я и в поезде. Стою рядом с Борей на площадке вагона; здесь же рядом со мной мама и Запасчиков. Он едет с нами до пригорода, где он живет. Боря прощается со своими товарищами Айзенштоком и Чеклинским, которые пришли его проводить. Передо мной в последний раз мелькают знакомые лица, мне что-то говорят, но в общем гуле голосов я с трудом улавливаю их слова. Я смотрю на Женю, он, улыбаясь, машет мне рукой, и я стараюсь удержать подольше его последний взгляд. Запасчиков обнимает меня с трогательной нежностью и говорит: «Танюша, кошечка, сестричка моя, рыбка золотая, как жаль, что ты уезжаешь от нас!» Поезд медленно трогается. Опять проплывают знакомые лица. Последним бежит за вагоном Сережа и машет своей кепкой. И вот все исчезло и осталось позади. Мы подъезжаем к пригороду, и Запасчиков, соскочив с подножки, тоже исчезает в темноте. Ушел и он… Все дальше и дальше позади остается Днепропетровск. Я сажусь рядом с мамой на мягкий диван, взволнованная, обессиленная, и мне очень хочется погрузиться в настоящий сон, без сновидений, чтобы очнуться, немного привести в порядок свои чувства и мысли, отдохнуть от угарного сна наяву, которым были для меня последние дни в Днепропетровске. Над диваном в сетке лежит большая красивая коробка конфет. «Это Женя просил передать меня тебе», – говорит мама. «Милая хитрость», – думаю я. Женя знал, что мама ему сочувствует. Не поэтому ли он и адрес мой ленинградский взял у мамы, а не у меня? И разве ему могут быть страшны поцелуи Вити, да еще пьяного? Мама говорит с упреком о том, что Витя мог так напиться. И вдруг у меня неожиданно вырывается: «А может быть, никто, никогда не будет меня так любить, как он, с такой силой и страстностью чувства!» Как угадать?
Пишу в поезде под стук колес.