К книге
Горы и встречи. 1957Горы и встречи. 1957. III. Страна Наири
8%
Горы и встречи. 1957. III. Страна Наири
5

«Откуда вы?» – спросил я их. – «Из Тегерана». – «Что вы везете?» – «Грибоеда».

Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права…

Настало утро выезда в Армению. Я испытывала волнение и нетерпение в ожидании новых впечатлений от новой страны. Но к этому примешивались юмористические нотки: увижу ли я на автостанции «кахетинского Швейка» и с каким гневом он от меня отвернется при встрече? Действительно, я его увидела сразу же у большого комфортабельного автобуса, отбывающего в Ереван. Но в отношении гнева – ничуть не бывало! Заметив меня, он так расплылся в улыбке, что усы его встали совсем торчком и глаза превратились в щели. Он приветствовал меня, как старого друга, и до посадки в автобус успел рассказать мне, что у него в Кахетии дом, виноградник, хорошая жена и двое детей.

– Приезжайте как на дачу. С женой познакомлю. Гостем будете. Я сам хочу осенью бросить службу. Домой приеду, за садом смотреть буду. Приезжай! Увидишь! – И он опять улыбнулся самым добродушным образом.

Когда началась посадка, он проверил, какое у меня место, и заявил:

– Хорошему человеку – хороший место.

Автобус тронулся, а он махал мне рукой, все так же улыбаясь.

Мелькнули окраины Тбилиси, и мы мягко покатили по голой, выжженной, серо-желтой, всхолмленной земле, мало похожей на гористые и зеленые окрестности, с двух сторон подступающие к городу. В стороне за холмами дымил Рустави134. Трубы его усиливали унылую и знойную неприглядность местности, как и русла высохших или полувысохших потоков. Так мы выехали из Грузии в Армению.

Вокруг меня звучал говор более резкий и более гортанный, чем грузинский. Лица были смуглы и порою оливковы по оттенку. Черные волосы и даже глаза отливали синевой, черты лица были тяжелей и крупнее. Рядом со мной сидел хорошо одетый, красивый молодой человек, замкнутый и молчаливый. Зной становился все сильнее, и в машине было жарко. Дорога как будто не предвещала ничего приятного. Как будто… Но это оказалось не так.

Пустынная зона осталась позади, и машина стала заметно подниматься вверх. Начинались горы Малого Кавказа, и вскоре мы погрузились в

прохладу лиственных лесов, состоявших в основном из диких фруктовых деревьев, большие округлые кроны которых и с большого расстояния казались круглыми завитками густой кудрявой шерсти, а снизу сливались в зеленый шатер, который поддерживали, подобно коротким колоннам, редко расставленные, массивные темные стволы. Между ними была высокая, полная цветов трава, и то здесь, то там сумрак разрывался проскользнувшими между деревьями лучами солнца, в которых яркими красками сверкали разноцветные венчики. Меня тянуло в этот лес, на эти склоны, к этим цветам. Но пока это все оставалось недоступным, увиденным извне. Извивы асфальтовой ленты то загорались на солнце, то угасали в тени. Машина гудела, полого поднимаясь в гору.

На одном повороте, где над шумной речкой склонились густые, свежие ветки пышных деревьев, была сделана небольшая остановка. Все высыпали из автобуса, говор стал оживленней. Я вышла тоже и остановилась над речкой, фотографируя. С приветливым любопытством ко мне подошли несколько человек, расспрашивая, откуда я, кто, зачем еду в Армению. Я с удовольствием ответила на вопросы, а они обрадовались, читая в моих глазах восхищение окружающим. Когда мы снова сели в машину, один из моих попутчиков – немолодой, худощавый, подтянутый – что-то сказал моему соседу по автобусу и сел вместо него со мной рядом.

– Мне хочется объяснить вам все, что вам будет интересно, – сказал он. – Как ваше имя? Я – инженер. Меня зовут Сергей.

– А отчество?

Он чуть замялся.

– Я не люблю говорить свое отчество русским, потому что оно так опошлено анекдотами, что стало звучать смешно. Моего отца звали Карапетом. Но не называйте меня Карапетовичем. Ведь вы на Кавказе. А у кавказцев отчество не принято.

С этого момента без назойливости, любезно и просто мой спутник рассказывал мне об окружающем.

Лиственный лес все больше сменялся соснами, и среди них показались разбросанные под деревьями и среди скал постройки легочного курорта Дилижана. Мы остановились, и в нашу машину сели два пассажира, которые внесли в мое путешествие нечто неотразимо волнующее – армянскую красоту и армянскую песню. Будто страна нарочно выслала навстречу свои лучшие дары, приветствуя меня щедро и благосклонно.

Наискось от меня оказался юноша двадцати с небольшим лет, одетый так, как может быть одет колхозный шофер или кто-либо в этом роде. У него был тот же тип внешности, который бросился мне в глаза как специфически армянский. Но у других в наиболее ярких своих проявлениях он был связан с большей или меньшей тяжеловесностью пропорций и черт, мне чудилось в нем что-то ассиро-вавилонское, какое-то веяние жгучего месопотамского юга и древней суровой культуры, оставившей нам массивные фигуры коренастых царей и крылатых быков. В облике же этого юноши армянский тип был доведен до такой очищенной от всего излишнего красоты, что в сознании моем тоже мелькнула ассоциация – опять с Передней Азией, опять с древностью, однако иной, эллинистической, просветленной и облагороженной отблесками античной гармонии. Но ведь это ассоциации наших дней… Нужно ли обязательно связывать подобную красоту с античностью? Не таким ли был Ара Прекрасный135, легендарный царь Армении – страны Наири136, внушивший Семирамиде (Шамирам)137 безумную, беспощадную, гибельную страсть? Не ради этой ли красоты двинула она вавилонские полчища, чтобы взять Ара силой вместе с его страной, если он не хотел сдаться ее любви сам и по своей воле?

Я вся превратилась во внимание и воображение. Я не отрывала глаз от матового, зеленовато-смуглого лица, от его энергичного овала, от благородного профиля с прямым носом, от упрямых губ над упрямым подбородком, от шапки вьющихся сине-черных волос, от бархатно-черных, без блеска, меланхоличных глаз под роскошной бахромой ресниц и под широкими дугами великолепно очерченных бровей. Я уже почти не слушала своего соседа, да и он умолк, заметив мое волнение. А юноша не замечал, что на него смотрят. Он, вероятно, не замечал и другого – своей красоты, так был он прост, скромен и, видимо, наивен. Во мраке его глаз мне чудилась бездна неизведанных тайн. Но эти тайны явно были неведомы и ему самому. И будут ли ведомы? Сколько возможностей, сил, таинственного могущества таится порой в человеке, но остается неосуществленным и не разбуженным жизнью!

Никто из окружающих не обращал внимания на юношу, никто не замечал его красоты, никто, кроме меня, не ощутил ее сладостного и губительного дыхания… Только на меня повеяло жгучим зноем юга с его раскаленными далями и испепеляющими страстями. И я всем существом поняла неистовство Шамирам, ее бессилие перед собственной страстью, ее безумный поход и ужас его итога: кровавый трофей – мертвое тело Ара Прекрасного у ног царицы. Решив скорее умереть, чем сдаться, он оделся простым воином и как простой воин был убит в сражении, несмотря на повеление царицы взять его живым.

Внимание всех было привлечено другим. Второй пассажир, севший в Дилижане138, был простой, худой, косматый парень. Он сел, скрестив ноги, на пол автобуса рядом с кабиной шофера и вскоре запел высоким, звучным, красивым голосом протяжную песню, от которой на меня тоже повеяло чем-то древним, величавым, страстным и скорбным. Это не было так часто близкое греко-византийским церковным напевам грузинское пение, не было и пенье мусульманское, всегда прежде всего ассоциирующееся с Востоком. Нет, я никогда не слышала такого музыкального строя, такого своеобразного звучания. Все слушали в молчании, но когда певец кончил, со всех сторон раздались голоса, видимо, просившие его спеть ту или иную любимую слушателями песню. И с небольшими перерывами до самого Севана139 звучали песни, разные по настроению, но опять полные нового для меня, пленительного, неповторимого своеобразия. Дикость знойных пустынь, грозный грохот потоков, дыхание веков, унесших великие древние культуры, – все сливалось для меня в этих звуках, волнуя воображение.

Слух и глаза мои пьянели от томящего наслаждения, вносимого в душу и песней, и созерцанием красоты, воскрешавшей образ Ара Прекрасного. А за окнами автобуса уже змеились крутые петли дороги, карабкавшейся на Севанский перевал, и леса сменились роскошными субальпийскими травами, полными ослепительно ярких, крупных цветов. Они качались на длинных стеблях и хлестали на поворотах по стенкам машины, гудевшей все громче и напряженней. Каждый поворот открывал глазам зеленый обрыв в бездну, в глубине которой леса казались уже мелкой, карликовой порослью. Подул свежий ветер. Становилось все прохладнее, несмотря на ослепительный свет солнца.

– Это один из трудных перевалов. Здесь нередко бывают аварии. А дорогу здесь строили ваши, русские, солдаты Семёновского полка140, из которых многие были ссыльными декабристами. За перевалом вы увидите деревню – она называется Семёновкой141 и до сих пор населена русскими. Сам перевал тоже раньше Семёновским назывался.

Говоря это, мой сосед заметил, что глаза мои на мгновение приковались к мелькнувшему за стеклом обрыву, на самом краю которого машина сделала поворот.

– Страшно?

– Нет. Наоборот, приятно. Вернее, может быть, это и страх, но щекочущий нервы и доставляющий удовольствие.

– Ну да бояться и нечего. Наш «месье» прекрасный шофер.

Я уже раньше обратила внимание, что шофера – плотного, сильного человека в берете – все называли «месье».

– Почему его так зовут? – спросила я.

– Он из числа репатриированных армян. Приехал из Франции. У него говор с французским акцентом. Мы, местные армяне, всегда по говору узнаем приезжих. У каждого из них какой-нибудь акцент. Ведь они из самых разных стран, со всего мира съехались. Особенно с Ближнего Востока.

– Но ведь они и родились там? Почему же они приехали в страну, по сути дела, для них чужую и незнакомую?

– Не только они, многие поколения их предков родились и выросли вдали от Армении. Уже в XIV веке всюду были рассеяны армянские колонии. Знаете, как трагична наша история? Персы, а потом и турки без конца опустошали наши земли, вырезали и уводили в плен наше население. Оставшимся в живых приходилось бежать в дальние страны. Но армянские общины сохраняли там замкнутость, не растворялись в других нациях, берегли свою религию, свои обычаи и, главное, свою мечту о далекой, несчастной, но все-таки прекрасной родине. От отца к сыну передавалась эта любовь, призрачная и могучая. И вот когда советское правительство пригласило их на родину, много их приехало после войны.

– Много?

– По отношению к населению Армении примерно семь процентов. А если учесть, что осели они в основном в Ереване, то, надо прямо сказать, город сейчас переполнен иностранными армянами142.

– Они говорят уже по-русски?

– Далеко не все.

– А довольны они, что приехали?

– Кто как, – ответил мой собеседник с удивившей меня опять кавказской откровенностью. – Различные кустари, ремесленники, люди, частная инициатива которых здесь пресечена, конечно, не только недовольны, но приходят в отчаяние. Когда в Ереван приезжал французский премьер, на аэродром прорвалась толпа армян французского происхождения, имевших в своих семьях французских подданных, с петицией о возвращении их обратно и с длинным списком своих имен. Они кричали «Спасите нас!», пока их не разогнали силой.

– И чем же все это кончилось?

– Раньше бы их, конечно, пересажали. Но теперь им разрешили уехать.

– Мало они любили свою страну. Сытую жизнь родине предпочли, – с укоризной сказал старик, сидевший за нами и прислушивавшийся к нашему разговору.

– Да, это так. Но понять их все же можно, – возразил Сергей.

– Это вы говорите потому, что сами живете в Тбилиси, – опять с укоризной в тоне заметил старик.

Сергей дипломатично промолчал.

Между тем снова раздались звуки песни, и машина, сделав последнюю петлю подъема, быстро покатилась вниз. Мелькнула деревня Семеновка с домами и ребятишками русского типа. Может быть, в жилах некоторых течет кровь ссыльных декабристов? Еще поворот – и перед нами открылось широкое, безлесное, вздымающимися грядами всхолмленное высокогорное плато, среди которого вытянулось серебристой, прозрачно-голубой гладью огромное озеро. Его южный конец растворялся вдали вместе с тающими волнами возвышенностей, а ближе оно синело под синим небом, как драгоценный камень. Зрелище это было так величественно и прекрасно, в нем так сочетались дикая суровость гигантского простора и цветение нежнейших красок, что я застыла в молчаливом напряжении всех душевных сил, охваченная изумлением и восторгом.

– Это наш Севан, – с гордостью сказал Сергей. – Он лежит на высоте тысячи девятисот с лишним метров. Одно из чудес природы.

Ил. 5. Армения. Озеро Севан

Цветы и травы вокруг нас стали еще пышнее, еще роскошнее, и по мере того как мы мчались вниз, навстречу сияющему простору, этот нематериальный, призрачно-прозрачный простор приобретал осязаемую реальность. Вот мы уже едем по берегу Севана (ил. 5) и я вижу его вблизи, синюю водную гладь, а вокруг море высоких, цветущих, сверкающих венчиками трав, сбегающих к его берегам со склонов и колеблющихся под порывами ветра.

– Хорошо?

– Дивно!

– А вот там, видите, остров и на нем две церкви? Это церкви Святого Духа и Святого Карапета143. Они построены в XIV веке.

Как два маленьких кубика с низкими шатрами, прилепились к скалам и срослись с ними две церкви (ил. 6) на длинном острове у правого берега Севана. И от них веет неотразимым дыханием древности.

Ил. 6. Церкви Св. Духа и Св. Карапета на озере Севан

Короткая остановка у ресторана, где Сергей угостил меня ишхано144 – нежной и сочной форелью из Севанского озера. В селении Севан нас, к моему сожалению, покинул певец, но его песни остались с нами, они продолжали звучать в моих ушах и плыли за мной, обостряя впечатления, волновавшие меня и новизной, и красотой. Горбатые голые возвышенности отделили нас от сияющей котловины Севана, и перед нами открылась широкая Араратская равнина. Потоки лав местами обнажались, местами уходили под почвенный слой, покрытый тусклой, выжженной зеленью. Отдельные горы изгибали спины и поднимали головы над этой равниной, как древние гигантские звери. К югу местность понижалась и становилась все ровнее, а затем тонула и растворялась в знойной тускло-золотистой пелене, окутавшей и землю, и небо. Все краски стали как бы сожженными, рыжевато-пепельными, горячими в своей обесцвеченности.

– Сейчас среди возвышенностей появится Ереван, – сказал Сергей. – А там дальше уже граница Турции и Масис145 – так называют у нас Арарат. Но он не виден в густых испарениях, затянувших даль. Араратская равнина – самая богатая, самая плодородная часть нашей суровой, каменистой страны. Знаете, сколько здесь надо труда, чтобы очистить от камней клочок земли и превратить его в поле или сад? И сколько надо усилий для его искусственного орошения? Это вам не Грузия, где все растет легко и буйно. Но мы выращиваем прекрасные сорта фруктов благодаря упорству и трудолюбию нашего многострадального и терпеливого народа. Вы сами убедитесь в этом.

– А эти две горы вы видите? – продолжал он, показывая на очерченную резкими перегибами гору в стороне от нашего пути, похожую на лежащую львицу, и на более далекую, тоже голую, но плавно и горделиво вздымающуюся вершину. – Это Шамирам и Арзни146. Арзни значит «Взгляни, Ара». Вы, наверное, знаете эту легенду. По преданию, именно между этими горами на лавовом плато было сражение между армянскими и вавилонскими войсками, и вершины эти противостоят друг другу, как непокоренный Ара и Шамирам, в смертельной жажде ждущая хотя бы его взгляда.

Я посмотрела на прекрасного юношу, заставившего меня вспомнить об Ара, и улыбнулась.

– Вам все это нравится?

– Даже слишком!

– Сейчас мы въедем в город. Где вы останавливаетесь?

– На турбазе.

– Хорошо, мы попросим шофера, чтобы он подвез вас прямо к подъему на гору, где находится турбаза. Эта часть города называется Норк.

Он что-то крикнул шоферу по-армянски, и сидевшие впереди пассажиры поддержали его слова гортанными голосами.

– Завтра вечером я уеду обратно в Тбилиси, где я живу, – снова приветливо заговорил Сергей. – Я еду в Ереван на день по делу. Но мне хотелось бы провести с вами вечер, показать вам центр города, поужинать вместе. Хотите?

– Не сердитесь на меня, но я так наполнена впечатлениями, что устала. И мне еще нужно устроиться на турбазе. Боюсь, что я не смогу.

– Может, вы думаете, что я принадлежу к числу тех нахалов, которые, наверное, приставали к вам в Тбилиси? Могу вас уверить, что нет. Вы увидите, что здесь к вам вообще так приставать не будут.

– Нет, я о вас вовсе не думаю плохо. Но я не могу обещать. Я, вероятно, очень рано свалюсь от усталости и засну.

– Ну хорошо, не обещайте, но я все-таки буду вас ждать около фонтана на площади Ленина с восьми до девяти часов.

– Лучше не ждите. Мне не хочется, чтобы вы напрасно потратили время.

– Нет, я буду ждать.

Мы уже пересекли окраину города и въехали на площадь с памятником Абовяну147, как я узнала позже. Шофер остановил машину.

– Из уважения к вам, мадам, – сказал он, галантно поклонившись.

Я пожала руку Сергею и вышла со своим рюкзаком под оживленные напутствия всех пассажиров, рассказывавших, как найти турбазу. Через несколько минут я села в маленький автобус, крутыми петлями поднявший меня на гору домиков, утонувших в садах. Три остановки – и я оказалась у ворот турбазы. Старая привратница обратилась ко мне по-армянски, но, обнаружив, что я не понимаю, заговорила не по-русски, а по-английски. Так началась широкая практика в английской разговорной речи, неожиданно открывшаяся для меня в Армении благодаря обилию репатриированных переселенцев.

В отличие от зажатой в центре города, тесной и переполненной турбазы в Тбилиси, ереванская занимает большую территорию на горе Норк с садом и обширным двором, среди которого имеется бассейн. Меня приняли приветливо, и директор распорядился предоставить мне «палатку». Так называли здесь несколько фанерных домиков, предназначенных для случайных туристов и внеплановых экскурсантов. В «палатке» было четыре кровати, но обитательницей ее оказалась я одна. Мне дали замок и ключ, принесли постельное белье и талоны на еду в столовой. Все шло прекрасно. Затруднение вызвало только то, что замок не запирался.

– Грегор! – крикнула служащая, проводившая меня к моему пристанищу. – Он сейчас вам все починит.

Почти сразу же пришел человек в рабочем комбинезоне, небольшого роста, очень худой, даже сморщенный от худобы, отчего он, видимо, казался старше своих лет. Несмотря на смуглое лицо и темные глаза, в нем не было ничего специфически армянского. Он выглядел как западный заграничный рабочий – такой оттенок интеллигентности был присущ его облику. Вежливо поздоровавшись, он с трудом спросил по-русски:

– Вы говорите на каком-нибудь языке, кроме русского?

– Да, немного по-английски.

Его лицо осветилось вдруг теплой и грустной улыбкой, эта улыбка тронула сжатые губы и собрала морщинки вокруг глаз. Он заговорил по-английски с явным чувством удовольствия, и у меня появилось ощущение, что этот маленький худенький человечек будет мне добрым другом. Замок был исправлен, а в это время мой новый знакомый установил, кто я и откуда, сообщив о себе, что он родился в Турции, жил в Иерусалиме, репатриировался затем в Армению, знает семь языков, но совсем не говорит по-русски.

– Я здесь рядом, потому что домой не всегда успеваю уйти на ночь. Я кочегар, и мне приходится очень рано разжигать все топки. Если вам что-нибудь будет нужно, позовите – я весь к вашим услугам. Меня зовут Грегор.

Согретая всеми впечатлениями и приветливостью, встреченной за день, я могла только вымыться в душе, поужинать и лечь спать. Но раньше, чем я уединилась в свою палатку, Грегор опять подошел ко мне и предложил посидеть в одной из беседок, окруженных зеленью кустов.

– У меня сейчас есть немного свободного времени. Вы не танцуете?

На площадке для танцев заиграла радиола.

– Танцую, но не на турбазах. Я уже не в том возрасте… И сейчас мне хочется только уснуть – я устала.

– Ну, посидим немного здесь. Мне редко с кем из здешних удается поговорить по-английски. А ведь этот язык мне очень дорог – я на нем говорил почти всю жизнь.

Он смотрел на меня открытыми, доверчивыми, добрыми глазами, и я заметила опять, что они были грустны.

– Расскажите о себе, о Палестине, хорошо?

– Да, с удовольствием, не думайте, что я всегда был таким. Я был сильным, здоровым, хорошим парнем – good fellow. Играл вратарем в футбольной команде. В работе был на все руки. Добился самостоятельности – имел собственное такси, зарабатывал прилично. Потом случилось два несчастья: язва желудка, которую мне вырезали во Франции – я специально ездил туда; и переезд сюда.

– Но кто же вас заставлял?

– Никто. Мечты моих деда, отца – и только. Все они мечтали о родине. И это толкнуло меня сюда.

– И вы недовольны?

– Нет. Я не смог приспособиться. Привез значительную сумму денег, построил на них себе коттедж, здесь же в Норке. Домик в саду из трех комнат, с кухней, с ванной: ведь у меня жена арабка и двое детей. А потом все пошло прахом. Привык я слишком к своей машине, к самостоятельности, а здесь это потерял. Стал работать в гараже механиком, но с начальством поссорился, ушел. С тех пор служу здесь кочегаром на турбазе и вообще делаю все, что придется, – когда надо, машину чиню, когда надо – электричество. Платят мало, не привык я к такому заработку, имея свое такси. И вообще скучать стал, тосковать…

Опять в его глазах появилось выражение какой-то покорной и безнадежной грусти.

– Ну что ж, вам пора спать, – сказал он, помолчав. – Спокойной ночи. Помните, что я к вашим услугам.

Палящий и тяжелый дневной зной уже сменился вечерней прохладой, упавшей на землю быстро и неожиданно вместе с ветром, загудевшим в деревьях стремительным потоком, спускавшимся сверху.

– Вы чувствуете? Это ветер с Арарата. Каждый вечер он устремляется вниз, принося в город свежесть и облегчение от дневной жары.

Я попрощалась и ушла спать. С площадки еще доносилась музыка, потом она смолкла, и я могла слушать шум ветра, похожий на шум бурного потока, сбегавшего с высоты. В этом было что-то фантастическое, тревожное, говорившее опять воображению о великой древности. В полутьме мне чудился то топот бегущих с гор стад, то рев потопа, заливавшего землю… Все выше, выше поднимается вода… И вот уже только одна вершина еще не виденного мною Арарата – Масиса – вздымается над волнами… Так я и заснула, погружаясь в волны буквально затопивших меня впечатлений.

Утром я окунулась в бассейн и позавтракала, с удовольствием убедившись, что на ереванской турбазе кормят вкусно, не в пример тбилисской. Когда я собиралась найти кого-нибудь, кто посоветовал бы, с чего начать знакомство с городом, Грегор подвел ко мне худого, стройного человека среднего роста, с узким смуглым лицом, зеленовато-карими небольшими глазами и седеющими на висках, гладко зачесанными назад, чуть более темными, чем лицо, волосами. Выражение лица было серьезное, может быть, даже несколько строгое, но, протягивая мне руку, мой новый знакомый улыбнулся, и лицо сразу стало добрым и открытыми.

– Это Гурген Стамболцян148, лучший экскурсовод и лучший человек на турбазе, – сказал по-английски Грегор. – Он хорошо знает русский язык. Вы можете во всем на него положиться.

Гурген заговорил со мной вежливо, но непринужденно и просто. В его русской речи почти не было армянского акцента. После того как он узнал обо всем, что меня интересует, он тут же составил план моего дальнейшего путешествия по Армении. При этом в план было включено и его собственное участие.

– Завтра я освобожусь и буду целый день в вашем распоряжении, – заявил он. – А сегодня вы можете самостоятельно осмотреть все то, что я наметил для вас интересного в городе.

Я поблагодарила, удивленная такой безоговорочной готовностью быть мне полезным, а Грегор довольно улыбался, глядя на нас и догадываясь о нашем разговоре.

Выйдя из турбазы, я залюбовалась с горы панорамой Арагаца, или Алагеза, как еще называют этот горный массив со снеговыми вершинами, раскинувшийся компактной массой к северу от Еревана. Небо казалось над ним огромным, раскаленным, синим куполом. Когда я спустилась в город, тяжелый, неподвижный зной усилил впечатление чего-то экзотически южного и древнего, не оставлявшее меня ни на минуту в Армении. Да, древнего, несмотря на новую архитектуру города, который был всего лишь скопищем маленьких мазаных домиков до революции и особенно тогда, когда Паскевич присоединил его к России149. Это были лишь бедные остатки страны, доведенной до последнего упадка и обезлюдения кровавыми агрессиями Турции и Персии. Теперь город уже приобрел очень красивый центр, резко отличающийся от того безликого однообразия, которым обладают, как правило, новые города или новые районы в городах старых. Розовый, лиловый, золотисто-желтый, мясо-красный, пепельно-серый туф построек придает всему чарующий облик. Дома в современном стиле, но их простота и конструктивность прекрасно соединены с местным колоритом, с местной традицией. То форма столбов и капителей150, поддерживающих перекрытия лоджий, то форма окон, то скупо, с тактом, но великолепно использованные орнаменты говорят о национальном наследии и таят в себе отголосок другой, древней многовековой культуры. О том, каков был старый, дореволюционный (а не древний, давно исчезнувший) Ереван, можно судить по глинобитным домикам и узеньким улочкам заботливо сохраненного в качестве «музейного экспоната» кусочка старой застройки. Это своего рода реликвия. Вообще же, старый город, не имевший художественно-исторической ценности, снесен, и на его месте вырос новый, большой, с широкими прямыми улицами, с высокими домами. Жалко лишь, что не сохранены должным образом остатки мусульманской старины: единственная мечеть, которую я видала, находится в очень плохом состоянии. Озеленение улиц, создание садов, скверов – все это тоже еще не дало должных результатов, все требует искусственного орошения гораздо более, чем пока может позволить себе город. Мало тени, много камня, много голой, лишенной травы, пепельно-пыльной почвы и раскаленного асфальта. Нет впечатления уютного, обжитого жилища, как в Тбилиси, – здесь это жилище еще только строится.

Я не люблю новые города, но Ереван мне очень понравился. Туфы и вьющиеся по стенам каменные виноградные лозы спасают его от безликости других новых городов. И также природа, царящая над городом извне, глядящая на него с высоты своего величия и своей загадочной, суровой древности. Она неотделима от города и вносит в него красоту, озаряя своей красотой. Норк и еще ряд возвышенностей, покрытых фруктовыми садами, теснятся по окраинам. На самой высокой из этих возвышенностей, где уступами поднимается вверх парк, на фоне неба отовсюду виден гигантский силуэт памятника. Это самый большой памятник Сталину в СССР, больше, чем в парке на вершине тбилисской Мтацминды151. Если забыть, кому он воздвигнут, силуэт его очень украшает город. С севера смотрят на город снега Арагаца152. С юга над ним висят снежные громады Большого и Малого Арарата. Братцы-Араратцы, говорят о них русские. Но когда я увидела Арарат впервые, подобное обращение с гигантом показалось мне непозволительно вольным.

Мне никогда не забыть первое впечатление от Арарата. С одной из возвышенностей города передо мной открылось совершенно плоское пространство Араратской равнины. Оно убегало вдаль и вниз и, наконец, растворялось в густой пелене. Там, где глаз ожидал встретить линию горизонта, было сплошное марево, без всякой грани переходившее в синеву неба. И в небе висела гигантская, сияющая в лучах солнца снеговая вершина Арарата. У нее не было основания. Она была невесомым куполом, парившим в высоте, почти мистическим в своем фантастическом, нереальном, нематериальном величии. Я почувствовала, как по моей спине пробежала дрожь. Это был трепет древнего человека, готового пасть ниц перед божественным видением.

После я видела Арарат в часы заката, когда он висел над синим туманом, как огромное золотое светило, становившееся затем все более розовым, сиреневым и, наконец, тускнеюще-дымчатым. Видела я его вместе с его младшим братом и тогда, когда очертания их вырисовывались снизу доверху голубыми или темными силуэтами. И всегда это было ни с чем не сравнимое впечатление таинственности и фантастики, от которых опять на меня веяло дыханием величавой древности. Какая еще гора производит подобное впечатление? В нашей стране, несомненно, ни одна. Любая из них отделена от глаза грядами других гор. Ни одну нельзя видеть снизу доверху вздымающейся над голой равниной. И ни одна не овеяна, кроме того, библейскими преданиями…

В первый день пребывания в Ереване я, проехав для начала по городу на автобусе и вырвавшись на окраину, прошла по выжженной, всхолмленной местности до раскинувшегося среди желтых сухих трав Кармир-Блура (Красного холма), где велись уже целый ряд лет раскопки Тейшебаини153, древнего города царства Урарту154, посвященного богу войны Тейшебе и служившего северным форпостом для защиты страны от воинственных кочевников. Здесь была мощная крепость, здесь был царский дворец, здесь были найдены оружие, доспехи и щиты не только воинов, но и царей Урарту – страны, граничившей с Ассиро-Вавилонией, вечно враждовавшей со своим могучим соседом, но жившей культурой Двуречья и пользовавшейся клинописью. VIII век до новой эры – время расцвета Урарту. Конец – VI век новой эры, когда погиб и город Тейшебаини от ночного нападения скифских полчищ. Раскопки воскрешают картину этой страшной ночи, предательство, изнутри открывшее врагу ворота, ярость сражения, пожар, смерть… Такова тайна невзрачного Красного холма, к которому я приблизилась по выжженной рыже-красной земле.

Все внешне голо, пусто. На холме несколько легких построек, в которых находятся археологи. Я вошла в одну из них и столкнулась с Борисом Борисовичем Пиотровским155, которого я, хотя и отдаленно, но знала в Ленинграде. Он встретил меня удивленно и приветливо. Расспросы о Ленинграде. Потом знакомство с местными археологами-армянами. Затем поручение одному из них показать мне раскопки. Сейчас они ведутся уже в предместье древнего города, за стенами крепости. Я брожу под палящим солнцем, слушая пояснения своего спутника, вижу фундаменты, остатки стен, очертания улиц, воскрешаю в своем воображении древность… и какую глубокую древность!

Когда я вернулась в постройку, где хранились обнаруженные при раскопках находки, сам Пиотровский показал мне все наиболее достопримечательное. Доспехи, щиты царей, клинописные таблицы – это уже было отправлено в музей. Теперь в мирном трудовом предместье раскапывали не такие красивые и эффектные, но не менее важные вещи, проливающие свет не на внешние стороны, а на основы жизни далекого прошлого. Кости скота, зерно, семена, закваска для сыра, сосуды, орудия труда, – как все это воскрешало жизнь, казалось, бесследно стертую с лица земли, и роднило ее с нашей жизнью!

– Хотите пить?

Борис Борисович налил воду в желтый, покрытый поливой, как будто совсем новый, кувшин и протянул мне.

– Этот кувшин тоже урартский.

Мои руки ощутили манящую прохладу глины, наполненной свежей водой, но я остановилась в нерешительности, не смея поднести к пересохшим губам сосуд, которому было по меньшей мере 1600 лет.

– Но ведь это музейная редкость. Разве из него можно так запросто пить?

– Пейте, пейте! Таких кувшинов у нас сотни. Можно позволить себе удовольствие, употребляя один из них для воды.

Борис Борисович открыл дверь, за которой было помещение, полное целых и битых кувшинов.

– Вот видите?

Я вздохнула и с волнением припала к холодной струе, вливавшей в меня чувственное и вместе с тем таинственно-возвышенное ощущение приобщения к тысячелетней давности погибших и все же живых для нас культур.

Тут же Борис Борисович распорядился, чтобы его сотрудники взяли меня через два дня в Гарни156 и Гегард157, куда они собирались ехать на машине Академии наук. А пока грузовик экспедиции доставил меня вместе с некоторыми археологами в город. Я сошла в центре, на площади Ленина, с улыбкой вспомнив, что здесь меня напрасно ждал накануне вечером Сергей. Но, боже, мне было совсем не до встреч и свиданий. Мною владела жадность совсем к иным впечатлениям, я была захвачена совсем иным возбуждением. Все, казалось, отодвинулось на задний план.

В тот же день я осмотрела находившиеся в одном здании Картинную галерею и Исторический музей158. Стараниями И. А. Орбели159 галерея здесь по собранию русской живописи третья в СССР. Но меня интересовали гораздо больше полотна местных мастеров. Особенно пейзажи – солнечные, красочные, яркие, среди которых даже Сарьян160 выступал лишь как величайший и старейший родоначальник этой полнокровной, сочной, неповторимо национальной живописи.

В Историческом музее я пробыла еще дольше. Ведь именно здесь были клинописные таблицы, щит урартского царя Русы161 с мерно ступавшими по кругу львами и быками, полные наборы вооружения урартских воинов, самые лучшие сосуды, стрелы скифов… А армянское Средневековье! Я не могла оторваться от фотографий храмов, от реконструкций развалин, от копий фресок (которых, однако, в Армении несравненно меньше, чем в Грузии), от покрытых дивной резьбой каменных обломков, от макета Ани – древней столицы, теперь лежавшей в руинах на турецкой территории. Я старалась уловить особенности и нить развития этого искусства, отметив сразу грузную монументальность его сооружений рядом с большей легкостью грузинской средневековой архитектуры и, при малом развитии монументальной живописи, удивительное богатство орнаментов, изощренность и как бы металличность их резьбы по твердому камню, доходящей до ювелирной виртуозности. Византийская вязь, местные сочные растительные формы с преобладанием стилизованно упрощенных виноградных лоз, мусульманские геометрические мотивы. Все это то чередовалось, то причудливо сочеталось, отражая историю страны. С какой жадностью я думала о возможности увидеть в натуре все эти памятники архитектуры! Как мне хотелось этого!

На следующее утро после завтрака Гурген предложил мне осмотреть с ним город. Мы провели вместе весь день, и к концу дня мне казалось (как это со мной бывает), что мы уже старые знакомые. В его отношении ко мне я интуитивно ловила все больше и больше признаки возраставшей заинтересованности романтического характера. И это окрашивало романтикой и без того романтический день.

Гордость и обостренное чувство патриотизма звучали в голосе Гургена, когда мы бродили по городу, переходя из старых районов в новые, от красивых, законченных архитектурных ансамблей к строящимся новым кварталам. Потом мы склонялись над рукописями Матенадарана – огромного собрания средневековых манускриптов, для изучения которых приезжают специалисты из разных стран и для которых сейчас строится новое здание – расписанное фресками хранилище национальной гордости. Меня поразили некоторые рукописи, созданные перед монгольским нашествием. По проторенессансным тенденциям они стоят на уровне поздней готики, оставаясь принадлежащими византийско-православному кругу и сохраняя национальную неповторимость, очень отличную своей строгой суровостью и сдержанностью от упругой грации и плавной неги грузинских линейных ритмов, от сладостной красоты грузинских газелей с удлиненными глазами. И здесь, и там все оборвалось с приходом монгольских полчищ. Потоки крови, опустошение, разорение отбросили страну назад, как и Грузию. В Передней Азии и Византии эти первые тенденции еще средневекового искусства к проторенессансу получили большую определенность к XIV веку. Но и здесь их смели волны турецкого завоевания. И Возрождение наступило только на Западе. Как трагична судьба стран, естественное развитие которых оказалось насильственно остановленным нашествием орд, стоящих на иной, гораздо более низкой ступени культурного развития!

Под широкой, плавной дугой одноарочного моста мы спустились в ущелье реки Раздан162 – турецкой Занги. И опять я почувствовала, как природа вторгается здесь в город – отвесными стенами базальтовых обрывов, обломками цветных лав и туфов, зарослями густой, дикой травы, бегом и шумом самого Раздана, рассекающего город. Мы сели на камни и почувствовали себя вне города. Сняв босоножки, я погрузила в холодную воду усталые ноги, а спутник мой все рассказывал мне о Ереване, об Армении… Потом об армянской поэзии, об Исаакяне163.

– Вы любите стихи? – спросила я.

– Я сам пишу, – ответил он просто, без заносчивости и без ложной скромности.

– Да? – обрадовалась я. – И вы печатаетесь? У вас есть книги?

– Немного печатаюсь. И есть одна книга стихов. Но все это мало и с большим опозданием. Что делать? Ведь я был вычеркнут из жизни на пятнадцать лет – весь период жизненного расцвета.

Я внимательно и вопросительно посмотрела на него. Он сказал и эти слова просто, без всякой рисовки или расчета на эффект, как можно сказать о чем-то весьма обычном.

– Не удивляйтесь, – продолжал он, прочтя вопрос в моих глазах, – ведь таких, как я, несколько миллионов. Я должен быть доволен уже тем, что выдержал все и вернулся.

– Вы были в ссылке?

– Да, десять лет в концлагере, в Сибири, под Красноярском. Потом меня выпустили, я приехал в Ереван, но не прошло и двух лет, как всех освобожденных снова арестовали и снова выслали. Я попал опять под Красноярск, но на этот раз работал уже не в лагере, а в более свободных условиях, в совхозе. Я достиг там даже вершины возможного при таких обстоятельствах благополучия – был кладовщиком.

Он усмехнулся:

– Только когда всех реабилитировали, меня вернули тоже. Но на все это ушло еще почти пять лет. Вот вам итог моей жизни. Весь зрелый возраст перечеркнут. Когда меня взяли первый раз, я только что окончил филологический факультет университета, женился, у меня родился сын, я начал печататься. Когда я окончательно вернулся, у меня, как видите, поседели виски.

– Вас в чем-нибудь обвиняли?

– А как же? В том, что я не более не менее как турецкий шпион. Чтобы я в этом сознался, меня избивали. Видите несколько металлических зубов? Это последствие допросов. Я не подписал обвинения, но это меня все равно не спасло.

Я молчала, внимательно слушая.

– И ведь какая насмешка, – продолжал он. – Мой отец был старым революционером-коммунистом. В первые годы революции, пока он не умер, он занимал пост наркома по охране труда Армении. Я был воспитан в духе страстной коммунистической убежденности не только в раннем детстве отцом, но еще более после его смерти старшим братом, одним из первых создателей комсомола в нашей республике. Он был фанатик и, когда мы потеряли отца, взял меня под свою опеку. Если бы вы знали, как он развивал во мне спартанский дух, волю, упорство, мужество! Это была суровая и прекрасная школа революционного энтузиазма. Может быть, это и закалило меня для того, чтобы я мог перенести все выпавшее на мою долю, не потеряв самого себя.

– А ваши стихи? Неужели вы могли не писать целых пятнадцать лет?

– Мои стихи? Когда меня арестовали, забрали все, мною написанное, вероятно сотен шесть стихотворений. Конечно, они погибли. А потом в лагере я писал на обрывках газет и оберточной бумаге. Разве может не писать тот, кто вообще пишет? Но время от времени устраивали обыск, у меня отнимали все и опять уничтожали.

– Боже мой! Может быть, это еще страшнее, чем лишение человека жизни? Разве не так?

– Нет, не так. Я все-таки не разучился любить жизнь. Разве она не самое ценное в любом случае?

– Нет, мне бы не выдержать. Мне кажется, в таких условиях я бы возненавидела свою жизнь.

– А я нет. Я был на самой тяжелой черной работе. Я голодал. Со мной обращались бесчеловечно. И все же я не переставал любить жизнь и мечтать о своей стране.

– А Сибирь, север, природу, в которую вас насильственно забросили, вы не возненавидели?

– Нет, что вы! Наоборот, эта природа была для меня главным утешением, главной поддержкой. Я полюбил ее красоту. Конечно, для меня Армения – все. Я рвался сюда и нигде не мог бы жить по доброй воле, кроме Армении. Но даже теперь, здесь, я часто с благодарностью и теплотой вспоминаю сибирские леса и порой скучаю по ним.

– Вы удивительный человек. Во мне нет такой силы, поэтому я особенно восхищена вашей жизненной силой.

– Но что же здесь особенного, – сказал он опять совсем просто. – А на себя вы, вероятно, клевещете. Мне кажется, что в вас так много энергии и жажды жизни.

– Да, но жизни такой, как мне хочется… Это ведь совсем иное дело.

– Смотрите не простудитесь, – заметил он вдруг заботливо. – Вода очень холодная.

Я вытащила из воды босые ноги и поджала их под себя.

– А что было потом? Пишете ли вы сейчас?

– Когда я вернулся, меня первое время нигде не хотели даже брать на работу. Наконец, турбаза приняла экскурсоводом. И я этого никогда не забуду. Теперь я зимой работаю по специальности – преподаю в школе русскую литературу, но летом меня просят возвращаться на турбазу, и я не могу отказать в этом тем, кто первый не побоялся дать мне какой-то заработок. Конечно, я и пишу. И меня начали печатать. Во-первых, потому что мои стихи одобрил Исаакян164. Во-вторых, потому что была полоса, когда начали нарочно публиковать сочинения реабилитированных с целью подчеркнуть их реабилитацию.

Он улыбнулся.

– И вы полны энергии, замыслов, планов, начав жизнь сначала?

– Да, я так хочу жить, работать, что-то сделать еще для своей страны.

– А вы верите, что много сделаете?

– Насколько хватит сил. Многие иллюзии развенчаны, но я считаю, что каждый должен сделать в жизни все хорошее, что в его возможностях.

Он говорил все это так просто, серьезно, убежденно. Я чувствовала, что передо мной натура очень цельная, лишенная противоречий. Может быть, в этом отсутствии сложности, в этой крайней прямолинейности есть нечто, обусловленное годами отрыва от жизни, от многогранности развития души в нормальных условиях жизни, рожденное сконцентрированным сопротивлением в одном и том же направлении, на одной и той же грани, обозначенной 25 лет назад, когда прервалась нормальная жизнь? Может быть. Но зато какая редкая теперь, располагающая к себе ясность духа, прямота, честность, убежденность в естественных человеческих идеалах! Всем существом я ощутила, какого уважения и доверия заслуживает этот человек.

– Вы очень устали?

– Нет. Я уже отдохнула у воды.

– Хотите, поднимемся на гору к монументу, который вы, конечно, видели издали?

– Хочу. А вам не надоело уделять мне столько времени и внимания?

– Нет, что вы! Мне хорошо и интересно с вами.

Балансируя на камнях, я выбралась с помощью Гургена на дорогу, и вскоре мы сидели высоко над городом, любуясь его панорамой и раскинувшимися за ним далями. Да, эти величавые дали не только царят над городом, они проникают в него, он не может от них отгородиться. Это лишает город будничности, вносит в него дыхание поэзии и многовековой истории, несмотря на его новизну. В этом его особая красота.

На другой день Гурген взял меня вместе с туристами в машину, отправлявшуюся в Арзни165 для осмотра курорта с целебными горячими источниками у подножия горы того же названия. Путь шел через пустынное лавовое плато, покрытое обломками и глыбами то пемзы, то разноцветных туфов. Издали силуэт горы Шамирам еще больше напомнил мне залегшую на плато в ожидании добычи тигрицу. И все выше и выше, по мере приближения, вздымалась, как непокоренная голова, вершина горы, носившей имя Ара Прекрасного. Здесь, на этом плато, было легендарное сражение. Что значили впечатления от курорта, от приютившегося между лавовых склонов маленького парка и лечебных заведений рядом с властью легенды, владевшей моим воображением? И что значила тигриная хищность Шамирам рядом с испепелившей ее душу страстью и той мукой, которая растерзала на части ее сердце, когда к ногам ее положили прекрасный труп? Почему так захватила меня эта история? Почему я так переживаю ее? Потому что я сама – человек необузданных страстей и желаний, потому что я знаю, что значат их когти, вонзившиеся в сердце?

Так начались мои ежедневные поездки вокруг Еревана. Гурген давал мне все необходимые советы и инструкции. Если мне надо было уйти с турбазы очень рано, до завтрака, Гурген устраивал так, что меня кормили до открытия столовой. Если я возвращалась позже, чем кончался горячий душ, он говорил заботливо:

– Запритесь незаметно в душевой. Я вам пущу горячую воду. Только не говорите никому.

Обеды я пропускала, довольствуясь завтраком и ужином. А после ужина сидела в беседке то с Грегором, то с Гургеном. И Грегор сетовал, что я люблю рано уходить спать.

– You like to sleep very much, – качал он головой, когда я с ним прощалась.

Но я так интенсивно использовала дни, что действительно вечером совсем валилась с ног. И ветер, спускавшийся с Арарата, усыплял меня, заглушая надоедливый голос патефона, до 11 часов раздававшийся на танцевальной площадке. Правда, иногда к этой музыке присоединялся или, вернее, заменял ее голос Джорджа, экскурсовода из Бейрута, бывшего первым танцором и кавалером на турбазе, в то время как отец его и брат тут же заведовали фотолабораторией, с которой я постоянно имела дело. Джордж пел хорошо, но и его пенье заглушал ветер, тревоживший меня легендами, а затем затоплявший волнами сна, унося опять и опять к библейской древности.

* * *

В день, назначенный археологами, я рано утром пришла к зданию Академии наук и вскоре мы выехали веселой компанией на грузовике в поездку, которая представляла собой нечто вроде увеселительной прогулки, – надо было показать Гарни и Гегард нескольким студентам и студенткам, приехавшим из России в Ереван на практику. Командовал всем толстый и веселый выходец из Болгарии Рустам Кособян. При нем были двое молодых, стройных, черноглазых археолога – задумчивый Арам с тонкими, красивыми чертами и жизнерадостно-насмешливый Рач Бартикян166, смуглый, с выразительно живым продолговатым лицом. Выступающие вперед нижняя губа, челюсть и подбородок в сочетании с особенностями профиля, взгляда, кудрявых волос придавали ему сходство с упрямым задиристым козликом.

Опять путь по лавам167, по сухой траве, по холмам Араратской равнины. Над сизой пеленой дали – висящая шапка Арарата… Так продолжалось километров тридцать пять, пока мы не приехали в селение Гарни – деревню с низкими, каменными, грубо сложенными домами, над которой зеленели фруктовые деревья. Осмотреть Гарни решено было на обратном пути. Только Кособян с шофером остались здесь, а все остальные отправились пешком в Гегард, расположенный дальше, в 12 километрах. Шоссе туда еще не было проложено, а та узкая каменистая дорога, которая вилась по склонам ущелья, была опасна для машины. Идя по верху плато над ущельем, мы сначала попали в море субальпийской растительности. Трава была полна крупных, ярких, ослепительных цветов, она доходила нам до плеч, колыхалась вокруг, сверкала на солнце, благоухала. Не говоря о цветах, невиданных на севере, все здесь было увеличено в масштабе. И не только по сравнению с севером – даже по сравнению с субальпийской зоной Главного Кавказского хребта. Огромные ромашки, пылающие маки, разные сорта не колокольчиков, а буквально «колоколов»… Еще выше мы попали на покос. Мужчины косили траву, женщины жали ее там, где было много камней. Пестрые пятна платков и платьев, белые зубы и черные глаза – все это сверкало нам навстречу, пылая в горячем свете солнца. Раздавались приветствия, шутки на гортанном, звучном языке.

– Здесь, и только здесь, некоторые слова произносятся так, что их можно связать с древнейшими вариантами армянского языка, – весело и довольно объяснял Рач. Видимо, это были его собственные лингвистические открытия.

Вскоре картина резко изменилась. Мы спустились на склон ущелья, становившегося все более узким. Громадные глыбы изверженных пород громоздились друг на друге, создавая впечатление застывшего первозданного хаоса. Зелень травы и яркость цветов сменились угрюмой, рыжевато-серой окраской каменных утесов и гигантских обломков. Тропинка извивалась между ними, ведя все выше в сумрачное царство окаменевших стихий. Веселые шутки молодежи звучали здесь странно. Настроение делалось все более настороженным, полным тревожного ожидания.

И вот на одном из поворотов впереди возникла церковь. Она была еще очень далеко и казалась совсем маленькой. Сложенная из тех же рыжеватых камней, она сливалась с ними по цвету. Но как она отличалась от них формой – правильный массивный куб с барабаном и шатром! Будто бесформенные стихии мироздания вокруг отлились в закономерные геометрические объемы, продиктованные разумным началом, в них возникшим и их обуздавшим. Воплощение духа, разума, сознательной воли среди хаоса физической бессознательности!

Мы подходили все ближе и ближе. Церковь увеличивалась в наших глазах. Появились монастырские ворота в каменной стене, и мы вошли в монастырский двор с тяжелыми каменными постройками. Монахов не было, кельи пустовали. Но церковь была действующей по большим праздникам, и здесь отшельничали священник и сторож. Священник подошел к нам – еще молодой, светски-вежливый, – и заговорил с нами. Один из моих спутников мне объяснил, что это репатриант из Франции. Ему указали на меня, и он обратился ко мне по-французски с приветствием. Я ответила ему тем же.

Надземные постройки XIII века отличаются здесь строгой простотой, благородством монументальных пропорций, прекрасной кладкой тесаного камня, местами сочной и выразительной резьбой по камню. Причудливые звери на фасаде главной церкви говорят скорее об язычестве, чем о христианстве, как это обычно на Кавказе. Но главное – не надземные сооружения, а подземная часть монастыря. В крутых скалистых обрывах, ограничивающих сзади площадку двора, зияет много черных отверстий. К некоторым их них ведут высеченные в скалах ступени. За одними отверстиями находятся низкие, простые кельи с каменными скамьями. Другие ведут в подземные церкви, расположенные на разном уровне и соединенные друг с другом темными переходами, а порою люками вертикальных отверстий. Свет в эти подземные залы проникает через прорубленные в стенах окна или через отверстия в центре куполов. В этом таинственном свете перед нами выступили обширные зальные пространства квадратной формы, с колоннами, поддерживавшими купольные завершения. Но все это не построено – все выдолблено и высечено в монолите скалы. Меня поразила точность расчета и исполнения этой удивительной работы. Колонны круглились в мягких полутенях. Их увенчивали красивые капители, не повторявшиеся дважды, – то подобие цветов или плодов граната, то нечто вроде плетеных корзин, то иные неповторимо своеобразные формы, никогда раньше мною не виданные. Геометрически строгие и очень декоративные узоры покрывали купола, глубоко врезаясь в крепкий камень и давая сильную игру светотени. На каменных аналоях были видны натеки воска, местами лепились к камню свечи, и камень над алтарями был черен от дыма – будто мрак особенно резко сгущался в этих священных нишах.

Пораженные увиденным, очарованные и притихшие, мы бродили по этим подземным храмам, созданным в XIII–XIV веках по воле одного из феодальных князей той эпохи. Только что схлынули волны монгольского нашествия, только что начали возрождаться жизнь и искусство, но время оставалось беспокойным в раздробленной стране, и недавние бедствия были слишком памятны. Тогда и возникла мысль создать подземный монастырь, более безопасный, менее подверженный разрушению.

Когда мы уходили, я опять с интересом посмотрела на священника из Франции, попавшего в безлюдье этого удивительного монастыря. Ведь даже до ближайшего селения были километры и километры. Сколько он выдержит жизнь здесь? Я протянула ему руку, и он, светски улыбнувшись, склонился и ее поцеловал. Мое изумление возросло еще больше. Но разве изумление не повышает интерес к окружающему?

Когда мы вышли на обратном пути в зону сенокоса, там кончился трудовой день и зазвучали песни. На женщинах были огромные венки из скошенных цветов.

– Так полагается в праздник сенокоса. И песни тоже связаны с этим же днем, – пояснил Рач.

Мне стало приятно, что соблюдается красивая народная традиция. Боже мой, как мало их осталось!

На дороге стояла небольшая грузовая машина, пришедшая за косцами, и они весело предложили ехать с ними. Конечно, мы не возражали, и с песнями, по кособочинам, над обрывами домчались до Гарни (ил. 7–8).

Ил. 7. Руины античного храма в Гарни

Ил. 8. Осмотр обломков храма в Гарни

Гарни! Среди многих впечатлений в мире это останется для меня одним из самых несравненных. За деревней раскинулась горизонтальная зеленая площадка с развалинами храма. Настоящего античного классического храма, единственного, с которым можно столкнуться на нашей необъятной территории. В I веке до новой эры168 один из армянских царей – союзник Рима Трдат169 – ездил в Вечный Город к императору и, вернувшись обратно, велел построить такой храм, какие строились в Риме. И храм был воздвигнут из серого базальта, не подверженного выветриванию и хранящего до сих пор во всей чистоте ионические волюты170 колонн, листья аканфа171, цепочки ов172, – строгие и ясные каноны античной гармонии. Ступени ведут на высокий стилобат173. Остались нижние части стен, сложенные из правильных квадров того же прочного камня. Но колонны, портики, фронтоны, крыши – все было разрушено в XVII веке во время страшного нашествия Шахаббаса174. Увитые ползучей зеленью благородные обломки лежат вокруг, и поэзия вечной красоты парит над ними под безоблачным синим небом. Они лежат на зеленой площадке, окруженной остатками крепостных стен. И с трех сторон обрывающейся в бездну совершенно отвесными стенами столбчатых базальтов. Эти головокружительно гигантские стены кажутся искусственными – так правильны столбы базальта, так четки их грани, так ясно прочерчены их вертикали. Только высота этих стен немыслима для того, чтобы быть созданием рук человека. Дух захватывает, когда заглядываешь вниз, и храм над ними превращается в чудесную игрушку рук человеческих, но только игрушку. Какие боги открыли с этих стен просторы широких долин, раскинувшихся внизу и переходящих в горные склоны, все выше громоздящиеся к небу? Только боги природы – прекрасные, могучие, вечные античные боги. С безумной высоты базальтовых обрывов открывается вид на лежащую внизу зеленую рощу, мимо которой извивается серебристая нитка реки. Там чудится приют нимф. А на вершине синей горы, рисующейся вдали на фоне неба, не должен ли сидеть Полифем, как в героическом пейзаже Пуссена175, только среди ландшафта, несравненно более героического? И не бродит ли Пан176 среди скал и темнеющих вдали деревьев? Не скачут ли по утесам его дикие козы и фавны? Но и Пан, и фавны такие, как на суровой картине Синьорелли177

Я не могла говорить. Впечатление было так сильно, что мне хотелось уйти от людей, разговоров – всего отвлекающего. Я села на краю обрыва за храмом и сидела одна, пока меня не позвали. Кроме руин Херсонеса178, это была первая в моей жизни непосредственная встреча с античностью, вечно родной и любимой.

Но что делать? Меня позвали, и нужно было вернуться к людям, к реальности. Правда, к реальности тоже весьма привлекательной.

Над обрывом, рядом с храмом, под абрикосовыми деревьями была разостлана плащ-палатка. Кособян дожаривал шашлыки на углях, шипевших между камнями. Рач и Арам раскупоривали бутылки. На плащ-палатке уже лежал тонкими слоями лаваш и стояли стаканы.

– Скорее, скорее, пока не остыл шашлык! Извините, что нет ни ножей, ни вилок. Мы будем есть по местному обычаю, руками, заворачивая шашлык в лаваш. И будем возлежать, как римляне. Разве плохо?

И вот началось веселое пиршество, в котором римляне, действительно, охотно приняли бы участие. Прекрасное натуральное вино виноградников Армении, сок от шашлыка, текущий через края лаваша, зажаренные вместе с мясом на вертеле овощи, тосты, смех, речь то русская, то армянская, то… Какая еще? Я чувствовала все время смену языков вокруг себя, особенно когда говорили Рач и Арам.

– На каком языке вы только что говорили?

– Извините нашу дурную привычку все время менять языки. Но мы часто сами этого не замечаем. То греческий, то турецкий, то арабский. Они привычнее нам не только русского, но и армянского. Ведь я из Афин, а Арам из Египта.

С деревьев сыплются мелкие спелые абрикосы. Время от времени мужчины встают, собирают их и пригоршнями бросают на плащ-палатку. Сами боги шлют дары на наше пиршество!

Когда оно кончается, мы все очень навеселе, у всех шаткие походки, беспричинный смех, легкость мыслей.

– Теперь я покажу вам самое главное, – говорит Рач и, чуть пошатываясь, ведет нас за собой.

– Ведь это он открыл античную мозаику в раскопанных им остатках бани и у вас в Ленинграде защищал по этим раскопкам диссертацию, – говорит мне тихо одна из студенток.

Веселый Рач полушутливо, полусерьезно священнодействует, но волнение его настоящее, усиленное опьянением. Он подводит нас к дощатой постройке над остатками древнего фундамента, делает торжественный знак рукой и открывает замок. Мы входим. Рач снимает толстые ткани, покрывающие пол, и перед нами открывается мозаика – ее уцелевшая часть – с изображением богини и декоративными мотивами. Мозаика грубоватая по материалу, но какая античная по духу!

Так же священнодействуя, Рач макает тряпку в воду и протирает мозаику. Все становится четким, краски оживают, образы выступают ярче и пластичнее.

– Ну как? Нет, вы посмотрите на глаза богини. Настоящая античность, а глаза-то все-таки наши, армянские!

Торжественность сменяется у Рача приступом темпераментного оживления. Он жестикулирует, его собственные большие черные глаза сверкают, он снова и снова протирает глаза богини, огромные, черные, обведенные широким черным контуром, и смотрит на нас, ревниво проверяя впечатление.

– Ну как? Чувствуете?

Потом он живо рассказывает о раскопках, о моменте находки, когда рабочий прибежал сказать ему об открывшемся куске мозаики, и он сам, дрожа и задыхаясь от волненья, обнажил его, очищая от земли. Он и теперь весь горит, весь – энтузиазм и возбуждение. Я любуюсь им, я радуюсь его радости, я понимаю его счастье – счастье любимой работы, искания и обретения.

Когда мы едем обратно, я сижу с шофером в кабине. Все приобретает золотой тон в закатных лучах. Рельеф земли становится более выпуклым и четко очерченным. Небольшие горы и высокие холмы вздымаются, как груди земли в ее ровном дыхании. Пахнут и колышутся цветы среди камней. И вдали надо всем висит это дивное чудо – густо-розовый в лучах заката, совсем плоский, невесомый, застывший в воздухе Арарат.

Шофер тоже репатриированный, из Сирии. Он с трудом старается изъясняться со мной по-русски, но я облегчаю его задачу, переходя на английский язык.

– Вы довольны, что приехали в Армению? – спрашиваю я.

– Я? Нет.

– Почему?

– Там я жил лучше. Меньше работал и больше зарабатывал.

– А безработица?

– Не так уж ее много. У меня всегда была работа.

– Ну а археологи тоже недовольны? Как вы думаете?

– Что вы! Они-то довольны. Все ученые довольны. Там им по своей профессии трудно, а то и невозможно было найти работу. Есть свои ученые, а еще больше – американцы, англичане, французы. Раскопки почти всюду в их руках. Им бы к такой работе не пробиться. А здесь они все в Академии наук, и копать им до смерти в Армении хватит.

Вскоре я проверила правильность этого рассуждения. Турбазовский фотограф Каро – старший брат Джорджа из Бейрута, плотный, крупный, лысеющий, – работал, как вол, делая фотоснимки для проезжавших туристических групп. Он даже спал в фотолаборатории. На танцплощадке он появлялся нечасто, но пел там иногда даже еще лучше Джорджа итальянские песни красивым, сочным голосом. Когда я принесла ему в первый раз пленки с просьбой их проявить, он заговорил со мной по-французски, но я перевела разговор на более для меня легкую английскую речь. Вскоре, к моему удивлению, Каро рассказал, что он окончил институт иностранных языков в Риме, знает девять языков, но специальность его – арабистика.

– И вы не используете свою специальность, а занимаетесь фотографией? – воскликнула я.

– Но я и в Ливане занимался фотографией. Иметь работу по специальности там было невозможно. Вообще пробиться с какой-либо ученой профессией – страшно трудно. Особенно тому, кто не принадлежит к правящей нации или не является выходцем из больших стран Европы.

– Однако здесь в этом отношении все иначе. Разве не получают в Армении работу по специальности именно научные работники с наибольшим успехом?

– Да, это в значительной мере так.

– А ваша специальность у нас достаточно редкая вообще.

– Да, но у меня все-таки ничего удачного не получилось. Теоретически я отстал после окончания института, так как по специальности не работал. А практически я мог служить переводчиком в каком-нибудь торгпредстве, но для этого надо было перебираться в Москву. А я приехал, чтобы жить в Армении и с армянами. Это решает все.

– И вы довольны?

– И да, и нет. Там были лучшие условия жизни. Но все же и здесь я устроился неплохо. Летом я зарабатываю столько, что зиму с грехом пополам могу вообще не работать. А это тоже недурно, хотя сейчас я нередко засыпаю вот здесь же на диване всего на три-четыре часа под утро.

В воскресенье я поехала в Эчмиадзин179. Гурген советовал дождаться воскресенья, чтобы попасть в собор на торжественную службу с католикосом180.

Широкая дорога с разбросанными вдоль нее огромными деревьями, а вдали нашему движению следуют за деревьями два Арарата, более близкие, более осязаемые и реальные, чем обычно. Проехав километров двадцать пять, автобус останавливается в центре селения Эчмиадзин – древней церковной столицы Армении. Большая квадратная площадь, посреди которой тяжело вздымаются друг над другом большие каменные массивы собора. В основании он очень древний, но много раз разрушался и отстраивался. Нынешнее обширное здание с увенчивающим большой купол шатром на приземистом барабане, с резьбой по камню, тронувшей то арки, то порталы, то обрамления окон, в основном принадлежит XVI веку – для Армении оно очень позднее и не вызывает у знатоков особого восхищения. Однако оно очень величественно и внушительно. Под деревьями вокруг площади вырыты канавы. Там много народу, горят костры. Режут или уже жарят и варят зарезанных баранов, написав их кровью знак креста на своем лбу и на лбах своих детей. Какое смешение языческой древности с христианским знаком в этом праздничном жертвоприношении! Режут кур. А некоторые приносят и выпускают голубей – тоже жертва, но бескровная.

Пока я, удивленная, брожу по площади, меня то и дело зазывают под деревья и заставляют брать куски жертвенного мяса. Так полагается, говорят мне. Жертвенную трапезу надо разделить со всеми пришельцами и прохожими, и отказываться от угощения нельзя. Я послушно ем мясо руками, улыбкой отвечая на приветливые улыбки. Где я? Опять в библейской древности?

Я спрашиваю, когда начнется служба и когда появится католикос. Мне поясняют, что служба уже началась, а католикос будет идти вот с этой стороны, из ворот в стене, окружающей площадь. Я приготавливаю фотоаппарат, и это встречает полное сочувствие у толпящихся вокруг меня армян. Мне помогают взобраться на высокую базу столба у портала храма, меня поддерживают, чтобы я не свалилась, и я фотографирую шествие, появившееся из ворот. Идут священники, монахи, все чернобородые, смуглые. Среди них католикос Васген II. Он проходит на расстоянии вытянутой руки от меня, но в упор снять его я уже не решаюсь. Да и нет надобности – мальчишки предлагают мне потом его фотографии. Он очень высок, статен, у него могучая фигура, крупное лицо с орлиным носом, густая черная борода с легкой проседью. Одет он в муаровую фиолетовую рясу, на голове – черный бархатный клобук, на груди – сверкающий драгоценными камнями крест. Говорят, он приехал из Румынии, когда было разрешено восстановить центр Армянской грегорианской церкви в Эчмиадзине. Он – церковный глава армян всего мира. Но какое это средневековье!

Внутри церковь велика, просторна. Она покрыта орнаментальной фресковой росписью, восстанавливающей приблизительно, по национальным мотивам, ее вероятный былой декор. Роспись выполнена армянскими художниками под руководством знатока армянского искусства и копиистики средневековых фресок Лидии Александровны Дурново181, о которой я уже много слышала. Но самое интересное в церкви – хор. Прекрасные голоса мощно и стройно выводят торжественную мелодию гимнов, опять поражающих не только красотой, но и исключительным своеобразием. Они совсем не похожи на русское и грузинское православное пение. Будто иные, не византийские, древние истоки вылились в суровую гармонию этих мотивов.

Я стою долго, поглощенная волнующим впечатлением. Потом выхожу из-под прохладных сводов на ослепительное солнце и прошу стоящего у стены молодого монаха показать мне музей собора. Он охотно провожает меня и следует за мной, пока я осматриваю драгоценные изделия церковного прикладного искусства. Он красив, смугл, черен, как ассириец. Что ему монашество? Почему такая странность, такой анахронизм? Или просто практичный расчет? Конечно, мои мысли остаются втайне.

Обилие впечатлений не убило жажду новых, а, наоборот, как будто подстегнуло и ее, и необходимую для нее энергию. Я обошла вокруг увенчанной куполом и шатром над средокрестием базилики Гаяне, в удивительно ясном и чистом виде воплощающей во внешнем облике этот обычный для Армении (а часто и для Грузии) тип церквей, наряду с центрально-купольными182. Затем я пошла пешком на окраину Эчмиадзина к церкви Рипсимэ183. Остатки крепостной стены усиливали здесь впечатление нетронутого Средневековья. Передо мной за стенами была опять постройка того же типа, опять XIII века, особенно строгая и гармоничная по пропорциям. Я обошла вокруг, вошла внутрь, где горели свечи и скрещивались падающие через узкие окна лучи солнца. И внутри передо мной был классический образец соединения вытянутой в плане базилики с центрально-купольной постройкой в средней части. Как распространился и преобразился этот идущий из Византии тип в раннехристианском Закавказье! Какой разработанности, разнообразия и красоты достигают здесь подобные архитектурные планы!

Но и этого мне было мало. Конечно, можно было подождать проходившего в Ереван автобуса, попросить об остановке и на нем доехать до Звартноца184. Мне не хотелось этого. Я пошла одна пешком, вдоль раскаленного асфальта дороги, загорая в лучах солнца, обжигавших голые руки, ноги, спину в низком вырезе сарафана. Мне было весело и приятно идти так в том приподнятом настроении, в котором я находилась. Так я отмерила километров шесть, пока не свернула к роще, рядом с которой расположена огороженная остатками древних стен территория Звартноца. Из рощи доносилось стройное пение женских и мужских голосов. Здесь был праздничный пикник, и я опять подивилась музыкальности напевов и уменью их исполнять.

Звартноц (ил. 9-10) – храм VI века, одно из самых необыкновенных и чудесных сооружений эллинистического мира, вступившего в фазу раннего христианства. Храм был круглый, увенчанный одним огромным куполом, который опирался на мощные столбы. Ряды колонн, закругляясь в плане, обегали широкое подкупольное пространство, неся разнообразные капители, в которых фантазия местных мастеров смело разрушала античные каноны. Пышные, сочные орнаменты вились по камням, давая им жизнь, трепет, цветение.

Ил. 9-10. Звартноц

Но и этот храм пал жертвой нашествий и землетрясений. Только разрытые и очищенные обломки разложены сейчас по кругу под циклопическими, бесформенными остовами центральных столбов. Обломки дивной красоты. То кусок причудливой волюты, то мотив аканфа… Но все потеряло античную строгость, все оплетено каменной игрой виноградных лоз, сочных, глубоко врезанных растительных узоров. А капители то простые и строгие, то распускающиеся буйными, роскошными побегами, то превращенные в угрюмых и гордых орлов с распростертыми крыльями. Тысячи обломков, и каждый – обломок рухнувшей, но вечно живой красоты. Можно бродить здесь не один день, забыв о себе, растворившись в созерцании, слившись опять с дыханием вечности, перед которой личное меркнет, но которая воспринимается с такой остротой только через щемящее чувство мгновенности личного.

Я села на камне и записала в блокнот мелькнувшие строчки стиха. Когда я подняла глаза, среди пустынных, залитых солнцем развалин передо мной стояли два человека. Один – молодой, задумчиво флегматичный, со смуглым овальным лицом. Другой – маленький, худой, угловатый, с резкими чертами костлявого лица, с маленькими, похожими на угли глазками, с жесткими, мелко вьющимися, угольно-черными волосами. У него были нервные, угловатые, порывистые движения, и мне показалось, что в его внешности есть сходство с Паганини185.

– Мы следили за вами. Извините нас за это, – сказал странный человечек. – Вы осматривали все не как досужий обыватель. Кто вы? Художница?

– Нет, искусствовед.

– Ну, это почти то же самое. Не сочтите же нас за нахалов и позвольте нам представиться. Это – мой друг, надежда Армении в области органной музыки, окончивший аспирантуру в Ленинграде у Браудо186. А я весьма скромный мастер живописи, любящий ее старые традиции, – Левон Мнацеконян187. Теперь удовлетворите еще хоть немного наше любопытство.

Я назвала себя и сказала, что живу в Ленинграде.

– Ну вот, это вполне объясняет и дополняет ваш образ. Вы и должны быть из самого красивого и поэтичного города.

Беседа благодаря Левону стала очень непринужденной, и мы, уже вместе, еще раз обошли развалины. Тени в каменной резьбе стали гуще и резче. Побелевшее от зноя небо будто чуть позолотилось. Надо было возвращаться в город.

Этот путь я проделала на автобусе, со своими новыми знакомыми. Когда мы приехали, органист попрощался, а Левон предложил:

– Пока не стемнело, хотите посмотреть мои работы? Это совсем близко, в консерватории. У меня нет своей мастерской, хотя есть свой маленький дом, я живу с мамой на окраине Еревана. И вот друзья устроили мне помещение для работы в верхнем этаже консерватории. Пойдемте?

Через десять минут мы были в просторной пустой комнате с мольбертом, прислоненными к стене холстами и предметами натюрморта. Нежные персики лежали рядом с букетом цветов перед холстом, на котором было их незаконченное изображение. Мне сразу бросилась в глаза мягкая, тщательная, искусная, но совсем не современная манера живописи в теплой тональности, с глубокими тенями, с лессировками188.

– Это похоже на Шардена189.

– Да, Шарден – мой бог. Что же делать? Меня вечно ругают за архаичность. А я не умею иначе видеть мир и натуру. Вы меня не осуждаете?

– Нет, надо быть самим собой, даже если это вопреки моде и веку. Даже если это схоже с чем-то в прошлом, но не является только эпигонством.

– Спасибо. По этому поводу очень прошу вас съесть персики.

– А как же натюрморт?

– Я завтра принесу новые такие же. Доставьте мне удовольствие. Съешьте.

Я, смеясь, уничтожила львиную долю натюрморта. Между тем Левон показывал мне сделанные в той же манере другие натюрморты и портреты.

– Я хотел бы написать вас. У вас интересное и необычное лицо. И глаза того карего цвета, который становится почти зеленым в контрасте с ярким загаром. Это красиво. Вы позировали бы мне?

– Когда-нибудь с удовольствием.

– Почему когда-нибудь?

– У меня остались в Ереване считанные дни, в которые я должна еще многое осмотреть. К первому августа я уже возвращаюсь в Тбилиси, чтобы ехать в экспедицию в Сванетию. При вашей же манере работать вам, конечно, одного сеанса мало.

– Жаль, что вы так торопитесь и что Армения не может затмить для вас Грузию. Но я надеюсь, что вы здесь не последний раз. И я еще сделаю ваш портрет.

– Надеюсь, – улыбнулась я.

– А вот это портрет русской девушки, студентки, такой скромной, что она приходила на сеансы с мамой. Вы знаете, мне бы очень хотелось влюбиться в какую-нибудь русскую девушку, и притом родственной профессии, например в искусствоведа. В умную, культурную и притом вот такую светловолосую. Я хотел бы даже просто, чтобы у меня была поэтическая переписка с ней, потом знакомство… Ну а вдруг и нечто большее? Я ведь одинок.

Он задумался.

– А если вы дадите мой адрес какой-нибудь вашей студентке и она захочет переписываться, не зная меня? Ведь это романтично! И ни к чему не обязывает.

– Пожалуйста, попробую найти вам романтическую корреспондентку. При условии, что вы будете исключительно корректны в письмах.

– Конечно.

– Однако мне пора идти. Уже темнеет. И я весь день ничего не ела, кроме ваших персиков.

– Я вас провожу.

Мы спустились в вестибюль, но – увы! – в связи с воскресным днем сторожиха заперла консерваторию и ушла домой. Мы оказались в заключении в большом пустом здании. Ситуация получилась забавная, хотя и досадная. Левон принялся стучать в окно, чтобы привлечь внимание прохожих и объяснить, где искать сторожиху. Прошло, наверно, полчаса, пока это увенчалось успехом и мы оказались на свободе. Про себя я посмеялась своему авантюризму.

На другой день Левон собрался ехать со мной в Аштарак190, но пришел на автостанцию извиниться, так как его вызвали на заседание жюри выставки. Я отправилась одна в тихий старинный городок в 25 километрах от Еревана в сторону Арагаца. Конечно, одной мне было не так свободно бродить среди каменных массивных домов и заглядывать в их интересные дворы, как это было бы с Левоном. Но все равно я, невзирая на любопытные взгляды, проявляла большую смелость. Дома, полускрытые густой, тяжелой зеленью винограда и фруктовых деревьев, как будто вырастали подобно большим камням из каменистой почвы. Некоторые дворы выглядели очаровательно – от них тоже веяло веками, как от всего в Армении. Стройная и изящная церковь XVIII века померкла перед совершенной гармонией пропорций маленькой Кармравор191 – в переводе с армянского Красной церковью – XIV столетия. Самые простые формы бывают так найдены, что при грубой кладке и отсутствии украшений вызывают ощущение совершенства. Каменный серый корпус и невысокое куполообразное перекрытие с красной черепицей. Только и всего. Но я не могла оторвать глаз от этого простого, изумительно найденного по форме храмика, говорящего об удивительном чувстве красоты старых зодчих. Через речку переброшен старый арочный мост, тоже радующий гармонической плавностью каменной дуги, повисшей между каменными берегами над узким пенистым потоком.

Надо было бы пройти еще несколько километров к могиле Месропа Маштоца192, создателя армянской письменности. Но я слишком задержалась и решила отложить это на другой раз. Вместо этого я еще побродила по кладбищу, где вновь столкнулась с хачкарами193 – плоскими прямоугольными стелами, в которые врезаны большие кресты, покрытые четкими металлическими виртуозно выполненными орнаментами. Они стоят над могилами, и они же часто вставлены в стены храмов как вотивные камни. Это нечто специфически армянское, совсем не встречающееся в других местах.

В следующие два дня я посетила развалины храмов VI века в селениях Аван194 и Птгни195. В Аване особенно красив план удлиненной церкви, соединяющий базилику с центрально-купольной средней частью и образующий изящно очерченные закругляющиеся помещения по углам. Купол и перекрытия рухнули, но стены еще сохранились хорошо, и я задумчиво сидела в их тени, в заросшем травой интерьере церкви, следя за игрой солнца на поверхности и без того золотистого камня. В трещинах стен находились многочисленные гнезда удодов, и так как я очень долго оставалась неподвижной, они перестали обращать на меня внимание, летая надо мной, сверкая оперением и распуская веера из перьев над головой, делающие их похожими на жар-птиц.

На другой день Гурген довез меня на туристской машине до пункта автоинспекции, откуда я должна была пройти три километра в деревню Птгни. Прощаясь, он просил начальника автостанции посадить меня на какую-нибудь ереванскую машину после моего возвращения. Одна я дошла по голой каменистой равнине до селения, низкие каменные дома которого за грубыми каменными оградами были скрыты широкой тенью развесистых фруктовых деревьев и орехов. Опять результат трудолюбия и упорства! Посреди селения возвышаются легкие арки чудесного, изысканно красивого храма все того же базиликально-купольного типа, но здесь особенно совершенных пропорций, кладки, скупой, но выразительной скульптурной отделки. Кажется превращение храма в руину, сделав его арки сквозными, придало ему еще большее очарование.

Когда я кончила осмотр и фотографирование, меня дико мучила жажда, и, подойдя к невысокой ограде одного из домов, я попросила воды у сидевших под деревьями женщин, таких же тяжеловесных, как и дома. Объясняться пришлось почти только знаками, так как они не говорили по-русски. Я их сфотографировала и кое-как на слух записала адрес.

В самое пекло я шла обратно из Птгни к шоссе. Меня догнала пустая грузовая машина, и шофер предложил сесть в кабинку. Я уже спрашивала ранее Гургена, могу ли я воспользоваться подобными случаями, и он меня уверил, что это вполне безопасно. В Ереване ко мне, в отличие от Тбилиси, никто не приставал, и это тоже делало меня смелее. Странно, ведь в Тбилиси, наоборот, армянский район славится отъявленными хулиганами.

Я села в кабину, доехала до пункта автоинспекции, а когда хотела заплатить шоферу, он решительно отказался. В ожидании ереванской попутной машины я села в тени у шоссе с автоинспектором и тремя шоферами. Пришлось просидеть примерно час, и этот час неожиданно прошел в интересном, необычном для данной ситуации разговоре. Узнав, что я осматриваю памятники старинного армянского искусства, мои собеседники не только проявили знание этих памятников в смысле их местоположения и датировок, но поразили меня разнообразными историческими сведениями: о царях, войнах, событиях давних эпох. Я невольно подумала о русских, живущих в Новгороде или Пскове и абсолютно не интересующихся стариной, их окружающей, или о том невежестве, которое у нас проявляют по отношению к истории даже представители технической интеллигенции. Что делать? Видимо, большие нации часто равнодушны к своему историческому наследию, а у нас это еще усугубляется низким уровнем культуры. Чувство же самосохранения, обостренное у малых наций, заставляет их настолько любить и ценить свою страну, свою историю, все специфически свое, что это создает почву не только для отрицательных проявлений национализма, но и для повышения, хотя бы только в «национальных» рамках, но все же значительно, культурного уровня широких слоев населения, всего народа. Не говоря уже о бережном отношении к памятникам своего прошлого… Сколько раз я потом с этим сталкивалась и позже.

* * *

Настало время отъезда из Еревана, но еще не из Армении. Гурген выработал план нашего совместного путешествия, которое он проделал когда-то в юности и хотел повторить теперь, найдя во мне подходящего и полного энтузиазма спутника. Для этого он проработал пару выходных дней, чтобы освободиться на такой же срок.

Утром мы выехали к Севану в туристской машине. Катание по Севану на пароходике, купанье, осмотр церквей на островке, превратившемся теперь в полуостров, – все это совсем сделало чудесное озеро осязаемым, перевело из сферы полувидения в сферу реальной конкретности. Я ощутила прозрачность и холод севанской воды в контрасте с обжигающим огнем солнца, увидела потемневшие камни скал и белую полосу невыветренного, только недавно обнаженного из-под воды камня. Это – результат оседания озера вследствие постройки ряда плотин и использования воды, в него несомой рекою, для орошения полей. Угроза, с которой надо бороться, угроза волнующая и страшная. Севан может погибнуть, Армения может лишиться одного из величайших своих сокровищ. А сейчас так красочно и красиво в лучах солнца это сочетание белоснежного камня, синей воды и оранжево-красных маков, лепестки которых пронизаны светом на сияюще-белом фоне! Чистые-чистые краски, без всякой примеси теней, квинтэссенция цвета, льющегося через глаза в душу и наполняющего ее сиянием.

Опять Севанский перевал. Но, не доезжая до Дилижана, машина свернула на запад к Кировакану196. Мы проехали через этот зеленый городок, сменили группу туристов и без остановки отправились дальше. При закате солнца мы поднялись уже на Пушкинский перевал, безлесый, скульптурно вылепленный, будто покрытый складками мягкого зеленого покрова, скрывающего костяк скал. Здесь ехавший в Эрзерум Пушкин встретил арбу с гробом Грибоедова. Место встречи расположено на старой, теперь заброшенной дороге. Оно видно с шоссе. Скульптурная группа напоминает о трагическом моменте, о том, что так просто, без лишних слов передано в лаконичной записи Пушкина. Вспоминается и не менее лаконичная зарисовка Пушкиным самого себя на этой дороге…197

Я была рада тишине, длинным вечерним теням, меркнущим краскам и золоту безоблачного заката, которые встретили и охватили меня здесь порывом тоски, красоты, поэзии. С высоты перевала открылась широкая панорама золотисто-розовых и фиолетово-голубых далей, гористых, всхолмленных, переходящих на горизонте в легкие сияющие облака. Это был Малый Кавказ, так отличный от мощного и грозного величия, от масштабов и форм Большого Кавказа и все равно захватывающе величественный. Новый мир, новые впечатления!

Машина катилась вниз по петлям крутого спуска, потом по дороге среди мягко очерченного рельефа, который вдруг прорезали открывающиеся за бортом и невидные издали отвесные обрывы базальтовых ущелий. Опять это удивительное своеобразие базальтового рельефа и его столбчатых, будто искусственно воздвигнутых стен, сочетающихся с горизонтальными или плавно круглящимися зелеными пространствами и площадками над щелями бездн, их рассекавших. Ландшафт, более врезанный вглубь, чем устремленный ввысь.

Приветливый, непосредственный, милый студент Оник, работающий летом на турбазе и теперь ехавший с нами, пел армянские песни высоким, свежим, звучным голосом, и лицо у него было задумчивое, серьезное, хорошее, будто излучавшее золотистый свет навстречу угасавшему золоту заката. Приятным баритоном включался в пение Гурген. И опять меня волновали эти незнакомые мелодии, опять поражала музыкальность исполнителей.

Было уже совсем темно, когда мы доехали до станции Туманян198, где была расположена турбаза. Ужин и сон после впечатлений дня показались прекрасным завершением длинного пути, еще снившегося мне во сне, когда я заснула.

Утром оказалось, что турбаза и расположенная рядом станция железной дороги находятся в ущелье, почти отвесная стена которого поднимается напротив за шумной речкой. Туристы после завтрака пошли на какую-то экскурсию, а мы с Гургеном сели в электричку и доехали до Алаверды199. Ущелье здесь расширилось, и в его котловине раскинулся рабочий поселок, неуютный, голый и как бы ободранный, как все поселки этого рода. Среди зданий барачного типа виднелись большие городские дома и коттеджи, но тоже унылые под раскаленными крышами среди рытвин сухой земли, камня и щебня. В центре дымил огромный медеплавильный завод, отравляя чистоту горного воздуха. Мне стало тоскливо, и я обрадовалась только старинному, красивому арочному мосту, который однако не решилась сфотографировать на территории, имеющей, может быть, запретный характер – в объектив обязательно попадал завод.

Было очень приятно покинуть это скучное для меня место, пройти по извивавшейся вверх крутой дороге зону дыма и щебня и очутиться среди цветущего субальпийского луга. Резкими изгибами дорога подняла нас ближе к небу, к синеве горного воздуха и пейзажа. На ходу было трудно разговаривать, но мы несколько раз отдыхали, и Гурген рассказывал мне о Чаренце200, сравнивая его с Маяковским201.

– Он погиб, и не мог не погибнуть в 37 году, – заметил Гурген. Если бы Маяковский был жив, с ним случилось бы то же. К счастью, он покончил с собой, не дожив до этого. Иногда в этом бывает удача.

Среди расспросов обо мне самой мой спутник сказал:

– Если бы у вас были дети, вы бы не смогли ни жить, ни работать с такой полнотой, свободой, независимостью.

– Конечно! Но я прекрасно это понимала и сознательно не связала себя подобным образом. Это слишком противоречит моей натуре, созданной скорее для того, чтобы быть мужчиной, чем женщиной.

– А ваш муж?

– У него тоже не было желания иметь детей, решение же этого вопроса он предоставил мне. И я его решила отрицательно.

– Это удачно для вас. И я вас вполне понимаю, – проговорил он серьезно. А я подумала: какая свобода от обывательских, особенно кавказских и вообще восточных предрассудков! Это первый кавказец на моем пути, который проявил подобное свободомыслие и подобное уважение к индивидуальному складу нестандартной личности. Мои симпатия и уважение к Гургену возросли еще больше.

И вот мы поднялись на высокое зеленое плато в селенье Санаин202. Серые, хорошо построенные каменные домики с ярко-красными черепичными крышами, огромные густо-зеленые грецкие орехи, фруктовые сады, серые дорожки асфальта в центре – все сверкающее, свежее на фоне синевы, в потоке солнечного света.

– Асфальт потому, что это родина Микояна. Это делает Санаин посещаемым местом. И сам Микоян сюда приезжал.

На краю живописного селенья несколько грузные, но гармонично-пропорциональные, тяготеющие к камню земли, из которого они выросли, поднялись силуэты построек большого монастыря XIV века. Не развалины, а целый монастырский комплекс: церкви с притворами, помещение библиотеки, крепостные стены… Блестящий образец той возродившейся в XIV веке армянской архитектуры, которая знаменовала постепенное освобождение от монгольского нашествия, образование новых самостоятельных феодальных княжеств, переход от базиликально-вытянутых с куполом в середине церквей к церквям квадратным, центрально-купольным, к появлению необычных притворов и новых конструкций. Все построено из прекрасно отесанного твердого серого камня, перекрытия конусообразные, невысокие над массивными барабанами, выложенные сверху прекрасно подогнанными друг к другу каменными плитками. Эти чуть сферические плитки, заменяющие черепицу, примыкают друг к другу ребрами, которые создают ребристость то параллельных линий, то расходящихся веерообразно на конусах шатров. Двери и узкие окна имеют орнаментальные, врезанные в камень обрамления, дающие изысканные декоративные пятна на гладкой кладке стен. Иногда в стены вставлены хачкары, тоже с великолепной каменной резьбой. Отдельные хачкары стоят как вотивные камни у церквей. Другие украшают старое кладбище среди нескольких княжеских мавзолеев. Орнаменты больше всего геометрические, близкие к ювелирным графичностью, очень богатые и разнообразные по формам. Развесистые огромные грецкие орехи дополняют живописность великолепного куска давно ушедшей культуры.

Внутри церквей под невысокими куполами – ощущение тяжести камня, таинственного и сумрачного покоя, давно и невозвратно ушедшей жизни. Но самое интересное и неповторимое в Армении – притворы церквей, такие большие, как сами церкви, квадратные залы, купола которых поддерживают приземистые, массивные колонны, а свет падает через отверстие в центре купола. Создается почти пещерное впечатление изолированности от мира. Луч яркого солнца делает тени еще гуще, играя рефлексами в полутенях. Четыре колонны, над которыми упруго круглятся своды, имеют разные капители: в виде плода граната, в виде корзинки… Ничто, как правило, кавказский средневековый мастер не повторяет дважды. В отличие от античности с ее любовью к закономерной повторности и к стройности единообразия, здесь всюду стремление дать нечто новое в любой детали, ценя изобретательность фантазии и многообразие форм.

Я не находила слов, чтобы выразить Гургену свое восхищение и свою взволнованность. Но он угадывал мое состояние, и я чувствовала, что оно радует и трогает его. Ведь я была поглощена красотой его родной культуры, к которой он относился с такой ревнивой любовью!

Нам предстоял еще длинный путь из Санаина в Ахпат203. Если посмотреть по прямой, расстояние между этими монастырями-ровесниками не так уж велико. Но это расстояние по волнистому плато, в которое врезаны каньоны базальтовых ущелий. Надо дважды или трижды пересечь их, спустившись на их дно и поднявшись на их стены, чтобы достичь Ахпата, не возвращаясь в Алаверды, откуда в Ахпат идет крутая, петляющая над обрывами горная дорога. Мы пошли прямо из Санаина, напрямик по тропам, и на это ушло время вплоть до заката (ил. 11). Но как прекрасно было все, что окружало нас в пути!

Ил. 11. Дорога к Ахпату

Зеленые участки плато между щелями базальтовых каньонов мягко вздымались возвышенностями, сверкавшими на солнце нежными и яркими цветами субальпийской зоны. То здесь, то там были разбросаны небольшие рощи огромных развесистых грецких орехов, дававших густую тень и благоухающих широкими душистыми листьями. Черноглазые мальчики, старики, седина которых так живописно контрастировала с коричневым цветом лиц, порою юноши с оливково-смуглой кожей пасли небольшие стада коз и кудрявых овец. Со всех сторон дали были опоясаны голубизной гор, в склоны которых переходили более ровные участки обширного плато. Местами эти площадки были такими ровными, а ограничивающие их обрывы базальтов – такими отвесными и такими схожими со столбчатыми стенами правильной формы, что опять и опять трудно было отрешиться от впечатления, будто это искусственно возведенные мифическими титанами гигантские крепостные укрепления. Какой маленькой по сравнению с ними показалась настоящая крепость, расположенная над головокружительными отвесами базальтов, окружающими ее с трех сторон и придающими ей почти полную недоступность! Мы только издали полюбовались ее живописными и суровыми развалинами – добраться до нее не хватило бы времени.

А до того был момент, когда небо затянули внезапно сгустившиеся грозовые тучи, сверкнула молния, прогремел гром, и мы спрятались от дождя в корнях огромного ореха, под его непроницаемой широкой кроной. Мы оказались действительно в безопасности. Было даже приятно после палящего зноя сидеть так, прижавшись к прохладному стволу и слушая шум дождя в широкой листве. Все запахи стали острее в посвежевшем воздухе. Острее стало и ощущение внезапно возникшей дружбы. В голове зазвучали разрозненные строчки стихов о чудесном крае со звучным и гармоничным названием Лори. Каким миром, каким светом, какой гармонией было напоено все вокруг! Капли дождя мягко звенели, звенели и колокольчики на шеях коров, стадо которых укрылось вместе с пастухом в той же маленькой ореховой роще.

– Вы тоже пишете стихи? – настороженно спросил Гурген, заглянув в мой блокнот.

– Да.

– Я так и думал. Вы должны писать стихи. В вас столько поэзии!

– Но плохие стихи. Не печатающиеся.

– Не печатающиеся? Это еще ничего не определяет. Могу я вас попросить прочесть что-нибудь?

Склонившись к блокноту, я прочла все, что в нем было написано, – несколько стихов, родившихся в Армении. Гурген не только слушал, он взволнованно, жадно, серьезно смотрел в блокнот. Его пытливый взгляд будто искал чего-то еще большего, чем то, что было написано. Потом он задумчиво помолчал и взял меня за руку.

– Почему вы не печатаетесь?

– Потому что не могу сделать это профессией – профессия у меня другая, а писать стихи я хочу только так, как они сами по себе пишутся. Да и стоят ли мои стихи того, чтобы их печатать?

– В первом я вас понимаю. А второе… Я уверен – настанет время, когда, найдя ваши стихи, люди скажут: этот искусствовед был также настоящим поэтом.

– Вы думаете?

– Я не сомневаюсь.

– Но даже если так, разве что-нибудь уцелеет до тех пор?

Мы сидели молча, задумавшись. Дождь утихал. Порывы ветра уносили куски разорванной тучи. Уже проглядывало голубое небо. Уже солнечные пятна легли на склоны гор и вымытая дождем листва над ними засияла ослепительно свежей зеленью. Гурген протянул мне руку, и мы вышли из нашего убежища. Громче зазвенели колокольчики на шеях коров, и пастух, приветствуя нас, сверкнул белыми зубами. Сверкали его глаза, сверкал каждый цветок в освеженной траве, сверкала каждая капля на лепестке. Я вздохнула, посмотрела на Гургена и улыбнулась, глядя ему в лицо.

– Хорошо?

– Боже, как хорошо! И какие красивые, уютные селенья в этом благодатном крае. Красные черепицы среди зелени как огромные цветы, горящие под солнцем, правда?

Он только улыбнулся в ответ.

Нам предстояла еще самая трудная часть пути. Мы спускались и поднимались по склонам базальтовых каньонов, будто погружаясь в щели и затем возвращаясь на поверхность зеленой земли. Тропы были лестницами, ведущими в преисподнюю, и ноги скользили по их мокрым ступеням. Во многих местах мне пришлось бы карабкаться, держась за землю. Во многих местах я должна была бы прижиматься к столбчатым стенам, чтобы голова не закружилась от высоты и крутизны. Но всюду меня ждала сильная рука, протянутая мне для помощи. Сильная и верная! Я всем существом ощущала это и крепко, доверчиво опиралась на руку или плечо нежданно обретенного друга.

Когда мы поднялись из последнего ущелья, солнце село за горами, и снизу, с тропинки, прямо на фоне закатного неба обрисовалось перед нами раньше лишь чуть красневшее черепичными крышами селенье Ахпат. Теперь это был силуэт не столько маленьких домиков, сколько высоких монастырских построек, сиренево-синий на сиренево-золотистом небе с перистыми, розовыми, сияющими облачками. Я замерла, поглощенная этой торжественной красотой, этой поэзией, претворявшей краски в музыку, в песню, в обостренность всех чувств, звучащих, как натянутые струны. Мой спутник молча стоял рядом, не нарушая настроения, меня охватившего. Прошло несколько мгновений. Я очнулась и заметила, что улыбка пробежала по серьезному смуглому лицу. Он смотрел не на монастырь, а на меня, и от этого у меня вдруг сжалось сердце. Неужели я могу стать для него источником боли? Пусть поэтической, но все же боли…

Небо гасло и сгущались прозрачные сумерки, когда мы пришли в селенье, напились воды под арками сводов, защищавших источники, и вошли в монастырь. Удивительно стройными формами поражала здесь необычная для других армянских монастырей колокольня. Особой простотой и строгостью отличалась и главная церковь, как обычно в XIV веке, квадратная, центрально-купольная, с невысоким шатром на барабане. Простота и сдержанность, полные благородства, строгой завершенности. И какой притвор! Ничего подобного я еще не видела, впервые столкнувшись здесь с перекрытиями, которые в Армении называют нервюрными, но которые не имеют ничего общего с западноевропейской готикой, кроме иначе, но все же примененного принципа каркасной конструкции. Обширный квадратный зал притвора был здесь перекрыт очень полого поднимавшимся сводом, сплошную тяжелую поверхность которого поддерживали широкие в сечении, выпуклые, упруго изогнутые в соответствии с пониженным профилем свода подпружные каменные арки, по две переброшенные между центральными частями стен и скрещивавшиеся в центре. Ни углы зала, ни какие-либо столбы в его пустом пространстве не были здесь опорами для этих арок, смело висевших и поддерживающих все перекрытия. Где еще встречается в Средние века что-либо подобное! Не на Западе, как я уже отметила. Но и не в Византии, не в России, не в Грузии. Может быть, в Сирии? Или только в Армении? Я не знала этого из литературы.

Под сводом быстро темнело, и он нависал над нами все большей тяжестью камня и сгущавшегося мрака. Тенями наполнились углы зала, будто столетия молчаливо смотрели на нас из этих углов таинственными, настороженными глазами. Чернели входы и кельи, куда-то из церкви вели ступени и переходы. Я уже не могла уловить и запомнить в целом архитектурный план. Он казался фантастическим и странным… Все воспринималось не умом, а сквозь призму воображения и тревожного волнения, рожденных наползавшей тьмой.

– Что с вами?

– Нет, ничего. Это слишком необычно и пугающе-прекрасно в сумерки.

Когда мы вышли в окруженный крепостной стеной монастырский двор, здесь оказалось еще совсем светло. Рядом друг с другом белели два новых надгробных памятника. Гурген прочел надписи и что-то спросил у старой сторожихи, открывавшей церковь.

– Одна могила молодого парня-шофера, который разбился на машине, когда поднимался над пропастями по дороге из Алаверды в Ахпат. А вторая могила – его сестры, она ехала на его похороны и тоже сорвалась на этой же дороге в пропасть. Какое странное совпадение!

– Мы пойдем по этой дороге?

– Нет. Нам надо очень спешить, чтобы до ночи попасть в Алаверды. Мы спустимся напрямик по тропе.

Что это была за тропа! Самая крутая из всех, уже пройденных в этот день. В неверном свете сумерек она действительно вела во мрак преисподней, и это впечатление усиливалось тем, что за выступом горы, отделявшей нас от Алаверды, в незримой впадине полыхало пламя невидимого завода, бросая зловещие красные отсветы на клубы тяжелого, густого дыма. Мое возбужденное воображение рисовало царство дэвов204, каджей205, страшных горных духов, властителей этого места.

– Какой контраст с тем чудесным миром, в котором мы бродили весь день! – вырвалось у меня. – Как будто после рая ад, грозящий нам и нас предостерегающий от многого.

– Но разве в мире техники, производства, человеческого могущества нет своей красоты?

– Конечно, есть, и я понимаю, скольким мы этому месту обязаны. Но моей натуре чуждо отвлеченное могущество, которое порабощает человека, его добившегося. Разве не порабощен тот, кто весь день здесь работает среди дыма и огня, в удушливой атмосфере, под черными закоптелыми балками? И даже те, кто просто живут среди пыли и отвалов под стенами дымящего серной пастью завода… Быть рабом природы – это все же быть рабом чего-то прекрасного… А здесь… Конечно, любое восприятие субъективно, но это не для меня. Я предпочла бы быть чабаном на цветущих склонах гор, а не директором подобного предприятия. Помните, как уже Гёте с пониманием исторической неизбежности, но с болью предвосхищает гибель Филемона и Бавкиды206 с их хижиной. Хотя я вовсе не хочу сказать, что это – идеал… Как все насыщено диалектическими противоположностями, как противоречивы грани каждого явления!

– Но разве сейчас это зрелище не красиво?

– Сейчас, издали, когда мы видим лишь огонь над бездной, а не поселок и завод, это красиво. Но и фантастично. Я воображаю, что это вовсе на Алаверды, а царство каджей.

Он засмеялся, стоя на одной из скользких ступеней головокружительной тропинки, и протянул мне руку. Пламя исчезло из поля зрения, только отсветы его играли в небе. Так мы спускались шаг за шагом и, наконец, оказались на асфальтовом шоссе. Было уже темно.

– Вы очень устали?

– Порядочно.

– Но идти быстрее еще можете?

– Могу.

– Тогда пойдем по асфальту как можно быстрее. Надо успеть на последний поезд.

Я старалась не отставать. Но мы оба уже так устали, что скоро выдохлись и пошли медленнее. Горы почернели, и над ними все ярче сверкали звезды.

– Здесь, в Лори207, есть легенда о пастухе, который спал на вершинах, чтобы быть поближе к звездам, и ему являлась по ночам прекрасная звездная дева. Однажды он погнался за этим недостижимым видением и погиб, упав в пропасть.

– Разве не более счастлив тот, кто способен так погибнуть, чем тот, кто проживет долгую жизнь в поселке Алаверды и даже не заметит звезд над своей головой?

Я увидела опять мелькнувшую в темноте улыбку и попросила:

– Расскажите еще что-нибудь.

– Вы читали «Ануш» Туманяна208?

– Нет.

– Это тоже местная лорийская легенда. Как обычно, о любви и о гибели ради любви.

– Но ведь это самая вечная тема, сколько бы ни было ее вариантов и как бы мало это ни было понятно слишком большому количеству людей. Несчастное человечество, если оно когда-нибудь утратит эту тему!

– А вы думаете, что многим это непонятно?

– Да, конечно. Если было бы иначе, единицы, умеющие по-настоящему любить, не гибли вновь и вновь, а прочие не смеялись бы над ними и не осуждали бы их, находя нелепой такую гибель вместо благоразумного брака и семейного благополучия без романтической страсти. Когда речь идет просто о примитивной патриархальности, это еще как-то оправдывается уровнем людей, но когда это связано с претензией на культуру, это пошло, как всякое обывательское мещанство.

– Вы умеете презирать и ненавидеть?

– А вы думали, что нет? Впрочем, в отношении среднего обывательского мещанства что сказать? Среди него есть много добрых людей. И они ли виноваты, что жизнь сделала их такими, ограничив их человеческие возможности узким кругом узеньких интересов и представлений? У меня всегда отчужденность от них, но часто и известная симпатия и жалость. Ненавижу же и презираю я их, когда они кичатся тем, что они собой представляют, и этими своими представлениями как истиной в последней инстанции. Ненавижу, когда они на свой аршин мерят других, не укладывающихся в рамки их узеньких норм, людей более высокого, широкого, свободного склада, и, шипя, осуждают и пытаются втиснуть все им непонятное в прокрустово ложе обывательской морали и обывательских ценностей, считая, что их так называемое общественное мнение – закон… О, как я это ненавижу!

Мы дошли до станции совсем поздно. Последняя электричка уже ушла.

– Что делать? Ждать какого-нибудь дальнего попутного поезда?

– Посидите здесь, я узнаю.

Через несколько минут Гурген вернулся.

– Хотите рискнуть поехать товарным поездом?

– Конечно.

Мы прошли среди составов, стоящих на путях, и влезли на площадку товарного вагона.

– Этот состав должен скоро тронуться в нужную нам сторону.

– А нас не прогонят?

– Может быть. Но ведь мы решили рискнуть, правда?

– Правда.

Мне стало весело перед открывающейся возможностью приключений.

Скоро раздались шаги. Мы притихли, но луч фонаря осветил нас, и к нам подошел железнодорожник. Гурген заговорил с ним по-армянски, в чем-то убеждая его, и, наконец, тот махнул рукой.

– Едем, – улыбнулся мне Гурген. – Но, к сожалению, не до конца. Состав дойдет только до станции Санаин, в половине пути до Туманяна, и там простоит ночь. Дальнейшие возможности неясны. Но что делать?

Действительно, на станции Санаин нам пришлось сойти. Была уже глубокая ночь. Мы сидели на перроне, на скамейке под большими деревьями. Было тепло, воздух казался мягким, ласковым, душистым. Небо было гигантским, черным, непроницаемым и огромным, мерцающие звезды сияли на его невидимом своде. Когда я закидывала голову, голова кружилась, я как будто падала в звездную бездну, забывая, где низ, где верх, но ощущая угрозу разбиться о глухую стену бесконечно далекого, твердого, безвоздушного мрака. Вероятно, голова кружилась от усталости – ведь по расчету Гургена мы прошли не менее 30 км, и я почти ничего не ела в пути из взятых им запасов, так как после пира в Гарни была больна. И все-таки было хорошо, фантастически хорошо ночью на этой маленькой, незнакомой станции, под этим небом среди этих молчаливых черных гор.

Вдруг где-то за ближайшими домами зазвучала песня. Молодой, красивый, высокий мужской голос пел что-то протяжное, чарующее, грустное…

– Это песня Комитаса209, – сказал Гурген.

Я слушала, глядя в небо и совсем отрешившись от реальности. Будто я летела среди звезд на широких крыльях уносившей меня ввысь мелодии. Когда звуки смолкли, я вздохнула.

– Я впервые слышу Комитаса. Я почти ничего о нем не знаю, кроме его имени.

– Но ведь и это имя его не настоящее, а ученое монастырское прозвище. Он был монахом в Эчмиадзине, и трагедия его жизни – не только враждебное отношение к его творчеству монашества, но и его собственная религиозность, противившаяся его творческим порывам. Вечная жестокая борьба, и внешняя, и внутренняя. Скованность, губящая гений, и мощное дарование, пробивающееся и ввысь, и вширь через все оковы, к светской музыке, к светским жанрам, несмотря на монашеские запреты и собственные тяжкие сомнения. Даже когда он уехал в Париж и там сбросил внешние цепи принуждения, оставались внутренние муки. И так во всем. И в любви. У него была ученица, которую он любил. Но серьезное отношение к своему монашеству навсегда осталось стоящим между ними. Поэтому любовь была только источником новых страданий. И даже этого было мало. Он оказался в Турции в период армянской резни – одного из тех страшных истреблений армян, которые не укладывались бы в рамки истории Нового времени, если бы не то, что принес в эту войну фашизм. Старый прославленный композитор был схвачен, как и другие, дикарями-янычарами. Он был приведен с другими туда, где людей резали и убивали тысячами. И хотя его успели спасти вмешавшиеся в это дело представители культуры, обратившиеся к правительству, он оказался свидетелем резни. Мог ли человек с обостренной впечатлительностью выдержать подобное зрелище? При нем убили и нескольких его друзей… Он сошел с ума и кончил жизнь душевнобольным. Редко можно найти что-нибудь еще более страшное, чем эта судьба… Слышите, вот опять одна песня Комитаса.

Тот же голос зазвенел в тишине, и звуки падали теперь, как слезы, как звезды, осыпавшие мою голову сверкающим потоком, от которого было и больно, и сладко, будто боль растворялась в сиянии, святая и просветленная красотой.

Так мы сидели долго, пока не пришел пассажирский поезд, в бесплацкартный вагон которого нам удалось сесть. Но – боже мой! – какой это был контраст с только что пережитым! Будто жизнь повернула к нам иную, отталкивающую маску и сама засмеялась над своей двуликостью. Вагон был переполнен не только людьми, но мешками, корзинами с овощами, фруктами, курами – все это явно предназначалось для базара. Несмотря на ночной час, в душном воздухе звучала тяжелая болтовня многих голосов, то ругавшихся, то обсуждавших дела купли и продажи. Мы остались в преддверии вагона, но и здесь было полно стоявших и шумевших мужчин. Когда они увидели меня – русскую женщину! – их взгляды сосредоточились на мне, и они окружили меня тесным кольцом, стараясь оказаться вплотную ко мне и меня потрогать. Только другое кольцо спасло меня от проявления самого грубого интереса к моей особе – кольцо рук Гургена. Он поставил меня к окну, встал за мной и, не прикасаясь ко мне, защищал своим телом и широко расставленными руками, которыми упирался в раму окна, сдерживая натиск снаружи. Мы уже не разговаривали, мы считали долгие минуты, отделявшие нас от конца пути. Только выскочив из вагона в Туманяне, мы облегченно вздохнули и будто сбросили с себя что-то липкое, противное, нечистое. Приключения были поистине разнообразны.

Но они на этом не кончились. Было четыре часа ночи, когда мы попали на турбазу, и здание ее оказалось запертым изнутри. Мы осмотрели расположение окон женской комнаты, но влезть в них было невозможно – слишком высоко. Стучать и будить спящих было неудобно. Гурген предложил мне ночевать во дворе, в служебном помещении, где останавливались шоферы. Три или четыре человека и сейчас храпели там на раскладушках. Гурген притащил еще две и расставил в свободных промежутках, достал где-то подушки и одеяла. Прямо в сарафане я с наслаждением растянулась на своем ложе и мгновенно заснула. Усталость не оставила места ни для каких мыслей. Последнее мелькнувшее и заставившее меня сонно засмеяться соображение было о том, что подумают обо мне туристки, узнав, что после путешествия вдвоем с экскурсоводом я вернулась в четыре часа ночи и легла спать в комнате с мужчинами. Кто из них поверил бы, что, в отличие от многих из них, я не была за эти сутки повинна ни в чем, кроме платонических чувств и чисто духовных взаимоотношений. Ну и чорт с ними! Что бы они ни думали, их мнение было мне абсолютно безразлично.

Когда я проснулась утром, солнце заливало ярким светом пустую комнату. Я даже не слышала, как встали и ушли те, кто спал в ней. Потянулась, чувствуя, как болят мускулы после вчерашнего путешествия, и опять невольно засмеялась, радуясь всему тому, что было и что я видела. В это время вошел Гурген.

– Вы проснулись? Как вы спали?

– Прекрасно.

Я улыбнулась ему открытой, доверчивой, дружеской улыбкой. И вдруг в каком-то внезапном и, вероятно, непроизвольном порыве он бросился ко мне, встал на колени и положил голову ко мне на грудь, обвив меня руками.

– Не надо, не надо! – вскрикнула я и, выскользнув из его рук, вскочила с постели.

Он повернулся и молча вышел из комнаты. Мне стало горько, тяжело, грустно. Мне так хотелось сохранить наши приятельские отношения, я уже так ценила Гургена и дорожила им, я так не хотела ни обидеть его, ни причинить ему боль. Но что я могла, что я могла? Даже если бы он будил во мне волненье, отличающееся от платонически-дружеских чувств, разве я могла бы изменить тому, кто был моей любовью? Но ведь и намека на что-либо сверх дружеского тепла во мне не было к Гургену.

Когда Гурген вошел опять, я поразилась его самообладанию и почувствовала к нему еще большее уважение. Сдержанно и просто он позвал меня завтракать (я проспала общий завтрак) и напомнил, что мы должны сходить сегодня в селенье Туманян и на руины монастыря святого Грегора210. Будто ничего не произошло. Будто надо перечеркнуть то, что было, как небывшее. В этом были ум и такт. Но, увы, то, что только что дало трещину, сразу не склеишь. Да и вообще склеишь ли? Прежней непринужденности общения, разговора, тепла уже не было, во всем ощущалась невольная натянутость.

Темной тенью легло это на весь день, будто даже само солнце уже не светило так ярко. Мы поднялись от станции по крутой тропинке в деревню, носящую теперь имя родившегося там поэта, бывшего сыном сельского священника. Дом превращен в музей, перед домом – бюст Туманяна. Мы все осмотрели. Гурген переводил мне надписи, рассказывал о любимом им классике армянской литературы. Но все это без прежнего живого энтузиазма. За селением началось широкое, ровное плато, поросшее спелой пшеницей, колебавшейся под порывами ветра. Горы отступили вдаль, и мы шли будто бы по кусочку украинской степи, но под жгучим армянским небом. Это было неожиданно и странно. Но и на этом лежала тень печали, как на звуке стихов, которыми мы обменивались по пути. Боже мой, зачем так устроены человеческие отношения?

Поле кончалось впереди зеленой полосой леса, за которым вдали голубели горы. Будто лес тянулся к ним по продолжению плато. Но когда мы подошли вплотную, оказалось, что перед нами обрыв глубокого и широкого ущелья, склон которого густо зарос деревьями и переплетающимся кустарником. Узкая крутая тропинка вела вниз в эту пышную лиственную чашу, и под одним из первых развесистых деревьев сидел красивый темнолицый пастух около отдыхавших овец и коз. Большая овчарка заворчала, но при окрике хозяина легла у его ног.

Гурген спросил по-армянски, приведет ли нас тропинка к храму Сурб Григор. Пастух кивнул головой, но потом между ним и Гургеном завязался разговор. Вернее, говорил пастух, сверкая голубоватыми белками черных глаз и белоснежными зубами.

Когда мы пошли дальше, Гурген сказал:

– Он рассказал мне легенду о монастыре, к которому мы идем. Когда-то здесь остановилось армянское войско, направлявшееся в поход. Развели костры, поставили котлы, чтобы сварить еду. И вдруг над одним из котлов появился ворон. Он летал и каркал, но никто не обращал внимания. Хотели уже приступить к еде, но тут ворон бросился в котел и сварился в нем. Пришлось выплеснуть содержимое котла, и тогда на дне обнаружили змею, ядом которой была отравлена пища. Если бы ворон не спас солдат, ценой жизни предупредив их об опасности, они были бы отравлены. В память этого чуда здесь поставили часовню, а потом возвели монастырь. О строительстве монастыря тоже есть легенда, но пастух не помнит ее точно. Строили церковь отец и сын, и камень для этого носили на себе снизу со дна ущелья. Отец так стремился создать прекраснейшее строение, что не щадил ни себя, ни сына. Вот в этом творческом упоении он, кажется, как-то и загубил сына, принеся его в жертву своему делу, заразив его высоким безумством вдохновения.

– А далеко до монастыря?

– Нет, совсем близко.

Гурген раздвинул переплетенные в сплошную чащу свежие, душистые ветки и вдруг, совсем неожиданно, в нескольких метрах от нас открылись развалины, одни из самых прекрасных и живописных, когда-либо мною виденных. Они были из густо-розового туфа, нежно пылавшего на солнце в контрасте с яркой зеленью. Ветки ползучих растений казались изумрудными на розовом камне среди повисших в воздухе арок, рухнувших столбов, обломков, покрытых узорной вязью орнамента. И еще изумруднее были мириады ярко-зеленых ящериц, покрывавших камни и дремавших на солнце. Я не могла сдержать возглас восхищения, но, обернувшись, заметила грустный взгляд Гургена и вынужденную улыбку. Опять тень легла на яркие краски, и если красота не померкла, то восприятие ее сразу усложнилось. Что-то погасло во мне. Я почувствовала себя усталой и опустилась на камень среди развалин, спугнув ближайших ящериц.

– Вы сегодня утомлены после вчерашнего?

– Да, немного.

– Хотите подремлите, а я за вас сфотографирую с разных сторон развалины и отдельные обломки?

Я благодарно улыбнулась, протягивая аппарат, и прислонилась к теплым розовым камням. У меня слегка кружилась голова от усталости, обилия впечатлений, от того, что я была расстроена произошедшим и так хотела сохранить добрые отношения с Гургеном… Я закрыла глаза и, видимо, задремала. Когда я очнулась от полузабытья, вокруг звенела тишина и успокоенные моей неподвижностью ящерицы мирно грелись на камнях рядом со мной. На некотором расстоянии сидел Гурген и смотрел на меня, но отвел взгляд, как только я открыла глаза.

– Ну вот, вы немного отдохнули, а я все сфотографировал, – в его голосе прозвучали те же нотки натянутости, которые так отличали сегодняшний день от вчерашнего. Мне стало еще грустнее.

Когда мы возвращались обратно, натянутость усилилась, хотя он и старался скрыть ее разговором. Сумерки сгущались, и сгущалась тень, омрачившая дружескую непринужденность.

После ужина на турбазе Гурген с нервной оживленностью болтал с товарищами. Потом сел в отдалении от меня. Утром мы должны были расстаться, и мне не хотелось расстаться так отчужденно. Мне было все более грустно, все более хотелось чем-то сгладить случившееся, чем-то восстановить тепло между нами в меру моих возможностей, хотя для него эти возможности уже явно были недостаточными.

Я подошла к нему и сказала:

– Хотите, пойдем погуляем вдоль реки?

Он встал и молча последовал за мной. Я тоже в смущении не нарушала молчания, не зная, как лучше коснуться больной темы.

– Гурген…

– Что, вам нравится эта скала? – проговорил он вдруг с горечью, и я услышала в этом вопросе: да, вас трогают только камни, а человеческое сердце и его боль оставляют холодной.

– Нет, я хотела сказать совсем не о скале. Я даже не замечаю из-за огорчения, как красиво вокруг. Мне так не хотелось бы потерять вас и хорошие отношения с вами. Я чувствую такое дружеское расположение к вам! Простите меня, если я утром отреагировала резко. Но поймите меня, я бесконечно люблю своего мужа и никогда ему не изменяю.

– Что же, утром я заслужил вашу резкость. Я был сам виноват, – проговорил он просто. Но через мгновенье продолжал медленно, с болью, как человек, в сердце которого накопилось много скрытого страданья, которое вдруг выступило наружу.

– Знаете ли вы, что значит вечно ждать любви и никогда не находить на нее настоящего ответа, встречая только ошибки или неудачи! И так всю жизнь, всю жизнь! Я женился, конечно, по любви – иначе не могло быть. У меня родился сын. Я, казалось, был счастлив. Но это длилось всего год и было только миражом. Когда меня сослали, моя жена сразу же вышла замуж за другого, и даже ребенок наш воспитывался не у нее, а у моей матери. Через десять лет, вы знаете, я вернулся. К этому времени моя жена потеряла своего второго мужа и с готовностью вернулась ко мне. Я все забыл и все простил, я так жаждал воскресить счастье того первого года нашей жизни… Мы взяли сына. Казалось, все могло начаться сначала, хотя, конечно, незримая трещина осталась, и это было неизбежно. Но когда через полтора года меня опять выслали, и теперь не в лагерь, а в более сносные условия ссылки, допускавшие приезд жены, она от этого отказалась и не приехала ко мне. Опять она нашла заместителя, более подходящего и удобного, чем я. Мне было очень тяжело. Я решил твердо, что между нами все и навсегда должно быть порвано. Эти годы я прожил с одной русской женщиной, потерявшей мужа на войне и воспитывавшей сына. Она была доброй, душевной, заботилась обо мне, привязалась ко мне. И я чувствовал к ней теплоту и ответственность за нашу связь. Но любовью это не было. И даже не было настоящей внутренней близостью. Она была простая, малокультурная. Мой духовный мир и мои интересы были ей непонятны. Конечно, она и сама это чувствовала. Поэтому, когда я был освобожден и вернулся в Ереван, она не поехала со мной, хотя я звал ее и предлагал быть моей женой. Предлагал из чувства ответственности и благодарности. Но то, что она отказалось, было лучше. Что говорить о мимолетных увлечениях следующих лет? Они манили каждый раз возможностью чего-то настоящего, но оказывались ошибкой и обманом. А любви так хотелось! И никогда не мог я жить без этой потребности в настоящей любви… Только один раз как будто появилось что-то серьезное. И, как это ни странно, здесь, в этом ущелье, над этой рекой. Среди туристок, которых я привез сюда, была одна женщина, которая мне очень нравилась. Вечером вот так же мы ходили здесь и разговаривали. И я почувствовал, что влюбился. Я приехал вслед за ней в Тбилиси, чтобы еще раз встретиться. Потом мы переписывались. А потом я приехал к ней в Орджоникидзе и жил у нее целый месяц. Жил как ее муж. У нее была дочка, а муж был посажен в 37-м году и пропал без вести. Она считала, что его давно нет на свете. Все было решено. Мы должны были пожениться, и я увез бы ее в Ереван. И вдруг вернулся ее муж – до него еще только дошла реабилитация. Она отвыкла от него, у нее было уже более сильное чувство ко мне, чем к нему. Но ей было его жаль, не хотелось лишать дочь отца, и мать, имевшая на нее очень большое влияние, требовала, чтобы она соединилась с мужем. Вероятно, у нее не было сильной воли и умения сильно любить – она всему этому подчинилась. А мне предложила остаться ее любовником, обещая тайные встречи. Я не мог пойти на такой компромисс. Мне этого было мало, мне нужна была жена, подруга в моей одинокой жизни. К чему объедки с чужого стола. И я сам порвал с ней.

Он помолчал, потом продолжал:

– Так и живу один, с сыном, которого взял к себе, вернувшись. Он уже студент. Живем мы в крохотной комнатке, которую я снимаю, потому что мне все еще не дали свое пристанище. А жажда любви не остыла. Простите, что я говорю это, но знаете ли вы, что значит прожить жизнь с этой вечной жаждой и не найти ей удовлетворение? Знаете ли вы, что значат ошибки и неудачи, когда кажется, что опять появилось что-то маняще-прекрасное?

Я молчала, опустив голову, чувствуя себя без вины виноватой, полной сочувствия и симпатии и вместе с тем бессильной дать человеку то, что могло бы быть для него счастьем.

– Уже поздно, – сказал он устало. – Вам пора спать. Я уезжаю завтра рано утром, и, может быть, мы не увидимся.

– Нет, мы увидимся. Я встану так рано, как вы, чтобы проводить вас, попрощаться и поблагодарить за все, за все. Простите меня, если я в чем-то перед вами невольно виновна. И мне так не хотелось бы, чтобы наши дружеские отношения прервались. Я буду писать вам, пришлю стихи.

– Спасибо.

Что было все это для сердца, жаждавшего другого? Жалкие крохи, ненужный эрзац!

На рассвете я встала и вышла умываться. Машина стояла во дворе и могла уйти, по моим соображениям, только мимо окон комнаты, где я ночевала. Из умывальной я видела, что Гурген спустился вниз на дорогу. Но опять-таки, по моим расчетам он обязательно должен был вернуться во двор, чтобы сесть в машину. Поэтому я его не окликнула и вошла в комнату, чтобы причесаться. Однако когда я вышла опять во двор, машины уже не было.

Оглянувшись, я заметила, что были еще ворота, через которые машина могла выезжать. А Гурген? Он, видимо, обошел турбазу и сел в машину за воротами, не возвращаясь во двор. Я вспомнила, что в это утро его фигура показалась мне сутулящейся, будто на плечи его легла тяжесть. И меня охватил порыв такой боли, что слезы навернулись на глаза. Он подумал, что я проспала, что я не хотела с ним прощаться, что я не сочла нужным проводить его после всей той доброты и заботы, которые он проявил ко мне. Эта мысль меня жгла и давила. Туристки собрались и ушли на экскурсию, а я сидела на своей кровати, потерянная, тоскующая, подавленная. Все вокруг было пусто и окрашено темным цветом. Я написала несколько стихотворений, чтобы разрядить свое настроение. Это тоже не помогло. Мне хотелось вернуть Гургена, хотелось, чтобы он не думал, что я могла обидеть его невниманием, хотелось восстановить те простые и легкие отношения, которыми мы были согреты первые дни, проведенные вместе. Но желания были бессильны и бесплодны. И при всей моей дружеской симпатии, при всем тепле к нему я понимала, что самое главное непоправимо – во мне нет того, что нужно ему, я не могу ответить на любовь не только любовью, но даже увлечением.

Вторая половина дня была еще более тягостной из-за присутствия вернувшихся туристок. Они судачили и сплетничали вокруг меня о знакомствах, о мужчинах, друг о друге, и все это было так пошло, пусто, скучно. Толстая, грубая, более чем немолодая тетка, ткачиха одной из московских фабрик, отказавшись от экскурсии, весь день разглаживала свои туалеты, и когда она, топорная, но накрашенная и разряженная, ушла, о ней сразу заговорили.

– Опять нафабрилась и пошла искать себе кавалера.

– Долго ли найти? К ночи подыщет!

– Вот увидите, ночью уйдет, чтобы с тем толстым черным шофером путаться.

– А ведь он ничего, девочки, не так уж плох и для тех, кто помоложе.

Несколько учительниц с внешностью «синих чулков» презрительно молчали, слушая этот разговор. Но когда другие ушли, их беседа оказалась еще куда менее приятной. С неприкрытым великорусским самодовольством и чувством превосходства они начали поносить все, что видели на Кавказе, – и «дикость» природы, и «грязь» селений, и «некультурность» людей, которые так «ненавидят» русских, что даже не хотят на улице отвечать на вопросы, отворачиваются и рады бы всех «перерезать». Я была близка к тому, чтобы вмешаться и сказать: зачем же вы ездите в чужие страны и к чужим народам, если все вам здесь так неинтересно и так противно? Чтобы все охаивать и оскорблять? И что вы противопоставляете увиденному – свою узость, свое хамство, свои селенья, где так часто кишат клопы? Обращаетесь с презрением к «туземцам» и возмущаетесь, что они не хотят иметь с вами дело? Или принимаете за ненависть к себе непонимание вас простыми людьми, не знающими русского языка? Но, конечно, я не вступила в этот бесполезный разговор, привыкнув не тратить попусту слов и утешая себя тем, что не все же такие – во дворе несколько скромных и симпатичных женщин читали что-то, у одной из них в руках был путеводитель.

Я встала и ушла из комнаты. Во дворе было уже темно. Я села вдали от других, не имея никакого желания слушать пошлую или пустую болтовню. Однако и здесь я не осталась в покое. Рядом сел один из служащих турбазы, простоватый, грубоватый тип с маленькими маслянистыми глазками.

– Скучаете?

– Нет.

– Почему же вы одна?

– Потому что мне так нравится.

– Знаю, скучаете по Гургену. Но ведь тут скучать не полагается. Мы вам другого найдем. Хотите? В два счета! Вы женщина что надо. Если хотите, молодого парня присмотрим.

Я молчала, не давая прорваться раздражению.

– Что, не хотите?

– Не хочу.

– Зачем же вы приехали? Ведь все сюда приезжают, чтобы хорошо время провести, развлечься. Вот даже та толстая старуха.

Он указал на московскую «щеголиху», сидевшую с глупой улыбкой на заплывшем, круглом лице рядом с черномазым толстым шофером.

– Ну и пусть. А я приехала сюда не за этим.

– Странно! Это вы притворяетесь. Не хотите другого вместо Гургена.

Я встала и вернулась опять в комнату, легла в постель, стараясь ничего больше не слышать.

На другое утро я выехала с туристской группой автобусом в Тбилиси. И опять столкнулась с хамством основной массы туристов. Они кричали, что машина маленькая, что им в ней и так тесно, что «диких» не следует брать, так как они мешают в пути.

– Можете не волноваться, – сказала я сухо. – Я не займу ни одного места, вам принадлежащего. Я сяду на свой рюкзак. И проезд я оплатила, так что имею на него право, как и вы.

Я действительно села на рюкзак у дверцы автобуса, за сиденьем шофера, и так просидела всю дорогу, глядя сквозь передние стекла машины. Конечно, никаких разговоров с окружающими уже не могло быть, а от их собственных разговоров я отключилась.

Мы ехали новым путем, через Болниси, маленький городок, где находится чуть ли не самая древняя из грузинских базилик. Но, конечно, никто не счел нужным здесь остановиться. Запомнились на голой, каменистой, слабо всхолмленной местности отдельные конусообразные вершины, вздымавшиеся вверх щетинистыми остриями утесов, и на них хорошо сохранившиеся развалины замков, органически вырастающих из скал зубцами стен и остриями башен. Удивительная гармония неприступных и грозных форм рельефа с неприступными твердынями Средневековья! Я пыталась фотографировать сквозь стекло машины, но, конечно, с очень малым успехом. Мелькнула большая крепость, тоже со стенами и башнями. Потом началась пустынная и выжженная полоса и, наконец, показался Тбилиси в котловине, полной густых и знойных испарений. Усталая, голодная, в подавленном состоянии я вышла из машины у тбилисской турбазы и явилась к Ханум.

Я сразу же написала письмо Гургену, теплое, дружеское, полное благодарности за все, что было, окрашенное чувством невольной вины и настоящего уважения. Я просила его простить мне, если я причинила ему хоть каплю боли, и желала ему такой любви, о которой он столько мечтает и которой так достоин. Я надеялась, что завязавшаяся между нами дружеская связь не порвется, потому что кроме любви есть еще столько оттенков человеческих отношений, которые обогащают и украшают человеческую жизнь… Когда я все это написала с искренней горячностью и искренней грустью, мне стало легче. И, поужинав в ближайшем кафе, я уже в полном изнеможении легла спать.

Предыдущая главаГлава 5 из 65Следующая глава