К книге
Горы и встречи. 1957Горы и встречи. 1957. II. Нальчик – Тбилиси Июль 1957 г
6%
Горы и встречи. 1957. II. Нальчик – Тбилиси Июль 1957 г
4

Его походка была небрежна и ленива, но… он не размахивал руками, – верный признак… скрытности характера.

Прошло не больше часа, а я уже ехала в такси из Пятигорска в Нальчик с каким-то типичным семейством курортников, искавших попутчика, так как в нанятой машине оставалось одно свободное место.

Промелькнули улицы Пятигорска, позади остался колючий, зеленый Машук. Я вспомнила о безумном дне, проведенном мною здесь три года назад, когда я в одни сутки обошла все лермонтовские места, обогнула весь Машук, поднялась на его вершину, спустилась ночью, заблудившись, по ошибке на его обратную сторону вместо Пятигорска и все это вдвоем с попутчицей, которую довела не только до изнеможения, как и себя, но и до безумного страха. Зато я ночью, при луне, прошла вторично мимо места дуэли Лермонтова, уже безлюдного, печально-торжественного и поэтичного… Вообще, мне кажется, я почти не видела и не знаю нынешнего Пятигорска – так живо я перенеслась в Пятигорск лермонтовских времен, так непосредственно ощутила встречу с тенями самого поэта и Печорина, так романтически эту встречу пережила.

Гладкой, прямой асфальтовой линией бежала вперед дорога, мокрая от только что стихшего дождя. Небо было окутано тяжелыми, низкими сизыми тучами, скрывавшими горы и заходящее солнце. Освещение было странным, причудливым, тревожным. Иногда тучи разрывались извилистыми молниями. Машина порой так скользила по лужам, что казалось, вот-вот мы перевернемся. Дул свежий ветер, заставивший меня накинуть на плечи плащ. И все-таки воздух был теплый, ласковый, мягкий, каким он бывает только на юге. Я всегда после Ленинграда удивительно остро ощущаю это изменение воздуха, воспринимая его с физическим наслаждением и почти детской радостью.

И вот на дороге показалась группа ехавших нам навстречу всадников в черкесках, бурках, больших папахах.

– Это кабардинцы возвращаются с конных состязаний в Нальчике, – пояснил шофер. – Ведь сегодня там праздник – 400 лет присоединения Кабардино-Балкарии к России.

Да, я совсем забыла о том, что приехала в воскресенье, когда праздновался этот юбилей.

Отдельные всадники и целые кавалькады стали попадаться нам все чаще. И все полнее воскресала опять передо мною лермонтовская эпоха, в которую я переношусь с неизменным волнением, несмотря на ясное представление не только о ее романтических сторонах. Я любовалась тонконогими кабардинскими конями, красивой посадкой стройных фигур, перетянутых узкими поясами, на которых поблескивали рукояти больших кинжалов. Строки стихов и поэм мелькали в моей памяти. Я была довольна, что Кавказ встречает меня в этот именно раз так – в своем старинном национальном облике, следы которого все более и более стираются временем. Я была рада, что мои попутчики ни на что особенно не реагировали и потому молчали, не нарушая моего настроения, моего погружения в поэтическое былое. Мне было досадно только, что я не приехала в Нальчик с утра и не попала на скачки. Любовь к лошадям и верховой езде воспитана во мне с детства отцом, полковой жизнью, близостью к красноармейцам, привычкой к седлу48… Неслучайно Павлуша49, шутя, говорит, заметив те или иные недостатки моего воспитания, что росла я на конюшне.

Наконец, мы приехали в Нальчик, новый, белый, с широкими, правильно распланированными улицами. Остановились у вокзала, и через минуту я осталась одна. Сдавая свой чемоданчик в камеру хранения, я спросила о турбазе или гостинице, но мне ответили, что из-за праздника все сейчас переполнено.

– Что же делать?

– Да вот возьмите адрес. Тут недалеко одна женщина сдает койки.

Я отправилась по адресу и остановилась в белой маленькой мазанке, в семье, характерной для провинциального мещанства – тупого, поглощенного сплетнями и материальными интересами. Боже мой, как непригляден этот слой! Я не хочу отказать ему в наличии элементарных человеческих чувств. Но надо всем доминирует именно то, что получило нарицательное название «мещанство», уже лишенное своего прежнего сословно-социального смысла.

Вечером, сидя в садике под яблоней, я услышала рассказы о празднике, о том, как вернувшиеся из ссылки балкарцы «порезались» с кабардинцами, которых они считают виновниками своего изгнания только потому, что те высланы не были. Меня же расспрашивали исключительно о том, что продается в ленинградских магазинах, как часто «выбрасываются» те или иные товары и по какой цене. Удивительно занимательная тема! Я была благодарна судьбе, когда пришел какой-то старик, проживший всю жизнь в Кабарде, и рассказал мне кое-что о нравах горцев, без пренебрежения к их «дикости», а просто и с уважением. Он говорил не только о пережитках кровной мести, но и о том, что в горах любой чабан, даже рискуя жизнью, придет на зов путника, попавшего в беду, и окажет ему помощь.

– Чем дальше в горы, тем больше сохранились старые обычаи, – говорил он, довольный, что нашел неожиданную слушательницу. – Много в этих обычаях дурного, но много и хорошего. И, по правде, я предпочту простых горцев из дальних аулов тем, которые живут теперь в городе или близко к городу. Все старое хорошее они, глянь, потеряли, а нового хорошего мало взяли.

– Ну а уж что хорошего ты нашел в дальних аулах? – возразила родственница хозяйки, учительница, работающая в горном кабардинском селении. – Я ничего не вижу. Одна дикость и азиатчина. Упрямые, злые! А как они на русских смотрят!

– Скажите, – спросила я ее, – сохранились ли в том селении, где вы работаете, старинные сказания, песни, танцы?

– А кто его знает… Я не слышала.

– Ну, например, на праздниках, на свадьбах вы же у них бываете в доме?

– Нет, не хожу. Грязь, азиатчина. Неприятно ходить. Вообще, сторона препротивная.

– А природа, горы? Неужели вам не нравятся?

– Надоели эти горы. Горы и горы – что в них хорошего?

Я прекратила этот разговор. И зачем только такие носительницы просвещения попадают в горные аулы? Чтобы насаждать там все то же мещанство, которое хуже любой «азиатской дикости», и чтобы внушать горцам отвращение к русским?

Усталая, я заснула в душной комнате с низким потолком, на нескладной кровати, в которой, к счастью, не было клопов. На полу храпели хозяин с хозяйкой.

Утром я отправилась в город, чтобы прежде всего чего-нибудь поесть. Из окна весьма примитивной столовой я видела очистившиеся от облаков горные цепи и чувствовала в душе просветление и облегчение. Затем я побродила по центральным улицам и площадям. Они красивы, местами даже нарядны. Но все это уж очень новое и потому стандартное, лишенное лица, которое приобретает город, имеющий большое и интересное историческое прошлое. Что делать. Для меня новые города не привлекательны, я не чувствую их обаяния. Кроме того, строящимся городам всегда присущ характер недостроенности, необжитости, как недостроенному дому, с которого еще не сняли леса и вокруг которого валяются груды мусора. Умом я, конечно, приветствую всякое строительство, особенно когда оно достаточно добротно и красиво (как часто этого не хватает!). Но по натуре я историк, а не строитель, пафос строительства сам по себе не увлекает моих чувств.

Побродив по Нальчику, я отыскала городок научных работников, в котором живет мой давний школьный учитель, ботаник, теперь возглавляющий северокавказское общество охраны природы. Мне показали стандартный неуютный дом среди неогороженного, похожего на пустырь двора, и сказали, как найти квартиру. Я прошла по длинному коридору, напоминающему общежитие.

И вот я обедаю у Юрия Ивановича Коса50. Сколько лет я его не видела! Его лицо стало совсем сморщенным, рыжеватые волосы поредели. Но он такой же невероятно высокий, худой, прямой. Он даже выше Павлуши. Перед войной, когда Павлуша в связи с геологической работой был в Нальчике, они встретились на базаре и издали сразу заметили друг друга, так как только их головы возвышались над толпой.

Юрий Иванович рассеян, совершенно отрешен от практической стороны жизни и связанных с ней забот. Ему очень идет его близорукость, как будто выражающая его сосредоточенность на изучении любимых им листиков и тычинок и лишь приблизительное, расплывчатое видение иных сфер, лежащих за пределами этого своеобразного фокуса зрения. Это читается и в его улыбке, и в какой-то трогательной детскости, присущей выражению его лица и комично контрастирующей с его огромной фигурой. Детскость заключается в абсолютной бесхитростности, непосредственности и полной беспомощности в бытовом и деловом отношении. Надо, чтобы кто-то заботился об этом длинном человеке, удивительно похожем на жирафа, даже посадкой головы, движениями и походкой. В школе его называли Жираф или Дядюшка-поймай-воробышка. Вместе с тем он мило весел, не чужд радостям жизни, не прочь выпить вина или пива, вспомнить свои студенческие романы. Только все это между прочим. Главное – страсть к своему делу, которая наполняет его существо прочной, неизменной радостью, являясь основой его постоянного ровного, благодушного настроения. Что значит все прочее в жизни рядом с этой радостью, перед которой все отодвинуто от фокуса зрения его близоруких, светлых глаз? В его типе есть что-то сходное с Паганелем51. Он учился в университете в Осло, и многие считают его шведом, хотя он по происхождению словенец. Сколько забавных историй было известно о нем в школе! Говорили, что он пробовал, съедобны ли тараканы, и попал в больницу. В действительности он, изучая грибы, пытался расширить сведения об их съедобности и ради науки серьезно отравился. Он даже сочинял стихи о каких-то разновидностях лишайников, растущих на «лилейных» стебельках. Как все дети, мы подсмеивались над чудачествами этого энтузиаста. Но он был добр, благороден, великодушен. Он просто стоял выше нашего детского непонимающего смеха. И в результате мы его любили и получали большое удовольствие от экскурсий с ним в детскосельские парки, где он порою, почти как поэт, смотрел на какие-нибудь древесные грибы и вдохновенно нам о них рассказывал.

С тех пор он был выслан из Ленинграда и после скитаний и адмссылки52 осел в Нальчике, имея ряд «минусов» – запрещенных для жительства городов. Здесь он писал научные труды, открыл несколько неизвестных видов северо-кавказской флоры, установил целебные свойства некоторых растений, собирая сведения об их народном использовании. Он стал также инициатором создания и основателем Ботанического сада в Нальчике – детища, которому он отдает сейчас все силы. В горы ему ходить уже нельзя – у него был инфаркт. При своей обаятельности и большой человеческой простоте он заражает своим энтузиазмом соприкасающихся с ним людей, стремясь со всеми поделиться своими знаниями и интересами. Около него сформировался ряд ботаников-любителей, один из которых – работающий в его учреждении полотер.

Но разве это все, на что способен человек, предназначенный быть большим ученым, а кончающий жизнь скромно и незаметно? Радует только то, что он все же остался внутренне несломленным, что он весь светится, что он живет в своей любимой сфере, в значительной мере вне окружающего, над темными сторонами жизни, в том числе и своей собственной.

Он и его жена-математик рассказали мне о Нальчике, о только что создавшемся из педагогического института университете, о том, что не хватает в таком новом и все еще очень провинциальном городе настоящих научных кадров. «Ученая» интеллигенция не сформировалась и формируется медленно. Ведь в прошлом ее здесь не было. Разлагается местная народная культура, а новая воспринимается так поверхностно, что создается слой, очень далекий от какой бы то ни было настоящей культуры. Пока… Но сколько еще это продлится? Подобные переходные периоды в жизни народов бывают очень тяжелы и длительны.

Я с интересом слушаю о появлении в большом количестве девушек-кабардинок среди студентов пединститута, робости и скромности этих горянок, об их милой наивности и непосредственности.

– Очень трудно было их приучить к занятиям физкультурой, особенно в спортивных костюмах. Но они так дисциплинированны, что подчинились и этому, причем стали к этому привыкать гораздо быстрее, чем студенты-горцы, до сих пор с презрением и враждебностью смотрящие на девушек, занимающихся физкультурой и надевающих спортивные брюки или трусы.

– А охотно ли горцы вообще учатся? Много ли читают? Чем интересуются?

– Очень по-разному. Есть жадно тянущиеся к культуре, но далеко не все. Кого они больше всего читают, знают и любят – это Лермонтова. Он для них превыше всего.

Я улыбнулась от удовольствия.

С любопытством я расспрашивала об окрестностях Нальчика, о возможности попасть в Чегемское53 и Черекское54 ущелья. Но оказалось, что это вовсе не легко. Никакой регулярный транспорт туда не ходит. Ехать же на случайной машине и потом одной идти в ущелье мне не советовали, уверяя, что это опасно. Тем более что сейчас в разрушенные аулы вернулись балкарцы и настроения их неизвестны. Враждебность к кабардинцам они проявляют открыто, но, конечно, и на русских они не могут быть не злы за годы изгнания. Кроме того, идти в горы одной женщине… Опять этот непоправимый недостаток – я женщина!

Распрощавшись, я отправилась на туристскую базу, надеясь там найти возможность попасть в ущелье. Но в одно из ущелий туристы заходят на обратном пути с дальнего маршрута, а в другое ездят только на машине, очень редко – в данном случае такая поездка ожидалась только через неделю. Пришлось отложить ущелья на будущее и решить, что когда-нибудь я опять заеду в Нальчик. А пока я отправилась в курортную и парковую часть города – зеленую, пышную, примыкающую прямо к лесистым склонам гор. До заката я бродила здесь одна, любуясь мощными деревьями, увитыми плющом, зарослями отцветающих кустарников, силуэтами вершин, проглядывавших сквозь чащу и все более синих, легких, воздушных по мере приближения вечера.

Когда я вернулась в хибарку, где остановилась, я сразу же легла спать; мне не хотелось слушать хозяйские разговоры и хозяйскую перебранку, не хотелось разрушать того настроения, которое создалось от общения с природой. Это была вторая и последняя ночь в Нальчике.

* * *

Рано утром я села в автобус, уходящий в Орджоникидзе55. Путешествие длилось восемь часов. День был жаркий и душный, дорога пыльная. Автобус накалился, и ехать было малоприятно, хотя я вообще неприхотлива и легко переношу дорожные неудобства. Меня огорчало другое: завеса испарений, поднимавшихся от земли после недавно прошедших дождей, совершенно скрывала цепь Большого Кавказа, которой я надеялась полюбоваться. Сколько я ни всматривалась, я не могла различить ни одной вершины, только иногда сквозь дымку поблескивал то ли снег, то ли край облака. Потеряв надежду, я разговорилась со своей соседкой по автобусу, молодой осетинкой, студенткой пединститута. У нее характерный тип лица с тонкими чертами, с темными глазами под тонкими дугами бровей. Она оказалась приветливой и общительной девушкой, и я охотно слушала ее, изредка задавая вопросы, чтобы оживить беседу.

Она рассказывала почти исключительно о волновавших здесь всех событиях, о возвращении на родину высланных десять лет назад народностей Северного Кавказа. В данном случае устами моей собеседницы говорила давняя вражда осетин и ингушей56.

– Ингуши ужасные люди, – уверяла она. – Они всегда были разбойниками и остались ими сейчас. Ни настоящей оседлости, ни школьного образования – ничего не удалось у них по-настоящему ввести. Они всех ненавидят. Они режут просто ради грабежа, а не только из-за обид и кровной мести. Ни одна осетинская девушка не рискнет вести знакомство с ингушом – это может окончиться чем-то страшным, даже если он живет в городе или служит в армии. Однако таких всегда было очень мало. Зачем их вернули обратно?

– Но неужели вам кажется справедливым насильственное выселение из родных мест целой народности, какова бы она ни была? – осторожно и мягко спросила я.

– Нет.

– А если так, то не следовало бы исправить несправедливость, хотя бы даже и через десяток лет?

– Да, если рассуждать вообще, то это так. Но что из этого получилось на деле! Сколько убийств? В одном селении ингуши перерезали даже учителей и учительниц школы. Всюду, где осетины сами не успели уйти из прежних ингушских селений, начиналась резня. А у нас в Орджоникидзе похищена и до сих пор не найдена девушка-студентка, дочь одного из представителей нашей республиканской власти. Это тоже сделано назло осетинам.

Я задумалась.

– Да, это все ужасно, что говорить. Но значит, возвращение ингушей и иных народностей на родину надо было продуманно подготовить и организовать. Нельзя же было людям, да еще не потерявшим привычки отстаивать свои права с оружием в руках, предоставлять возможность вернуться, не освободив для них те места, где они жили и где потом поселились другие. Надо было предварительно затратить и время, и средства, но переселить осетин из бывших ингушских аулов. Если была допущена несправедливая ошибка, надо за нее расплатиться, а не пытаться исправить ее новыми ошибками.

Несмотря на враждебность к ингушам, девушка как будто согласилась и рассказала мне еще много интересных, но страшных и грустных подробностей происходящего.

– Вы знаете, – говорила она, – их очень много умерло в изгнании. Они не умели приспособиться к чужой стране, к новому образу жизни. Особенно, конечно, старики. Они уверяют, что молодежь начала там совсем портиться, во всяком случае, по их старинным представлениям. Поэтому, когда разрешили вернуться на родину и часть молодых уже не очень этого хотели, старики пригрозили, что все, кто не поедет, будут перебиты. Останки же умерших они постановили перевезти в родные горы. И повезли, вырыв их, в ящиках, в чем придется. Когда это выяснилось, им запретили. Тогда они начали упаковывать кости в чемоданы, пряча их среди других вещей.

– Да, какие суровые нравы и какая стойкость древних обычаев!

– И потом, вы знаете, и ингушам, и всем другим разрешено было выезжать только постепенно и понемногу, но из этого ничего не вышло. Говорят, они силой захватывали поезда и всей массой кинулись на родину, боясь, что разрешение будет отменено. Можно себе представить, что творилось!

Я вспоминаю рассказы знакомых геологов о том, что творилось вообще в тех местах, куда были сосланы кавказцы. Передо мной проходят тени умирающих, но не желавших работать и смириться стариков, похожих на гордых, горбоносых горных птиц; одичавшие от гнева, непонимания и бессильной ярости чеченцы, режущие безо всякого повода таких же ссыльных, как они, греков; кровавые стычки между чеченцами и туркменами и разрушения на железной дороге, на три дня полностью остановившие движение в районе Аральского моря; тенденция спекулятивного разложения в среде молодежи, приспосабливающейся к новым условиям жизни… Где же был учет веками слагавшихся нравов и привычек вольнолюбивых горцев, внушавших романтические симпатии Лермонтову и человеческое уважение Льву Толстому57?

В разговорах дорога прошла незаметно, и ко второй половине дня мы прибыли на автостанцию, расположенную на окраине Орджоникидзе. Конец дня ушел на то, чтобы добраться до находившейся в центре города турбазы и устроиться здесь в одной из палаток. Я с удовольствием легла спать на свежем воздухе и проспала, кажется, часов десять.

На следующее утро я прежде всего пошла осмотреть город и большой парк над Тереком. Город оказался полной противоположностью Нальчику – старым, обжитым, уютным, но очень провинциальным русским городом, эклектичным по архитектуре, в основном относящейся ко второй половине XIX века. Современные дома, новые площади и памятники мало изменили его облик.

Парк в утренние часы был пустынен, и я получила удовольствие, бродя в одиночестве по его старым аллеям, под огромными, густыми южными деревьями. Серебристый свет трепетал под сводами зелени и на поверхности мутного, тихого, разлившегося выше плотины Терека. Я видела его впервые и приблизилась к нему с тем чувством волнения, которое до сих пор, почти как в годы детства, вызывает во мне все, освященное поэзией. Конечно, это был совсем не лермонтовский Терек! Но в сочетании с набережной и парком он был красив в утренний час. Тончайшим узором вырисовывались повисшие над ним ветви. Живописно пестрела вдали разноцветной отделкой мечеть, к сожалению, вовсе не старая и очень эклектичная по стилю (ил. 1). Я сделала ряд снимков, потом дошла до того места, откуда открывается вид на горы, на Казбек58. Я видела его тоже не в первый раз. Среди других, еще синеватых в утреннем мареве вершин, снежная шапка Казбека чуть проглядывала сквозь облако. Я села на скамейку и сидела, любуясь и задумавшись, в том особом настроении, которое бывает только в одиночестве, во время скитаний по местам еще незнакомым, но пробуждающим в душе много воспоминаний и ассоциаций. Солнце поднималось все выше, становилось жарко. Казбек совсем исчез в дымке густых испарений, поднимавшихся к небу, сияющему облаками. Я вышла из своего созерцательного состояния и прогулялась по ставшему оживленным бульвару к педагогическому институту.

Ил. 1. Орджоникидзе. Мечеть XIX в.

Опять на меня повеяло чем-то противоположным Нальчику, чем-то старым и провинциально-уютным от кирпичных, темно-красных зданий института, увитых зеленым плющом. В облике этих зданий была устоявшаяся, старинная, старомодная, но приветливая традиционность, которую так любят и культивируют англичане и которой всегда не хватает новым постройкам. Я легко нашла кафедру энтомологии и спросила у пожилой женщины, тоже очень типичной для старинного провинциального института, могу ли я видеть заведующего кафедрой профессора Георгия Бугдановича Бугданова59. Она обещала позвонить ему домой и передать, что к нему пришли. Пока она уходила, я сидела на кафедре, ощущая тишину и чистоту большого светлого помещения с высоким потолком, полного застекленных витрин с разнообразными бабочками и другими насекомыми. В богатстве этих коллекций и в добротности витрин опять чувствовалась основательность давно существующего института, а в опрятности и блеске стекол и дерева, так же, как в обилии цветов и пышно разросшихся южных растений, угадывалась заботливая рука женщины, вероятно, работавшей здесь много лет и перенесшей свою хозяйственную хлопотливость из дома в это спокойное святилище науки. В том, как она двигалась между витринами, как говорила о профессоре, явно угадывалось, что для нее это место не только любимое, но и внушающее некоторое благоговение. Ее серый опрятный халат, гладко причесанные волосы, некрасивое серьезное лицо – все было и старомодно, и провинциально, и трогательно. Как хороши молчаливость, незаметность и заботливость этой женщины для работающего здесь профессора, занятого своими бабочками и жуками среди цветущего зеленого сада, в который превращена его кафедра!

– Профессор попросил вас подождать его, – прервал мои размышления ровный и педантичный по тону голос старой весталки энтомологического святилища. – Он живет в двух шагах отсюда.

Я поблагодарила и стала рассматривать самую красивую витрину с огромными бабочками. Не прошло и десяти минут, как в комнату вошел профессор.

Я видела его в первый раз. Года три назад во время лечения в Ессентуках Павлуша жил с ним в одной комнате и, несмотря на различие возраста, они прониклись друг к другу такой симпатией, что, расставшись, продолжали переписываться и обмениваться маленькими сувенирами, вроде редких изданий книг или интересных открыток. Профессор всю жизнь коллекционирует открытки с изображениями цветов, поэтому ему всегда можно доставить удовольствие, прислав какую-нибудь новую серию этого рода. В последнее время он давно не отвечал на письма, поэтому мне было поручено обязательно его навестить.

Вошедший старичок-армянин оказался во многих отношениях противоположностью Юрия Ивановича. Маленький, подвижный, с оттенком несколько старомодной, – как и все на его кафедре, – но очень милой элегантности и галантности.

– Вы жена Павла Сигизмундовича? – сказал он, быстро подходя и пожимая руку. – Очень, очень приятно! Как любезно с вашей стороны, что вы меня разыскали!

Начались расспросы, рассказ о тяжелой болезни, от которой бедный старик чуть не умер в прошлую зиму, разговоры о моих впечатлениях и планах… Вскоре мы оказались на вышке, поднимавшейся на крыше института.

– Но вам трудно так высоко забираться. Я поднимусь одна.

– Что вы. Мне будет очень приятно показать вам с вышки город.

Вид действительно оказался очень красивым, и я сразу ознакомилась с топографией зеленого Орджоникидзе, лежащего передо мной как на ладони. Окрестности же я могла рассмотреть в полевой бинокль, оказавшийся к моим услугам благодаря заботливости профессора. Верхушка Казбека сверкала одним своим краем выше облака. Вокруг появились синие горы, ближе переходя в зеленые вершины, на которых я могла рассмотреть лиственный лес, луга, отдельные разбросанные живописно деревья с пышными округлыми кронами. Мне захотелось перенестись туда, под их тень, захотелось походить по горам. Радость от увиденного и вместе с тем смутное томление, желание более близкого соприкосновения с этим величественным миром, таким солнечным и манящим в этот миг, заставило меня невольно вздохнуть.

– Хочется туда? – угадал старик.

– Да.

– На этих ближних склонах мы раньше устраивали очень приятные прогулки и пикники, – сказал он тоже со вздохом. – Теперь мне это уже трудно. Да сейчас, после возвращения ингушей, это и не очень безопасно.

– Значит, правда все то, что говорят о проявлениях их озлобленности?

– Конечно. Они вернулись очень раздраженными. А ведь они всегда были отчаянными абреками60. Они всегда были склонны разбойничать и враждебно относиться к любой власти. В силу этого и верности собственным законам гостеприимства они охотно укрывали у себя революционеров, оказав большие услуги Орджоникидзе61 и Микояну62. Теперь именно вдова Орджоникидзе и Микоян добивались их возвращения на родину. Поэтому они говорят: «Зина Орджоникидзе63 знаешь? Микоян знаешь? Наши люди! Хорошие люди!» – последние слова старик произнес с искусно воспроизведенным выговором горцев. Впоследствии я не раз оценила его умение в шутку имитировать кавказские акценты в различных анекдотах, которых он знал массу и рассказывал их с большим мастерством.

Тут же я получила приглашение на вечер и, еще немного поболтав с приветливым стариком, вернулась на турбазу.

В сумерки, отдохнув и переодевшись, я пошла в гости. Явно в честь меня был организован маленький прием, и притом подчеркнуто армянский: кроме жены профессора, немолодой, но еще привлекательной русской дамы, остальные гости были армяне. Меня угощали армянскими винами, армянскими абрикосами, разнообразными армянскими сластями. Все это было интересно и вкусно, а собравшееся маленькое общество приятно и доброжелательно. Узнав, что я еду не только в Грузию, но и в Армению, мужчины наперебой рассказывали мне об армянских достопримечательностях, давали советы, что следует посетить и посмотреть, а женщины качали головами и удивлялись моей смелости, может быть, даже с некоторой долей тайного осуждения, но внешне вполне добродушно. К концу вечера я получила приглашение побывать у доктора, бывшего уроженца Аштарака, и его супруга, тонкая пожилая армянка, тоже просила их посетить. Я была оживлена и весела, рассказывала о своих прежних путешествиях, с любопытством слушала об Армении и о поездках по Военно-Грузинской дороге64 не на машинах, а еще на лошадях, что, конечно, было гораздо интереснее… Смеялась анекдотам Георгия Бугдановича, оценивая присущий ему юмор, остроумие, живость мысли. Осматривая библиотеку и «коллекцию цветов» профессора, я заметила на стене рисунок местного художника, на котором несколько шаржировано были изображены севшие в кружок горцы в бурках, огромных папахах, с хищными остроносыми лицами.

– Это ингуши совещаются, кого бы им ограбить и прирезать, – засмеялся доктор.

– О, этот рисунок вызывает страх перед встречей с ингушами при всем моем интересе к Кавказу и кавказцам, – заметила я, тоже со смехом.

– Да, мы все не советуем вам это, хотя вы и очень храбрая женщина, – усмехнулся доктор.

– А все-таки в глубине души мне хочется даже и этого! Я не верю, что у целого народа могут быть только дурные черты, не могу поверить.

– Ив чем-то вы здесь правы, – одобрительно улыбнулся Георгий Бугданович.

В общем, вечер прошел непринужденно и, несмотря на мои протесты, профессор проводил меня до самой турбазы по совсем уже заснувшим и тихим улицам города. С легким чувством отрешенности от забот, начавшегося отдыха и предвкушения интересных впечатлений, слегка разгоряченная вином, я забралась в палатку и заснула.

С утра Георгий Бугданович, несмотря на жару, показывал мне город, музеи, даже книжные магазины, где его встречали как почетного завсегдатая. Будучи уроженцем Владикавказа, он с любовью рассказывал мне о жизни своего родного города, связывая ее с теми или иными местами, мимо которых мы проходили. Я узнала о приезде сюда Куприна65, о встречах с ним самого Георгия Бугдановича, о детстве и первых любительских выступлениях владикавказского гимназиста Вахтангова66, о его борьбе с обывательским кругом семьи за избранный им творческий путь и еще о многом другом. Георгий Бугданович не переводил разговор вновь и вновь, подобно Юрию Ивановичу, на свою специальность. Он не был фанатиком, он был более разносторонне жизнелюбивым человеком. Я угадывала в нем тип скорее уже исчезающих теперь патриархальных провинциальных натуралистов, чем черты неосуществившегося ученого большого масштаба, присущие Юрию Ивановичу. Но преданность профессии и трогательная к ней привязанность неоднократно и здесь проявлялись в разговоре, особенно при посещении находящегося в мечети музея природы. И, при всем различии, что-то общее чувствовалось в этих двух стариках, что-то хорошее, отрешенное от узкого практицизма, от житейского расчета и скучной обыденности, доброжелательное, простое, крепкое и ясное.

Я получила еще самые радушные приглашения на этот вечер и на следующие, если я задержусь в городе. Но, обещав ими обязательно воспользоваться, если не уеду завтра, я сказала милому старику, что должна вечером быть на турбазе – дожидаться туристской машины из Тбилиси и попытаться договориться об отъезде на ней по Военно-Грузинской дороге на следующее утро.

– Если это не удастся, я обязательно приду. Но мне хотелось бы уехать, так как иначе я не успею осуществить всю свою программу путешествий, намеченную на это лето.

– Какая вы неугомонная! А когда же вы отдыхаете?

– Я отдыхаю в движении. Разве это не самый лучший отдых? Во всяком случае, только таким образом я могу проветрить свою голову, забыв о работе, поглощающей мои мысли с огромной настойчивостью. Иначе отдыхать я разучилась. Стоит мне остановиться на месте, как я начинаю думать все о том же, а значит работать, писать. Между тем усталость от такого напряжения за зиму очень велика и требует разрядки, иначе не хватит сил для работы.

– А вы очень любите свою работу?

– Очень, но и богатство впечатлений от путешествий, от людей, от природы тоже.

Он улыбнулся мне, и я почувствовала, что ему понравился мой ответ. Действительно, не самое ли главное что-то любить в жизни и часто ли встречается эта способность что-то любить, как будто говорил его взгляд. Любить что-то ради него самого, например бабочек…

Прощаясь, он поцеловал мне руку.

* * *

Еще было светло, когда я вернулась на турбазу. На мне был густо-красный в белый горошек сарафан и соломенная шляпа с такой же, как сарафан, лентой. Увидев во дворе шоферов, занятых каким-то мелким ремонтом, я спросила их, не пришла ли машина из Тбилиси и легко ли будет мне на нее попасть, чтобы доехать до Казбеги67. У меня вдруг созрел план задержаться на Казбеги, осмотреть Сиони и Самебу68, побыть в горах. Этот план зародился, когда я смотрела с вышки в бинокль на Казбек, и меня потянуло в горы. Я чувствовала, что даже несколько дней среди этих великанов будут для меня радостью, успокоением, отдыхом. Но ехать на обычных рейсовых машинах, как я узнала, невозможно. Билеты были распроданы еще неделю назад.

Шоферы, приветливо мне улыбаясь, качали головами и говорили, что очередная группа туристов очень большая и едва ли в машине найдется место.

– Поговорите с экскурсоводом, когда придет машина, – сказал пожилой добродушный осетин, чинивший покрышку. – А если ничего не выйдет, я обещаю вам поговорить с приятелями в автотрансе, и вас как-нибудь увезут.

Я села на скамейку во дворе турбазы и сидела, задумавшись и не снимая шляпу, поля которой я отогнула вверх, так как солнца уже не было и начали сгущаться сумерки. Когда пришла машина, я даже не слыхала. Но человек, проявивший ко мне участие, подошел и сказал:

– Вот идет экскурсовод, приехавший на тбилисской машине. Поговорите с ним.

Я встала и увидела крупного, сильного, коренастого грузина, входившего во двор. Спортивная клетчатая рубашка оставляла открытыми загорелые руки и крепкую смуглую шею. Он одет был аккуратно, но просто, без той щеголеватости, которая часто бывает слишком подчеркнутой в его соотечественниках. Так же просты и сдержанны были его манеры.

– Вы экскурсовод из Тбилиси? – спросила я, остановив его.

– Да.

– Скажите, вы не можете завтра довезти меня на своей машине до Казбеги? Я – самостоятельная туристка.

– Нет, машина будет совершенно переполнена. Не останется ни одного места, – сказал он равнодушно. Потом вдруг более внимательно посмотрел на меня и спросил: – А почему вы хотите ехать до Казбеги, а не до Тбилиси?

– Мне хочется осмотреть Сиони и Самебу. Я искусствовед.

Он продолжал смотреть на меня, и я заметила, что у него необычный взгляд. Очень большие, глубокие, темно-коричневые без блеска глаза смотрели долго, совсем не мигая, пристально и вместе с тем странно рассеянно, как будто были более устремлены внутрь, а не вовне, не на того, к кому они казались прикованными. Поэтому в пристальности взгляда было больше равнодушия, чем внимания, взгляд приобретал какую-то тяжелую силу, томил неясностью и загадкой. Мне почудилась на дне ее печаль, скрытая, не искавшая отклика, равнодушная ко внешнему миру.

Я вздрогнула и опустила глаза, но в следующее мгновение преодолела смущение и опять встретила его взгляд.

– Вы уже бывали в Грузии раньше? – спросил он опять.

– Да. И я видела ряд памятников грузинского искусства: соборы и монастыри в Мцхете69, Атени70, Лыхны71, Уплисцихе72… Я и теперь еду в Грузию и Армению в значительной мере ради сохранившейся там чудесной средневековой архитектуры.

– В таком случае вы заставляете меня задуматься, – сказал он медленно, чуть растягивая слова и слегка покачивая головой. – В конце концов, в машине есть мое место. Я уступлю его вам, и вы завтра поедете. Но только до Тбилиси, а не до Казбеги – сейчас так трудно оттуда выехать, что вы там застрянете.

Я обрадованно улыбнулась и не стала спорить. Между тем он жестом пригласил меня сесть на скамью и сел сам. Он не казался разговорчивым, но разговор завязался. Мы говорили об искусстве. Я отвечала на его вопросы: какой областью искусства занимаюсь, где работаю, являюсь ли кандидатом наук, есть ли у меня ученые труды.

– Да, даже книги, – сказала я, чуть улыбнувшись.

– И у вас ни одной нет с собой?

– Нет, конечно, нет. Но я сразу же, как только вернусь домой, пришлю вам свою книгу в подарок, – заметила я, желая выразить ему благодарность.

Во время разговора я не могла оторвать взгляд от прекрасных и странных, поразивших меня глаз. Они поглощали все внимание, мешали рассмотреть все остальное. Но все-таки я установила, что его нельзя назвать красивым, что у него коричнево-загорелое лицо, круглое, мясистое, с коротким носом, упрямый подбородок, очень большой и широкий, даже непропорционально большой лоб, небольшой рот со слегка выступающей нижней губой, темные усы, крупные, но не совсем вплотную расставленные зубы, жесткие, слегка вьющиеся волосы. Говорил он с легким кавказским акцентом, но своеобразным, не таким, как у большинства. Кроме того, у него была не совсем четкая дикция, видимо, потому, что язык был немного крупным для рта. И все вместе содержало что-то непонятно обаятельное, интригующее.

Мне показалось, что он оживился, когда вспомнил опять о грузинской архитектуре.

– Вы тоже искусствовед? – спросила я.

– Нет, я кончил исторический факультет университета. Но я работал с искусствоведами и археологами. И, кроме того, я прошел все тропы, ведущие к памятникам нашей старины и нашего искусства, – в его низком, приятном голосе прозвучали теплые ноты.

«Почему же он работает экскурсоводом?» – подумала я, не решаясь его спросить.

Между тем он, помолчав, добавил:

– Вообще же, я должен был стать музыкантом…

Его взгляд, по-прежнему немигающий, стал еще глубже, темнее, тяжелее и печальней. Казалось, он совсем ушел в себя и уже не видел меня, хотя я отражалась в зрачках, на меня устремленных.

– Почему же вы им не стали?

– Так получилось…

Он сказал это так, будто не хотел продолжать затронутую им тему. Однако я проговорила:

– Ведь специальность всегда можно переменить. Было бы только страстное желание, настоящее призвание. Я была сначала геологом, но добилась того, что стала искусствоведом. И это случилось совсем не так давно. А ведь вы моложе меня.

– Моложе? Что вы! Вы делаете мне комплимент.

«Сколько же ему лет?» – подумала я невольно. Я бы дала тридцать пять, тридцать шесть. Но ведь южане обычно выглядят старше своих лет. Значит, возможно, ему всего лет тридцать или около того.

– Как вы живете в Ленинграде? Говорят, там, как и в Москве, очень плохо с площадью?

– Да, почти так же. Я живу в одиннадцатиметровой комнате.

– Одна?

– Нет, с мужем.

«Может быть, он задал этот вопрос, чтобы выяснить еще одну сторону моей личности», – мелькнула у меня мысль.

– Значит, детей у вас нет?

– Нет.

– Неужели вы их не любите?

– Я предпочитаю любить их издалека, – засмеялась я.

– И вы не хотели бы их иметь?

– Нет, я никогда не хотела их иметь. Я слишком люблю свою работу и необходимую для меня свободу. Я никогда не хотела быть женщиной, и мой принцип – не подчиняться судьбе, а бороться с нею за исправление ее ошибок, осуществление особенностей своей натуры. Ведь хорошо получается всегда только то, к чему имеешь непосредственную склонность, призвание, желание.

Я чуть поморщилась. Опять начинался такой же разговор, как в поезде, и продолжать его мне не хотелось, тем более что мне казалось маловероятным при его краткости сделать свою точку зрения понятной в данном случае. Я достаточно представляла себе те семейные принципы и тот взгляд на женщину, которые обычно на Кавказе прививаются с детства даже в интеллигентных кругах воспитанием, средой, обычаями, сохраняющими немало патриархальных предрассудков.

При всех положительных сторонах этого культа семьи, ему присуща и огромная узость. Он заслоняет слишком многое, как будто главная, а для женщины единственная цель жизни – это размножение. Как будто главная, а для женщины единственная сфера жизни – это семья и родственные отношения. Как будто в современном культурном мире можно снивелировать человеческие и особенно женские индивидуальности, втиснув их в рамки одного и того же образа жизни, призвания и деятельности. Какую мещанскую ограниченность и какой узкий бытовизм это рождает! Какой нетерпимостью со стороны посредственностей и обывателей это оборачивается по отношению ко всем выходящим за средние рамки индивидуальностям! Неужели же мой собеседник тоже принадлежит к стандартно мыслящим и полным предрассудков средним обывателям?

– А ваш муж? – спросил мой собеседник. – Как он относится к тому, что вы не хотите иметь детей?

– Он считает, что этот вопрос должна решать я, потому что реально забота о детях ложится на жену, а не на мужа. И он во многом уважает мою свободу и мою личность, такую, какова она есть.

– Вот молодец! – засмеялся он насмешливо.

– Конечно, молодец, – ответила я сухо, ощутив, что меня опять укололо его шаблонно-обывательское отношение к женщине. Но мне не хотелось спорить. Ум искал даже оправдание собеседнику. Ведь он просто повторяет то, что привык слышать вокруг, а сам, вероятно, никогда серьезно о таких вещах не думал…

– Скажите, а как живете вы в Тбилиси в отличие от нас, ленинградцев, – уклонилась я от продолжения начатого разговора.

– Немножечко иначе, – чуть улыбнулся он. – Яс отцом и матерью занимаю отдельную квартиру в пять комнат. При этом моя комната совсем изолирована, она имеет отдельный выход, и никто даже не знает, если я не хочу этого, когда я бываю или не бываю дома. А одна из комнат – почти зал, где у меня устроен тир.

Мы опять заговорили об искусстве, о музыке. Потом прозвенел звонок, приглашавший туристов на ужин.

– Вы ужинаете здесь? – спросил мой новый знакомый.

– Да. Надо идти в столовую, пока там не очень много народу.

– Я буду вас ждать здесь после ужина.

– Как необычно он увлечен разговором, – воскликнул один из работников турбазы, проходя мимо. Смеясь, он присел на корточки, сделал вид, что собирается нас фотографировать.

Я улыбнулась и ушла в столовую.

Когда я опять вышла во двор, уже совсем стемнело. На скамьях кое-где сидели туристы. Но моего знакомого нигде не было. Я почувствовала тайное разочарование, но сразу же постаралась его подавить и с равнодушным видом, не останавливаясь во дворе, ушла в свою палатку.

* * *

Рано утром, позавтракав, в том же платье и в той же шляпе, я стояла около машины, ожидая, пока туристы займут свои места и экскурсовод распорядится, где мне сесть. Он занимался своими делами и лишь мимоходом поздоровался со мной. Потом указал мне на место на переднем сидении большого открытого автобуса рядом с грузным, добродушно-простоватым толстяком в соломенной шляпе. Сам он, стоя, расположился перед нами, опираясь на борт машины. Еще несколько мгновений – и мы тронулись в путь.

Погода была солнечная, но облака над горами клубились низко, скрывая вершины и заставляя меня досадовать, что горы опять не предстанут передо мной во всем своем блеске. И вот началась дорога, столько раз описанная и воспетая, что я не решаюсь говорить о ней больше, чем в связи с отдельными впечатлениями, яркими и незабываемыми, несмотря на то что я уже видела гораздо раньше более дикие горные пути – Военно-Осетинский и Военно-Сухумский. Конечно, их перевалы гораздо выше и покрыты снегами, их трассы гораздо уже и опаснее, Кассарское ущелье73 гораздо грандиознее Дарьяльского74, и двигалась я там главным образом пешком и верхом, а не на машине. Но все-таки Военно-Грузинская дорога имеет свою красоту, особое неповторимое своеобразие, делающее ее такой величественной и прекрасной. Большую роль играют здесь непосредственная близость к целому ряду главных вершин Центрального Кавказа, особый, сумрачно-строгий колорит обнажающихся в ущельях горных пород, овеянные легендами памятники старины, развалины древних укреплений и грозные башни, издавна охранявшие путь, уже тысячелетия назад известный и использовавшийся для торговли и военных походов. И, конечно, колоссальное значение имеет поэтическое обаяние тех стихов, которые родились на этой дороге и воспевают ее суровую красоту. Пусть Ардон75 превосходит Терек буйной мощью и диким бешенством, но все-таки воспет Лермонтовым не он, а Терек.

Когда извивающаяся лента асфальта змеей вползла в узкие теснины гор, когда тени крутых склонов упали прохладой на нашу машину и небо ушло далеко вверх, став только синей полоской над темными зубцами скал, я испытала то легкое содрогание, которое всегда пробуждается во мне при соприкосновении с величием и силой грандиозного, первозданного мира природы, нигде не ощущаемого с такой непосредственностью, как в горах. Всегда, с детства, горы в моем воображении высились символом чего-то гордого, великого, могучего, высокого, отрешенного от будничности, от мелочности и прозы. Конечно, это романтическое представление сложилось прежде всего под влиянием Лермонтова. Но оно осталось затем незыблемым на всю жизнь, определив мою любовь к горам, неизменную и романтическую.

Я была потрясена и опьянена уже первой реальной встречей с горами, когда машина вынесла меня, совсем еще девочку, из Байдарских Ворот76 на отвесные известковые обрывы Крымской горной гряды77, и я, казалось, повисла прямо над сверкающим морем, словно превратившись в птицу и ощутив восторг полета. С любовью я смотрела позже на лесистые горы Урала, увлеченно карабкаясь по их склонам и радуясь тому страстному стремлению вверх, все выше и выше, которое пробуждается в горах. Будто обостряется инстинкт вольного порыва в выси, рвутся все оковы и путы, сковывающие душу, и она растет к небу, как горные сосны, как вздымающиеся друг над другом пики скал. Все мелкое, все отягчающее дух делается ничтожным, жалким, остается внизу. Очищаются и чувства, и мысли, и зрение. Упоительна смена широких далей, открывающихся перед глазами по мере подъема. Упоительно вдохнуть полной грудью горный воздух, быть охваченной порывами горного ветра, почувствовать себя частицей великой природы… Но не затеряться в ней, не ощутить свою слабость и ничтожество, а наоборот – осознать в себе ее мощь, ее свободу. И подобно ей, отрешившись ото всего, что не стоит траты душевных сил, проникнуться высоким спокойствием, ясной чистотой, светлым и строгим счастьем бытия.

Меня горы всегда поднимают и обновляют. В этом целительное их воздействие не только на мою душу, но и на мое тело. Даже издали созерцая их, я остро чувствую стирающиеся в повседневных буднях грани между большим и малым, стоящим и нестоящим, мелким, ничтожным, опутывающим нас, предъявляющим на нас права, мучающим, расстраивающим нервы… Попав в горы, я все это сбрасываю с себя, отряхиваю со своих ног, мыслю и чувствую иными масштабами, гораздо более достойными человека.

Я знаю, другие бывают подавлены горами. Но они любят иное – быт, мирные повседневные заботы… Они озаряют это все нередко своей любовью, своим особым строем чувств, особым подходом к жизни, драгоценной для них в самых маленьких и внешне обычных проявлениях, согретых и освещенных изнутри сердечным теплом и светом. Это дело характера и мировосприятия.

Я бы сказала, что такие люди – неореалисты. А я романтик и неоромантик. Но такова с детства моя натура. А все особенности своего «я» я всегда стремилась полнее и свободнее осуществить – только так может проявиться человек как нечто яркое и творческое.

Мне хочется привести еще одно сравнение. Одни художники пишут картины, тончайшим образом детализируя передачу мира, подобно Яну ван Эйку78, мастерство которого кажется поистине ювелирным. Другие отбирают детали, обобщают формы, видят и изображают только большое, не дорожа деталями. Не могу сказать, чтобы я не воспринимала прелести ван Эйка. Но у меня явно преобладает склонность к большим масштабам и обобщениям, перед которыми подробности отступают как нечто третьестепенное или даже просто скучное и ненужное. И эта склонность обостряется в горах, определяя основные особенности вйдения. Сам мир, грандиозный и могучий, предстает здесь в соответствии со стремлением к обобщению, к большим линиям и массам, помогая отбросить все, что этому мешает и от этого отвлекает. Видимо, это делает меня склонной также к теоретическому мышлению в науке и к теоретическим обобщениям, порою, может быть, смелым, но не всегда достаточно обоснованным в деталях.

Древние ворота Кавказского хребта – Дарьяльское ущелье – сложены темными кристаллическими сланцами и изверженными породами, среди которых большую роль играют базальты. И падение сланцев, и столбчатость базальтов, и заостряющиеся пики скал – все отличается вертикализмом линий, увлекающих взгляд вверх и создающих преувеличенное представление о высоте крутых склонов. Темная окраска камней, отсутствие растительности, покрытое хаотичными нагромождениями глыб дно, по которому, пенясь, несется темно-серый поток, производят впечатление сумрачное и угрюмое даже в солнечный день.

У так называемого замка царицы Тамары машина остановилась. Мы вышли, чтобы осмотреть развалины. Экскурсовод вспомнил стихи Лермонтова и заметил:

– Это только одна из легенд, связанных с замком. Но не путайте легендарную Тамару Лермонтова с настоящей царицей Тамарой79 – она здесь даже никогда не была. О замке же существует и другая легенда. Дочь князя, владевшая этим замком, влюбилась в чабана, простого горца. Когда любовь эта была открыта, он был убит в схватке с княжескими слугами, а ее заточили на всю жизнь в одной из башен замка.

– Почему Лермонтов не использовал эту легенду? – спросил кто-то.

– Не знаю. Придется подождать, когда еще какой-нибудь поэт будет проезжать здесь и напишет стихи, использовав этот сюжет.

Выехав из Дарьяла, мы вскоре оказались в Казбеги. Долина расширилась. На горе над селением появился силуэт Самебы (ил. 2) – церкви Св. Троицы, построенной в XIV веке. Над ней клубились облака, скрывая Казбек. Дальше перед нами раскинулись отдельные темные горы с верхушками, окутанными туманом, и ущелье раздвоилось. Несколько мостов через реку Байдарку, несколько туннелей… Дорога все более круто ползла вверх. Склоны у селенья Коби80 и выше из скалистых стали луговыми, как бы задрапированными темно-зеленым плющом. Местами этот плющ прорывался по швам, и из-под него выглядывали серые каменные ребра. Потом складки плюща стали более частыми. Появились опять большие голые вершины, на склонах которых во впадинах белел снег. Воздух сделался очень свежим. И вот мы достигли Крестового перевала. Влево лежали остатки старой Военно-Грузинской дороги, идущей через Кайшаурскую долину81, описанную Лермонтовым82. Машина же все быстрее неслась вниз по петлям Млетского спуска83, как будто паря над пропастью на крутых поворотах. Немного выше Гудаури84 открылась грандиозная пропасть, образованная верховьем Арагвского ущелья85, по которому еще выше извиваются две речки, сливающиеся в Белую Арагву86. С высоты птичьего полета они кажутся двумя тоненькими серебряными нитями. Ширина и глубина пропасти, размах кругозора, крутизна скалистых уступов, чередующихся с пятнами зелени, – все это так колоссально, так захватывающе прекрасно, что я вся замерла в восторженном ликовании, когда мы повисли над бездной, вмещающей столько простора. И как бы для того, чтобы еще больше подчеркнуть масштаб великолепной долины и вздымающихся над нею вершин, рука природы бросила на дно ее каменный останец, горку, покрытую лугом и лесом, местами обрывающуюся отвесными скалами и приютившую на себе селение с развалинами башен. Легко было представить себе, как эта живописная горка казалась бы настоящей горой среди равнин или холмов. Но здесь она выглядела игрушечной, ненастоящей, странным капризом, затерявшимся на дне гигантского ущелья среди настоящих исполинских гор. Это был Гулливер в стране великанов, и причудливость подобного соотношения увеличивала впечатление сказочной фантастичности окружающего. Пленив сразу мое воображение, это место стало любимейшим моим местом на Военно-Грузинской дороге.

Ил. 2. Военно-Грузинская дорога. Самеба

Снова и снова мелькали вдали сторожевые башни. Пронеслось неприветливое, маленькое, затерянное в заоблачном мире диких камней селение Гудаури. Где-то здесь Пушкин шел пешком, здесь писал он «Кавказ» и «…Шумит Арагва предо мною…»87. Об этом говорил экскурсовод… Он говорил немного, но не пропускал архитектурных памятников, отмечая время их постройки и характер церквей – базилик или центрально-купольных. И вдруг у меня мелькнула мысль: кто из туристов понимает эти термины? Вероятно, никто. Но тогда неужели он говорит это для меня одной? И не только это… Обрывки стихов, легенд… Я поймала на себе его взгляд, уже не в первый раз коснувшийся моих глаз, но остававшийся непроницаемо-странным, рассеянно-отчужденным, будто таящим неизгладимый след какой-то привычной печали и тоскливой пустоты. Несколько раз я предлагала экскурсоводу сесть вместо меня и сидеть по очереди – ведь он уже столько часов стоял и должен был устать. Но он отклонил это предложение равнодушным движением головы, в сочетании с которым было удивительно думать, что дорогу он показывает именно мне. Разве странно было само по себе, что человек, любящий искусство и знающий, что я искусствовед, счел нужным более подробно, чем прочим туристам, рассказать мне о кусочке своей страны? И разве я вообще не привыкла к вниманию, мне оказываемому? Конечно, нет, но все более мне чудилось в нем нечто замкнутое, скрытое, говорящее о внутренней разочарованности, о неудовлетворенности, о романтическом холоде души. Невольно поддаваясь игре воображения, я незаметно для себя уже ассоциировала его образ с образами романтических неудачников, которые нередко были связаны жизнью или литературой именно с Кавказом. Печорин… Сам Лермонтов… Эта тяжелая крупная голова, овал лица, темные усы, тяжелый взгляд больших темных глаз под огромным лбом…

Машина на тормозах скатилась с Млетского спуска, и все приняло новый облик, новую окраску. Лиственные леса все гуще одевали склоны гор, все мягче становились очертания вершин, все светлее были сами скалы, теперь сложенные из белых и светло-серых известковых пород. Как воскресшее, живое Средневековье, на повороте появились зубчатые стены и башни Ананурского замка88(ил. 3), уцелевшего с XVI–XVII веков, твердыни арагвских Эристави – одного из крупнейших феодальных родов Грузии. В XVIII веке почти вся семья владельцев замка была перерезана здесь лезгинами, кроме старухи-матери, нашедшей спасение у алтаря церкви. Здесь же Ираклий II89, царь без царства и полководец без войска, прискакав после страшного поражения, сидел у алтаря, покрыв голову черной буркой и пряча лицо от людей. Отдаться под покровительство России, искать ее помощи – не значило ли это отдаться под ее власть? Меньшее из двух зол, но все же зло, – так, видимо, думал он в тоске и отчаянии.

Ил. 3. Военно-Грузинская дорога. Ананури

Когда мы поднимались к замку, мне опять пришло в голову, что в фигуре экскурсовода есть тоже что-то сходное с Лермонтовым: при различии роста, крепкая коренастость и на первый взгляд некоторая неуклюжесть… Но в походке – сочетание небрежной лени и собранности, даже настороженности, подтверждающей впечатление замкнутости и привычки владеть собой. А под кажущейся неуклюжестью – упругая сила и какая-то затаенная ловкость, будто готовность в любой момент напрячь мощные мускулы и сделать легкий прыжок через ручей, с камня на камень… Что-то уверенное, сильное – может быть, наследие потомка горцев.

Я сбежала с горы раньше основной массы туристов, чтобы сфотографировать общий вид замка со стороны дороги. Когда же туристы спустились и я подошла к ним, оказалось, что они видели остатки фресок внутри церкви, открытой после моего ухода.

– А я не видела! Как жаль! – вздохнула я невольно.

– Я не виноват, – сказал экскурсовод, и мне хотелось отгадать, были ли в его тоне только сухость и небрежность.

Мы сели в машину, и, когда отъехали на некоторое расстояние, он заметил:

– Здесь самая лучшая точка для фотографирования замка.

Я оглянулась. Действительно, весь замок живописно рисовался белыми массами на зеленом фоне лесистой горы. Схватив аппарат, я хотела перевести кадр, но увы…

– Пленка кончилась! – воскликнула я с сожалением.

Легко и быстро катилась машина вниз среди зеленых, округлых гор, среди мелькавших время от времени селений, с домами, утонувшими в садах, сквозь ветви которых виднелись широкие деревянные галереи вторых этажей под навесами крыш, часто красочно выделявшиеся в листве теплыми тонами черепицы. Белые шапки цветов чуть колыхались вокруг, порою почти касаясь машины. Все более пышной, цветущей становилась природа, все более горячим делался ветер, срывавший с головы шляпу и обжигавший лицо вместе со знойной лаской солнца. И я невольно отметила, что, когда лучи солнца проникали сквозь густые ресницы в глаза моего спутника, эти глаза приобретали золотистый оттенок и в них загорались золотые искры, как отблески солнца на дне двух темных колодцев. Да, он был для меня единственным спутником в этом пути. Горы, он и я… Все остальное не имело значения – ни туристы, ни тот добродушный и прозаический толстяк, который сидел рядом со мной, порой выражая наивное удивление перед окружающим, так не похожим на привычный ему обыденный мир.

Остановка в Пасанаури – зеленом селении среди густых и пышных лесов… Слияние Белой и Черной Арагвы… Красивые башни, мелькнувшие несколько раз в зелени и потерявшие грозный вид тех башен, которые возвышались раньше на отвесных обрывах голых, темных скал. Казалось, это были уже не боевые укрепления, а скорее башни из знакомых с детства сказок, поэтических, овеянных романтикой волшебных подвигов, счастливой любви и добрых гениев, торжествующих над злыми силами.

Мы въехали в знакомую мне по прежним путешествиям Мцхету. С наслаждением я любовалась с разных точек чудесным силуэтом Джвари90, вырастающего из горы как ее гармоническое завершение. Не знаю, заметил ли это мой спутник, тронуло ли его мое восхищение тем, что было для него дорогим и родным, но он вдруг улыбнулся. В первый раз я увидела улыбку на его коричнево-смуглом лице, и было в этой улыбке что-то удивительно милое и неожиданно меня согревшее. Я невольно улыбнулась тоже.

* * *

Темнело, когда мы въехали в окутанный душной пеленой, вытянувшийся на дне котловины Тбилиси. Три года назад я уже была здесь несколько дней, у меня было уже общее впечатление о городе и даже пристанище в полуподвальной квартире старой армянки Ханум против турбазы. Но, конечно, город был мне еще совсем чужим, интригующим, возбуждающим любопытство. Мне хотелось здесь задержаться, поездить по окрестностям… И теперь в мерцании первых электрических огней на шумном и нарядном проспекте Руставели таилось для меня что-то заманчивое, сулившее новые впечатления и неожиданности.

Когда мы остановились на турбазе и рыхлый инженер, мой сосед по машине, выяснил, что на турбазе найти место невозможно, я привела его к Ханум, сразу меня узнавшей, и попросила приютить моего попутчика на одну ночь. Утром он уже должен был вернуться в Орджоникидзе.

– Вы хоть немного знаете город. Вы знаете, где фуникулер, о котором я столько слышал, – сказал он мне. – Могу я вас просить быть спутницей мне в этот вечер?

– Пожалуйста, – согласилась я, чувствуя, как мало интересно и вместе с тем как благопристойно его общество. – Я только переоденусь.

Когда я сменила сарафан на легкое платье, умывшись и причесавшись, я отдала себе отчет в том чувстве, которое тянуло меня опять зайти на турбазу. Мне не хотелось потерять из поля зрения и знакомства экскурсовода, с которым мы приехали. Он казался интересным, достойным внимания… Короче говоря, мне хотелось чем-то закрепить связь с ним. И как всегда, следуя своим желаниям и своей жадности ко всему, привлекавшему мое внимание в жизни, я забежала за турбазу. Тот, кого я искала, попался мне сразу же в проходе, и я его остановила.

– Мне хотелось бы спросить вас относительно наиболее интересных и легкодоступных поездок к памятникам искусства в окрестностях Тбилиси… Хотя бы на первые дни.

– Пожалуйста. Я к вашим услугам, – ответил он с тем же то ли безразличным, то ли непроницаемо-замкнутым видом.

Мы сели в стоявшие в проходе деревянные кресла, и он перечислил мне несколько старинных монастырей, рассказав также о способах к ним добраться. Среди этих монастырей были Кинцвиси91, Бетания92 и пещерная обитель Давида Гареджийского93.

– Я сам особенно люблю Давид-Гареджа, – добавил экскурсовод. – Мне кажется, нет в Грузии ничего более интересного и прекрасного, чем этот пещерный комплекс.

– А как мне найти вас опять на турбазе? И как вас зовут? – спросила я просто.

– Я езжу в Орджоникидзе каждый день и потому бываю здесь только через день по вечерам. А мое имя я вам напишу.

Он протянул руку к блокноту, в котором я записывала сведения о поездках. Крупным неровным почерком он начал писать, потом перечеркнул, усмехнувшись:

– Я, кажется, разучился писать свое собственное имя.

Ил. 4. Тбилиси. Вид на город с Пантеона

– Элгуджа Яшвили, – прочла я, глядя в блокнот.

– И знаете что, – добавил он, подумав, – я вам советую сходить в Академию наук. Историки, археологи, искусствоведы ездят по памятникам старины. Они могут взять вас с собой.

– Спасибо за совет, – сказала я, записав адрес. – Вы мне разрешите еще обращаться к вам за консультацией?

– Конечно!

Он чуть улыбнулся, и улыбка получилась мягкая, но глаза смотрели так же непроницаемо – большие, немигающие, невеселые.

Стараясь рассеять невольную задумчивость, меня охватившую, я позвала ожидавшего меня толстого инженера и отправилась с ним на фуникулер. Мы поужинали, походили по парку, долго сидели на краю горы над Тбилиси (ил. 4), теперь исчезнувшим во мраке, но сверкавшим мириадами ярких огней. Будто гигантская черная чаша, была заполнена ими вытянутая, невидимая теперь котловина, а над ней нависало огромное черное небо, подобно перевернутой бездне, тоже полной огней, но более далеких и серебристых. Один раз раньше я уже любовалась этой чудесной картиной и теперь опять была охвачена ее красотой. Мне хотелось говорить. Теплый, мягкий воздух окутывал все мое существо. Я забыла о сидевшем рядом со мной спутнике, при всей своей прозаической обыденности восхищенном увиденным. И вдруг передо мной снова во мраке выплыли большие странные глаза, равнодушно-холодные, но полные золотистых отблесков, непроницаемые, как будто таящие на дне замкнутую печаль… Я не отгоняла это видение. Оно слилось для меня с поэзией вечера, с огнями города, с таинственной бездной звездного неба. Я невольно запрокинула голову и вздохнула. И вдруг голова закружилась, будто я потеряла равновесие и стремительно падала вверх, в звездную пропасть. Но это было приятно и не страшно. Разве стоило бояться той красоты, которую давала жизнь, и не брать все, что было в ней яркого и влекущего?

С чувством той же радостной смелости, жизненной энергии и живого интереса я проснулась на другой день, когда инженер давно уехал в обратный путь по Военно-Грузинской дороге. Даже жара юга, сверкавшая за окном ослепительным солнцем, меня не пугала и не тяготила. Я решила сначала заранее взять билет на автобус в Ереван, а потом использовать время, оставшееся до этой поездки, как можно интереснее.

Так началось мое все более близкое знакомство с Тбилиси. Одна, без спутников, без знакомых, я смело окунулась в его шумную жизнерадостную, темпераментную толпу, для меня еще не понятную и не дифференцированную, глядя в ее глаза открытыми, лишенными предубеждения или опасений любопытными глазами. И город начал поворачиваться ко мне разными, нередко противоположными гранями…

Прежде всего сам город. Он живописно раскинулся в долине, по которой, извиваясь, течет мутная, быстрая, стиснутая каменными набережными Кура. Вокруг поднимаются выпуклые склоны гор, замыкающие котловину, не очень высоких (до 400–500 метров над Курой), голых, желтоватых, лишь местами покрытых темной, потускневшей от зноя зеленью. Самая высокая и самая лесистая гора – Мтацминда94, Святая гора, гора святого Давида, на плато которой расположен парк, склон которой прочерчен видной издали чертой фуникулера и с вершины которой открывается чудесная панорама города, захватившая меня накануне вечером. Нельзя сказать, что город красочен. Окутанный зноем, он весь подернут дымчатой, то тускло-золотистой, то серой, то серо-сиреневой или серо-оливковой пеленой, растворяющей и подчиняющей себе прочие краски в зависимости от времени суток. Нельзя сказать, что он блещет единством архитектурного стиля и архитектурными ансамблями. В нем не сохранились даже особенно значительные и не тронутые временем памятники старины. Но он живописен, разнообразен и вместе с тем имеет особое лицо, по-своему единое и неповторимое. Он овеян прелестью многовековой истории, без которой города для меня лишены души и романтики.

Узенькие, кривые, извилистые улицы теснятся к Куре в старом городе, нависая над головой выступами больших крытых деревянных балконов, черепичными крышами, взбегающими вверх наружными лестницами, беспорядочно примыкающими и пристроенными друг к другу двухэтажными фасадами. Эти дома часто лепятся над Курой и ее пересыхающими притоками, как гнезда, повисшие на скалах или вырастающие из скал. Против серных бань, прелесть которых я сразу же испытала, над вертикальным высоким каменным обрывом угрюмо изгибаются древние стены крепости Метехи95, долгое время бывшей одной из самых мрачных тюрем. Внизу клубится Кура, а над стенами возвышается голая, ничем не украшенная, суровая средневековая церковь, вытянутая вверх очертаниями своих абсид, барабана и шатра. На другом берегу Куры над городом раскинулись развалины огромной крепости Нарекала96, все еще грозные, желто-коричневые, как камни гор, из которых сложены высокие башни и стены этой цитадели. Внизу, над лабиринтом улиц старого города, над его беспорядочно громоздящимися и теснящимися крышами, поднимаются многогранные шатры крестово-купольных церквей, сильно перестроенных в XIX веке, но все же сохранивших связь со своим средневековым обликом. Выше и больше других церквей – Сиони97, собор города, расписанный внутри фресками князя Гагарина98. Здесь венчался Грибоедов99 с Ниной Чавчавадзе100. Здесь отпевали, меньше чем через год после свадьбы, его останки, привезенные из Персии.

Ниже по течению Куры уже вступает в свои права новый город, набережные и бульвары, улицы с большими домами XIX и XX веков, взбегающие к проспекту Руставели, шумному, оживленному, тенистому от больших деревьев, за которыми мелькают магазины, рестораны, театры, правительственные здания. Архитектура в основном эклектична, но нарядная, залитая солнцем, украшенная зеленью и непрерывным кипением жизни. В начале проспекта – высокий, простой и строгий памятник Руставели101. Дальше выделяется здание правительства из прекрасного, золотистого, будто излучающего солнце камня, огромное, с пролетами аркад, поднятых на высокие стройные столбы, с широкими лестницами, соединяющими просторные ярусы внутренних дворов, видных с улицы из-под величественных арок. Это один из тех опытов соединения новых, современных форм архитектуры со старинными национальными традициями, которые нашли воплощение именно в национальных республиках и дали интересные и красивые образцы.

За проспектом, под горой Мтацминдой, поднимаясь на нижнюю часть ее склонов, раскинулся район, который с самого начала оказался для меня «моим» районом, – Сололаки102. Район тихих, похожих на аллеи, зеленых улиц с комфортабельными домами дореволюционного периода, построенными в основном богатыми армянами. Комфортабельность и уютность заменяют в них стиль, а сплетающиеся над головой ветви деревьев придают уютно-обжитой характер тихим улицам. Этот район примыкает к тенистому, запущенному Ботаническому саду на склоне горы. Выше на горе – Комсомольская аллея, тихая, с рядами удобных скамеек и сияющих по вечерам матовых фонарей. Отсюда хорошо смотреть на лежащую внизу старую часть Тбилиси. Правее – все тот же фуникулер, и на уступе крутого склона Мтацминды, на половине ее высоты – Пантеон103.

Уже в прошлый приезд я была там, в этом самом поэтическом, по мнению Грибоедова, – ив действительности – месте Тбилиси. При Грибоедове, конечно, не было Пантеона. На выступе горы, гораздо более голом, чем теперь, стояла церковь Давида Гареджийского, и со скамейки можно было любоваться панорамой города. Теперь площадка была засажена тенистыми, густыми деревьями. Церковь сильно перестроена, но светлые объемы ее и стоящей рядом колокольни красиво рисуются на склоне, выделяясь на фоне его темной зелени. А могила Грибоедова положила начало Пантеону, памятники которого белеют вокруг церкви под ветвями деревьев.

Грибоедов похоронен в гроте, на месте, выбранном им самим. Увитые плющом серые камни обрамляют вход. За решеткой памятники – один небольшой и простой, Нины Чавчавадзе, другой – с бронзовой статуей итальянского мастера. Покрытая покрывалом женщина в безысходной тоске припала к кресту могилы. И надпись: «Слава и ум твой принадлежат России, но зачем пережила любовь моя?»104

С какой тоской стояла я в первый раз перед этим памятником, испытав ужас не перед гибелью того, кто покоился здесь, а перед тридцатью годами безысходной любви и печали женщины, ставшей символом постоянства и верности. Пятнадцатилетней девочкой узнала она любовь, всего на миг прикоснувшись к ее радостям, и тридцать лет оставалась верна этой все более призрачной любви, пока смерть не унесла, наконец, ее собственное горькое существование. Тридцать лет почти ежедневно приходила она в черной одежде на эту могилу, отвергая все радости жизни, все соблазны наслаждений… Я содрогнулась, представив себе это.

Но, боже мой, сколько теней связано с этим местом! Здесь стоял над свежей еще могилой Грибоедова Пушкин. Здесь склонял голову Александр Одоевский в солдатской шинели ссыльного декабриста. Здесь в буйной и мятежной тоске мрачного раздумья застыл Лермонтов. Все уже обреченные, подобно самому Грибоедову. Как много это место значит для России!

Но как много оно значит и для Грузии… Скромная, стройная колонна над могилой юного романтика Бараташвили105, пронесшегося сквозь жизнь, как сверкающее видение на крылатом коне песни… Статуя Грузии, скорбящей над могилой писателя-гражданина Ильи Чавчавадзе106, убитого в период черной реакции… Лаконичная надпись «Акакий» на черном камне могилы Церетели107, поэта, может быть наиболее популярного в Грузии… Небольшой, простой, почти незаметный памятник в виде груды камней над могилой Важи Пшавелы108, величайшего и самого самобытного поэта Грузии после Руставели, до конца жившего в горах жизнью простого горца, бедняка, ютившегося с семьей в маленькой сакле, косившего траву – и воплотившего в поэзии богатейшие традиции народного фольклора и народной мудрости, поднятой на высоту гениальности и человечности… И еще, и еще могилы… Но довольно и этих, чтобы судить о Пантеоне.

Здесь мои отрывочные сведения о грузинской литературе получили стимул к расширению и обогащению. Здесь мой интерес к Пшавеле перешел в глубокую любовь к нему. Будто раньше видевшая по поэмам Лермонтова Кавказ снаружи, извне, я увидела его изнутри… И по-новому полюбила.

Первый раз попав на Пантеон три года назад, я прослушала здесь экскурсию, проводимую для туристов старым экскурсоводом Георгием Ивановичем Ткешелашвили. Я хочу отдать должное этому экскурсоводу – с большой живостью он ввел меня в круг интересных сведений и фактов. Для ничего в массе своей не знавших туристов экскурсия была и содержательна, и увлекательна. Но какой-то оттенок пошлости лежал на манере изложения, оттенок, не коробивший основную массу туристов и, может быть, для этой массы вполне подходивший. Однако во мне остался неприятный осадок, и лишь задержавшись одна после ухода туристов, я смогла отрешиться от него, как от какой-то досадной дешевки и профанации, полностью ощутить истинное, чистое очарование этого места.

В самом же городе в этот раз, поскольку я ходила одна и явно не была местной, – начался назойливый калейдоскоп попыток не только познакомиться со мной, но сразу же зайти гораздо дальше, с наивной примитивностью или пошлым цинизмом, на первых порах действующими ошеломляюще. Кто может сказать, что женщине не доставляет тайного удовольствия, когда на нее смотрят как на женщину даже абсолютно ей не нужные люди? Думаю, что в любом случае утверждать обратное было бы лицемерием. Возможно, что существуют женщины настолько доброжелательные или настолько не являющиеся женщинами, что они с возмущением это отвергнут. Не знаю. Я никогда не меряю всех на один аршин. Но все-таки в наиболее естественных случаях подобное отрицание не бывает искренним до конца. Неискренность же для меня нечто неприемлемое. Поэтому я не скрою, что ощущение прикованных ко мне как к женщине взглядов будоражило и возбуждало мой и без того повышенный тонус в это лето. Вначале я сама невольно была неосторожна, без всякой задней мысли, просто от незнания нравов значительной части местного населения. То я спрашивала какой-нибудь адрес не у женщин, а у мужчин, и даже старики увязывались за мной, чтобы показать нужный дом, а по дороге предлагали к моим услугам и себя, и свои квартиры со всеми словами соблазна, на которые были способны. То я ловила себя на том, что, идя по улице, видимо, глазами улыбалась своим мыслям, по обычной для меня в минуты хорошего настроения привычке, а какой-нибудь встречный принимал на свой счет блеск глаз и полуулыбку губ. Иногда мне от этого становилось только смешно. Но очень скоро я столкнулась с назойливостью и грубостью, заставившими меня стать осторожнее, так как любое проявление интереса и даже любое восхищение вызывают отпор и оскорбляют, стоит им перейти за определенную грань человеческого уважения. К сожалению, такой переход граней оказался чересчур уж распространенным явлением. И лишь мое хорошее настроение заставляло меня даже это воспринимать не только с досадой, но с юмором.

Наиболее значительные псевдоромантические истории начались сразу же на автостанции, куда я пошла купить билет в Ереван. Очередь была большой, и я стояла, обмахиваясь веером, так как в помещении было душно. С общительностью южан со мной заговорили две-три стоявшие рядом женщины, спрашивая, откуда я. Потом в разговор вступил хорошо одетый мужчина, сказавший, что он инженер и что во время войны он сражался под Ленинградом на Тихвинском фронте. Я отвечала на его вопросы о Ленинграде и о моих впечатлениях о Тбилиси. Казалось, все было просто и нормально. Но через некоторое время он попросил меня на пару слов отойти в сторону и прошептал:

– Я хотел бы предложить вам свою пустую квартиру и свое общество. Вы здесь одна. Я могу показать вам город и доставить еще много удовольствий.

– Вы ошиблись, – сказала я сухо. – Я не завожу подобным образом знакомств и тем более не принимаю подобных предложений.

– Деточка, – проговорил он тогда, пытаясь взять меня за руку, – не делайте наивного вида. Вы мне нравитесь, и мы с вами могли бы прекрасно провести время.

– Во-первых, я не деточка, – ответила я уже резко, отдернув руку. – Во-вторых, вы меня принимаете не за ту, кого ищете.

И я отвернулась, чтобы отойти. Он забежал вперед и на мгновение опять меня остановил. У него было уже не сладкое и вежливо-приветливое, а раздраженное и наглое лицо.

– Значит, у вас есть уже кто-то другой, кто меня опередил? Ну что ж, тогда извините, – процедил он сквозь зубы язвительно.

Я отвернулась и встала на свое место в очереди, больше на него не глядя. Явно чувствуя себя же еще и оскорбленным, он исчез, полный самого пошлого и недостойного чванства, которое он явно считал мужским достоинством. Мне было противно и вместе с тем смешно.

Тогда появился главный «герой» – невысокий и довольно полный милиционер с красной, круглой и плоской, как луна, физиономией, рыжеватыми волосами, серо-голубоватыми глазками, самодовольно улыбавшимися на этой комической физиономии.

– Гражданочка, – сказал он вежливо, – можно вас на минутку?

Взглянув на него и с удивлением думая, что я нарушила какие-то правила автостанции, я послушно подошла к этому почтенному блюстителю порядка.

– Сегодня так душно и жарко здесь стоять, – сказал он с сильным акцентом, расплываясь в улыбке.

Я взглянула на него с недоумением.

– Хотите получить билет без очереди?

– Да.

– Для вас я готов это сделать.

«Он хочет заработать», – подумала я и протянула ему больше денег, чем стоил билет, чтобы он мог оставить себе сдачу за свою услугу.

Он ушел, но минут через пятнадцать появился опять, делая мне знаки. Я вышла с ним на улицу. Снова расплываясь в улыбке, он показал мне билет, но когда я протянула за ним руку, быстро спрятал его в карман.

– Я вам так его не отдам, – сказал он со всем лукавым кокетством, на какое был способен. – Вы приезжая. Вы не знаете города. Я хочу показать вам с фуникулера, какой красивый Тбилиси.

– Но я была на фуникулере и прекрасно знаю, какой Тбилиси красивый.

– И все-таки сделайте мне приятное, посмотрите на него сверху вместе со мной. Ведь красивое всегда хорошо посмотреть, – причмокнул он губами.

– Вы же дежурите, – попыталась я его образумить.

– Нет, моя смена как раз кончилась, – и он показал мне часы, на которых было три.

В полном недоумении я смотрела на его круглую, лоснящуюся и сияющую физиономию. «Зачем ему это? – мелькнула удивленная мысль. – И что мне делать? Поругаться, требуя билет? Он может сказать, что вовсе не брал его для меня. Между тем сейчас день, в парке на горе много народа, и я, по сути, ничем не рискую, если поднимусь с ним на гору взглянуть на Тбилиси, раз уж ему так хочется».

– Если вам может доставить удовольствие показать мне еще раз, как красив Тбилиси с горы, – пожалуйста, я с вами поднимусь наверх, но вы мне там немедленно отдадите билет, – проговорила я сухо и с раздражением.

– Конечно! Как иначе?

Рассерженная нелепостью создавшейся ситуации, я не обращала никакого внимания на сопровождавшего меня в автобусе «блюстителя порядка», старавшегося быть как можно более галантным. Так же поднялась я на фуникулере, подошла к балюстраде парка и, взглянув вниз, резко сказала:

– Ну вот, я доставила вам удовольствие и еще раз посмотрела, как красив Тбилиси. Мне некогда. Где мой билет?

Однако, вместо того, чтобы отдать мне злополучный билет, мой нелепый ухажер разразился потоком объяснений, среди которых слова о моей красоте перемежались с уговорами пообедать с ним и «приятно провести время». Он захлебывался от потока слов, а его светлые глазки превратились совсем в щелочки и светились масляным блеском.

Опешив в первый момент, я отвернулась в следующее мгновение и быстро пошла к фуникулеру. Он догнал меня с возгласом:

– Мадам, а как же ваш билет?

– У меня хватит денег купить другой, – бросила я резко, не оборачиваясь, и села в вагон, готовый тронуться вниз. Милиционер вскочил тоже. Я повернулась к нему спиной, но чувствовала, что он не спускает с меня глаз.

«Как от него избавиться поскорее? – подумала я. – Идти к Ханум? Нельзя – он узнает, где я живу. Пойду в Академию наук».

До Института истории на улице Дзержинского было недалеко, и я быстро направилась туда. Ученый секретарь меня встретил любезно, расспросил, чем я интересуюсь, и посоветовал обратиться в Институт грузинского искусства, объяснив мне, как туда пройти, и позвонив в здание, являющееся одновременно зданием Музея Грузии и всех его «сейфов» с сокровищами.

Когда я вышла на улицу, я обнаружила, что мой преследователь ждет у соседнего дома. Сделав вид, что я его не замечаю, я пошла на улицу Кецховели. Он шел следом, как тень. Мне стало смешно при мысли, как это выглядит со стороны: по моим пятам идет милиционер, будто я нахожусь под надзором милиции как преступница или, наоборот, состою под ее охраной как особо почетное лицо.

Так состоялось мое первое посещение Института истории грузинского искусства и первое знакомство с ним. Ни в одном учреждении, которое я когда-либо посещала, меня не встречали так приветливо и радушно. Ученый секретарь и антиковед, полная, пожилая, добродушная Сара Васильевна Варнавели, познакомила меня с заместителем директора Вахтангом Вуколовичем Беридзе, тонкое, умное лицо которого говорило о культуре, высокой интеллигентности, сдержанности, о несколько скептическом и насмешливом складе натуры. У нас нашлись общие знакомые в Ленинграде и общие интересы. После получасового разговора он не только провел меня в библиотеку института и распорядился, чтобы мне давали интересующую меня литературу, но и предложил на завтра осмотр «археологического сейфа», а на август – поездку в Сванетию109. Я с восторгом приняла его предложения. Сара Васильевна познакомила меня с несколькими искусствоведками, которые должны были оказаться моими спутницами в Сванетии. Потом я осмотрела кое-что в библиотеке. Так прошел примерно час, и я успела забыть о «милицейском надзоре». Но, увы, когда я вышла из института, мой страж сидел под аркой здания, находившегося напротив, терпеливо меня ожидая. История начинала приобретать слишком надоедливый и затянувшийся характер.

Что было делать? Я решила отправиться на турбазу, у входа которой тоже стоял милиционер. «Может быть, мой страж постесняется последовать туда за мной», – подумала я.

Однако, потеряв терпение, он уже не следовал по моим пятам молчаливой тенью, а энергично сыпал мне вслед самые откровенные уговоры… Выведенная из себя, я остановилась, обернулась и спросила в упор:

– А что бы вы сделали со своей женой, если бы ее тоже кто-нибудь уговаривал и она бы на все согласилась? Наверное, убили бы?

– Зачем убил? Я бы ничего не знал. Зачем убил? Ваш муж тоже ничего не будет знать.

Его лицо было так простодушно, а светлые глаза так наивно и удивленно чистосердечны, что мне стало смешно, несмотря на досаду, от которой я готова была плюнуть. Не оборачиваясь больше и делая вид, что ничего не слышу, я пошла дальше. Мой расчет оказался верен – упрямый поклонник застыл на пороге турбазы, не решаясь преследовать меня дальше. Но он успел крикнуть мне вслед:

– Один минут! Вернитесь! Я отдам ваш билет.

Чувствуя себя теперь в полной безопасности, я сделала два шага через порог. Он протянул мне билет, конечно без сдачи, и это успокоило меня, так как он оказывался вознагражденным за услуги достаточно щедро. Однако, горя возмущением, он успел мне выпалить свои гневные претензии:

– Первый раз вижу русский женщин, с которым нельзя договориться! Целый день хожу, устал, голодный. Меня брат ждал, невестка ждала, хороший обед пропал. Зачем хожу весь день?

– А я что, просила вас за мной ходить? – сказала я насмешливо и, спрятав билет, вошла во двор турбазы.

«Ничего себе здесь слава у русских женщин даже в глазах у милиции!» – подумала я про себя.

Вечером, отрешившись от всего досадного и смешного, что было днем, я вспоминала Военно-Грузинскую дорогу и писала стихи… О легенде, рассказанной экскурсоводом. Мне хотелось быть одной с моими мыслями и стихами, и потому показалось назойливым внимание пожилого веселого караима110, врача, уже второй вечер навещавшего Ханум, у которой болела нога. Он долго расспрашивал меня о моих путешествиях, удивлялся моей смелости и потом спросил:

– А где же ваш вчерашний спутник?

– Этот толстяк? Уехал утром обратно, – ответила я рассеянно.

– А я испугался, что он ваш муж.

– Неужели вы думаете, что у меня может быть подобный муж? – воскликнула я с презрительным смехом.

– Потому-то я и испугался, – засмеялся он тоже. – Но и не только потому.

– А почему же еще?

– Вы очень меня заинтересовали своей необычностью. Мне хотелось бы продолжить наше знакомство. И не только знакомство. Я бы мог доставить вам много удовольствий в Тбилиси и сопровождать вас в ваших поездках по окрестностям. Могу я предложить вам свое общество и свои услуги?

– Послушайте, – сказала я, расхохотавшись, – вы уже третий, предлагающий мне это все в течение дня. Правда, вы выгодно отличаетесь многим от двух предыдущих, из которых один был милиционером. Но мне все-таки неприятно, что вы уподобляетесь им. Неужели в Тбилиси такой обычай и такое мнение о русских женщинах? Простите, если я ошибаюсь в смысле того, что вы ожидаете, и поверьте, что со мной ничего подобного не выйдет.

– Ну что ж, вы молодец. Вам, действительно, можно одной путешествовать по Кавказу, – скрыл он шуткой легкую досаду от неудачи.

В это время, к моему удовольствию, появилась Амалия, красивая черноглазая дочь Ханум. Это прервало разговор, и я ушла спать.

Неуверенная в своих фотографических успехах, так как я занималась фотографией только второй год, я хотела здесь же, в Тбилиси, проявить пленки, снятые в пути. Когда на другой день я проходила по одной из тихих улиц, мне бросилась в глаза надпись над маленькой застекленной дверью: «Фотолаборатория для любителей». Я вошла. На звук открывшейся двери в тесное помещение вышел молодой человек, довольно красивый, с удлиненным, типично грузинским лицом и большими, продолговатыми, прекрасными черными глазами, во взгляде которых было что-то, напоминающее глаза газели. Я попросила его проявить пленки.

– Вы приезжая? Откуда? – спросил он вежливо, предлагая мне сесть.

– Из Ленинграда.

– Это город, увидеть который я мечтал. Пока безнадежно.

– Разве это так трудно?

– Иногда многое трудно. Стипендией и фотографией на поездку в Ленинград не заработаешь – этим надо содержать родителей.

– Стипендией?

– Да. Я еще учусь. Хотя и с опозданием, неправда ли? Ведь мне уже почти тридцать лет.

Он говорил просто, приветливо, живо.

– Где же вы учитесь?

– В консерватории. По классу пения.

– Значит, вы будущий оперный певец?

– Да. Но где, как, с какими успехами, разве это можно предугадать? – он улыбнулся чуть печально. – А вы туристка?

– Не совсем. Я искусствовед и путешественница. Я люблю горы Кавказа и интересуюсь кавказским искусством, особенно средневековым.

– Как приятно это слышать! Я сразу подумал, что вы не похожи на обычных туристок.

Я попрощалась, оставляя пленки. Мне надо было спешить в институт искусства для осмотра сейфа.

Когда я пришла, меня представили худому, стройному, седому, но все еще красивому человеку с тонкими чертами лица, который, знакомясь, улыбнулся мне белыми зубами и горячими черными глазами.

– Давид Георгиевич Капанадзе. Нумизмат. Меня просили показать вам археологический сейф, что я готов выполнить с большим удовольствием.

Перед тем как нам открыли сейф – сокровищницу археологических находок, Капанадзе провел меня в свой кабинет и, сверкая глазами и остроумием, с увлечением и блеском показал мне коллекцию редких древних монет. Взяв на ладонь какую-то иранскую монету, он, как Шехерезада111, передал мне, что она рассказывает, как по ней можно восстановить целый кусок истории, связей между народами… Удивительно было само это мастерство научно-поэтического увлекательного изложения.

Потом мы пошли в сейф… Мне трудно рассказать о том впечатлении и удовольствии, которые я получила. И то и другое превзошли все мои ожидания. Я видела ювелирные изделия XVI века до нашей эры, поразительные по тонкости мастерства, по высоте культуры, о которой они свидетельствовали, несмотря на их баснословную древность. Передо мной предстали драгоценные эллинистические изделия из раскопок Армази112 – города, находившегося около Мцхеты на рубеже двух эр и тесно связанного с античным миром. Греческие надписи, греческие меандры113 и профили и вдруг здесь же пышные, экзотические подвески в виде коней, уводящие воображение на Восток, к связям с Сасанидской Персией114, а может быть, и еще более далекими странами… Все это очаровывало само по себе. Но еще большее очарование было в том, как мне рассказывал обо всем этом мой гид – романтически, с огнем, сверкавшим в каждом слове, с особым изяществом самого рассказа. Вероятно, он быстро почувствовал живость моей реакции на видимое и слышимое, и это его вдохновило. Я была в восторге от него не меньше, чем от чудесных экспонатов. Я улыбалась ему, как старому знакомому, и застывала над вещами, полная почти благоговейного волнения.

– А эта стела с греческой надписью и эти украшения были найдены в саркофаге Серафиты. Вы что-нибудь слышали о ней?

– Нет.

– Но это одна из самых знаменитых находок Армази. На одной стороне стелы письмена гласят: «Здесь покоится Серафита, дочь такого-то и жена такого-то, умерла тогда-то, двадцати трех лет». А на обратной стороне написано: «Она была прекрасна и добра и умерла юной, как утро; плачьте, музы и люди, о ее смерти». Подумайте, как просто и поэтично! Какой образ это вызывает в воображении и как дополняет этот образ изящество украшений, принадлежавших умершей… Вы чувствуете, вы видите ее? Через тысячелетия воскресла она для нас благодаря этим строкам и благодаря находке, воскресившей ее образ из темного забвения смерти.

– И вы тоже принимали участие в раскопках Армази?

– Как же! Я весь был захвачен ими. Это было нечто необычайное, волнующее, даже опьяняющее. Сколько находок, и каких! На каждом шагу, почти при каждом ударе лопаты. Надо мной до сих пор смеются, что я даже находил саркофаги по пророческим сновидениям. Это шутка, но опирающаяся на факт. Один раз мне действительно приснилось, что я копал в одном месте, еще не тронутом, и выкопал греческую статую. Когда я проснулся, мной овладело желание попытать счастья в этом месте. Это стало даже немножко манией. Я стал просить об этом. Мне сначала со смехом отказывали, но потом, чтобы отделаться от моего упорства, дали пару рабочих. И я выкопал один из интереснейших саркофагов.

Я смотрела на него широко открытыми глазами.

– Не удивляйтесь. Почти в любом месте можно было наткнуться на саркофаг – так их было много.

– Но почему же только в Армази? Ведь, вероятно, в Грузии еще немало подобных мест?

– Еще бы! Одна Колхида115 чего стоит! Представьте себе, сколько в этом легендарном царстве можно раскопать древностей, даже не эллинистических, а связанных с культурным миром самой Эллады.

– Почему же это не раскапывают?

– А деньги откуда? Это слишком большая роскошь для нашей страны, это ведь не промышленность, не индустрия, а так – никакой выгоды не приносящее развлечение. Только один раз за все время дали на раскопки миллионную сумму, которая была затрачена на Армази, – и вот результаты. А к Колхиде даже еще не прикасались. Все находки там – это случайные находки на поверхности. И среди них уже столько монет с изображениями тончайшей работы! Американцы предлагали разрешить им археологическое исследование Колхиды. Но разве мы можем на это пойти? Ведь это вопрос политики. А сами тоже ничего серьезного не делаем – денег нет.

Я не знала, как выразить свою благодарность и свое восхищение, когда осмотр сейфа был закончен.

– Я тоже очень рад, что имел такую слушательницу, – сказал он на прощание, провожая меня через двор музея. – Надеюсь, что Серафита тронула ваше воображение и осталась в вашем сердце.

Я еще задержалась в библиотеке института, попросив почитать что-нибудь о монастыре Давида Гареджийского. Мне дали книгу крупнейшего ученого, директора института, академика Георгия Николаевича Чубинашвили116 с красочными иллюстрациями Лансере117. С удивлением я обнаружила при чтении, что попасть в монастырь очень трудно, что он расположен в пустынной местности, далеко от населенных пунктов, и представляет собой целый комплекс подземных монастырей, раскинувшийся по мере многовекового строительства на 25 километров.

Когда я кончила читать, ко мне подошла Сара Васильевна, улыбаясь своей приветливой улыбкой.

– Вас интересует Давид-Гареджа?

– Да. Я очень хочу туда попасть.

– Что вы! Туда можно отправиться только со значительной группой людей. И то это сложно, опасно и туда редко кто-нибудь ездит. Даже ту экспедицию, о которой вы читали, ограбили разбойники – в частности, сильно пострадал Чубинашвили. А вы думаете, что туда можно добраться одной женщине?

Она засмеялась и со смехом сказала о моих планах другим сотрудницам. Они посмотрели на меня, как на сумасшедшую.

– Если и ездят, то во всяком случае не летом. В пещерных постройках буквально кишат змеи. А ведь ночевать приходится в них, больше там негде.

– А в Бетанию я могу одна попасть?

– Что вы, не будьте безумной! – набросились на меня присутствующие. – Одной женщине, да еще русской, идти через лес, по пустынной дороге в Бетанию? Это больше, чем безумство. Вы не знаете нравов в окрестностях Тбилиси. Вы можете подвергнуться любому насилию.

– Что же мне делать? Мне так хочется что-нибудь посмотреть! А как Кинцвиси?

– Ну, в Кинцвиси еще можно поехать одной. Мы вам все расскажем, и вы поднимитесь в церковь не одна, а со сторожем или его внуком. В Бетанию же, кажется, собирается компания в воскресенье. Лейла, пойди сюда!

Появилась стройная, бледная девушка, с которой меня познакомили:

– Это Лейла Шанидзе, наша аспирантка, дочь академика-палеографа, наверное, вы слышали?

Тут же состоялась договоренность о путешествии в Бетанию.

Выйдя из института, я забежала в фотолабораторию.

– Ваши пленки еще не высохли, – сказал мне ее хозяин с газельими глазами. – Они довольно удачны, хотя не полностью. Зайдите за ними завтра.

– Завтра? Но завтра я собираюсь в Бетанию с искусствоведами Института грузинского искусства. Ведь завтра воскресенье.

– Да? А откуда вы отправитесь в Бетанию?

– Из Цхнет118. Сбор назначен на даче академика Шанидзе, у его дочери Лейлы, аспирантки института.

– Как мне хотелось бы к вам присоединиться! – сказал он вдруг. – Но я понимаю, что это неудобно. Ведь я не знаком с вашими спутниками. Что же делать? Я буду ждать вас послезавтра.

Я шла по улице, задумавшись. Все более странным и непонятным казалось мне, что тот, кто дал мне сведения о Давид-Гаредже и Бетании, сделал это с таким видом, будто попасть туда ничего не стоит. И даже не предупредил об опасности. Что это значило? Злой умысел? Или чисто формальный ответ на вопросы, свидетельствующий о полном безразличии к женщине, доверчиво обратившейся к нему за советом? Или он сам недостаточно в курсе дела и далек от учета реальных обстоятельств? Я не могла отнестись к этому ни безразлично, ни с гневом. Мне было неприятно и тягостно, и мысли то и дело возвращались к одному и тому же. Мне казалось, что я чего-то не понимаю в странном человеке, с которым столкнулась так случайно, но который чем-то меня так интриговал и привлекал. Я знала, что сегодня он должен вернуться из очередной поездки, и, заметив, что уже начало темнеть, пошла на турбазу. Машина из Орджоникидзе стояла у дверей.

– Можно видеть Элгуджу Яшвили? – спросила я у одного из служащих.

– Элгуджа, – крикнул он, – тебя спрашивает женщина.

Через мгновение Элгуджа стоял передо мной. Он показался мне еще больше, еще крупнее. И опять огромные глаза со странным взглядом заслонили все остальное. Он предложил пройти во двор, и мы сели на открытой галерее в деревянные квадратные кресла.

– Я уже взяла билет в Ереван, – сказала я, – и так как я не знаю, увижу ли вас еще до отъезда, мне хотелось поблагодарить вас за оказанную мне услугу. Я никогда не забуду, что из-за меня вы столько часов стояли в машине…

– Что вы! Это совсем не стоит благодарности.

– Нет, стоит. Возьмите это на память. Только никому не показывайте, хорошо?

– Я протянула ему листок со стихотворением.

– А мне самому это прочитать можно?

– Конечно! Иначе зачем бы я вам это отдавала? Только прочтете потом…

Он спрятал в карман листок со стихотворением о рассказанной им легенде Дарьяла, которым я, конечно, отнюдь не собиралась соревноваться с гением Лермонтова.

– Я должна поблагодарить вас и за то, что вы направили меня в Академию наук. Я познакомилась с Институтом истории искусств. И я получила приглашение ехать в августе в Сванетию. Меня приняли там удивительно радушно.

– Да? – мне показалось, что это ему приятно. – На Кавказе люди приветливее, чем у вас, в России. С кем же вы познакомились? Ведь я многих там знаю. Я ездил с ними, пока был студентом, в экспедиции.

– С Беридзе, с Капанадзе. В особенности меня очаровал Капанадзе. Он показывал мне сейф и так удивительно рассказывал о его экспонатах и о раскопках, что я получила истинное наслаждение. Какой-то особенный блеск присущ этому человеку. Расскажите мне о нем.

– Это ученый с мировым именем. А между тем, говорят, он не окончил ни одного учебного заведения. Говорят, что, учась в гимназии, он уже так увлекался нумизматикой, что бросил заниматься и был исключен. Потом будто бы какой-то немецкий профессор-нумизмат, приезжавший сюда, взял его к себе работать, узнав о его коллекции и его страсти к собиранию монет. Позже, когда он уже стал известным специалистом, ему сфабриковали мнимое окончание университета и диплом, чтобы дать возможность защитить диссертацию. А теперь он доктор наук, крупный знаток кавказской нумизматики. Вот, приблизительно, его история. Во всяком случае, так о нем рассказывают.

Я слушала с интересом.

– Он так любит свою работу, – добавил мой собеседник, – что от него даже жена сбежала.

– Почему же? – удивилась я. – Я этого не понимаю.

– Да, вы не понимаете, так как вы сами человек, преданный науке и искусству. А разве многие женщины способны это оценить? Говорят, он иногда сутками способен сидеть над своими монетами, забывая и о жене, и о доме, и о еде…

– Он нравится мне от этого только еще больше, – засмеялась я.

Элгуджа улыбнулся, и вдруг я заметила, что у него гораздо более мягко очерчен подбородок, чем мне показалось, а губы могут быть совсем мягкими и добрыми. Но тогда… Почему же такая жесткость или бесчувственность в советах, данных мне относительно возможности моих путешествий? Что, если бы я этим советам последовала, не поговорив больше ни с кем другим?

– Мне сказали в институте, что в Давид-Гареджа летом никто не ездит…

– Почему? Из-за змей? – спросил он спокойно.

– Да.

Мне хотелось добавить: «Вы знали это и все же посоветовали мне туда отправиться? А ведь туда вообще одной ездить нельзя… И в Бетанию тоже…» Но я ничего не сказала. Я слишком не понимала его, слишком была в недоумении и только взглянула на него удивленно и испытующе. Видимо, он этого даже не заметил.

– Что же вам больше всего понравилось в сейфе?

– Конечно, сокровища Армази… Драгоценности Серафиты… Надпись, ей посвященная… Но что меня больше всего поразило – это ювелирные изделия XVI века до нашей эры. Подумайте, тридцать шесть веков назад – и такая культура! Даже не укладывается в сознание.

– Почему? – спросил он, и в тоне его вдруг почувствовалась жесткость. Мне показалось даже, что он самолюбиво вспыхнул. – Ведь культура шла с Востока на Запад, а не наоборот.

Да, я явно задела его, совершенно не желая этого.

– Вы меня не так поняли. Я просто ни с чем подобным в натуре не сталкивалась вне древностей Египта и Ассиро-Вавилонии, одним словом, «классического Востока». Я не знаю даже подобных древностей Индии или Китая. И я прекрасно понимаю, что культура Запада моложе. И мне очень хотелось бы поехать в Индию, пока она сохранила живые связи со своим прошлым.

– Вы никогда не были за границей?

– Увы, никогда.

– А я был в Индии. Летал с группой туристов с остановками в Чехословакии и Италии.

– Как я вам завидую! Наверное, огромное впечатление…

– Мало сказать – огромное… Об этом не расскажешь.

Мы помолчали, и опять я увидела тяжелую тень печали в его глазах, устремленных на меня, но как будто меня не видящих.

– Простите… Я сейчас вернусь, – сказал он.

Я осталась одна и подумала: в Орджоникидзе он не вернулся, хотя по собственной инициативе сказал, что будет меня ждать. Странный человек!

Однако он вернулся и снова сел рядом со мной. Я почувствовала сильный запах чего-то спиртного или винного. «Он, наверное, не успел ни поесть, ни выпить после дороги, а я его так задержала разговором», – мелькнуло у меня в голове с укором к себе самой.

– Что вы еще это время делали? – спросил он.

– Читала о Давид-Гареджа.

– Что? Книгу Чубинашвили?

– Да.

Он заговорил со мной еще о памятниках грузинского Средневековья, об искусствоведческой литературе, искусствоведах.

Мне стало вдруг грустно.

– Послушайте, – сказала я, дотронувшись до его руки. – Вы знаете и любите искусство, вы раньше работали с искусствоведами… Зачем вы на турбазе? Разве это работа для вас? Вы же сами это прекрасно понимаете. Зачем вы тратите на это жизнь, когда вы можете еще все переменить, многого добиться, заняться чем-нибудь интересным и стоящим вас? Зачем? Ведь вы молоды… Еще ничего не поздно.

– Нет, – покачал он головой. – Уже поздно. И я не молод. Я старый… Сколько, думаете, мне лет?

Вспомнив свои соображения о его возможном возрасте и беря минимальный вариант, я ответила:

– Двадцать девять, тридцать…

– О, это комплимент. Мы ведь обычно выглядим старше своих лет, не моложе.

– С учетом этого я и дала вам такой возраст. Выглядите вы старше.

– Да, мне тридцать пять… Еще не совсем исполнилось…

Невольно улыбнувшись, я заметила:

– Все равно и это не много. И все-таки я старше вас!

– Не может быть, – покачал он головой и прямо посмотрел мне в лицо все тем же немигающим взглядом.

– Но это так. И так же верно то, что вы еще можете все успеть, все изменить в своей жизни. Мне грустно за вас… Мне жаль, что вы себя растрачиваете здесь… А у вас самого неужели нет желания изменить свою судьбу, творчески применить свои знания и способности?

– Нет, – сказал он глухо. – Мне уже все равно. Я обыватель. И привык к этому. Я ко всему умею привыкать.

Такая глубокая, безысходная безнадежность послышалась мне в этих словах, в этом тоне, что острая боль сжала мое сердце, и, может быть, мое лицо это выдало.

– Что же вы делаете зимой, когда вы не ездите?

– Зимой я свободен от работы. Живу на летние заработки. Что я делаю? Много читаю. Стреляю в цель в моем тире. Могу смело сказать, что я точно попаду в любую часть грудной клетки человека, находящегося на расстоянии выстрела.

Он ухмыльнулся.

– Вы странный человек, – сказала я тихо, подумав про себя: «Но ведь я люблю романтически странных людей…»

Вместо этих слов я взглянула на часы и вспомнила, что мне завтра надо рано встать для поездки в Бетанию.

– Уже поздно. Спокойной ночи, – протянула я ему руку.

– Вы уходите? Но вы придете еще?

– Да, конечно. Думаю, что даже до отъезда в Ереван.

Усталая от массы впечатлений, я крепко заснула. На рассвете меня разбудил шум дождя. Поездка в Бетанию явно была под угрозой. Но мне так хотелось, чтобы она осуществилась – ведь погода могла измениться, пока я доберусь до Цхнеты… Накинув плащ и надев самые грубые босоножки, я села в автобус и отправилась к назначенному месту встречи.

Цхнеты мне не понравились – на голой горе, пока еще без разросшихся садов, почти без зелени и тени, раскинулись многочисленные дома. Найти дачу академика Шанидзе, несмотря на нарисованный план, оказалось тоже непросто. Дождь продолжал лить. Комки мокрой глины облепили мои босоножки, и я добралась до Лейлы в самом плачевном виде. Как и следовало ожидать, я пришла одна. Никто из участников предполагаемой поездки не явился из-за дождя. Часа два я просидела на даче, разговаривая с отцом Лейлы, учившимся в молодости в Петербургском университете и теперь меня о нем расспрашивавшим. Меня оставляли обедать, но я отказалась и, воспользовавшись небольшим просветом, отправилась обратно в город, досадуя на расстроенные планы. Жадность к жизни, к новому и интересному была так велика, что мне жалко было терять напрасно даже один день путешествия.

На следующее утро я бродила по картинной галерее. Потом зашла в церковь, украшенную фресками Гудиашвили119. Мне казалось странным, что художник нашего времени может делать церковные росписи. И ожидала стилизации в византийском духе, что-то вроде Врубеля120 или Васнецова121, может быть, талантливого, но все же слишком обращенного к прошлому, к умершему, к религии. Но я остановилась перед росписью обрадованная и улыбающаяся, вероятно к неудовольствию бывших в церкви старых богомолок, похожих на мрачных черных птиц. Фрески были красочными, светлыми, солнечно теплыми. На фоне Кавказских гор сидела на коврике Мария – пышная, круглолицая, большеглазая грузинка – с маленьким грузинским мальчиком на коленях. И как вихрь, как воплощение любви, страсти, желания, юной силы, врывался в комнату Марии ангел в «Благовещении». Будто Демон в келью Тамары122, но светлый и торжествующий. Это был гимн жизни, любви, цветущей Грузии. Ничего ни религиозного, ни аскетичного, ни даже строгого не было здесь. Недаром духовенство осталось недовольным выполнением заказа. По официальной линии у художника тоже были неприятности в связи с тем, что он взялся за церковную роспись. Работа принесла ее создателю невзгоды с двух противоположных сторон и лишь с одной стороны дала ему, вероятно, радость – это была единственная возможность обратиться к монументальной живописи, к которой его тянуло, для которой он был предназначен и возможностей осуществить которую больше никогда не имел. Правда, в каком-то старом ресторане Тбилиси были на стенах росписи Гудиашвили. Но, как и росписи Пиросмани123, они были уничтожены из-за их «формализма»… Какая трагедия, когда художник рождается не в тот период, в который могло бы быть полностью использовано его дарование!

Прямо из церкви я прошла в выставочный зал, где меня любезно пропустили на экспозицию работ Гудиашвили, уже закрытую, но еще не убранную. Это была первая его выставка после многих лет опалы в связи с несоответствием его творчества ни по содержанию, ни по форме официальным требованиям. Художник нуждался, оставался вне признанного официального искусства, жил на заработки жены – и все же работал, все же не сдавался, оставался самим собой, сохранял свое лицо. От изысканно-ритмичных и изысканно-холодных по тону парижских работ до мягких и сочных по живописи, розовато-золотистых полотен последнего периода, от стилизованно-деформированных фигур парижских персонажей до пышнотелых и несколько однообразных грузинских красавиц последующих лет творчество мастера менялось. Но в нем оставалось всегда нечто постоянное: смешение в разных пропорциях западной культуры, ее новых в годы его юности художественных течений с влюбленностью в свою страну, в ее образы и ее средневековую традицию. Это проявлялось во все периоды то в типе лиц и разрезе меланхолических черных глаз, то в образе лани, будто сбежавшей со страниц средневековых грузинских рукописей и воскресшей для новой жизни, то в ритмике линий, претворяющей в новую гармонию ритмические мотивы грузинской миниатюры и грузинских фресок. И чем дальше, тем больше этот уход в мир символики, фантазии и сновидений, рожденных национальным, стилизованным, поднятым до прекрасной мечты прошлым. Может быть, в поисках усложненного символического языка – обращение в графике к Гойе124. Но это только эпизод. А вот, откинувшись назад, теряя ли сознание или уже во власти смерти, несется на крылатом коне Мерани юный Бараташвили125 над пирующими, самодовольными, бесконечно далекими от него обывателями. Вот Серафита выходит из саркофага, звеня браслетами и подвесками. Вот развеваются покрывала национальных нарядов на каких-то фантастических праздниках. И вот портрет самого художника с маленькой ланью, стоящей на его руке и символизирующей тот мир, который он для себя создал и которым питается его искусство. Говорят, для монографии, которую собирались о нем напечатать, он создал рисунок: впереди идет трактор, а сзади его тонконогая лань. Какой верный и откровенный образ!

Не все на выставке было одинаково удачно, многое казалось повторяющимся, но все было неповторимо присуще самому художнику, только ему, только его внутреннему миру, своеобразному и особенному. С выставки я прошла в театр оперы и балета и взяла билет на «Даиси»126. Мне хотелось еще национального искусства, национальной грузинской музыки, национальных танцев. Хотелось ближе и глубже приобщиться к сокровищам культуры, для меня еще мало знакомой и возбуждающей мою жажду нового, неизвестного и прекрасного.

До начала оставалось довольно много времени, и, поев в кафе, скверном и обезличенном, как большинство кафе в любом из городов, я вспомнила, что еще не взяла свои пленки, и пошла за ними.

Фотограф-певец с миндалевидными глазами вежливо и мягко попросил меня сесть.

– Я иду в театр, – сказала я. – Сегодня «Даиси». Уже скоро начало, поэтому я тороплюсь.

– Вы идете на «Даиси»? Как я люблю эту оперу! В ней есть чудесные арии. Послушайте.

Он вполголоса запел что-то мелодичное по-грузински приятным баритоном.

– Скажите… Вы идете одна?

– Да.

– А что, если я пойду с вами? Вы мне разрешите вас сопровождать? Не рассердитесь? Я буду переводить вам содержание на русский язык. Хорошо?

– Ну что же, если вам хочется, пожалуйста. Но ведь вы не достанете билета рядом со мной.

– Что вы! Теперь театры почти пустуют. А у меня там все знакомые. Да, ведь я вам до сих пор не представился. Меня зовут Нудари.

Через полчаса мы были в театре. Национальный колорит музыки, постановки, костюмов, типов, танцев – все это было мне интересно и приятно. Мой спутник, склонившись к моему уху, пояснял мне порой шепотом содержание. В антракте он говорил о Палиашвили, о грузинской музыке вообще. Я была довольна, что он был со мной, чувствуя к нему все больше расположения и симпатии. После спектакля он так же почтительно проводил меня до дома Ханум. Пленки оказались забытыми в лаборатории, и, прощаясь, он сказал:

– Хотите, я напечатаю вам лучшие кадры сам? Я с удовольствием это сделаю для вас.

– Но мне неудобно вас затруднять.

– А вы мне поможете печатать. Хорошо?

Я согласилась, думая: «Он воспитан, тактичен, мил, в нем нет, как и в Элгудже, ни капли наглости, нахальства, фатовства, которое порой так несправедливо приписывают грузинам вообще, судя по тем искателям легких приключений, которых встречают на курортах. Почему мне не доверять ему и сказать “нет” в ответ на его любезность?»

На другой день я посидела в библиотеке института, читая книги о грузинском средневековом искусстве. Потом поднялась на Пантеон, досадуя все больше на надоедливые попытки познакомиться со мной на улице. На Пантеоне было гораздо прохладнее, чем внизу. И вообще мне здесь очень нравилось. Я будто поднималась не только над зноем, духотой, пылью, но и над суетой, прозой, над всем, что носило в городе оттенок пошлости, хотя бы и воспринимаемой с улыбкой сквозь призму хорошего настроения. В каком городе нет пошлости? Она только имеет всюду свои собственные оттенки.

На одной из скамей были разложены виды Пантеона и города. Я выбрала несколько фотографий, которых у меня не было раньше, и заплатила фотографу, пожилому человеку армянского типа, худому, жилистому, слегка прихрамывавшему, небольшого роста, с коричнево-смуглым лицом.

– А я ведь уже видел вас, я вас помню, – сказал он, присматриваясь ко мне. – Вы приезжали раньше?

– Да. И покупала уже у вас открытки.

– Значит, вы тоже не забыли старого Вартана, – довольно улыбнулся он. – Не помню только, из Москвы вы или из Ленинграда.

– Из Ленинграда.

– Ну, конечно же. Зачем я спрашиваю? Разве такие хорошие москвички бывают? Ленинградцы всегда лучше.

Я не в первый раз услышала такую оценку ленинградцев. Всюду, от Закарпатья до Бухары, во время своих путешествий я встречалась с предпочтением местных жителей по отношению к ленинградцам и с антипатией к москвичам, которых считают заносчивыми. Боюсь, однако, что в значительной степени это мнение опирается на традиции прошлого и на хорошее впечатление, которое производят немногие сохранившиеся после войны настоящие ленинградцы и которое затем распространяется на Ленинград вообще. Увы, далеко не всегда правомерно!

– Да, Вартан, я вас помню, – улыбнулась я ему приветливо. – А вы помните, как три года назад я расспрашивала вас о дороге в Бетанию и вы сказали, что туда через лес одним женщинам ходить опасно?

– Как же, генацвале, помню. Так и не были в Бетании?

– Нет. В воскресенье собирались туда с целой компанией, но дождь помешал. А хочется туда попасть.

– Хочется? Слушайте, можете доверять Вартану. Тут богомолки давно меня просят туда пойти – там ведь монахи есть. Но я ради них не пошел бы. А если захотите с ними идти, пойду непременно. Заодно сфотографирую монастырь и продавать буду. Какое там место красивое! – причмокнул он языком.

– Ради Бетании я готова даже общество богомолок вытерпеть, – расхохоталась я.

– Ну тогда пойдем. Хочешь послезавтра? – обрадованно перешел он на «ты».

– Ладно. А где встретимся?

– Утром в восемь часов у цхнетского автобуса.

– Хорошо, договорились. Только на всякий случай я еще завтра под вечер на Пантеон поднимусь, чтобы подтвердить договоренность. С утра я еду в Кинцвиси.

– Одна?

– Одна.

Он недоверчиво покачал головой, а я опять весело засмеялась и, помахав ему рукой, ушла с Пантеона.

Пообедав, я отправилась в фотолабораторию к моменту ее закрытия, как меня просил Нудари. Он ждал меня и, повесив на дверь объявление «закрыто», провел меня во внутреннее помещение, освещенное только красным светом.

– Вот я уже начал печатать вашу пленку, – сказал он мне, показывая мокрые отпечатки.

– Как мне помогать вам?

– Своим присутствием. – Я заметила в красном свете его улыбку и теплый взгляд глаз. – Я буду печатать, а вы сядете на эту скамеечку и будете мне рассказывать о Ленинграде, хорошо?

– Что же, если это вам интересно…

– Но сначала выпьем за вас и ваш приезд в наш город.

На маленьком столике около скамеечки, на которую я опустилась в глубине помещения, появилась бутылка хванчкары127 и два стакана.

– Спасибо, – сказала я просто.

– Время от времени вы будете пить и наливать также мне, хорошо? Вы любите хванчкару?

– Да. Но еще больше киндзмараули128.

– Как жаль, что я не знал!

– Не огорчайтесь. Хванчкара тоже очень хороша.

– Какая вы простая и милая, – проговорил он. – Ну ладно, я буду работать, а вы рассказывайте мне о ваших театрах, об опере, о музыке.

Я то отвечала на его расспросы, то рассказывала сама. Я чувствовала себя намного старше собеседника и питала к нему полное доверие, несмотря на краткость знакомства. Кроме того, мне очень хотелось, чтобы предвзятое и узкое мнение русских обывателей о наглом отношении всех грузин ко всем без разбора приезжим русским женщинам оказалось опровергнутым как можно большим количеством примеров. Для меня было бы противоестественно даже только допустить мысль, что подобное мнение может быть справедливо в применении ко всему населению любой страны. А эта страна была так красива и для меня привлекательна… Мне хотелось поскорей узнать ближе лучшие стороны ее культуры, ее жизни, ее людей.

Решившись, наконец, спросить мое имя, Нудари стал напевать для меня отрывки из «Онегина».

– «Безумно я люблю Татьяну…» – несколько раз пропел его красивый голос. – Вы любите эту арию? Это ведь наша ария.

Часа через два удавшиеся кадры моих пленок были напечатаны, и я посмотрела промытые снимки, разложенные для просушки. Нудари зажег свет.

Взглянув на часы, я заторопилась:

– Уже поздно. Мне пора идти. Спасибо за отпечатки. Я зайду за ними завтра в конце дня. С утра я еду в Кинцвиси, а послезавтра собираюсь опять в Бетанию.

Я хотела от двери пройти в глубину комнаты, где осталась моя сумка. Но в это мгновение я с удивлением поймала на себе взгляд миндалевидных глаз, ставших слишком горячими и пристальными. Будто невольно преграждая мне путь туда, куда я сделала два шага. Нудари взял меня за руку, и вдруг с уст его полился поток не очень связных, но очень пылких признаний. Уже обе его руки сжимали мои руки и лицо приблизилось к моему лицу с настойчивостью, смягченной выражением просьбы.

Резким движением я вырвала руки из его пальцев, отпрянула назад и почувствовала, что дверь позади меня заперта. Но это была лишь фанерная дверь, отделявшая рабочую часть лаборатории от приемной. Я изо всех сил нажала на эту дверь плечом и почти ее сломала.

– О, какая вы сильная! – сказал он.

– Дайте мне сумку, – проговорила я.

– Остановитесь, не уходите так. Выслушайте меня!

– Дайте сумку.

– Не надо! Вы не должны уйти, думая обо мне так, как вы сейчас думаете. Ведь вы стоите наготове, чтобы совсем сломать дверь, будто на вас хочет напасть дикий зверь.

– По-моему, вы уже довольно убедились, что я достаточно сильна, чтобы в самом деле сломать дверь, – усмехнулась я. – Поэтому лучше меня не задерживайте. Без сумки я не смогу завтра поехать в Кинцвиси, иначе я бы просто зашла за ней завтра днем.

– Нет, у вас нет надобности ломать дверь и быть настороже. Я ведь не дикарь. Я не приближусь к вам больше, чем вы позволите, хотя себя не помню от желания еще раз прикоснуться к вашей руке и голова у меня кружится от вашего присутствия.

– Скажите, вы уже многим объяснялись подобным образом в этой лаборатории? – проговорила я насмешливо, сохраняя свою позицию и опираясь плечом на дверь.

– Только не смейтесь надо мной! – вдруг вспыхнул он с самолюбиво-стью и гневом, которые так свойственны кавказцам. Его глаза сверкали, потом опять смягчились, и он сказал:

– Я не мальчик. У меня были увлечения, и я не хочу говорить вам, что я никогда никому не признавался в любви. Но клянусь вам, здесь, в лаборатории, этого никогда не было. Ни одна женщина, кроме уборщицы и моей матери, не входила сюда. Да еще приезжая! Я не допускал такой мысли. Вы первая сидели здесь, когда я работал. Вы скажете, что это не имеет значения? Но это имеет значение, потому что я не хочу, чтобы вы думали, будто я заманиваю в свою лабораторию женщин в поисках легких удовольствий. И таких слов, которые я говорю вам, я никому не говорил. С того момента, когда вы вошли первый раз и остановились в дверях, в этом легком платье, такая стройная, сильная и ни на кого не похожая, я с ума сошел. Я потерял сон, а когда засыпал, видел вас во сне. Я ждал ваших шагов. Я все время думал о вас. Можете вы мне хоть немного поверить? Тогда простите, что я вел себя дерзко.

Конечно, даже при полной искренности слов, это могло быть не более чем краткое и мгновенное увлечение пылкого южного темперамента… Я не в силах была представить себе это иначе, глядя в горячие миндалевидные глаза, полные то самолюбивой обиды, то скрытой мольбы, то желания. Мне не нужно было ни этого чувства, ни этого желания. Но тон слов, взгляд казались искренними, и это смягчило мою резкость. Я поймала себя на том, что женщина во мне польщена и тронута этой пылкостью, даже если в ней не было ничего серьезного и даже несмотря на то, что ответить на нее я ничем не могла.

– Ведь я старше вас, – сказала я, качая головой. – Странно, что я могла произвести на вас такое впечатление…

– Старше? Но что значит два-три года разницы?

– Ну, а если больше?

– Пять-шесть лет? Больше быть все равно не может, – ведь мне почти тридцать лет. И эта разница ничего не значит. Вы в полном расцвете, вы хороши, вы стройны, я никогда не забуду ваш силуэт в дверях моей лаборатории.

– Не преувеличивайте. Вы еще так молоды. Все пройдет и все забудется. А сейчас лучше дайте мне сумку, если хотите, чтобы у меня сохранилось о вас хорошее воспоминание.

Молча, он подал мне сумку. Взяв ее, я протянула ему руку, прощаясь.

Он схватил руку и покрыл ее поцелуями.

– Осторожнее, Нудари, – засмеялась я, – а то я все же буду принуждена сломать вашу дверь.

– Но почему вы такая? Почему вы жестоки, неумолимы и еще смеетесь надо мной? – ноты обиды снова прозвучали в его голосе. – Или я вам так не нравлюсь? Внушаю отвращение?

– А вы, неужели вы так просто и легко на все смотрите? У меня есть муж, я люблю его… Только не вздумайте сказать что-либо пошлое, вроде того, что муж ничего не узнает, – остановила я его протестующий взгляд. – Я никогда не изменяю. И даже если бы не было мужа и это не было изменой, поверьте, для меня нет соблазна в том, что не связано с сильным чувством. Понимаете ли вы это? Ведь вы любите «Онегина»… Неужели же образ Татьяны не внушает вам уважения? Правда, мне далеко до Татьяны. Я не устояла бы перед Онегиным. Но, в отличие от нее, я люблю своего мужа.

Он сжал опять мою руку.

– Да, вы действительно Татьяна. Я не думал, что теперь это бывает. Но неужели вы уйдете, не оставив мне хоть маленькую победу, торжество, утешение, – хоть один поцелуй?

– Нет, не надо. Я не хочу этого. А зачем вам то, чего я сама не хочу?

Он выпустил мою руку и открыл дверь.

На улице уже было темно, хотя по времени еще не поздно. Я шла домой быстро, в возбужденном раздумье. Было ли это все лишь привычными громкими словами, прикрывающими случайное желание и поиски мимолетного удовольствия, или все-таки это была вспышка искреннего горячего увлечения, хотя бы и одного из многих? Оно не было мне нужно, но мне бы хотелось верить в его искренность. Не только из женского тщеславия, но также из потребности верить, что не так уж редко живет романтика среди обыденной прозы и пошлости… И еще из желания увидеть лучшие грани в стране, которую я пока так мало знала, и в ее людях. Ведь под мутной накипью и пеной всегда, в любой стране и в любом народе есть нечто настоящее, не сразу открывающееся чужестранцу. Во всяком случае, я не столкнулась в этот раз ни с грубостью, ни с наглостью, а в глазах и словах прочитала увлеченность, отнюдь не лишенную поэтического оттенка. И ведь, может быть, я сама дала повод для надежд на успех… Может быть, не в обычаях страны было то, что я пришла вечером в лабораторию и осталась там наедине с мужчиной… Может быть! Но не все ли уже равно? Пусть судьба подарила мне это романтическое приключение. Следует ли на нее за это сердиться? Не была бы разве подобная чопорность просто лицемерием перед самой собой? Нет, все что угодно, только не лицемерие и ханжество, даже если речь идет о том, что считают добродетелью и достоинством!

На другой день рано утром моросил мелкий дождь. Я взяла зонтик и вопреки погоде отправилась в Кинцвиси. Мне было досадно, что за несколько дней я не сделала ни одной поездки в окрестности, и теперь я пустилась в путешествие, которое хотя и не рекомендовалось совершать в одиночку, но все же было признано в Институте искусства наиболее безопасным.

Часа через два я вышла на станции Карели, благополучно села в маленький автобус и добралась до деревни Кинцвиси. Следуя данным мне советам, я сразу же нашла дом сторожа, охранявшего древнюю церковь. Однако он оказался в церкви, на горе, где у него было жилое помещение в пристройке, и его жена отправила со мной в качестве проводника двенадцатилетнего внука Гиви, хорошенького, но неприветливого и неприятно-вертлявого мальчишку. Он шел впереди меня посвистывая. Дождь усилился, и, пока мы проходили по деревне, мужчины и женщины вежливо со мной здоровались и гостеприимно зазывали в свои дома переждать дождь. Я благодарила, но шла по грязи под зонтиком дальше, чувствуя, что погода улучшится нескоро. Мне же так хотелось поскорее добраться до цели – церкви XII века со знаменитыми фресками времен царицы Тамары – золотого века грузинского искусства.

За селением начался подъем вверх, и вскоре мы погрузились в зеленую, свежую, благоухающую чащу крупного лиственного леса, отряхивавшего на нас струи дождя при каждом прикосновении к веткам и листьям. Так по крутой скользкой глинистой тропе я поднялась на гору. С одного из последних поворотов тропы открылась округлая лесистая вершина, и среди деревьев, сквозь голубовато-серебристый туман сплошного мелкого дождя, мелькнул пологий шатер над куполом церкви. Еще немного – и мы вошли в древние монастырские ворота на широкую зеленую площадку, посреди которой возвышалась стройная, гармоничная центрально-купольная церковь, окруженная огромными развесистыми орехами и частично одетая в строительные леса. Явно производились небольшие реставрационные работы, но, как всегда в подобных случаях, медленно и с перерывами. Поэтому рабочих в тот момент не было, и на крик Гиви к нам навстречу вышел только его дед, высокий старый молчаливый человек с нависшими черными бровями.

К посетителям церкви он привык, особого любопытства ко мне не проявил и, неторопливо отперев церковь, предоставил меня самой себе. Я одна вошла в просторное, устремленное вверх пространство, озаренное неярким светом дождливого полдня. И вот на стенах выступили фрески, то полустертые, то отчетливые. Они сохранились только местами. Но они заполнили пустынную церковь и окружили меня. Чем дольше я смотрела, тем глубже и чище становилась сияющая синева фонов, будто небесная синева, раздвинувшая и унесшая воображение к фантастическим райским горизонтам. Нигде я не видела таких синих фресок, такого интенсивного в густой голубизне колорита; это было прекрасно, почти пронзительно и вместе с тем освежающе. Никогда я не видела и таких красивых средневековых росписей. Во всяком случае, субъективно. Гениальные отшельники и столпники Феофана Грека в Новгороде129 отступили для меня перед фресками Кинцвиси, как мрачная и сумрачная сила аскетизма перед лучезарной лирикой светлого взлета души. Прежде всего мое внимание приковала царица Тамара. Впервые стояла я перед оригинальным ее изображением, которых в Грузии сохранилось четыре. И хотя я увидела потом другие, этот портрет остался для меня самым совершенным. Уверенные, ритмически плавные линии то упругими, то мягкими изгибами очерчивали полное, округлое лицо, широкие дуги бровей, удлиненный разрез больших черных глаз. Спокойным величием и чудесной женственностью веяло от этого лица, канонизированного уставом церковной живописи, но все-таки нежного и живого под кистью древнего художника. Тончайшей, виртуозной вязью переплетались узоры ее короны и драгоценностей, разводы ее парчовой одежды. Полустертые временем краски приобрели чудесную блеклость, а там, где они не сохранились совсем, их исчезновение казалось лишь закономерным затуханием, таянием, переходом в ничто. Только узор линий еще трепетал на стене, менее податливый руке времени…

Я долго смотрела, захваченная силой этого изысканно-тонкого и властно-уверенного искусства. Потом подняла глаза выше – и холодок пробежал у меня по спине от волнения. На синем-синем фоне выступала фигура ангела, и каждая линия его бесплотного тела, каждый изгиб складок в его одеянии были ритмом, музыкой, мелодией. Плавное движение руки, наклон гибкой шеи, тонкие линии лица – и надо всем, как гимн, рвущийся к небу нежной и могучей волной, взмах крыла, застывшего в неудержимом порыве… Такое сочетание мечты и страсти, силы и мягкости, до предела доведенного совершенства в разработке многовековой традиции и творческой свободы, послушной лишь вдохновению! Никогда я не видела ничего более прекрасного в средневековой живописи. Осуществлением ее величайших возможностей и наиболее светлых взлетов остался для меня навсегда этот ангел.

Бросив мокрую куртку на холодные каменные плиты, я села и сидела долго-долго, забыв о времени. Пока не раздались шаги сторожа. Может быть, ему показалось странным мое длительное одиночество в пустой церкви, и он вошел взглянуть, что я делаю. Тогда я очнулась и, еще раз окинув фрески благодарным взглядом, будто прощаясь с ними, вышла из церкви со стариком.

– Замерзла и есть, наверное, хочешь? – сказал он отрывисто. – Пойдем ко мне. Обсушись и обогрейся.

Я вошла вслед за ним в прокопченную от дыма, полутемную каменную постройку и тут только заметила, что на моих босоножках налипли пуды грязи.

– Можно где-нибудь вымыть ноги? – спросила я.

– Пойдем, я проведу тебя к воде.

Я оставила в его хижине куртку и сумку, последовав за ним к роднику, который выбивался на горе среди камней. Отмыв ноги и обувь, я сделала несколько снимков церкви снаружи, хотя все еще моросил мелкий дождик, окутывая все туманом. Потом вернулась со стариком в его жилище. Он был по-прежнему немногословен, но с суровой приветливостью велел мне сесть на скамью и съесть миску супа с бараниной, сваренной только что в черном котле, висевшем на цепи над огнем такого же черного очага. Я ела с наслаждением. Потом незаметно оставила на окне деньги и, попрощавшись, пошла вниз с горы все с тем же Гиви, независимо шедшим впереди меня на некотором расстоянии. Дождь кончился, мокрый лес дышал влажной прохладой, ветви обдавали меня струями, проникавшими порой за ворот куртки. Сквозь редевшие облака прорывались лучи солнца, наполнявшие листву мягким сияющим светом. Так мы спустились в деревню, и я села на мокрое бревно в ожидании автобуса около изгороди какого-то дома. Гиви исчез раньше, чем я успела его поблагодарить.

Была уже вторая половина дня. Автобуса долго не было, а сесть в какую-либо проходящую грузовую машину я не решалась: мои новые знакомые искусствоведы несколько раз мне повторяли, чтобы я этого ни в коем случае не делала. Но, пока я ожидала, из опрятного сельского дома вышла девушка с двумя длинными косами и позвала меня зайти в дом. Я сначала отказывалась, но она стала уверять меня, что это обида для хозяев, и я послушно за ней последовала. В доме были еще женщины и дети. Передо мной поставили мацони, положили хлеб, лук, травы. Я ела, а меня расспрашивали. Дети смотрели любопытными большими глазами, тихо, молчаливо сев на пол у стены. Среди них выделялся особенно красивый мальчик лет десяти, с серьезным, живым лицом и ясным, открытым взглядом.

Мимо прошел автобус.

– Ничего, – сказали мне, – мы вас посадим на машину, которая вас доставит на станцию. У нас тут много знакомых.

Не зная, чем и как отблагодарить за гостеприимство, я предложила всех сфотографировать и увидела, что это доставило удовольствие. Солнце выглянуло, и в огороде было хорошее освещение. Понравившегося мне мальчика я сфотографировала еще отдельно.

Вернувшись в комнату, я открыла сумку, чтобы записать адрес для пересылки фотографий. И тут обнаружила, что пятьсот рублей, которые я только утром, по пути на вокзал, сняла с аккредитива и потому неосторожно взяла с собой в поездку, исчезли. Остались только лежавшие в другом отделении сумки и предназначенные для мелких расходов в пути двадцать пять рублей. Я перерыла всю сумку – денег не было. Женщины смотрели на меня с тревогой.

– Ты что-то потеряла? – спросила девушка с косами.

– Да… Деньги.

– Много?

– Пятьсот рублей.

Она всплеснула руками, и вокруг меня начался шум, на который прибежали жители соседних домов, включая нескольких мужчин.

– Где вы оставляли сумку? Где? – говорили они все разом. – Вспомните.

– Только раз… В доме сторожа наверху. Но сторож был со мной – он водил меня к источнику.

– А кто был еще?

– Его внук… Мальчик…

– Гиви? Ну да, он это сделал! Он хулиган, он вор, он плохой парень. Сюда часто в церковь разные люди ездят, он их водит, они ему дают деньги, подарки. Он разбалован, совсем плохой стал. Раньше мы не знали, что такое воровство. Раньше этого никогда не было.

Шум был такой, что я растерялась. Но, видимо, всех серьезно взволновало происшествие, и народу становилось все больше.

– Привести сюда Гиви, – кричали мужчины. – Пусть сознается. Иначе мы его изобьем. Зачем воров терпеть?

Ломаная русская речь все более перемежалась с грузинской, и, несмотря на мои протесты, через несколько минут приволокли Гиви. Он смотрел волчонком, плакал, но все отрицал. Его хотели бить, но тут я вмешалась настойчиво, умоляя его не трогать.

– Пошел прочь! – тогда закричали на него. – Все селение, всех нас позоришь. Выродок! А еще внук такого хорошего деда! Умрет он от стыда за тебя!

Потом мне советовали остаться до завтра и заявить в ближайшее отделение милиции, чтобы она попыталась отыскать деньги и наказать вора. С трудом я убедила собравшихся в бесполезности этого, – ведь деньги можно было спрятать под любым камнем, в лесу, а доказать, что их стащил Гиви, несмотря на всю очевидность этого, было все-таки невозможно. Я просила только посадить меня на машину, так как приближался вечер.

Понемногу шум затих, грузовая машина была остановлена, и, напутствуемая и поручаемая сидевшим в машине людям зашумевшими опять кинцвисцами, я оказалась в кузове.

– Нам всем стыдно! – кричали мне вслед. – Редко это у нас бывает! Позор на наше селение!

Я улыбалась, благодаря за участие, махала рукой.

Машина быстро понеслась к станции, но по пути меня успели расспросить о происшествии. Два человека средних лет – один худой, с мрачным лицом и угрюмыми черными глазами, другой толстый, веселый и разговорчивый – поставили меня между собой в кабине, чтобы мне удобнее было ехать, держась за нее. Тут же разговорчивый толстяк объяснил мне, что это машина строй-треста, что он – бухгалтер, ездивший на стройку, а его товарищ – строительный прораб из Гори130.

На станции я хотела заплатить шоферу, но это вызвало такое возмущение моих спутников, что пришлось от этого отказаться.

Пока машину разгружали, я прошла в здание маленького вокзала, купила билет на поезд и села на скамейку. Поезда надо было ждать целый час.

Усталая, расстроенная, но уже беспечно примирившаяся с потерей, которая ставила в очень жесткие условия дальнейшее путешествие, но в которой я не хотела сознаться в письме Павлуше, чтобы он надо мной не смеялся, я думала, что мои приключения в этот день закончены. В тот момент с меня их было довольно. Но, увы, все не кончилось этим. Два моих попутчика из строй-треста подошли ко мне, и толстый бухгалтер сказал:

– Мы очень просим вас к нашему столику, – он указал рукой на ту часть небольшого станционного помещения, где был буфет.

– Нет, что вы, – запротестовала я с тайной досадой. Мне совсем не хотелось продолжать знакомство.

– Вы нас обидите. Вы гостья в нашей стране, а мы хозяева. Нехорошо нас обижать – мы должны и хотим оказать вам маленькое внимание.

– Сейчас придет поезд…

– Ничего, хватит времени, чтобы выпить за ваше здоровье. Это наш обычай.

Всегда очень щепетильная в смысле уважения к обычаям того народа, среди которого я нахожусь, я покорно встала, боясь обидеть тех, кто меня приглашал. В смысле же опасностей, о которых меня предупреждали в Тбилиси искусствоведы, мне ничего не угрожало, – место было людное и спокойное.

Начались тосты за меня, за Ленинград, за то, чтобы мне понравилась Грузия. Я едва-едва, но все же притрагивалась к еде и вину, опять боясь ответить обидой на внимание. Бухгалтер болтал без умолку, а сумрачный прораб был молчалив.

И вдруг он поднял стакан и, уставившись на меня пронзительным, вызывающим и даже угрожающим взглядом, заговорил… Это был длиннейший тост за «гения всех народов», рожденного в Гори, за его старания и подвиги, за все, что он сделал для человечества131. Когда он кончил, он посмотрел на меня еще более мрачно, добавив:

– Я предлагаю выпить все до дна.

Казалось, если я не выпью, этот горец пырнет меня из-за угла ножом или кинжалом.

Мне стало неприятно. Так вот один из тех, кто раззадорил тбилисскую молодежь и толкнул ее в кровопролитие прошлого года… Нудари уже рассказывал мне о том, как это было не только ужасно, но нелепо и бессмысленно… Ужасна была расправа танками там, где можно было так легко, не раздражая национальные чувства, предоставить право всего-навсего на митинг в годовщину смерти. Ужасно было пустить в ход оружие там, где даже в разгар страстей в худшем случае можно было ограничиться пожарными шлангами. Но нелепо и бессмысленно было, когда молодежь умирала за того, кто загубил миллионы ни в чем не повинных людей и в самой Грузии истребил старых революционеров и лучший цвет интеллигенции. Что общего между образом этого тирана, палача, маньяка и любовью к своей стране и своему народу? И его имя было на устах умиравшей молодежи, порою детей, школьников, родственники которых нередко были подвергнуты заключению, пыткам, ссылке, смерти по его же воле! Вот к чему может привести слепой узкий национализм! Нудари с возмущением рассказывал мне об этом, когда печатал мои пленки. А теперь передо мной сидел один из носителей худших, самых тупых, самых жестоких форм этого национализма, глядя на меня мрачными глазами и требуя, чтобы я приняла его тост.

Первым моим движением было поставить стакан и сказать, что я думала. Вторым – отвратительное чувство страха и сознание бесполезности протеста. Он был бы лишь ненужным и, возможно, опасным донкихотством. И не только из-за угрожающего взгляда горийца, но и по многим другим причинам. С отвращением и презрением не только к себе самой я молча подняла стакан и выпила до дна, сказав себе самой, что пью за Ленина.

Когда я увидела, что до поезда остается минут десять, я облегченно вздохнула. Поблагодарив и попрощавшись, я поторопилась расстаться с неожиданными знакомыми и вышла на перрон.

Однако минуты через две появился гориец. Все так же мрачно, но стараясь изобразить на жестком лице мягкую улыбку, он стал меня уговаривать отложить отъезд в Тбилиси и поехать с ним на машине в Гори.

– Мы прекрасно проведем время, – повторял он. – У меня свой дом, сад, фрукты, вино…

Допуская даже известную долю возможности, что приглашение бескорыстно, я чувствовала страх перед этим человеком и желание поскорее от него избавиться. Вежливо, но решительно, я заявила, что о поездке в Гори не может быть и речи – меня ждут в Тбилиси, а утром я уезжаю в Армению.

– Жаль, жаль, – сказал он недовольно и недоверчиво. – Хотел удовольствие доставить. Ну что ж, прощайте.

Я только успела опять с облегчением вздохнуть, как вместо горийца около меня оказался бухгалтер. Иным тоном, но еще более настойчиво и гораздо более многословно начались уговоры остаться хоть на сутки у него в гостях, здесь же, на этой станции… Опять дом, сад, фрукты, вино…

Делая вид, что я не подозреваю никакого неблаговидного умысла в этих уговорах, я опять поблагодарила и решительно отказалась. Как было приятно, что поезд подошел и я могла вскочить в ближайший от меня вагон!

– Напрасно отказываетесь, – повторил толстяк. – Были бы довольны, если бы остались…

Поезд тронулся, и я в изнеможении откинулась на спинку сидения… «Что они, гадали на орел и решку, кому раньше подойти ко мне и попытать мимолетной удачи с русской женщиной, с которой, как правило, по их мнению, “можно обо всем договориться?” – мелькнула насмешливая мысль. – Выходит, действительно даже в самое безопасное место в окрестностях Тбилиси не поедешь одна без того, чтобы кто-нибудь не пристал?»

На другое утро, когда досада сменилась юмористическим отношением к вчерашним приключениям, я задумалась о том, как быть с фотографиями и, главное, с пленками, которые остались у Нудари. У меня не было против него никакого дурного чувства, и я решила зайти в лабораторию, сделав вид, что ничего ни произошло. Разве нельзя забыть обо всем и сохранить самое обычное знакомство? Во всяком случае я решила предоставить ему эту возможность и вместе с тем взять пленки. Ведь это был последний день в Тбилиси до отъезда в Ереван. Когда я вошла в лабораторию, Нудари не было в приемной. Вместо него я застала старого, благообразного человека с очень коротко подстриженными усами, придававшими ему вид бывшего военного. Он кормил канареек в появившихся у окна клетках, которых я раньше не замечала.

Когда я застыла в дверях, он приветливо на меня посмотрел и попросил сесть.

– Пленки? – переспросил он. – Ну, это дело Нудари. Придется его подождать. А я его отец. Разрешите представиться – Александр Георгиевич С-швили. Вот видите, дежурю за сына, пока он ходит по делам. А какие дела у молодежи? Верно, и выпьет по дороге, и к товарищам заглянет. Ну, а я сижу с канарейками. Приношу их иногда из дому – здесь им светлее. Да ведь и птицам требуется развлечение, перемена обстановки.

Посмотрев на меня внимательно, он спросил.

– А вы приезжая? Откуда?

– Из Ленинграда.

– О, – оживился он вдруг. – Как я полюбил этот город в те короткие дни, когда я был там в молодости. Михайловское артиллерийское училище! Я там прошел в начале империалистической войны срочную подготовку и был выпущен поручиком. Меня производил в офицеры князь Микеладзе… Земляк… Это было хорошим предзнаменованием.

– Микеладзе? Но я его хорошо знаю, – сказала я. – Он редкий по удаче человек, бывший генерал до революции и ставший генералом после нее. Он заведует сейчас кафедрой в одном из ленинградских вузов. И он в очень хороших отношениях с моим отцом. Ведь мой отец тоже окончил Михайловское училище.

– Да что вы! Как это приятно! Как хорошо, что я с вами познакомился! Значит, Микеладзе и сейчас жив?

– Жив, хотя уже очень стар.

– А какой был красавец, какой красавец! Никогда не забуду, как он производил нас в офицеры, а потом отдельно позвал меня и пригласил к себе обедать. Он выделил меня в списках как грузина. Да, это было хорошее предзнаменование! Я даже не был ранен на фронте, отделался только пленом. И то коротким.

– Коротким?

– Ну да, конечно. Какой же грузин может спокойно покориться плену? Я бежал через несколько дней! – он высоко поднял голову и выпятил вперед грудь, приняв горделивый вид.

Начались расспросы о Ленинграде.

– Неужели вы с тех пор никогда не были там? Почему, если наш город так вам нравится?

– О, вы не поймете. Ведь я знал Петербург! Вы же не представляете себе его… А Ленинград я не хочу знать.

– Напрасно. Ленинград стал красивее, чем Петербург! Его не перестраивали, как Москву, но много реставрировали, многое улучшили.

– Нет, нет! Не хочется портить впечатлений молодости… Ведь после революции я долго жил в Москве. Знаете, из войны вышел полковником, а пришлось держать ресторан в Москве. Правда, много хороших приятелей там нажил… Утёсов, другие артисты, вся эстрада у меня была… Но в Петербург, ставший Ленинградом, шагу не сделал.

Я прикинула, что подполковником из поручиков он едва ли мог так быстро стать. Он явно несколько привирал из тщеславия.

– Да, а вот теперь канарейками развлекаюсь. Сын хороший, кормит меня и мать. Ведь пенсия маленькая. Хороший сын. Вы не находите?

– Нет, я нахожу тоже.

– Вы долго здесь будете? – оторвался он от своих воспоминаний и мыслей.

– Нет, завтра я еду в Армению.

– Зачем? Что вы не видели в этой стране, где и смотреть не на что?

– Как что? Памятники искусства, природу, вообще страну.

– Не стоит это ничего, ровно ничего не стоит. А люди совсем никудышные. Жулики. Будьте осторожны. Слово старого офицера.

– Ну, неужели все жулики? – засмеялась я.

– Все. Смотреть не на кого. Ни мужчин, ни женщин. Вот видите женщину на той стороне улицы?

– Вижу.

– Красивая?

– Да.

– Там вы таких не встретите. А если встретите, можете быть уверены: это наших рук дело. Ведь у них всегда были деньги, а у нас дворянство и красота. Вот наши красавцы-князья, у которых ни одного барана за душой не осталось, женились на их красивых наследницах. И улучшали их кровь. Только от такой смеси порой что-то путное получалось.

Мне было забавно его слушать, и я не заметила, как вошел Нудари, сдержанно и весело со мной здороваясь.

– Что же ты не сказал, что у тебя такая хорошая заказчица? – набросился на него отец. – Очень приятно было познакомиться, очень. Ведь вы вернетесь в Тбилиси? Ну уж если минуете нас, я буду в обиде. Надеюсь, что зайдете к нам, поделитесь впечатлениями.

Я обещала. Нудари завернул мне пакет с фотографиями и пленками и, прощаясь, пожал руку, почти не поднимая глаз, но с доброжелательными напутствиями. Мне казалось, что он и досадует, и не может справиться со своим самолюбием, и смущен, и не знает, как держать себя со мной. Я же улыбнулась ему приветливо в ответ на прощальное рукопожатие.

Надо было еще подняться на Пантеон. Ведь я не зашла туда вчера вечером, как обещала Вартану, так как вернулась из Кинцвиси слишком поздно. Что, если, несмотря на отсутствие подтверждения нашей договоренности, он не отменил путешествия с богомолками в Бетанию и сегодня утром ждал меня и я подвела их, не явившись? Но с утра опять шел сильный дождь, можно было сообразить, что погода не годится для поездки. И кроме того, у меня уже не осталось времени идти на Пантеон. Надо было собраться в дорогу, что-то взять с собой, что-то оставить у Ханум, пообедать в кафе. А вечером я хотела попрощаться с Элгуджей.

Перед приходом машины из Орджоникидзе я уже сидела в галерее на турбазе в знакомом деревянном кресле. Когда машина пришла и Элгуджа меня заметил, он подошел поздороваться.

– Как дела? Где вы были эти дни? Что видели?

– Была в Кинцвиси, и эта поездка обошлась мне в пятьсот рублей, – засмеялась я.

– Как так? Вы мне расскажете?

– Конечно.

– Я сейчас вернусь.

Он вернулся через полчаса или немного больше. От него пахло вином, и я была довольна, что в этот раз не помешала ему поесть и выпить. У меня было к нему все более теплое и доверительное отношение, несмотря на странное пренебрежение к моей судьбе, которое он проявил, спокойно направляя меня одну в опасные места, вплоть до монастыря Давид-Гареджа. Что-то подсказывало мне, что это было не нарочно, что он сам многое не учитывал и был далек от многих реальных сторон жизни. Это было странно, я не понимала, откуда проистекала такая беспечность, но я уже не сомневалась, что она ему присуща.

В шутливом тоне я рассказала о легкомысленной утрате денег и с серьезным волнением – о впечатлении от фресок.

– Что же вас особенно восхитило? – спросил он, и выражение губ и глаз показалось мне мягким и теплым. – Ангел? Не правда ли?

– Да, ангел.

– У меня есть прекрасная его фотография. У меня вообще есть фотографии большинства наших росписей.

– Да? Мне, к сожалению, не удалось сфотографировать ничего без штатива и вспышки.

– А ангел действительно прекрасный. Помните эту синеву и взмах крыльев…

Он задумался, и глаза его совсем потемнели.

– Элгуджа, – сказала я, впервые называя его по имени и возвращаясь к прежней теме. – Я ведь вижу, что вы любите искусство. И хорошо знаете свое искусство. Сколько еще надо сделать для его исследования! Вы историк. Вы могли бы многое внести в его изучение. И вместе с тем заполнить свою жизнь интересной работой, найти применение своим способностям и возможностям. Опять я вас спрашиваю, зачем вы тратите свою жизнь и силы здесь? Меня поражает это. Ведь это место не для вас. Я невольно снова и снова об этом думаю. И мне грустно, больно, обидно.

Он поднял на меня тяжелый, томный, странный взгляд, в котором, как мне показалось, зияла бездна безысходной тоски.

– Поздно. И нет настоящего желания. Воли нет. У меня другое призвание. Я должен был стать музыкантом. Но я им не стал, и все остальное для меня безразлично в жизни.

– Давно?

– Много лет.

– Но как может быть жизнь безразлична много лет? Правда, у меня был когда-то период, когда для меня тоже все было безразлично.

– Почему?

– От любви… В семнадцать лет…

– А потом?

– Любовь, которая меня истерзала, принесла мне потом огромное счастье.

– Это ваш муж?

– Да.

– Вы умеете так любить? И сейчас это осталось также?

– Да.

– Как я завидую вам! – он остановился, глядя на меня долгим, серьезным взглядом. Потом, как бы спохватившись – может быть, желая сделать мне как женщине приятное, подумала я, – он добавил: – И как я завидую вашему мужу!

– А разве вы не умеете любить?

– Видимо, нет.

– Но что же, если не любовь, может довести до такого состояния, что все в жизни делается безразличным?

– Нет, у меня это не было связано с любовью. Женщины здесь ни при чем.

Последние слова он сказал с неожиданной жесткостью. Мне почудилось в этом протесте даже негодование задетого самолюбия. Будто это было бы унизительно для него… Будто женщины этого не стоят… Какое же отношение к женщинам нужно иметь, чтобы так сказать? Я смотрела на него с недоумением.

– Нет, это совсем другое, – повторил он.

И вдруг впервые взял в свою сильную руку большой палец моей левой руки, и я не отдернула руку. Мне было хорошо от этого тепла, от этой близости. Его взгляд скользнул по гранатовому кольцу на моей руке, и, не выпуская ее, он начал говорить. Но он уже не смотрел на меня, и казалось, что говорит он с трудом.

– Яс детства занимался музыкой и собирался стать пианистом. У меня был товарищ, он занимался, он занимался скрипкой. Мы вместе выступали. И не только здесь. В других городах – в Одессе, в Киеве.

Он остановился.

– А потом?

– У этого моего друга был туберкулез. Когда нам было лет по семнадцать и мы готовились поступить в консерваторию, у него обострился процесс. И он умер. В Гаграх. Я был с ним. Он умирал у меня на руках. И говорил: когда я умру, с кем ты будешь играть вместо меня? Я не мог этого выдержать. Я очень любил его. И я в первый раз видел смерть. Чтобы утешить его, я стал уверять, что я ни с кем играть больше не буду, что я даже вообще не буду больше играть. И мне казалось, что ему от этого легче. Тогда я стал повторять это все упорнее, а так как он не верил, я дал ему клятву не прикасаться к роялю, если он умрет. Вот и все.

Я слушала, потрясенная. У меня сжималось сердце от боли и сочувствия.

– И вы бросили музыку?

– Да, бросил. И с тех пор никогда не прикасался к клавишам. И вместо консерватории поступил в университет, хотя мое призвание – только музыка.

– Но ведь вам было всего семнадцать лет… Вы были мальчиком. И поступок ваш был еще детский…

– Может быть. Так говорили родные. Это было страшным ударом для них. Мать плакала, просила, умоляла. Родители умершего друга пришли к нам и тоже умоляли меня не совершать безумство. Они возвращали мне мою клятву от имени умершего. Это было в день моего рождения. Но я не мог. Что делать? Вероятно, я совершил ошибку. А потом прошло время, и поправить ее было уже поздно. Да и не смог бы я все равно.

Я молчала, не отнимая руки из его рук, не зная, что сказать, не смея больше спрашивать.

Через некоторое время он заговорил снова:

– С тех пор вообще никто не открывает рояль и не прикасается к нему в нашем доме. Даже отец, который раньше любил играть и петь романсы… Он врач. Раньше военный врач. И никто из знакомых, знающих все это, тоже не садится при мне за рояль.

Потом добавил еще:

– Но отец как-то сказал мне… Это в деревне… У нас ведь есть в деревне дом… Он сказал, что поступил бы так же, как я. Клятва есть клятва. Я не понимаю, как ее можно нарушить. Помните, в кино «Верди»? Я не представляю себе, как он мог вторично жениться, дав умирающей жене клятву, что никогда больше не женится.

На меня так подействовал его рассказ, что я даже не помню, что было сказано… И говорилось ли еще о чем-то… Видимо, нет. Разве можно было еще говорить? Я только записала его адрес, чтобы прислать обещанную еще в Орджоникидзе свою книгу. Прозвучал звонок, возвещавший отбой и закрытие турбазы. Я встала. Он вышел со мной на улицу.

– Можно вас проводить?

– Пожалуйста. Но ведь это всего несколько шагов.

Мы вошли в подворотню и остановились у дверей Ханум.

– Вы придете, когда вернетесь из Армении?

– Конечно. Но может выйти так, что сразу же придется ехать в Сванетию, а вас не будет в городе. Тогда мы не увидимся. Я была бы рада, если бы вы мне когда-нибудь написали…

– Почему?

– Потому что вы не такой, как все. Вы особенный.

– О, это слишком, – он покачал головой, как бы отстраняя от себя незаслуженную похвалу. – Я ничто. Я просто обыватель.

– Нет, нет, – вырвалось у меня. – И мне не хотелось бы вас потерять из виду.

– Но я сам вас никогда не потеряю, – сказал он серьезно. – Я никогда не забуду, что вы проявили участие к моей судьбе.

Он пожал мне руку и, не оглядываясь, пошел по опустевшей улице, исчезая во мраке. А я еще стояла, прислушиваясь к его удаляющимся шагам, полная волнения и тепла к нему, захлестнувшего меня широкой волной.

Предыдущая главаГлава 4 из 65Следующая глава