В 1976–1977 годах беларусский филолог и литературовед Алексей Кавко[839] (Аляксей Каўка, 1937–2024) написал «Письмо русскому другу», в котором он представлял свое видение национальной политики в СССР. Этот неподцензурный текст возник как реакция на комментарий одного (неназванного) интеллектуала, коллеги и друга Кавко. Письмо было написано в Москве, тайно переправлено за границу и впервые опубликовано в 1979 году в Лондоне – на русском языке (в оригинале) и на английском (под названием Letter to a Russian Friend).
В отличие от З. Позняка, Алексей Кавко все еще имел надежду, что русская интеллигенция способна понять нужды и заботы нерусских народов СССР. Поэтому он выбрал русский язык, чтобы высказать свою точку зрения, а адресатом его письма стал «русский друг».
Пожалуй, в большей степени, чем авторы, позиции и тексты которых обсуждались выше, А. Кавко был институциональным интеллектуалом или, если воспользоваться термином Алека Нове, «конструктивным диссидентом»[840]. Он был убежден, что советский строй поступательно развивается, и в целом в то время разделял основные постулаты коммунистической идеологии[841]. Случай А. Кавко и его «Письма» важен для понимания того, как формировалось несогласие в позднесоветском обществе. А именно того, каким образом локальные (национальные) субъекты, успешно встроенные в структуры советской власти и, соответственно, вовлеченные в механизмы ее культурного, политического и экономического угнетения, начинают ставить эти структуры под сомнение и восставать против них.
В БССР благодаря интенсивным профилактическим мерам беларусского КГБ и аппарата КПБ не было ни крупного потока самиздата, ни публичных антисоветских протестов, а потому не было и масштабных репрессий. В результате многие беларусские авторы выбирали в качестве опоры в борьбе за беларусский язык тонкий лед ленинской национальной политики[842].
По результатам всесоюзной переписи населения 1970 года 62,1 % коренных жителей Беларуси назвали русский язык своим родным или вторым языком[843]. Эти результаты были широко известны и воспринимались властями как удовлетворительные, но служили признаком кризиса беларусского языка в глазах интеллигенции, которая наблюдала устойчивую и быструю интернационализацию республики, а с ней и потерю культурной и национальной идентичности[844].
В своих интервью и комментариях к «Письму…» Алексей Кавко объяснял, что мотивацией к написанию его первого и последнего неподцензурного текста стала короткая реплика уважаемого им российского друга и коллеги. Первую часть этой реплики – о вероятности скорого исчезновения беларусского языка в современном им обществе – Кавко использовал в качестве эпиграфа: «Белорусский язык… В век научно-технической революции не постигнет ли его участь волжского диалекта?»[845]
Другая, дословно неизвестная, часть этой реплики (ее Кавко неоднократно пересказывал в своих текстах и интервью) касалась «предсказуемости» и понятности беларусов, почти полной, как казалось его собеседнику, тождественности беларусской и русской истории и идентичности, что автор спешит оспорить.
Свое «Письмо…» Алексей Кавко начинает с утверждения того, что вопрос (а скорее – проблема) беларусского языка в советском обществе продолжает существовать: «Вопрос о белорусском языке, перенесенный из средневековых, дореволюционных эпох, в известном смысле еще существует»[846].
«В известном смысле» и «еще» здесь – не просто риторические фигуры. Как известно, в советском обществе «национальный вопрос» считался решенным еще со времен XXII съезда КПСС, состоявшегося в октябре 1961 года. Затрагивая языковую проблему, Кавко прекрасно осознает, что тем самым вступает в противоречие с официальным представлением о национальной политике, что, безусловно, было делом рискованным. Поэтому, оговариваясь, он оставляет пространство для двойного толкования и формально признает достижения советского социализма – государственность, социальные и политические права, возможность получения образования на родном языке. Причину языковой проблемы он видит прежде всего в наследии прежних времен, а именно в российском империализме, когда «и белорусский язык, и весь околодесятимиллионный народ, говоривший на нем, объявлялись химерой или „польской интригой“»[847]. Не менее противоречивой оказывается и идея советского интернационализма, где равенство и братство оборачиваются «фактическим неравенством» и тотальной культурной унификацией.
Обращение к «русскому» другу здесь также не случайно, ведь именно с остатками «…„русского дела“ <…> в <…> суверенной социялистической (sic!) Белорусской Республике» и борется автор[848]. И именно со стороны русской культуры и интеллигенции он не видит никакого понимания проблемы утраты культурного многообразия в советском обществе. Автор оказывается в растерянности, ведь идеальный образ русского интеллигента-демократа, созданный русской литературой XIX века и сохраняющийся в сталинскую и брежневскую эпохи, внезапно начинает разбиваться о национальный вопрос. Он ищет, но не находит современного Николая Добролюбова, «способного с высоты могучего великорусского полета взглянуть на судьбу белорусов не менее уважительно, как и покровительствующе (sic!)»[849].
Для хорошо образованной (в рамках советской системы) творческой интеллигенции национальных республик в определенный момент становится заметным и ее собственное положение «между»: поощрение культурного многообразия типично соседствовало с жесткой культурной иерархией и презрением к тем, кто не соответствовал представлениям о советской культурности[850].
Таким образом, вопрос анонимного «русского друга» (весьма риторический, как может показаться) о вероятности исчезновения беларусского языка в наступающую эпоху «научно-технической революции», с которого начинается «Письмо русскому другу», возникает в совершенно конкретном контексте.
Отвечая на поставленный вопрос, литературовед Кавко обращается не к современности, а к истории, с помощью которой он стремится восстановить справедливость, последовательно реконструируя беларусскую субъектность.
Чтобы опубликовать этот – сравнительно лояльный – текст, его пришлось передавать на Запад контрабандой. История его публикации особенно явно обозначает границы разрешенного и запрещенного в сфере национального вопроса в БССР, когда одно лишь утверждение о ценности беларусского языка могло навлечь обвинения в национализме.