К книге
Темные финансы. Неликвидность и авторитаризм на окраинах ЕвропыГлава 6. Финансы и пиратское государство. Хищнический авторитаризм
96%
Глава 6. Финансы и пиратское государство. Хищнический авторитаризм
52

Как надежда на преодоление геополитического подчинения и одновременно желание ускользнуть от экономической эксплуатации, неликвидность вскрывает сложный социальный ландшафт, связывающий финансиализацию с глобальным популизмом. Этот момент особенно актуален сегодня, когда ученые в разных областях общественных наук все чаще вынуждены анализировать кризис современных демократий. Осмысление влияния неликвидности и ренты, возможно, поможет преодолеть ограничения «популизма» – концепции, которая часто натурализует либерализм как единственную жизнеспособную политическую модель и затушевывает различные классовые отношения[356].

Непопулистская теория современного авторитарного поворота (movement) заключается не в одном лишь подчеркивании роли сверхсостоятельных людей и среднего класса в возрождении авторитарных государств. Такая теория рассматривает диалектику стремлений и реальности в различных социальных группах – например, значение надежд на финансовую прибыль в местах, далеких и близких, где годы экономического застоя и незащищенности привели к феноменальному отклику на антидемократическую риторику[357]. Но непопулистская теория также учитывает, как финансы опосредуют историю вплетения страны в глобальный экономический и политический порядок. Наконец, этот теоретический подход должен принимать во внимание, что финансиализация в реальности может не привести к широкому доступу к богатству, а узаконить разрастание ограничений на экономическое благосостояние граждан – Вахаби и Дюран концептуализируют это как политэкономию хищничества, в которой финансы саботируют пространства экономической независимости и вынуждают людей вступать в технофеодальные отношения[358]. Короче говоря, непопулистская теория справедливо размышляет о том, что происходит, когда финансовая экспансия делает ренту законным объектом социального желания и легитимирует хищнические социальные отношения как способ претендовать на (или сохранять за собой) место в мире.

Итак, что же говорит нам кейс Македонии о притягательности нелиберальных идей для граждан, испытывающих лишения? Любопытно, что по сравнению с другими моментами массового разочарования, которые приводили к нелиберальной политике в прошлом веке, македонским ультраправым силам недоставало четкой организации и массовости. Македонские рабочие, поддержавшие Груевского, никогда не участвовали в протестах, не принимали участия в жизни своей партии на местном уровне и не объединялись в фашистские отряды. Аналогичным образом, выборам большинства «популистских» лидеров в мире не предшествовали массовые демонстрации, сравнимые с масштабными шествиями, которые происходили накануне установления тоталитарных режимов начала XX века или узаконивали их. Еще более примечательным является тот факт, что, в отличие от ранних фашистских режимов, большинство современных «популизмов» на самом деле не перераспределяют богатство – разве что в пользу верхних слоев. Напротив, они предлагают новые, утрированные формы той самой экстрактивной политики, которую олигархи и финансовые элиты успешно проводят с 1980-х годов в Вашингтоне, Москве и столицах других стран[359].

Возможно ли, что авторитаризм после глобального финансового кризиса процветает именно потому, что он представляет собой надежную альтернативу повсеместному чувству неудачи – тому, что Гёкариксель называет индивидуальным и коллективным нигилизмом?[360] Вероятно, одно из самых провокационных заключений, которое можно вынести на примере Македонии, состоит в том, что у режима Груевского не было ядра прочных корпоративных практик и идеологий. Вместо этого он состоял из узкого круга олигархов и их приближенных, действующих в вакууме власти, – это напоминает своего рода перевернутую схему Понци, которая держалась на разочаровании, испытываемом от ежедневных неудач при столкновении с хищническими финансами. «Синие воротнички», рабочие-строители-мужчины, которых я опрашивал, интуитивно понимали: их попытки с помощью горизонтальных связей сделать вид, что неликвидности нет, на самом деле не работают. Они отвергали экстремальную риторику пропаганды режима, которую у них в любом случае не было возможности принять. И все же, преследуемые призраком финансовой конъюнктуры, в которую они не вписывались, они не видели другого надежного политического или экзистенциального выбора[361].

Безысходность и ощущение загнанности в ловушку «неуютного настоящего»[362], покинутость бесклассовыми прогрессивными движениями[363], – эти чувства весьма распространены в глобальных «ржавых поясах», описанных этнографами[364]. Финансовый кризис, начавшийся в 2007 году, заставил западные общества посмотреть на себя в зеркало, выдвинув неравенство и власть на первый план политических дебатов. Во всем мире это породило мощные волны движений, которые зачастую терпели сокрушительные поражения из-за противодействия либерально настроенных элит – по сценарию, удивительно напоминающему 1930-е годы[365]. Что оставалось рабочим классам по всему миру, если не антилиберальная политика? «Возможно, мы обречены», – рассуждали рабочие в Иллинойсе, Польше и Македонии. Но, по крайней мере, голосуя за нелиберальных лидеров, они не окажутся в одиночестве.

Конечно, отчаяние рабочих возникло не на пустом месте. Напротив, лишение политических альтернатив реалистичности было одним из значительных достижений македонского режима – и отлично сочеталось с его неожиданной способностью направить финансовую экспансию в русло строительной активности. Эта своеобразная экономическая конфигурация стала результатом многолетнего пренебрежения в постсоциалистический период и в более длинной перспективе, позволявшего «местным элитам намеренно затормозить социальные преобразования»[366]. При этом она также ознаменовала отказ от недоинвестирования в социальные и общественные проекты, характерного для 1990-х годов. В отличие от фрагментарных решений и пустых политических обещаний в ранний переходный период Груевский инвестировал в отдельные городские проекты и инфраструктуру, а также в (некоторые) сектора под государственным управлением. Его правительство создавало у граждан иллюзию причастности к строительству государства – пусть и иерархического, – участвующего в противодействии ни больше ни меньше, как всему евроатлантическому статус-кво. Это обещание ирредентистского корпоративизма помогло ему направить в нужное русло зарождающееся стремление к непредставительной политике – подобное политическое брожение, подогреваемое кризисом во всем мире, на Балканах и особенно в Боснии и Герцеговине привело к массовому низовому активизму[367]. Авторитарный проект Груевского не был проявлением того, что Муянович называет «эластичным авторитаризмом» – политическим выражением застарелого неравенства патримониализма[368] – скорее, он подпитывался идеологическим разрывом с прошлым и новым доступом к финансам – и то и другое стало возможно благодаря хаосу в мировой финансовой системе.

Трактовка такого политического проекта, в его материальном и экзистенциальном измерении, как гибридного режима давала бы лишь ограниченное понимание: Франкенштейн неолиберальной авторитарной политики, определяемый скорее нехваткой (институциональной силы, демократии, рыночной экономики), чем наличием этих свойств[369]. Да, Груевский осуществил ряд неолиберальных мер. Он упростил бюрократию, снизил налоги и превратил страну в «гавань» для иностранных инвесторов, чьи капиталы он использовал для захвата отечественного бизнеса. Но разве фашистские режимы не проводили также политику жесткой экономии, вступая в непрочные союзы с теми самыми промышленными и финансовыми интересами, которые они намеревались уничтожить?[370] Разве Маргарет Тэтчер, бывшая премьер-министр Великобритании, не использовала неолиберализм для ограничения демократического участия, ликвидировав профсоюзы и сократив доступ к государственным услугам?[371] Исследователи неолиберализма, например Мартин Конингс, считают, что «свободные рынки» создаются и регулируются государством. После глобального финансового кризиса неолиберальная «свобода» приобретает все более нелиберальный привкус[372] – происходит «авторитарный передел», возможно, необходимый для разрешения противоречий финансовой экспансии[373].

Определение македонского режима «гибридным» представляется в известной мере аналитическим анахронизмом, который игнорирует давно существующие переплетения государств и финансов в самом ядре развитых экономик и приберегает ярлык «гибридный» для таких «незападных» стран, как Македония, где эти противоречия более ярко выражены. Но разве авторитаризм Груевского, способный подпитывать рентные парадоксы и одновременно препятствовать формированию класса рантье, который мог бы угрожать режиму, не заслуживает собственного аналитического пространства?

Возможно, отразить парадоксальные успехи Груевского и присущие ему противоречия можно, отказавшись от ярлыка «гибридный» и поняв его политический проект как хищнический режим – своего рода пиратское государство, которое пыталось «с помощью угрозы насилия… поместить себя в глобальное море» финансов[374]. Как пиратство в его золотой век, режим Груевского получил влияние благодаря реструктуризации гегемонистских ролей в международном и европейском сообществах и лиминальному окну финансовых возможностей, открывшихся в результате кризиса. Подобно матросам на судах буканьеров, македонцы были отвергнуты Европой и обречены на чистилище экономической стагнации и отсталости. Было ли так уж бессмысленно присоединиться к дружине «воеводы» Груевского, который претендовал на наследие бандитов и повстанцев, сражавшихся с османской оккупацией в начале XX века и на всех парусах отправившихся грабить имперские конвои мировых финансов или строить собственный остров сокровищ?[375]

Предыдущая главаГлава 52 из 54Следующая глава