После стремительного краха международной финансовой фирмы Lehman Brothers в 2008 году и последовавшего за ним глобального кредитного кризиса иллюзорный характер финансовых спекуляций привлек к себе пристальное внимание. Многие общественно-политические комментаторы бросились разоблачать запредельную жадность Уолл-стрит и экономические стратегии, стоящие за социальным неравенством. Для этих комментаторов абсурдность кризиса коренилась в циничном расширении кредитного предложения. Коммерческие банки, ипотечные компании и другие финансовые институты усердно предлагали новые финансовые продукты потребителям, круг которых расширялся благодаря многолетней стагнации заработной платы и ослаблению системы социальной защиты. Чем больше долгов одобряли банки, тем больше виртуальных активов они могли продать на финансовом рынке. Переупакованные в кредитные продукты, приносящие потоки будущей прибыли, такие финансовые инструменты, как ипотечные кредиты, деривативы, залоговые обязательства и кредитные дефолтные свопы, циркулировали среди алгоритмов и трейдеров в Лондоне, Токио, Сингапуре, Франкфурте и Нью-Йорке, и этот процесс подпитывало самоусиливающееся убеждение, что стоимость будет расти до тех пор, пока существуют рынки, независимо от кредитоспособности исходного продукта.
Антропологи, однако, отмечали, что не обязательно быть особенно жадным, чтобы присоединиться к опасной пляске спекулятивных финансов. Вступая в сложные и хищные финансовые схемы, финансисты руководствуются довольно банальными мотивами: от желания хорошо сделать свою работу до удовлетворения от крупных заработков. Вместо эксцентричных «волков с Уолл-стрит» брокеры и трейдеры напоминают офисных сотрудников – нечувствительных к риску, который подразумевают фьючерсные кредитные инструменты, и нормализующих свое участие в спекулятивных операциях как одну из сторон своей повседневной рутины[344].
А что же обычные граждане? Почему мы так легко ведемся на спекулятивные кредитные схемы и верим их обещаниям сверхъестественного богатства? Антропологи предполагают, что, возможно, расширение финансовых рынков сродни магическому мышлению: оккультные верования в будущее богатство заслоняют лишения, на которые обрекает постоянно развивающийся «казино-капитализм»[345]. Как иначе можно объяснить распространение схем Понци или пирамид, в которых инвесторам обещают невероятные доходы, получаемые за счет капитала, вложенного новыми членами, а не за счет реальной прибыли? «Перекидывая мостик между настоящим и будущим»[346] в местах, где общество переживает переходный период, схемы получения быстрых денег воплощают надежды на финансовую прибыль, которая оправдывает предполагаемые недостатки общества, включая его маргинальное положение бывшей колонии, благодаря квазимистическим действиям политических, а иногда и религиозных лидеров[347].
Подобные социальные устремления, коренившиеся в длинной истории периферизации Македонии, консолидировались вокруг режима Груевского и его финансовых схем. Для социалистической Македонии, страдавшей от неэффективной экономики со времен Второй мировой войны, доступ к субсидируемым кредитам одновременно подпитывал и ограничивал возможности прогресса. Когда Югославия распалась, а македонская экономика схлопнулась, граждане оказались в опустошенном социальном ландшафте. В одночасье простые македонцы превратились из уважаемых социалистических трудящихся в безработных, олицетворяющих собой результат европейской политики исключения. Застряв в стране, политическая самостоятельность которой подвергается сомнению, и игнорируемые теми же международными финансовыми потоками, которые питали их при социализме, македонцы стали воспринимать свою борьбу за экономическое выживание как доказательство недостатков, присущих им как нации[348].
Ситуация начала меняться во время мирового финансового кризиса. В отличие от других европейских граждан македонцы не могли пользоваться преимуществами кредитования в 1990-е годы. Эта (вынужденно) чистая кредитная история превратилась в актив во время мирового финансового кризиса, когда центральные банки неуклонно снижали стоимость денег, а на рынках царила нестабильность. Внезапно обязательства международных организаций по предоставлению профилактической помощи небольшим периферийным странам, таким как Македония, привлекли полчища спекулянтов, инвесторов и бизнесменов, жаждущих получить сравнительно более высокую прибыль от македонских облигаций или извлечь какую-то выгоду из европейских денег.
Но если европейские инвесторы так бессовестно наживались, почему македонцы должны были отказаться от возможности выжать все возможное из европейских финансов? Режим, безусловно, пытался втолковать согражданам эту точку зрения и настаивал на том, что приток европейских денег стал поворотным моментом в истории страны. Благодаря деловой хватке Груевского македонцам не нужно было умолять о месте за европейским столом. Они могли просто сесть за стол и, возможно, даже изменить свою судьбу. Режим призывал местных бюрократов и бизнесменов переосмыслить собственный отложившийся опыт периферизации не как свидетельство неполноценности, а как доказательство новой взаимозависимости с Европой. Получение средств ЕС благодаря отсталости страны давало власть как македонским бизнесменам, так и бюрократам. Пришло время использовать эту власть, чтобы выжать деньги из европейских партнеров, вместо того чтобы просто подчиняться их процедурам и оправдывать их ожидания.
Однако этот процесс не был безболезненным. Внезапный приток денег в закрома Груевского сопровождался сопоставимым сокращением инвестиций в частном секторе, болезненно напоминая о десятилетиях финансового голода. Множество мелких и крупных предпринимателей надеялись зацепиться за государственные инвестиции, такие как проект «Скопье-2014», чтобы вернуть часть средств и компенсировать крах горизонтальных механизмов, которые поддерживали компании на плаву в финансовом и экзистенциальном плане во время переходного периода. Несмотря на давление финансовых ожиданий местных бизнесменов и граждан, режим не мог инвестировать в страну, сохраняя при этом платежеспособный профиль для международных инвесторов. Вместо этого власть создала концентрические круги принудительного кредитования, которые обрекли политически нелояльные компании на финансовые трудности и заставили граждан уверовать в кредитные схемы ВМРО-ДПМНЕ как наилучший способ поправить экономическое положение – эта «вера» не зиждилась на экономическом оптимизме, а была продиктована страхом, цинизмом и сомнениями, которые режим взращивал в течение долгого времени.
Принятие македонцами режима как способа превращения их истерзанного чувства принадлежности в источник эксплуататорской выгоды, представляет новое видение, отличное от типичных этнографических описаний путей проникновения финансов в социальную ткань общества. Убедительность обещаний богатства, которые давал Груевский, объяснялась вовсе не возможностями режима перераспределять богатство. Ауру режима поддерживало «неисполнение им услуг»[349] и его способность умножать материальное неравенство и сознательную (само)эксплуатацию. Этот парадокс требует концептуального аппарата, способного охватить одновременно надежды и страхи, желания и неудачи, то есть такого теоретического подхода, в рамках которого мрачная материальность македонских практик принудительного кредитования может быть прочитана через усвоенный опыт финансовых лишений. Этот подход дает тонкое понимание тактических маневров политических элит и бизнесменов, но также и рабочих, действующих в складках экономических преобразований.
Определение этого материального и экзистенциального пространства, вероятно, останется предметом споров среди антропологов финансов. В этой книге я посчитал важным обозначить парадоксы финансиализации с помощью концепции неликвидности, понятой не только как свойство рынка, но и как политическая и экономическая конъюнктура, ставшая нормативной и распространившая рентные ожидания в македонском обществе. В классическом представлении под рентой понимается незаработанная прибыль от владения землей или другими ресурсами. Но если воспринимать собственность этнографически, то рента выражает хищническое отношение – акт вживания в отношения неравенства и превращения их в прибыль[350]. Рента – одновременно и социальное воображаемое, и материальное отношение – охватывает и стремление к прибыли, и формы рекурсивной эксплуатации, резонируя с классовыми и геополитическими разломами[351].
В случае Македонии рентные стремления определяли ландшафт с нулевой суммой, в котором человек зачастую мог осуществить свои экзистенциальные или меркантильные желания обрести (обычное) состояние и политическое признание только через подлые и безрассудные аферы или экстрактивное поведение. Когда же эти спекулятивные желания не сбывались, неликвидность стала чрезвычайно плодотворной для режима Груевского, усиливая в гражданах чувство собственной экономической неполноценности и склоняя их на сторону политических лидеров, которые, казалось, могли одомашнить глобальные финансы[352]. Македонская неликвидность, динамичная и сеющая тревогу, воплощала собой стремления, надежды и мечты, которые распространились повсюду именно потому, что при Груевском разрывы между периферией и центром, между олигархами и гражданами заметно усилились.
Эта чудовищная обстановка выхолащивала мечты македонских граждан, оставляя вместо них извращенные желания, которые не могли служить достаточным основанием для экзистенциальных изменений, не говоря уже о формировании «праздного класса»[353] или национальной буржуазии[354]. Вместо этого неликвидность формировала среду неудачных сделок, в которой сталкивались эксплуататорские надежды и кошмары и не было четкого представления об управлении, подотчетности или ответственности. В таком спекулятивном контексте, в условиях нехватки денег, эти рентные устремления и аферы, которые они раскручивают, делали авторитаризм убедительным. Во всем виноват режим, повторяли и виновные, и невиновные. Если кошмары принудительного кредитования и экзистенциальная драма были материальным «обликом государства»[355], граждане понимали, что они либо присоединятся к нему, либо будут навсегда обречены.