Посвящается Катуллу Мендесу[64]
Стоя в немного театральной позе, свесив правую руку вдоль тела и опираясь левой на тяжелую оконную штору – лиловый атлас, сплошь расшитый геральдическим серебряным чертополохом, – она окидывает внимательным взглядом двор гостиницы за решетчатой оградой. Все еще пустынный проспект виднеется в сизом утреннем воздухе, между каштановыми деревьями, чья листва в этом году проклюнулась с таким опозданием.
За ее спиной – просторный вестибюль со стенами, затянутыми бледными шелковыми полотнами, и светлый паркетный пол, чей зеркальный блеск вызывает беспокойство. Хоть немного наделена даром жизни в этом роскошном холодном интерьере, почти без мебели, безо всяких безделушек, только поставленная ровно посредине большого квадратного стола с витыми ножками огромная раковина из старого венецианского стекла (знатоки называют его копченым золотом). В этой раковине – букет нежных цветов.
От белых ирисов, тюльпанов и нарциссов, цветов из инея и перламутра – до снежных лепестков, венчиков из полупрозрачного фарфора, цветов химерической и ледяной чистоты, где бледное золото сердец нарциссов – это единственное пробуждение оттенков и цвета. Странный это букет – фальшивый, нематериальный, но в то же время обладающий жестокой твердостью и выразительностью: резкие края лепестков, острия ирисов, зубчатые шипы тюльпанов и нарциссы в виде звезд, напоминающие таинственное мерцание светил, словно упавших с зимнего ночного неба.
Женщина, чей тонкий силуэт выделяется там, в глубине комнаты, на фоне ясного неба, хорошо обозримого сквозь высокое окно, тоже в полной мере обладает стылой жестокостью и враждебной откровенностью этих цветов. Все в этой женщине: длинное платье из белого бархата, являющее взору пену кружев, тяжелый пояс из драгоценного металла, почти что соскользнувший с ее бедер, восковая бледность хрупких обнаженных рук в просторных рукавах из светлого сатина, шелковая белизна затылка под волосами оттенка малиновой ржавчины, резкий волевой профиль, серые глаза и полуулыбка на тонких розовых губах, подчеркивающая их бескровность, – все, вплоть до изысканной гармонии костюма, подходящего его носительнице и обстановке, выдает в ней уроженку севера, холодную и утонченную даму. Даму, способную на страсть – но лишь на обдуманную и распаляющуюся по желанию, а порой и немного свирепую.
Чуть нервничая, она только что обернулась, и вот ее глаза непроизвольно встречаются с двойником, отраженным там, на другом конце комнаты, в наклонной плоскости зеркала. Она улыбается. Джульетта в ожидании Ромео – костюм почти правильный; и конечно же, та самая поза.
Пятнадцать лет, о Ромео, возраст Джульетты!
Возраст твоих желаний – в ту пору утренний ветер
На устланной шелком лестнице, под жаворонка трели
Овевал прощания долгие – где лобзания жаркие тлели!..
Она снова видит себя в длинном белом платье дочери Капулетти; в том же прощальном жесте поднимает голову и обнаженные руки. Вокруг нее – больше не шуршащие шелка роскошной комнаты, а картонные декорации и театральные кулисы. Застыв под слепящим лучом электрического света, перед нарисованной на холсте Вероной, она воркует, издавая стоны раненой горлицы.
Не рассвело еще, и нас с тобой зовет не жаворонок-странник,
А нежный соловей, чья песнь – любви отчаянной посланник…
Дуэт вызывают на бис под бурные аплодисменты зала.
За триумфом Джульетты следует триумф Маргариты, затем триумф Офелии – та роль, которую она создала и в которой осталась классической, незабываемой: «Гамлет – мой муж, а я – Офелия!» Затем, вся белоснежная, увитая цветами посреди прекрасного березового леса, она была королевой ночи из «Волшебной флейты»; Мартой из пьесы фон Флотова, невестой Тангейзера, Эльзой из «Лоэнгрина» – всеми белокурыми героинями, коих она воплотила, сотворила, вызвала к жизни хрустальным сопрано и благородной простотой профиля девственницы в ореоле золотистых волос. Джульетта, Розина и Дездемона – Вена, Париж, Петербург и Лондон хотели бы видеть их блондинками, но аплодировали бы ей, и вспоминали бы лишь ее, и впоследствии требовали бы, чтобы грядущие исполнительницы этих ролей отличались ее рыжиной. И все это только из-за нее – той, что, будучи маленькой девочкой, бегала босиком по степи; такой же нищенки, как и многие девочки ее возраста, вместе с остальными подкарауливающей сани и тройки на въезде в свою бедную деревню, где было всего сто душ населения, из которых всего тридцать мужиков и один поп!
Дочь мужика! Теперь же она – истинная маркиза, четырежды миллионерша, законная жена атташе посольства, занесенная в Золотую книгу венецианской знати и на четвертую страницу Готского альманаха[65].
Дело в том, что девушка из степи и сама оставалась такой же, как степь: неукротимой и дикой. У Барнарины не таял снег ни на щеках, ни в душе; перед ней склонялось множество обладателей огромных состояний и царских корон, но ни одного из них невозможно было назвать ее возлюбленным. Ее сердце было таким же, как и ее голос: цельным, без единой трещины. Все в этой женщине – репутация, темперамент, талант – имело холодный блеск, суровую прозрачность, как у сосульки и хрусталя.
Между тем замуж Барнарина вышла, но – без любви; возможно, из честолюбия? А еще она весьма обогатила своего мужа – бывшего красавца из Тюильри времен империи, любителя поминать сражения в Компьене и отдых в Биаррице, выполняющего при итальянском дворе после разорения и битвы при Седане дипломатическую миссию. Почему же именно он, а не кто-то другой? О! Просто потому, что Барнарина страстно любила его дочь – о да, дочь маркиза. Тот человек был вдовцом с очаровательным ребенком, девочкой четырнадцати лет от роду, итальянкой из Мадрида – ее мать была испанкой, – с ангельским профилем, будто вышедшим из-под кисти Мурильо[66], с большими влажными и сияющими черными глазами, с губами цвета плода граната. В ее взоре и улыбке неизменно читались безусловная любовь ко всему и детская веселость, свойственные уроженкам стран солнца.
Чертовски скверно воспитанная вдовцом, обожавшим и баловавшим ее с той долей галантности, какую проявляют даже по отношению к своим дочерям бывшие бонвиваны, девочка страстно увлеклась дивой и бурно аплодировала ей в театре. Природа одарила ее весьма приятным голоском, и в какой-то момент девочка даже возжелала брать уроки у Барнарины. То, что поначалу казалось простой ребяческой блажью, превратилось в страстное желание, тиранически навязчивую идею. Маркиз уступил – и в один прекрасный день привел свою дочь к певице: ее моральная чистота служила оправданием для такого поступка. Барнарину везде принимали как равную: в аристократских салонах России и Вены, у представителей высшей знати Европы. Маркиз ожидал отказа и даже рассчитывал на него, но его дочь со своими непосредственной приветливостью, по-детски старательным пением и нежностями юной фрейлины позабавила и покорила диву.
Розария стала ее ученицей… а потом и приемной дочерью.
Через десять месяцев после этой знаменательной встречи маркиз, отозванный своим правительством в Милан, чтобы затем быть отправленным на какой-нибудь отдаленный пост, в Смирну или Константинополь, захотел увезти свою дочь; такого Барнарина не могла предвидеть. В момент отъезда она с внезапным холодом в сердце почувствовала, что эта разлука невозможна: ребенок стал ей будто родным, ее душой и плотью. Бесчувственная, казалось бы, Барнарина самостоятельно добралась до Дамаска. Сегодняшние и вчерашние любовники, которыми она пренебрегла, жаждали мести.
Барнарина сделалась матерью, не будучи женой: словно непорочная девственница, подобно неподступным сестрам восточных религий, она хранила глубоко в себе намертво запечатанный сосуд со святыми дарами, и в ее душе горела лишь одна пылкая страсть – к этому ребенку. Розария тоже была вся в слезах, а маркиз, крайне раздраженный тем, что эти две курицы рыдают в объятиях друг друга, терял терпение, не находя выход из создавшегося положения. Или он скорее колебался, не зная, как подобрать слова, чтобы точнее выразить свою волю?..
– Ах, папа, как быть? – задыхаясь от рыданий, спрашивала Розария.
– Да, маркиз, как нам быть? Прошу вас, скажите, что делать? – вторила ей певица, заключая девочку в объятия.
И тогда маркиз, простирая ладони добродетельным жестом Кассандры, аранжировал развязку.
– Клянусь вам, дети мои, один способ есть… – изрек он – и сразу, набрав полную грудь воздуха, продолжил, сделав церемонный придворный поклон недоступной актрисе: – Моя дорогая – покиньте сцену, выходите за меня замуж!
И Барнарина смирно приняла его предложение, оставаясь тем же пылким и страстным созданием, такой же, как и прежде, красавицей-миллионершей. В полном расцвете таланта и торжествующей юности она ушла из оперы – прочь от публики, триумфов и успеха. Оперная звезда стала маркизой, и все это ради Розарии – той девочки, которую она сейчас ждет, дрожа от нетерпения, в углу у высокого окна. Вся в кружевах и мягком белоснежном бархате, застыв в чуть театральной позе, будто заново рожденная Джульетта в ожидании Ромео…
– Ромео! – пробормотала Барнарина, внезапно побледнев.
В шекспировской драме Ромео умирает, а Джульетта не желает пережить любимого – их души покидают тела в брачной тени одной и той же гробницы. Но Барнарина, чьи предки – русские мужики, суеверна, поэтому сердится на себя за эту нечаянную мысль; зачем только она подумала о Ромео!
Малышка Розария, увы, серьезно болеет. Со дня отъезда ее отца она очень сильно изменилась, бедняжка. Черты ее лица стали другими. Губы настолько покраснели, что приобрели пурпурный оттенок, под глазами появились темные круги, как нарисованные гуашью виноградинки; тени, бросаемые ее ресницами, удлинились. Исчез даже тот легкий малиновый аромат, свойственный здоровому дыханию юности. Сделавшись намного более ласковой, она, как никогда раньше, стала жадной до объятий и поцелуев. Заметив восковой цвет лица, внезапно вспыхнувший румянец на скулах, лихорадочный блеск в глазах, алый оттенок губ, Барнарина в конце концов встревожилась – и решила обратиться к доктору. Напрасно девочка повторяла ей:
– Ничего страшного со мной не происходит, мамочка!
Диагноз был недвусмысленным. Он остался тайной для Розарии, а для ее приемной матери прозвучал подобно похоронному колоколу:
– Вы слишком любите этого ребенка, мадам, да и этот ребенок приучился чрезмерно любить вас; вы убиваете ее своими ласками!
Барнарина все поняла. Со следующего дня она стала отучать ребенка от поцелуев и объятий. Преисполнившись смелости, она повадилась ходить от одного врача к другому: к малоизвестным и знаменитым, к эмпирикам и гомеопатам. Все качали головами. Лишь один из них любезно указал на некое народное средство – стакан теплой крови теленка, убитого минуту назад; чахоточные пьют его до рассвета прямо на бойнях.
В первые дни маркиза отводила туда ребенка сама. Но спертый дух крови, зловоние шпарильных чанов, рев обезумевших животных, образы резни и смерти вселяли в сердце Барнарины слишком сильный ужас, сдавливали его до боли. Такое она не могла вынести.
Не столь нервная Розария храбро проглотила стакан теплой крови. «Немного густого красного молока», – как сказала маленькая испанка. Теперь с пяти до шести утра ее водила экономка – на городские задворки, к самым верхам Фландрской улицы, где располагалась станция убоя и разделки номер шесть.
И вот теперь, когда в комнате молодой девушки ярко горит смоляной огонь, а ванна из фарфора полна теплой воды, Барнарина, имеющая весьма трагический вид в своих бархате и кружевах, подходит к окну большого зала и прижимается лбом к стеклу; рядом умирают звезды нарциссов, ледяные тюльпаны и величественные белые ирисы. И вот, стоя в немного театральной позе, она обшаривает взглядом внутренний двор особняка и пустынный проспект за решетчатой калиткой, в глубине души испытывая тревогу при мысли о том, что первый поцелуй ее дорогой девочки, когда та с минуты на минуту вернется домой, будет иметь запах и еле уловимый привкус крови… тот запах, от которого она едва не упала в обморок на Фландрской улице и который, странное дело, ей вовсе не ненавистен, а скорее наоборот… но лишь на теплых губах Розарии.
Перевод с французского Златы Линник