После расставания с Чуриковым Петя некоторое время тосковал в одиночестве, потом прибился к компании тихого двоечника Щеглова и сына военрука Цыцкина по кличке Цыца, который немного задавался, но был веселый и горазд придумывать всякие мелкие пакости учителям – вроде традиционных дохлых мышей под тетрадкой на столе и измазанных мелом стульев. Один раз он даже додумался забить гвоздями дверь учительской, но был застукан. Причем сначала досталось от директрисы Цыцкину-старшему, а от того неизбежно и Цыце, но уже не фигурально, а натурально – ремнем.
Цыца и Щегол научили Петю курить. Табак Цыца подворовывал у отца и по-братски делился со Щеглом, у которого в семье курящих не было. Чтобы не отстать от компании, Петя тоже попробовал «козью ногу» с махоркой, Цыца наловчился сворачивать их почти профессионально. Папиросы были недосягаемой роскошью даже в городе, да и махорка ценилась дороже хлеба: часто ее просто негде было взять, снабжение ориентировалось в первую очередь на фронт. У курильщиков в ходу были всевозможные суррогаты с меткими названиями: «Берклен» – смесь сушеных листьев березы и клена; «СПЧЛ» – сено, пропущенное через лошадь, то есть навоз; «БТЩ» – «бревна, тряпки, щепки». Цыцин батя откуда-то доставал махорку почти без примесей, может быть, ему полагалось как военруку.
Спички по неизвестной причине вновь стали острым дефицитом, хозяйки берегли их для розжига керосинок, а курильщики опять перешли на огнива. Возможно, по причине отсутствия спичек прекратилась мода на самопалы, ведь заряжали их вместо пороха обычно спичечной серой. Цыца для прикуривания пользовался манерным приемом: доставал из кармана толстую линзу от очков покойной бабушки и концентрировал солнечный луч на самокрутке. Чтобы бумага воспламенилась, требовалось полминуты. Разумеется, это работало только в солнечный день. А если приспичивало покурить вечером или в пасмурную погоду, в ход шел старый добрый кремень и кусок напильника.
После первой затяжки с Петей произошло то же, что со всеми, впервые попробовавшими: кашель, слезы, головокружение, тошнота чуть не до рвоты. Только хуже, потому что махорка, даже настоящая – это продукт, по сравнению с которым даже «Беломор» – легкая дамская сигарета. Конечно, он плевался и давал зарок в жизни больше не брать в рот эту гадость. И конечно, через день все повторилось. От того, чтобы втянуться по-настоящему, спас случай.
Как-то они с Цыцей засмолили по самокрутке, вальяжно устроившись на бревне за огородиком Надежды Антоновны. Только Петя раскурил свою, как совсем рядом из-за кустов раздался с огорода голос незаметно приблизившейся тети:
– Петр, ты здесь? Подойди-ка на минутку.
Решив, что тетя просто хочет что-то коротко спросить, Петя не придумал ничего умнее, как выйти из-за кустов, спрятав тлеющую «козью ногу» в рукав рубахи. Но тетка принялась что-то пространно рассказывать про грядки: то ли показывала, как лучше поливать, то ли еще что-то. Петя уже не слушал, лишь нервно переминался: из рукава уже довольно отчетливо валил дым. И тут тетя обернулась к нему от своих грядок и вскрикнула:
– Да ты ведь горишь!
И в ту же секунду Петя почувствовал дикую боль от ожога. Рукав не просто дымился, а натурально пылал. Хорошо, что рядом была бочка для полива. Он быстро метнулся к ней, обмакнул всю руку, но было поздно: на предплечье уже вздувались пузыри. Тетя, разумеется, все моментально поняла.
– Ну что, курильщик, нравится тебе оно? – ехидно интересовалась она, обрабатывая Петину руку.
Тот только постанывал. Было стыдно, что попался, как полный лопух. И что испортил красивую рубашку, купленную тетей. И что считал тетю дурой, которая не заметит. И что вообще поддался на Цыцину подначку.
– Я больше не буду, – твердо сказал он и сдержал слово: больше в жизни и затяжки не сделал, какие бы элитные сигареты и сигары ему ни предлагали.
Лето сорок четвертого запомнилось еще одним эпизодом. Петя удил рыбу на речке, когда из-за деревьев послышался знакомый, но подзабытый гул, и небо перечеркнула тень низко летящего самолета. «Немец!» – Петя инстинктивно пригнулся к земле, но удочку не бросил. А через пару минут в ближайшие кусты буквально с неба свалился парашютист в серо-голубом комбинезоне и каске. Быстро отрезал запутавшийся в ветках белый парашют и рванул к реке – точно к тому месту, где был единственный брод. При этом сильно хромал: наверное, подвернул ногу в момент приземления. Петю парашютист, кажется, даже не заметил.
Из-за деревьев позади послышался крик: «Стой!» – и прогремел выстрел. На берег выскочил местный милиционер с пистолетом и бросился за десантником. Тот уже был на середине брода. Петя видел, как он пытается на ходу достать пистолет, но тут милиционер еще раз выстрелил, немец дернулся, вскрикнул и упал на колени. Милиционер настиг его, ударом ноги в спину уложил диверсанта лицом в воду и быстро скрутил руки за спиной. С того берега уже подбежали двое мужчин на подмогу. Немца выволокли на берег, и все скрылись в кустах.
Когда Петя взахлеб рассказал о случившемся дома, тетя вначале засомневалась, но вскоре стало известно, что действительно был дерзкий налет десанта в наш тыл, всего сбросили пятерых парашютистов. Троих застрелили при задержании, а двоих посадили под замок в милицейской избе. Из Боровичей приехали военные, и Веру Петровну пригласили в качестве переводчицы на допрос немцев. Никаких подробностей она, разумеется, не рассказывала.
Настала осень сорок четвертого, Петя пошел в шестой класс. Но весь сентябрь школьников старше двенадцати лет вместо занятий принудительно отправляли на сбор урожая. До угодий надо было долго идти пешком, а там часов до четырех дергали кормовую свеклу или копали картошку. Правда, кормили обедом: обычно щами и кашей. Приходил домой, не чувствуя ни ног, ни спины.
Поучиться в школе успел лишь неделю, в начале октября на рассвете к типографии подъехала военная машина. В дверь комнаты эвакуированных постучали. Оказалось, им пора возвращаться в Ленинград! Это было полной неожиданностью. Времени на сборы почти не дали, Надежда Антоновна наспех побросала пожитки в чемоданы, они с Петей распрощались с Нилычем, Верой Петровной и соседями и укатили по размытому осенними дождями проселку в сторону Боровичей, а оттуда прямой дорогой – в родной город, по которому оба несказанно соскучились.
Петя с грустью смотрел из кузова на удалявшиеся домишки Мошенского. Увидит ли он еще когда-нибудь эти ставшие родными места, войдет ли в прозрачные воды Увери, забросит ли удочку над тихой заводью, чтобы вытянуть трепыхающуюся щуку? Неужели никогда? Какое страшное слово… А приближавшийся Ленинград ассоциировался с навечно осевшими в памяти страшными картинами разрушений, холодом, голодом и смертью.