Эта максима – фраза из эддических «Речей Высокого» (Одина) – уже приводилась в связи с описанием обычая убивать женщину на похоронах вождя. Арабский путешественник Ибн-Фадлан в начале Х века описал этот ужаснувший его обычай: в мусульманском раю гурии, ублажающие праведников, были небесными созданиями, а не принесенными в жертву наложницами.
Героини эпоса тоже следовали этому завету Одина, ведь эпические герои принимали смерть по собственному выбору, демонстрируя неустрашимость. В исландских песнях о Нифлунгах и «Саге о Вёльсунгах» героиня Брюнхильд (Брунгильда из немецкой «Песни о нибелунгах») убила себя на погребальном костре своего возлюбленного Сигурда, устроенном как брачное ложе, и отправилась за ним в Хель. Сигурд не пал в битве и поэтому не заслужил воинского рая – Вальхаллы.
Брюнхильд не была женой Сигурда, и она упрекает его законную жену Гудрун в том, что та не решилась последовать на тот свет за мужем. На похоронах Брюнхильд велит убить дружину из рабов и рабынь, чтобы устроить «свадебный поезд», и эта «свадьба» отправляется в преисподнюю. Перед тем как убить себя, она пророчествует о несчастном будущем виновных в гибели Сигурда Нифлунгов и его вдовы Гудрун, ведь на том свете ей уже доступны тайны грядущего.
Как уже говорилось, обычай убийства или самоубийства вдовы на похоронах мужа, известный в индуистской традиции (сати), был распространен у разных индоевропейских народов. Предполагается, что женоубийство считалось нормой, восходящей к древности. В Средние века русская княгиня Ольга якобы тоже торопилась в Царьград и приняла там христианство, чтобы не последовать на тот свет за убитым мужем – князем Игорем. Однако, судя по летописи, ей не грозила такая участь, напротив, к вдове явились сваты, которых она, подобно некоей валькирии, спровадила на тот свет прямо в ладье. И справила «тризну» на кургане мужа, перебив во время пиршественных излишеств древлян, которых винила в его смерти.
От обычая убивать вдов на похоронах мужа в Индии начали отказываться уже в древние времена. В ведийских гимнах говорится, что вдова лишь на время ложилась на погребальный костер мужа, а затем предавалась горю вместе с остальными. Впрочем, при последующем угощении разрешались танцы и смех[92] (вспомним о ритуальном смехе русских дружинников при виде разгоревшегося костра).
Законная жена Сигурда Гудрун была так потрясена смертью мужа, что не могла проронить ни слезинки. Лишь когда окружающие ее жены сняли покров с тела убитого, она заголосила так, что закричали птицы на дворе. Ее поэтический плач возвеличивал убитого конунга:
Чтили меня
воины конунга
больше, чем дев
Одина смелых[93].
Гудрун упоминает дев Одина – валькирий, гордо противопоставляя себя Брюнхильд, которую она обвиняет в смерти Сигурда. Брюнхильд же смеется, услышав плач вдовы.
Поэтическими причитаниями скорбь по умершим выражали многие народы. «Отец истории» Геродот (II, 79) возводил этот обычай к оплакиванию безвременно умершего сына первого египетского царя. В древнейшем эпосе о Гильгамеше дух сгинувшего в преисподней великана Энкиду был временно отпущен для свидания с героем, и тот в своем «плаче» спросил его о судьбах живых и мертвых:
«Того, кто в сраженье убит, видал ты?» – «Видел,
Отец и мать его утешают,
И жена его над ним склонилась».
«Чье тело брошено в степи, видал ты?» – «Видел,
Его дух в Земле не имеет покоя»[94].
Поэтический диалог с умершим характерен и для северных русских причитаний. При этом покойника не принято звать по имени, поскольку в причети сохраняется архаическое представление о том, что нельзя кликать смерть на его близких. Весь мир должен попрощаться с умершим, поэтому причеть нередко достигает в своем объеме целой поэмы, особенно у таких замечательных исполнительниц, как вопленица Ирина Андреевна Федосова (1827–1899). Девушка, согласившаяся последовать на тот свет за умершим вождем русов в Х веке, тоже затягивала погребальную песнь, потому что во все времена было трудно расставаться с миром живых.
Плач Федосовой о писаре выглядит парадоксом внутри фольклорной культуры, воплощающей устную, дописьменную традицию. Однако народ был наслышан и о Священном Писании, и уже в Средние века распространился обычай давать в руку умершего грамоту с разрешительной молитвой об отпущении грехов (сходные письма адресовали судьям иного мира в Китае). Сам плач был призван показать безгрешность умершего, недаром вологодские плачи в недавнем издании названы «челобитной на тот свет»[95]. В плаче о «хитромудром» писаре, который защищал крестьян от неправедных судей, плакальщица вспоминает о временах, когда добрые люди не знали горя. От добрых людей горе пряталось в темных лесах, в «океан-море», покуда некие ловцы не выловили чудовищную рыбу. В утробе чудовища они нашли золотые ключи, и далее античный сюжет «ящика Пандоры» (конечно, неизвестный русским крестьянам) разворачивается на основе русского фольклора. Ключи подошли к подземелью, и горе, как воплощение смерти, вырвалось из преисподней.
Овдовило честных мужних молодых жен,
Обсиротило сиротных малых детушек!
Уже так да это горе расплодилося —
По чисту полю горюшко катилося,
Стужей-инеем оно да там садилося,
Над зеленым лугом становилося.
С того мор пошел на милую скотинушку,
С того зябель (холод. – В. П.) на сдовольны эты хлебушки,
Неприятности во добрых пошли людушках.
Смерть погрузила мир в хаос, что сразу же отсылает нас к древнему сюжету о смерти сакрального правителя или бога, которая воспринимается как предвестие гибели мира. Но по писарю причитают православные люди, которые рассчитывают на его заступничество на Страшном суде, ведь на земле властвуют неправедные судьи: «во конец они крестьян всех разоряют!»
Может, станешь у престола у Господнего,
Ты порасскажи владыке свету-истинному
Ты про обчество крестьян да православных!
Знать за наше за велико беззаконье
Допустил Господь ловцов да на киян-море.
<…>
Зло несносное велико это горюшко
По Россиюшке летает ясным соколом,
Над крестьяными, злодийно, черным вороном[96].
На похоронах на Русском Севере плакальщицами были только женщины. В средневековых поверьях ирландцев вестница смерти банши, извещавшая о близкой кончине птичьими криками, считалась душой плакальщицы, являющейся из иного мира. Но в архаической традиции, для которой существенными были род смерти и статус умершего, существовали мужские и женские плачи. Мужские плачи славили героическую гибель на поле боя, а женские передавали боль от разлуки с любимыми[97].
В «Слове о полку Игореве» есть образец таких плачей – плач Ярославны, жены Игоря, который от стен Путивля доносится до Дуная, края славянского мира:
«Полечю, – рече, – зегзицею (кукушкой. – В. П.) по Дунаеви,
омочю бебрянъ рукавъ въ Каялѣ рѣцѣ…»[98]
Ведь дружине русичей, потомков солнечного Дажьбога, грозит погибель:
Въстала обида въ силахъ Дажьбожа внука,
вступила дѣвою на землю Трояню;
въсплескала лебедиными крылы
на синѣм море, у Дону…
И далее об Игоре:
О, далече, зайде соколъ, птиць бья, – къ морю!
А Игорева храбраго плъку не кръсити (не воскресить. – В. П.).
Но завершается сюжет победными мотивами возвращения Игоря в Киев:
Солнце свѣтится на небесѣ, —
Игорь князь въ Руской земли;
дѣвици поютъ на Дунаи, —
вьются голоси чрезъ море до Киева.
<…>
Княземъ слава а дружинѣ!
Аминь.
Уже говорилось, что смерть князя Александра Невского ассоциировалась с заходом солнца, возвращение князя Игоря – с солнцем в зените. Напомню, что в приведенном «мужском» плаче по Энкиду посмертная судьба павшего в битве противопоставляется судьбе оставленного без погребения.
Древние поверья о вещих птицах – соколе, вороне, кукушке и лебеди – используются в фольклорных причитаниях и «Слове о полку Игореве» в историческом контексте крестьянских бед и поражения Игорева войска и становятся поэтическими метафорами. Птицы также упоминаются в причети вдовы о муже: во сне к ней прилетает «мелкой соловеюшко, друга птиченька – орел да говорючий». Вряд ли эти метафоры отражают пережитки представлений о метемпсихозе – переселении душ. В белорусских «голошениях» говорится, как птицы летят, а «мурашачки» (муравьи) идут из вырия (рая), что напоминает о мировом древе и пути на тот свет Совия (глава 2), которого насекомые тревожили на этапе похорон на дереве[99]. Будя вдову, «вещие» птицы сообщают ей весть с того света:
«Тебя ждет в гости любимое гостибище —
Твоя милая надежная головушка.
Там пострено хоромное строеньицо —
Прорублены решетчаиты окошечка…
Настланы столы там дубовые…
Поразостланы там скатерти всё браные,
И положены там кушанья сахарные,
И поставлены там питьица медвяные».
Но вместо готового к пиру загробного пристанища отправившаяся в путь вдова обнаруживает лишь могилу с животворящим крестом.
«Обманул да меня малый соловеюшко,
Облукавил ведь орел да говорючий:
Не поставлено хоромное строеньице…
Заросла эта могила муравой травой!
Из живого мертвый станется,
Из мертва живой не сбудется!»[100]
Причитающая вдова непохожа на скандинавских язычниц Сигрун и Брюнхильд, готовых разделить погребальное ложе с убитым и отправиться на тот свет, а вещие птицы оказываются обманщиками. Призыв плакальщицы вернуться в мир живых «хоть голубочком, хоть кукушечкой» остается неуслышанным. Погребальный плач – причеть – сохраняет строгую ритуализированность и соответствует этапам похоронного обряда, завершающегося погребением в могиле и возвращением в дом, где поминальная трапеза символически объединяет живых и мертвых. Сам ритуал помогает преодолеть последствия вторжения смерти в мир живых.
Загадочным остается смысл погребальной церемонии, описанной в «Повести временных лет» под 1015 годом, когда скончавшегося Владимира Святославича, крестителя Руси, выносили из терема через пролом в стене. Дело в том, что такой обычай был связан с похоронами колдуна или вампира, о чем говорилось в главе 9. Историческое объяснение можно найти в контексте 1015 года: опасность, исходящая от смерти Владимира, вступившего в родовую распрю – конфликт с сыновьями, нейтрализуется в летописи христианским погребением в Десятинной церкви, где при летописце находят последнее пристанище и его дети, весь княжеский род.
Крестивший Русскую землю князь Владимир Святославич стремился политически «урядить» свои владения, для чего сразу после Крещения (988 год) разослал сыновей по подвластным ему городам и волостям. Это стало началом политической драмы – распрей внутри княжеского рода, поскольку старший сын Владимира Ярослав, вокняжившийся в Новгороде в 1014 году, отказался давать положенный «урок» отцу в Киев. Между отцом и сыном назревала война, но «Богъ не вдасть дьяволу радости (замечает летописец. – В. П.). Володимеру бо разболѣвшюся… в ней же болести и скончася мѣсяца иуля въ 15 день. Умре же на Берестовѣмь, и потаиша и, бѣ бо Святополкъ Кыевѣ».
События тысячелетней давности остаются проблемой и для историков. Неясно, как туровский князь Святополк оказался в Киеве, где Владимир рассчитывал на любимого сына Бориса, вверив ему войско для борьбы с печенегами. Из сообщений немецкого хрониста Титмара Мерзебургского следует, что Святополк (как и Ярослав) пребывал в конфликте с «отцом» и тот держал Святополка в темнице.
Казалось бы, тайные похороны были на руку Святополку, который выигрывал время для расправы с братьями-конкурентами. Он держал их в неведении и после расправы над Борисом выманил Глеба из Мурома известием о болезни уже почившего отца.
Но дальнейшее описание обряда похорон делает текст еще более загадочным. «Ночью же разобрали помост между двумя клетями, завернули его в ковер и спустили веревками (“ужами”) на землю; затем, возложив его на сани, отвезли и поставили в церкви святой Богородицы (Десятинной), которую сам когда-то построил. Узнав об этом, сошлись люди без числа и плакали по нем – бояре как по заступнике страны, бедные же как о своем заступнике и кормителе. И положили в гроб мраморный, похоронили тело его, блаженного князя, с плачем»[101].
Зачем нужно было «таить» тело Владимира, если церемония продолжилась торжественным погребением в мраморном саркофаге в Десятинной церкви при стечении плачущего народа? Этнограф Дмитрий Николаевич Анучин (1843–1923) в классической работе, посвященной древнерусскому погребальному обряду, предположил, что термин «потаиша» означает в летописном контексте ритуал обряжения – заворачивания в ковер, тем более что в древнерусских текстах этот ритуал передавался глаголом «спрятывати» (убирать)[102]. Впрочем, читатель помнит, как хранилась в тайне смерть Фрейра и Цинь Шихуанди. Скорее всего, смерть Владимира скрывали от Святополка. Возможно, приближенные почившего князя решились на вынос тела ночью, что никак не соотносится с традиционной обрядностью (как христианской, так и дохристианской, описанной Ибн-Фадланом), чтобы выиграть время, не извещая Святополка о смерти Владимира. «Сказание о Борисе и Глебе» приписывает Святополку организацию тайных похорон, и он был, безусловно, заинтересован в сокрытии смерти князя от братьев – претендентов на престол. Но начальный ход погребальной церемонии озадачивает не меньше, чем поведение организаторов ритуала. Ночную церемонию, заворачивание тела в ковер – аксессуар княжеского быта – и особенно помещение тела (летом!) на сани можно объяснить лишь частично. Так, сани напоминают архаическую бесколесную повозку в Древней Руси, на которой было принято не только хоронить, но и везти на свадебную церемонию – иной семейный «обряд перехода».

Миниатюра из Радзивилловской летописи: тайное погребение Владимира Святославича.
Библиотека Российской академии наук
При этом вынесение обернутого в ковер «блаженного князя» через пролом в стене нельзя списать просто на церемониальную архаику. Этот обычай имеет скандинавские параллели, но вынос необычным путем – сквозь специально проделанный выход – свидетельствует, что покойника опасались в большей мере, чем при обычной церемонии. Напомню, что сохраняющийся обычай выносить умершего ногами вперед связан со стремлением предотвратить его (и смерти) возвращение в дом. Вспомним и историю смерти Скаллагрима (рассказанную в главе 9), которого пришлось выносить через пролом в стене, перевозить на корабле через пролив и там насыпать над опасным мертвецом курган. Не менее показателен обряд, предотвращающий превращение умершей в упыря, описанный в уже приведенной ранее сказке № 363 из сборника Афанасьева: умершую после общения с упырем вынесли через яму, вырытую под порогом.
Один из центральных сюжетов «Слова о полку Игореве» – вещий сон киевского князя Святослава, предвещающий поражение Игоря от половцев. В своем златоверхом тереме князь видит кровлю без потолочной балки – матицы: именно так разбирали часть жилища, чтобы дать выход душе в загробный мир. Святославу при длительной агонии видится, что его одевают в черную паполому (погребальное одеяние в греческом православном обряде), а из колчанов «поганых» половцев сыплют на него жемчуг. Вещий сон представляет собой описание погребального обряда: он включает и ночное карканье («граянье») зловещих воронов, предвещающих погибель «соколов» – вождей русского войска, и осыпание жемчугом, которое направлено против потенциально вредоносного мертвеца. Согласно распространенным верованиям, умерший, который намеревается выйти из могилы, примется пересчитывать жемчуг, зерно и прочие сыпучие предметы и забудет о кознях.
Владимир Святославич немало нагрешил, пока был язычником, но спасся от адских мук, обратившись к Христу, и не давал видимого повода опасаться, что после смерти он станет упырем. Впрочем, начальному летописанию (сказаниям о первых князьях) свойственна констатация необычной смерти правителей: достаточно вспомнить прямых предков Владимира – Игоря (казненного восставшими древлянами) и Святослава (из черепа которого печенежский хан сделал пиршественную чашу). Даже упомянутое христианское погребение Ольги, заповедавшей «не творити трызны над собою», описывается как некий казус. Специфика этих казусов роднит летописные сюжеты с историями смерти скандинавских правителей в «Саге об Инглингах» и с вещим сном в «Слове о полку Игореве». Может быть, составитель «Повести временных лет», писавший под диктовку любимца Ярослава, киевского князя Всеволода, желал еще раз продемонстрировать историческую правоту Ярослава? Недаром он подчеркивал, что смерть Владимира свидетельствовала о Божием покровительстве, данном Ярославу. Отвратительная смерть братоубийцы Святополка Окаянного (историческое «эхо» смерти Владимира), погибшего в некоей «пустыне между чехами и ляхами», где его могила продолжала источать зловоние[103], выражает ту же тенденцию прославления Ярослава. Святополк не был похоронен с сородичами – членами княжеского рода в основанной Владимиром Десятинной церкви. Кстати, на радзивилловской миниатюре погребенный под курганом Святополк изображен в позе неупокоенного – с раскинутыми руками[104].

Миниатюра из Радзивилловской летописи: погребенный Святополк.
Библиотека Российской академии наук
В русской истории известны и другие случаи с похоронами правителей, напоминающие прецедент с выносом тела Владимира. Гиганта Петра Великого, умершего после болезни и не оставившего завещания, смогли вынести лишь через окно Зимнего дворца. А гроб его, согласно древнерусской традиции (хоть император и отринул наследие Древней Руси), положили на сани и повезли через скованную льдом Неву по специально проложенному мосту к Петропавловской крепости. Церемония укладывалась в формирующиеся фольклорные стереотипы восприятия Петра. Историк Евгений Викторович Анисимов усматривает в ней исток сюжета распространенного лубка «Как мыши кота хоронили», где сани усатого гиганта вместо коней тащат восемь мышей[105]. Конечно, в народном сознании вынос тела через окно также воспринимался как похороны опасного мертвеца[106] и «Антихриста». Замечу, что лапы кота на лубке связаны «ужами» (так спускали на погребальные сани Владимира).
«Технические» сложности, связанные с похоронами первого императора, человека великанского роста, явно не волновали народ, который около столетия назад стал свидетелем гибели другого правителя, чья ориентация на западные ценности заставляла видеть и в нем губителя православия. Это был Лжедмитрий I, который сам выпрыгнул из окна, спасаясь от преследователей, но был убит, выволочен нагим из Кремля и оставлен непогребенным на площади «для позора». По Москве, однако, пошли слухи о «чудесных знамениях», творящихся возле трупа, например самостоятельно возгоравшихся вблизи свечах. Пришлось оттащить тело в скудельницу и бросить там в общую могилу. Во время переноса «поднялся по всему городу страшный вихрь, сорвавший кровли с нескольких церквей и башни с городских стен» – согласно слухам, строения крушила сверхъестественная сила мертвеца-еретика. А чудеса продолжились: труп вновь оказался на поверхности вдали от могилы. Жителям стало ясно, что они имеют дело не просто с еретиком, а с колдуном. Пришлось прибегнуть к радикальной мере избавления от беспокойного мертвеца: самозванца сожгли, а прах развеяли.
«Похороны» Лжедмитрия действительно относятся к типичным для народной традиции похоронам колдуна или «заложного» покойника, тело которого не приемлет земля, а душа рвется из трупа в виде вихря, срывающего крыши строений – особенно с башен над воротами. Дмитрий Константинович Зеленин, специально изучавший тему «заложных» покойников[107], не решался напрямую связывать эти представления с дохристианской «языческой» эпохой, хотя универсальное распространение верований о вредоносных мертвецах у разных народов имело схожие обрядовые действия, призванные воспрепятствовать их возвращению в мир живых. Пролом в стене для выноса трупа известен не только скандинавам и восточным славянам, но и славянам южным. У болгар умершего в опасное время – например, в пост на Тодоровой неделе, так как сам святой Тодор (Феодор) считался «святым вампиром», воплощением первой недели Великого поста, – нужно было хоронить в выгребной яме, минуя церковь, а из дома выносить через пролом в стене. Показательно, что в славянском ареале в дохристианскую эпоху (VII–X вв.) наблюдается «зеркальное» отражение этого обычая в погребальном обряде. В ту пору у всех славян господствовала кремация, но кремированные останки помещали в погребальную камеру – имитацию загробного жилища под курганом, – а одну из стен камеры оставляли разобранной.
Еще раз напомню, что умерший до упокоения в могиле представлял угрозу для живых, поэтому совершались многочисленные обряды, призванные препятствовать возвращению смерти в мир живых. Это касается не только простонародных суеверий. «Хтоническим» был и культ античных героев, жертвы которым приносились на их могилах ночью (время выноса тела Владимира), чтобы загробный покровитель не превратился в упыря. Тем не менее сюжет похорон князя Владимира нельзя свести к «общему месту» традиционной обрядности: этот летописный случай был явно индивидуальным, а смерть Владимира вселяла страх в окружение правителя. Неизвестно, способствовали ли этому физиологические обстоятельства, например тяжелая агония или болезнь, когда требовалось создавать специальные проходы для облегчения расставания с душой, но сама ситуация распри внутри только что принявшего крещение княжеского рода приводила к обрядовому конфликту, стремлению предотвратить ссору между живыми и мертвыми. Торжественное погребение Владимира Святославича в Десятинной церкви должно было уменьшить страх, обычно поглощающий общество в момент кончины правителя. Летописцу и следовавшим ему церковным историкам – вплоть до церковного историка Нового времени митрополита Макария – оставалось лишь сетовать на «малое потщанье» новых русских христиан, которое не позволило посмертно прославить чудесами «нового Константина», крестившего Русскую землю. На миниатюре Радзивилловской летописи, созданной в XV веке, Владимир закономерно изображен с нимбом.
Впрочем, неканоническое обращение с покойниками, подозреваемыми в «нечистой» кончине, еще долго вызывало возмущение средневековых православных книжников. Так, Серапион Владимирский уже в XIII веке обличал в маловерии тех, кто винил самоубийц и утопленников в стихийных бедствиях и выкапывал их из могил для посмертной расправы.
Отношение к умершим правителям с современной точки зрения представляется парадоксальным не только в связи с похоронами князя Владимира Святославича. Историк-медиевист Михаил Анатольевич Бойцов обнаружил кажущееся непочтительным поведение в отношении князей церкви, епископов, пап и светских правителей в Средние века[108]. Так, Вильгельм Завоеватель, подчинивший Англию в 1066 году, слег в постель и умер в родной Нормандии в монастыре у стен Руана в 1087 году во время войны против французского короля. По некоторым сведениям, он был ранен из-за споткнувшегося коня, что напоминает о роли этого животного как проводника на тот свет. Его старший сын и наследник тем временем находился при дворе французского короля, почти как в распре между князем Владимиром и сыновьями. Вильгельм упокоился, вручая душу Деве Марии (Владимир был похоронен в церкви Богородицы), но погрести его было некому, так как знать бросилась в свои владения, чтобы не потерять их в грядущей усобице, а дворня грабила «выморочное» имущество, пока покойный нагим лежал на полу.

Раненый Вильгельм Завоеватель. Гравюра по рисунку Пауля Преча, 1860 г.
Albertina, Wien
Панические настроения охватили весь Руан, и, хотя клир смог организовать погребальную церемонию в монастыре, епископ Руана заявил, что тело следует отправить для похорон в Кан на лодке. Благочестивый рыцарь оплатил последний путь короля, но в Кане процессию поджидало стихийное бедствие – пожар. Горстке монахов удалось завершить погребение в аббатстве Сен-Стефан, но препятствием для церемонии стал феодализм – тот самый строй, который умерший насаждал на всем завоеванном пространстве. Некий феодал прервал похороны, заявив претензию на ту землю, которая была присвоена королем для строительства аббатства. Для продолжения церемонии с владельцем земли пришлось расплатиться, а дальше в силу вступили естественные обстоятельства: труп распух и начал разлагаться. Вильгельма едва смогли уместить в каменный саркофаг, и обряд был совершен наспех из-за зловония. Отмечу, что финал жизни Вильгельма Завоевателя очень напоминает летописный рассказ о смерти Святополка Окаянного, инициатора распрей после кончины Владимира Святославича: князь-братоубийца тоже умер в изгнании и его могила источала смрад.
Деяния Вильгельма описал английский хронист конца XI – первой трети XII века Ордерик Виталий (современник составителя «Повести временных лет»). Они частично вошли в его «Церковную историю», и комментарий к описанию похорон правителя вполне каноничен: «Каким вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит, и ничего не возьмут от труда своего, что мог бы он понесть в руке своей» (Еккл. 5:14). В итоге для упокоения основателя целой «империи» не нашлось и клочка земли. Английский хронист, признавая величие Вильгельма как справедливого и благочестивого правителя, не мог простить ему смерти тысяч людей, обличая преступления его норманнов, гордившихся своими злодеяниями и считавших себя вне закона. Ему вторили и другие европейские хронисты, считавшие Вильгельма тираном[109].
Михаил Анатольевич Бойцов, анализируя схожие парадоксы в отношении похорон светских и духовных правителей, приводит разные историографические объяснения этой парадоксальной ситуации, например поведение совершавших обряд зависело от конкретных исторических условий. В главке «Похороны правителя» говорилось о ритуализованном хаосе, в который погружалось общество при известии о смерти правителя. При этом великий английский археолог Гордон Чайлд отмечал: «С прогрессом цивилизации обряды и сооружения поглощают все меньшее количество энергии и ресурсов общества… У некоторых обществ на поздних стадиях варварства и в начале цивилизации строительство гробниц и подготовка к погребальным церемониям были главной целью накопления и расходования индивидуального богатства. В дальнейшем положение меняется коренным образом. Это, однако, не означает убавления родительской или сыновней любви. Если бы археология была в состоянии измерить это чувство, она, без сомнения, доказала бы, что оно возросло и что более экономные средства его проявления, видимо, могут быть поставлены в связь с более возвышенной идеологий»[110]. Если стремиться обнаружить свидетельства такого «прогресса» в отношении к похоронам правителя, то можно понять дворню, растаскивающую инвентарь своего почившего господина и не желавшую самой становиться погребальными инвентарем, то есть сопровождать покойника в могилу.