Что-то голубое висит на стуле, свет падает на свободный конец, голубое тянется в мою сторону, открытое сияние, простое объятие. На полу разбросаны осколки стекла. Влажный пластиковый пакет крепко затянут ремнем – всего лишь попытка обмануть рефлексы выживания организма. Крови мало, немного рвоты в миске в цветочек. Моя обнаженная спина прижимается к холодной стене – шершавой и твердой, слои белой краски шелушатся и, кажется, вот-вот обрушатся. Мы сидим так уже долгое время, Томас и я, в полной тишине. На самом деле у Томаса сегодня выходной, но он все равно пришел, можно сказать, экстренный случай. Мне все труднее представлять себя вне комнаты. Он резко поднимается, словно может выйти из своего тела и как отдельная субстанция подхватить стакан с водой и принести его мне, а затем вернуться в оболочку, теперь уже остывшую. Я делаю несколько глотков и протягиваю стакан Томасу, который ставит его на пол рядом. Когда он дышит, его левая ноздря издает негромкий свист, дыхание снова успокаивается, грудная клетка теперь медленнее поднимается и опускается. Одежда Томаса покрыта пятнами черной и белой краски, меня вдруг охватывает чувство жгучего стыда: он мог бы закончить красить свою гостиную, она могла бы быть белой. Он мог бы наслаждаться выходным, но я не понимаю как.
Важно, чтобы молодой взрослый был в состоянии самостоятельно справляться и за пределами больницы. Это не означает, что подростка нельзя изредка госпитализировать, в особых случаях и на короткое время, но в первую очередь важно, чтобы в ходе лечения на шестом этаже подросток не удалялся слишком надолго от персонала и привычного распорядка. В последнее время это не выходит у нас из головы: Лассе госпитализировали трижды менее чем за месяц. Мы все думаем об этом и знаем, что мы все думаем об этом, но ничего не говорим друг другу.
Лассе возвращается из магазина с Ларсом, я вижу их со своего места на солнце, откуда я обычно наблюдаю. Лассе сегодня вернулся в центр – на шестой этаж, это заметно по его рукам и взгляду – тусклому, беспокойному, изнеможенному. Медленно он опустошает тележку и выкладывает продукты для ужина на кухонный стол, остальное – на полки или в холодильник. В меню – вегетарианские фрикадельки и салат из кускуса, явно не выбор Лассе, но не думаю, что ему есть до этого дело. Со своего места на солнце я вижу, как Лассе рубит большую луковицу, всю в шелухе; ему трудно нарезать ее так тонко и мелко, как написано в рецепте, Ларс это замечает, и Лассе приходится начинать все заново, отделяя светло-коричневую шелуху от лука: вот как можно убивать время, вот как может выглядеть неэффективность, вот как можно вести тихую борьбу. Пока он нагревает масло на сковороде, я вижу, как его руки больше не подчиняются химии – игра нервов без правил, неукротимая тряска так хорошо мне знакомы; такими руками нелегко готовить, нелегко; «прошлое – это не более чем просто свет», гласит открытка над кроватью Лассе, это единственное, что висит на его стене, и, когда нарезанный лук отправляется на сковороду, горячее масло шипит.
Свою первую госпитализацию я не помню, но помню свою первую койку в коридоре неотложки в больнице Биспебьерг. У входа свет был резким, ярким, но в самом отделении его гасили в одиннадцать часов, и становилось удивительно тихо. Какого-то пациента вывели покурить, была, наверное, половина второго ночи. Для меня подготовили койку и рядом с ней поставили ширму – как границу личного пространства. Ночной дежурный принес стакан воды и подоткнул одеяло мне под руки. Пепельно-синяя ткань, далеко не клинический запах. Где-то почти бесшумно работало радио. Постоянный охранник у изножья кровати. Я чувствую себя в безопасности, совершенно без сил. Кто-то кричит. Когда я отворачивалась от стены, то в окнах, простиравшихся от пола до потолка, открывался вид на лужайку. Рождественская елка, хотя и не зима. Сдувшийся футбольный мяч. Пожелтевшая трава, несколько садовых стульев в разных местах.
Почему никто из нас не пьет сливовый сок? Не потому, что у нас мягкий и легкий стул, наоборот, в основном он твердый и упрямый, как непослушный ребенок. В больнице почти нечего было пить, кроме сливового сока, по крайней мере, так осталось в моей памяти. Мы все болтались, попивая сливовый сок и остывший больничный кофе, от которых нам не становилось ни лучше, ни хуже: может быть, кофе и чернослив взаимоотменяли друг друга, так же как это делали терапия и больничная рутина. В этом центре сохранились многие привычки из больницы: те же лекарства, те же встречи в группах, многие вечерние мероприятия похожи или те же. И все же удивительно, как мы могли не повстречать друг друга в больнице. Где все были, пока на шестой этаж не перевезли мебель и кровати, позволив с облегчением выдохнуть за закрытыми дверями? Не в больнице – во всяком случае, не в той, где держали меня. Люди, которых я встречала там, во многом напоминали призраков: они постоянно возвращались, и никто не знал, когда это произойдет. Кроме того, их нельзя было увидеть вне стен больницы. Как будто мы существовали только там, друг для друга, а за пределами отделения – для кого-то другого. И все же, пусть и редко, мне встречаются призраки, как будто им удается найти брешь и прорваться в реальность. Стоите в «Нетто», стыдливо держа свои корзины, и стараетесь избегать чьих-либо взглядов, но в конце концов, чтобы сохранить представление о себе как о социально нормальных гражданах, приходится поддаться и обратить друг на друга внимание: «Давно не виделись, как дела?» И вы почти всегда прозрачны и всегда удивлены, потому что часто сомневаетесь, настоящие ли больничные раны, действительно ли они были, не выдумали ли вы чего. И вы смотрите друг на друга и понимаете, что перспектива спокойного дня висит на волоске, поэтому вы быстро идете дальше, может быть, стоите друг за другом в очереди и делаете вид, что ничего не произошло. Как будто это самое естественное занятие в обычный будний день; как будто никто в очереди не может сразу распознать светящуюся прозрачность двух призраков и их театральную демонстрацию похода за покупками.
Прелесть голоса Гектора в том, что он обращает его к миру, который тоже принадлежит ему. Все коридоры центра окутаны густым запахом марихуаны. Отношения между личным пространством каждого жильца и правом центра использовать это пространство находятся в постоянном конфликте. У персонала есть ключи ко всем дверям. Все остальное фиксируется камерами наблюдения. Мари не поет караоке, но часто стоит на балконе общей комнаты и наблюдает за Гектором. Мы никогда не знаем, что принесет день, пока он не наступит. Тогда мы любим как воспоминание.
Мне постоянно что-нибудь напоминает о лихорадочных мирах. Они проявляются не как внутренний недуг, недоступный взгляду окружающих, а как внешний: лихорадка приходит извне. И теперь ожог второй степени на моей левой руке свидетельствует о моей отрешенности от мира. Это не первый раз, когда я обливаю себя кипятком, но я пообещала самой себе, что он станет последним. Это болезненный и трудный процесс, который обычно занимает несколько недель. И ничего с этим не поделать: в первые часы важно успокаивать и охлаждать кожу, но не в ледяной воде, ведь она может вызвать обморожение. Влажного полотенца недостаточно, об этом я узнала несколько лет назад, когда временный работник в открытом отделении больницы отчаянно и раздраженно обернул мою покрасневшую кожу и появляющиеся волдыри полотенцем, а затем поспешил по своим делам. К приходу ночной дежурной боль усилилась, и я помню ее испуганные влажные глаза, когда она прикладывала мазь и перебинтовывала мои волдыри, после чего дала мне большую дозу обезболивающего. Лучшее, что можно сделать в такой ситуации, – держать обожженную часть тела под струей теплой воды целый час или хотя бы не менее двадцати минут. Это был странный воскресный вечер: на шестом этаже царило беспокойство, которое никому не принадлежало, но странным образом распространялось на всех, оставаясь безличным. Кроме того, это был не самый подходящий момент для ожога второй степени: я была не единственной, кому требовалась помощь, дом трясло от ярости, и дежурного персонала не хватало, что уже почти стало нормой. Марк быстро вырвал чайник из моих рук и тут же открыл кран. «Теперь стой так целый час», – сказал он решительным и одновременно испуганным голосом. Я едва держалась на ногах, и ему пришлось поддерживать меня весь час, пока текла вода и в доме нарастало волнение. К счастью, в ту ночь ничего серьезного не произошло, может, все снова ушли в самих себя, обрушились на пол и проснулись на следующий день, когда на подмогу пришло больше рук. Я заснула около трех ночи и проснулась ближе к полудню с почти неподвижной рукой. Рана будет заживать около двух недель, и боль не утихает. Я до сих пор ношу повязку; это всего лишь четвертый день.
Сдерживание эмоций принято называть лечением.
У нас чрезвычайное собрание жильцов, сегодня четверг, два часа дня. Ларс и Томас разговаривают уже давно, с десяти часов идет встреча всех работников молодежного отделения. Почти все в сборе: Лассе, Сара, Мари и Гектор. Сара готовит кофе, а я высыпаю марципановые пирожные из пластиковой коробки в самую большую миску, что только есть на нашей кухне, и ставлю ее на стол. Может, мы не осознаем всей серьезности ситуации? Ларс берет пирожное и съедает одним махом.
«Для нас было важно, чтобы вы все присутствовали, – говорит Томас и откашливается, прежде чем успевает прикрыть рукой рот, из его горла вырывается негромкий звук. – И это было нелегкое и невеселое решение». Он наклоняется через стол и пристально смотрит в наши ничего не понимающие лица. Лассе пересаживается на диван, за обеденным столом тесновато, но все молчат и внимательно слушают. Я не знаю, где Вахид, сегодня есть дополнительный персонал, но они в офисе. Может, он проспал, а может, у него встреча с социальным работником. «Как вам известно, иногда руководство принимает административные решения, которые, по нашему мнению, не идут ни на ваше благо, ни на благо всего заведения». Ларс молча кивает, резко и быстро переводит взгляд на меня и растягивает рот в улыбке, я улыбаюсь в ответ. Но в остальное время я предпочитаю рассматривать свои ногти и кутикулы, отодвигаю их и отрываю жесткие кусочки кожи, как вдруг меня прерывают: в дверях появляется Вахид. «О, вы еще не закончили?» – спрашивает он, и Ларс выдвигает для него стул и треплет его по плечу: «Нет, дружище, мы только начали».
Сара спрашивает, можно ли ей уйти в комнату с Надей, она нервничает и волнуется из-за атмосферы в помещении – нас много, с разным настроением и в разной одежде, мы не знаем, насколько сильны трения здесь, на кухне. «Конечно, можно, Сара, а теперь я перейду к делу, чтобы мы все могли расслабиться, – говорит Томас и вытягивает ноги, закидывает левую на правую, слегка отодвигая стул от стола. – Я хочу, чтобы вы знали: я действительно сделал все возможное, чтобы этого не случилось, но с первого августа я перестаю быть ментором и главным управляющим здесь», – произносит он тонким слабым голосом, глядя на нас ясным взглядом. И я поднимаюсь, вовсе не из страха, что меня охватит что-то извне, а потому что знаю эти волны, эти преследования призраков, эту безымянность и явный обман стен. Я выхожу за дверь, но Томас следует за мной, а из офиса персонала в мою сторону направляются три наставника. Они знают наперед, они предчувствуют, когда это начнется и как это пресечь на корню, – в этом предчувствии и заключается их работа. «Мы не можем оставить тебя одну», – говорят они. На улице палит солнце. Мне редко хочется побыть наедине с собой, но сейчас хочется – хочется остаться наедине со своим горем, поэтому я рывком открываю дверь на черную лестницу, но они все равно следуют за мной. Я бегу на четвертый этаж, выхожу в коридор, и они все еще за моей спиной. Я спускаюсь по большой лестнице, быстро пробегаю мимо второго этажа, мне нужно на свежий воздух, на солнце, и тут на первом появляется Марк. Когда он хватает меня, я бью его локтем в живот, но он не ослабляет хватку и вызывает подмогу, нажав на кнопку тревоги на поясе. Прибывает еще персонал, в том числе и незнакомый мне. Я ударяю кого-то головой, не знаю кого, не разбираю ничего, кроме размытых оттенков бежевого и темно-красного, пинаюсь и попадаю в большое комнатное растение, земля вываливается на обувь и лодыжки наставников, я извиваюсь, мое тело крепко удерживают десять рук. На первом этаже пахнет подливкой, и я пинаю Марка в бок, но он непоколебим и тверд, как каменный памятник, а меня прижимают к полу. Потолок резко обнажается передо мной. Марк ведет меня в лифт.
Марк сидит в углу комнаты и играет в Wordfeud. За окном над крышей протянулось небо, словно столб, засасывающий нас вверх. Я ем сливу, никакого вкуса, косточку кладу на стол рядом. Иногда мои плечи выходят из суставов, как будто отрываются от пространства между шеей и спиной, и меня тошнит в самую большую кастрюлю на кухне. Я так устала. Я прикуриваю сигарету, она потрескивает. На улице в раннем вечернем свете шумит ветер, сероватое покрывало спускается на здания. Я надеваю мягкие флисовые штаны и нежно-желтый свитер, как будто одежда может изменить сам вечер – например, превратить мою болезнь во что-то обыденное, вроде гриппа или сильной ангины. Замечу ли я вообще, если подхвачу нечто подобное. Или это спишут на очередной побочный эффект медикаментов. «Хорошо, когда есть возможность немного проветрить», – говорит Марк. Пепел от сигареты смешивается с ветром, образуя густое облако пыли, жесты странника. Я хватаюсь за спинку кровати – нелепый способ удержаться на ногах. Как будто никогда не будет ничего, кроме лета.
Во многих отношениях очень важно, чтобы одежда лечащего психиатра отличалась от больничной: никаких белых халатов, никаких медицинских синих брюк, только обычный наряд, обычная униформа. Тем не менее всегда сразу ясно, кто лечит, а кого лечат, даже если этого не выдает одежда. Таня из открытого отделения больницы всегда ходила на каблуках, и, когда срабатывал сигнал тревоги, зачастую она бежала быстрее всех, во что сложно поверить, учитывая ее обувь. Но, как бы я ни пыталась, мне ни за что не вспомнить, во что были одеты мои психиатры – будь то главный врач или дежурный, – их одежда размыта в моей памяти. Яично-желтая хлопковая рубашка? Выцветший трикотаж? Нежно-голубой V-образный вырез? Темные джинсы? Самый мягкий свитер? Униформа Марка – толстовка с капюшоном и шорты в любую погоду. Удивительно, сколько всего может поместиться в этих карманах. Шприцы, ключи, таблетки, тревожная кнопка, пачка белых Prince 100, леденцы Fisherman's Friends, блестящая металлическая зажигалка Zippo, проездной билет, детская оранжевая резинка для волос.
Я слезаю с карго-байка, неуклюже, но ловко, трава высокая и дикая, она обхватывает мои лодыжки, когда я ступаю на землю. Мы с Томасом делаем перерыв в забеге между покупкой контейнеров для хранения и обедом. Здесь немного пахнет гнилью, но в то же время чем-то свежим, цветами. Мы садимся на склоне, ведущем к озеру, я ставлю сумку рядом с каштаном, который давно отцвел. «Тебе бузину или черную смородину?» – спрашивает Томас, сдвинув очки одним быстрым движением на лоб, темные волосы ниспадают волнами. Он сидит в высокой траве, открывает ключом маленькие стеклянные бутылочки, громко вздыхает и откидывается назад. С противоположного берега люди прыгают в воду. Голова одной девушки торчит как гриб, руки быстро описывают круги. Моим ногам жарко, черные обрезанные легинсы закатались до ляжек, я снова спускаю их ниже – я ношу их, чтобы избежать красных язв от постоянного трения кожи о кожу. Мои руки покрыты светлым шелком: солнечные лучи вредны для шрамов и ран, но руки прикрыты еще и потому, что есть вещи, которыми мне не хочется делиться со всеми. «Думаю, Кирстин станет хорошим новым ментором для тебя, – говорит Томас, глядя на купающийся гриб. – У нее большой опыт. Она точно знает, что делает. На собеседовании она явно была лучшей, тебе так не кажется?» Он опустошает бутылку с черной смородиной и бросает ее за себя на траву. «Может, она заглянет на кофе на следующей неделе? Неофициально, конечно же. – На другом берегу появились новые купающиеся. – Так что до августа у вас будет мягкий старт». Головы то выглядывают, то исчезают.
Кирстин стучит в стеклянную дверь офиса Томаса, сегодня понедельник. Мы уже однажды встречались: у нее короткие взъерошенные волосы, и я представляю, как она укладывает их по утрам: сначала растирает воск между ладонями, затем быстрыми движениями сминает концы, особенно на шее и вокруг ушей, и, наконец, моет руки в теплой воде. Ее белая футболка плотно облегает фигуру под коротким пиджаком, она кладет ключи в потрескавшуюся бежевую кожаную сумку, легко свисающую с ее угловатого плеча, а правую руку протягивает мне – сухое и гладкое рукопожатие. «Рада вас снова видеть», – говорит она и садится в кресло с обивкой цвета морской волны и светлой деревянной спинкой. Я поднимаюсь, что-то рвется из моей груди, живот опоясывает теплота. «Хочешь сделаем небольшой перерыв?» – спрашивает Томас, едва я открываю дверь в коридор. Взгляд Кирстин мечется из стороны в сторону, и когда она улыбается мне, то опускает подбородок к груди, так что ее глазам приходится смотреть вверх, чтобы встретиться с моими, – иерархический танец, и я владею только болезнью внутри меня, остальным невозможно владеть.
Иногда кажется, будто пробуждаешься ото сна по нескольку раз за день. Вкус угля остается в горле, даже если выпьешь его всего один раз, чтобы очистить организм после передозировки. Затем в туалете выходит черная жидкость. Тонкие серо-черные струйки. Сегодня мне повезло, промывать желудок не придется, достаточно только угля. И я глотаю его почти с удовольствием.
В другие разы, прежде чем дать мне уголь, нужно было прочистить мой желудок. Только заметив аппарат искусственной вентиляции легких и маленькие пластиковые пакетики, я поняла, что в мой организм вводят кислород и жидкость. Только попытавшись что-то произнести, я поняла, что голосовые связки были разделены трубкой аппарата искусственной вентиляции; голос превратился в нечто вроде намека, эха органа. Я поняла, что меня нужно опустошить, поняла, что для этого и нужна трубка, проходящая от горла через пищевод в желудок: чтобы опустошить меня. Я оглядела комнату вокруг себя: стены и огромные окна, из которых виднелись небо и бледный отпечаток облаков; аппараты, суета аппаратов и работников, и я поняла, что это не психиатрическое отделение, а реанимация, где мне предстояло проспать несколько дней подряд, вот что я поняла. А когда я снова проснулась, то оказалась в новой палате, без других больных тел вокруг, и по виду из окна стало ясно – меня переместили еще выше, чем раньше, и я удивилась, что можно подняться еще выше. На передвижном столике стояли кувшин с лимонадом и пластиковый стаканчик, и, когда я попыталась приподняться на руках, с указательного пальца слетел зажим, от которого отходила еще более длинная трубка к еще более сложной системе, и незнакомый мне человек небольшого роста поднялся со стула и быстро, но осторожно надел зажим обратно. На воротнике его светло-голубой рубашки, рядом с бейджем FADL, было несколько пятен чего-то красновато-фиолетового, похожего на свекольный сок или легкое красное вино с фруктовыми нотками, а под рубашкой виднелась поношенная белая футболка. Поднявшись, он положил книгу на стул, мой нос был соединен трубкой с аппаратом рядом, и я поняла, что мое тело поддерживают и мне помогают дышать: мои легкие слишком ослабли. Только тогда я заметила металлический таз подо мной, куда собирались мои черные экскременты, и мочевой катетер, через который опустошался мочевой пузырь, и поняла, что в мой организм вводят активированный уголь, все трубки подсоединялись ко мне. Дни вырисовывались у меня перед глазами словно знаки, выведенные от руки; очертания узла или петли. Я не понимала своего тела, когда проснулась из искусственной комы, в которую меня ввели из-за сильного воспаления в левом легком, вызванного рвотой после очередной неудачной попытки наглотаться чего-то, что могло мне помочь уйти из жизни. Рядом со мной стоял кислородный аппарат на колесиках, чем-то напоминающий чемодан. Я чувствовала слабость, мое тело было мягким, как тесто, из меня бесконтрольно вытекала моча. Но это осталось в далеком прошлом.
Надвигается вечер – мое самое нелюбимое время суток. Мне нужно придерживаться различных рутин, чтобы восстановить и укрепить хороший и долгий сон. Окно в комнате открыто, жалюзи лениво покачиваются на ветру, сейчас около десяти часов, я оттягиваю прием снотворного, пока не буду уверена, что готова заснуть. Примерно с девяти до одиннадцати – время для подготовки ко сну. Кирстин когда-то посещала курсы по рефлексологии, и, по ее словам, многие люди с проблемами сна ощутили огромную пользу от этого точечного массажа. Я не скептик и не то чтобы недоверчива, но и полной надежд меня не назовешь. Я выключаю телевизор и компьютер, чищу зубы и трижды говорю своему отражению в зеркале «я так устала», затем опускаюсь на кровать в своей мягкой одежде, Кирстин усаживается рядом. «У вашей мамы такая же твердая кожа на ступнях? Похоже, это почти генетическое», – говорит она, нажимая на разные точки. Это заблуждение, и в нем все дело, заблуждаюсь каждый вечер в наивной вере, что усталость одолеет меня и я, счастливая и истощенная, смогу ей поддаться, но нет. Эта ночь не будет другой, эта ночь не станет исключением. Я развожу руки в стороны, как бы освобождая место для груди, чтобы она могла вырваться, ускользнуть в колышущиеся молочно-белые объятия жалюзи, предаться скучному танцу, оторвавшись от остальной мебели в палате, завидую креслам, не знающим потребности в сне.
«Это резкий стук, может быть, какой-то твердый металл, я не знаю, – говорит Лассе, стоя в курительном дворике с Марком около полуночи. – Он проходит по этажам, и я ощущаю его спиной, как острие, совершенно ледяное». Он указывает место костяшкой указательного пальца, после чего прикуривает. Я прислушиваюсь к их разговору, как ночной вор, спрятавшись в садовом кресле под зонтиком. Марк кивает, зажигает длинный белый Prince, садится на скамейку рядом с Лассе. «Думаешь, кто-то делает это специально, против тебя?» – спрашивает он, быстро выпуская струйку дыма из правого уголка рта. «Да, конечно, – отвечает Лассе, в его голосе слышится жизнь, я удивляюсь его постоянному участию. – Они почему-то хотят мне навредить. И это больно». Он выдыхает дым, я обжигаю ноготь слабым огнем зажигалки.
«Может, сходим на небольшую вечернюю прогулку, как вам такая идея?» – говорит Ларс, тихонько постучав сначала в дверь Сары, затем в мою, в среду около восьми часов. Энергия вечера на взводе, почти агрессивная в своем стремлении к свету. Сара издает восторженный вопль, я тоже и надеваю черную льняную рубашку. Когда я выхожу в беспокойный коридор, двери остальных комнат открываются одна за другой: Гектор, Лассе, Сара, Мари. Из двери у задней лестницы появляется Вахид. У Сары с собой небольшая сумка, и я спрашиваю, можно ли положить в нее мой кошелек. «Мороженое за счет коммуны», – непринужденно подмигивая, объявляет Ларс – я бросаю кошелек на кровать и закрываю за собой дверь. Мари натягивает на голову капюшон толстовки, сочетающейся с ее мятно-зелеными короткими шортами в обтяжку. «Ларс!» – зовет она, большими шагами подходит к нему и обхватывает его руку своей, как крюком.
На улице воздух дребезжит, как вода в кастрюле перед закипанием. Трепет. Больше двадцати градусов, тропическая ночь, цветы бузины светятся, как призраки. В кафе полно людей, поглощенных друг другом, теплом и вином, они громко разговаривают, как будто обращаются к улице. «Я точно буду фисташковое, – говорит Ларс, – и точно два шарика», но это не впечатляет Мари, она королева апатии – откидывает голову назад, как будто собираясь тащить затылок за собой по асфальту. Небо голубое, но каким-то жутким образом. «Черт побери, тоже хочу себе такую работу, как у тебя, Ларс, – негромко бормочет Мари, запрокинув голову, – чтобы платили за то, что ты несешь всякую чушь». Ларс смеется и похлопывает Мари по плечу, как будто он невольно раздулся до трех метров, как будто он никогда не был меньше, как будто случайный прохожий, взглянув на нас, мог бы подумать: обыкновенная группа очень маленьких людей с одним очень большим человеком. Мне приходится отвернуться: из всех них льется ослепляющий свет.
У Томаса сегодня последний день, и он приглашает все отделение к себе домой на кофе с пирогом, в квартиру под самой крышей с откосными стенами. На кухне пахнет булочками с корицей, на столе стоит стеклянная миска с нарезанной на половинки клубникой, шумит миксер. Мы здесь не все. Гектор открывает колу, которую принес с собой. Ларс сидит на табурете и кричит: «Ты ведь нам скажешь, если понадобится помощь?» Я смотрю на их гладкие, словно начищенные до блеска яблоки, лица. С каждым моим вдохом воздух теплеет, снаружи на краю водосточного желоба сидит голубь. Комната не перестает быть комнатой, когда ее покидаешь. В углу стоит гитара. Кола Гектора шипит, в ней слышится потайной шепот. Ларс берет книгу в мягкой обложке с журнального столика и листает ее, страницы пыльные и затхло пахнут. Мы в этом центре, куда бы ни пошли. Томас ставит на стол чайник, из него валит пар с ароматом мяты. Мы с Сарой помогли выбрать прощальный подарок от всего шестого этажа: два билета на Боба Дилана в концертном зале «Форум». Ларс достает из заднего кармана позолоченный конверт и кладет его на стол рядом с мягкой пожелтевшей книгой. Эта нежная и надменная комната. Томаса я больше не увижу.
Чтобы начать новые отношения, требуются усилия не только контактного лица, но и самого жильца центра. Разница лишь в том, что одни получают признание за свою работу, а другие – нет. Мягко говоря, я измотана после такого насыщенного дня событий, встреч и бесед. Я распласталась на полу: в животе сжимается раздражение, подобно переполненному мочевому пузырю, взгляд направлен вверх – на тонкий контур потолочного светильника. Кирстин стучит в дверь, чтобы попрощаться. Надеюсь, вечером на смену придет Марк. Мы, которым негде жить и негде умереть, оказываемся в этом экспериментальном доме, в этом временном доме на полпути. Когда я встаю, лицо пылает и отливает синевато-красным цветом, как внутренний орган.
Любой вопрос уводит меня в сторону – сюда, на самую окраину. Было решено, что расходы на такси для наших с Сарой поездок на групповую терапию – необходимы и оправданны, но ни одна из нас не в состоянии отправиться туда. Нам твердят, что посещать их важно, и мы лишь киваем, зная это. Но усталость одолела меня, и мое тело обмякло, как мокрая газета: подкашивающаяся нога, слабая рука, веки словно крышки гробниц. Сара осторожно входит и садится у окна, бегло смотрит на меня, но я не смотрю в ответ, затем прикуривает сигарету и открывает окно, выдувая дым наружу. «Я принесла тебе кофе, – говорит она, – он на столе». Ее спокойный взгляд устремлен на блестящие от дождя ветки, правым локтем она опирается на левую руку – и так и сидит, неуклюже застыв у окна. «У меня есть запасные сигареты, если у тебя закончились, – говорит она с придыханием, – кофе еще горячий». Я ощущаю прохладный воздух на макушке, поднимаю взгляд к потолку и достаю руки из-под влажной теплоты одеяла, кладу их сверху. «На самом деле у тебя достаточно времени: минут десять на кофе и сигарету, пятнадцать – чтобы одеться, и для полного счастья ты можешь даже успеть почистить зубы», – она щелчком отправляет окурок в окно, не глядя на меня, но, должно быть, она чувствует, как я поворачиваюсь налево, приподнимаю верхнюю часть тела на своих сонных, беспокойных суставах и ковыляю к ней. Я настежь распахиваю окно и прикуриваю сигарету, отпиваю кофе. Затем такси, терапия, рвота и несколько дней сна.
В дверь моей комнаты стучат, и, как и в больнице, я не могу предотвратить вторжение. Раньше это приносило мне ощущение безопасности, а теперь – раздражает, я чувствую себя незащищенной. Пустые сигаретные пачки скомканы и разбросаны по разным углам. Персиковая косточка, чашки с холодным кофе на дне. Дневного света мало, жалюзи плотно опущены. Я смотрю «Настоящую кровь», прерываясь лишь на посещения туалета и единственный поход в киоск за сигаретами и шоколадом. Меня потряхивает, если приходится ставить сериал на паузу. Обертку от шоколада прячу за кроватью, все съедаю и вызываю рвоту, нёбо обволакивает желчь. Снова стучат в дверь, на этот раз более настойчиво. «Эй, я знаю, что тебе хочется побыть одной, но мне нужно тебя увидеть», – говорит Кирстин самым мягким голосом, на который она только способна. Я сажусь в кровати, одеяло прикрывает нижнюю часть тела, я вся в поту. «Кроме того, тебе пора принять вечернее лекарство», – говорит она, и раздается звуковой сигнал карты-ключа. Я с тревогой смотрю на экран.
Это невидимый дождь. Его не слышно на стеклах окон и лишь с трудом можно различить. Я всматриваюсь и замечаю: капли дождя, водяная пыль, волнение воздуха снаружи. Но этого дождя недостаточно для иссохшей земли. Он падает осторожно и мягко. Небо темное, деревья перед моим окном землисто-зеленые и изможденные. У Сары сегодня день рождения, и, когда я захожу на кухню, она счищает тесто с ногтей. Гектор сидит со стаканом сока, его волосы примяты, он говорит, что только проснулся. На мои вопросы он отвечает с запозданием. Его отвлекает что-то – но ни я, ни он сам. Стол украшен праздничными флажками, свечами, цветами. Из-под полотенца выглядывают несколько маленьких круглых булочек. По пиалам разлито варенье, и оно дрожит от малейшего движения. На кухне пахнет корицей и жженым сахаром, мои руки принадлежат мне. Надя приносит флаг на деревянной стойке и ставит его в центр стола. Она подходит к Саре, и они тихо разговаривают о чем-то, чего мне не расслышать. Сара качает головой, глядя перед собой. С длинной синей пачкой Pall Mall в руках она плетется по блестящему линолеуму к балкону.
Из коридора доносятся энергичные шаги Кирстин – она тянет за собой пылесос. На улице пасмурно и сыро, окна запотели от моего долгого душа. «Доброе утро, – говорит она, стуча в дверь, – готова к нашей большой уборке?» Как и в случае с готовкой, молодым жильцам полезно делать что-нибудь руками вместе с персоналом, что-нибудь из повседневной жизни, что может пригодиться позже, например убирать комнату. У нас с Кирстин не самые теплые отношения, я несколько раз убегала от нее в гневе и ругалась с ней – не знаю почему, но, когда я вижу ее светлые волосы, жестко торчащие в разные стороны, мне хочется сильно ударить ее по лицу. И я знаю, что дело не в ней как в человеке, но не могу сдержаться: сначала гнев охватывает мои колени, затем поднимается вверх по телу и заканчивается на кончиках пальцев, дрожащих, словно струны. И все же я стараюсь делать все, что в моих силах, потому что нуждаюсь в ней или вообще хоть в ком-то. Может быть, я даже полюблю ее пунктуальность, ее настойчивое требование обедать строго по расписанию. «Конечно, – отвечаю я с сигаретой в уголке рта, выдыхая дым в окно, одна рука свободно повисает, когда я поднимаю другую в приветственном жесте. «Ты уже завтракала? Хочешь булочку, которую я испекла?» Она стоит наполовину в комнате, наклонив голову и опираясь о стену. «Да, давай, – говорю я, откидываюсь назад и тушу сигарету. «Я мигом!» И я прикуриваю еще одну, чтобы окончательно проснуться. Здесь редко бывает грязно, но пахнет не очень приятно. Немного сладковато, приторно. Я прячу в комоде зловещие коробки. Одежда разложена по отдельным кучкам, она принадлежит не мне, а кому-то другому, кого я, возможно, убила. Без тошноты смотреть на это невозможно. И без головокружения тоже – может, все дело в цветовой гамме, в сочетании узоров, в чем-то, связанном с узнаванием и отвращением. В одно мгновение передо мной мелькают образы из другой жизни, которая могла бы быть моей. Я вижу, как одежда свободно и беззаботно свисает с гладкой фигуры, и испытываю стыд за то, что моим костям и органам приходится существовать в этом неудавшемся теле. И именно в этот момент Кирстин снова появляется в дверях.
«Уверена, что не хочешь оставить ничего из этих вещей?» – спрашивает она, когда мы сидим на кровати, наконец-то закончив разбирать мою старую одежду. Я пробегаю взглядом по кучкам: простой шерстяной свитер и пара легинсов из эластичного и блестящего материала одиноко лежат справа – в куче «оставить». Я не знаю, как соответствовать вещам, которые я ношу. Они одурманивают меня. «Да, совершенно уверена», – отвечаю я; солнечный луч падает на красное велюровое платье, и оно беззащитно блестит. «Возможно, в один прекрасный день ты соскучишься по этой одежде, – говорит она, подтягивая колено к подбородку и сдувая прядь волос с лица, – возможно, она снова тебе подойдет», – ее голос оживляется, тональность повышается, рот расплывается в улыбке, губы сжаты. «Этого уже не случится», – отвечаю я, встаю с края кровати и хватаю первое попавшееся из кучки слева. В самом низу я замечаю скромную хлопковую шапочку. Я подношу вещи на руках к окну и бросаю – одну за другой: наблюдаю, как они приземляются на парковку, словно цветы, оторвавшиеся от деревьев и усыпающие землю, или как клочки перьев – следы птицы, которую съела кошка.
У киоска я встречаю Вахида. Он передвигается легко, не глядя по сторонам, как медуза, которую, кажется, несут течения или волны. Сегодня первое число месяца, а значит, нам выдали деньги. Благодаря расписанию питания на неделю Вахид больше не голодает. Однажды он рассказал мне, как добровольно госпитализировался: это был способ получить ночлег и еду, когда в приютах для бездомных не хватало мест. Его глаза блестят, скрипучие руки прячутся в карманах, а лицо счастливо расплывается в улыбке при виде меня. «Эй, тоже идешь за ужином? Я лично не притронусь к еде, если ее готовил Гектор», – говорит он, раскрывая объятия для меня, пока пакеты со сладостями, газировкой Faxe Kondi Free и жирной упаковкой с шаурмой болтаются на запястьях. «Мне просто нужно было подышать свежим воздухом, – отвечаю я, положив голову ему на плечо, и тут нас прерывают жужжанье насекомых и рев пролетающего мимо мопеда. – А заодно думала купить Ritter Sport со вкусом йогурта». Может быть, что-нибудь еще, но пока не решила, что именно, может, газировку, сигареты, пирожные Karen Volf. «Конечно! Я подожду здесь, и пойдем обратно вместе». Я захожу в прохладу магазина и на этот раз не сомневаюсь, чего хочу, – я хочу всего и сразу: хочу проглотить все энергичными и жадными глотками, полностью отдаться количеству и консистенциям, вызвать физические изменения в себе совершенно добровольно. «С вас сто сорок семь крон, дорогуша», – говорит продавец и улыбается, складывая товар в белоснежный пластиковый пакет, пока я расплачиваюсь. «Я забыла сигареты – две пачки красного Pall Mall, спасибо», – и мы снова повторяем процедуру: товар в пакет, карта Visa в терминал. Вахид все еще ждет, когда я выхожу из киоска. Я прикуриваю сигарету для себя и одну для него. «Я курю только с тобой, ты ведь это знаешь, да?» – признается он, концентрируясь на дыме, как на лекарстве, затягиваясь, закрывая рот, а затем выдыхая. «Хорошо, что я могу научить тебя полезным привычкам», – отвечаю я, и мы заходимся таким громким смехом, что сидящие слева посетители ресторана оборачиваются на нас. «Если честно, не помню, когда в последний раз ел овощи, может быть, в 2002-м». – Вахид бросает окурок, открывает баночку Faxe Kondi Free и делает глоток. Мы проходим через двор к черному входу, здесь непривычно тихо: коммунистический фестиваль закончился, лишь несколько детей еще не спят и носятся тут. «У тебя есть ключ?» – спрашивает Вахид, но мне не приходится искать, потому что одна из наставников § 108 открывает нам дверь резким толчком. «Вижу, у вас была удачная вылазка», – говорит она, слегка наклонив голову. Вахид что-то бормочет, я не смотрю на нее. Когда мы заходим в лифт, он нажимает на пятый этаж, а я – на шестой, и мы едем в полной тишине.
ЭСТ, электросудорожную терапию, принято считать эффективным и относительно безобидным методом лечения очень тяжелых депрессий и психозов. Ее никогда не предлагают в качестве первого средства, а скорее как альтернативу для пациентов, которым медикаментозное лечение не приносит практически никакого результата. Можно назвать это крайней мерой, хотя так почти никто не говорит: уж слишком драматично это звучит. Пациенту могут назначить разное количество сеансов ЭСТ: несколько раз в месяц или раз в месяц, но на протяжении длительного периода. Что насчет меня? В восемнадцать лет я прошла около двадцати сеансов ЭСТ – три дня в неделю в течение нескольких месяцев, правда, точного количества я не помню. Я вообще многого не помню из того периода. Но я помню, что каждый понедельник, среду и пятницу мне запрещалось есть и пить до терапии. Зато можно было курить, как мне кажется, или, может быть, я просто не соблюдала это предписание. Помню высокого пожилого мужчину, который мне больше не встречался в отделении – нигде, кроме как на сеансах ЭСТ, как будто он пребывал только в больничном подвале и его длинных коридорах. Я помню, как медсестра и человек, проводивший ЭСТ, везли меня на койке на нижний этаж, где проводились процедуры. Я упражняюсь во вспоминании. Я помню леденящую анестезию в венах; как отключаюсь, освобождаюсь, исчезаю. Чудесное чувство. Я помню, как просыпалась вечером с дикой болью в челюсти и голове, помню, что ничего не помнила. В течение последующих недель я пыталась заметить эффект от терапии в своем настроении, теле, но ничего не ощущала, ничего, кроме отупения чувств, боли в челюсти, помутнения, отсутствия собственной истории. Я думала: как я могу почувствовать разницу, если сплю каждый второй день, а часы бодрствования провожу пересматривая записные книжки, старые письма? Есть что-то пугающее и одновременно удивительное в том, когда тебя стирают таким образом, и я несу это в себе, я несу это с собой. Неудивительно, что мне было трудно вспоминать месяцы лечения. Но вдруг несколько других воспоминаний стали тускнеть – воспоминания, уходящие корнями в далекое прошлое, еще до начала лечения: за год до первой госпитализации, первые разы с постоянными дежурными в палате, поступления в закрытые отделения, люди, которых я знала. Я отыскивала и перечитывала старые записи, но это все равно что читать художественную литературу: я узнаю этого человека, но это не я. Это не я. Время после лечения тоже размылось, я помню его урывками и с трудом выстраиваю логические связи, и не то чтобы это проблема – меня вполне устраивает такая история о себе с пробелами. Но мне просто интересно узнать причину потери памяти. Были ли это сеансы ЭСТ? Или высокие дозы бензодиазепинов, антипсихотических депо-препаратов, антидепрессантов, снотворных? Была ли это травма, и забвение стало способом выжить? Были ли это неврологические и когнитивные последствия самой болезни? А может, это была сумма всех этих факторов, и в этом нет ничего удивительного. Думаю, именно поэтому говорят, что ЭСТ – относительно безобидная форма лечения: неизвестно, откуда берутся провалы в памяти, или, иначе говоря, они могут взяться откуда угодно, если вы психически больны. Да и не все страдают от этого. А каковы альтернативы лечению? Пожизненный прием больших доз психотропных препаратов, возможный недолеченный психоз, недосыпание, постоянное беспокойство – список можно долго продолжать. В этом смысле счастливого исцеления не существует. Основной принцип психиатрии – это лечение, ориентированное вовнутрь. Можем ли мы вместо этого представить себе лечение, ориентированное вовне, где среда подготовлена к более широкому и всеобъемлющему спектру эмоций? Не уверена.
На наших носах появляются маленькие бусинки пота, которые превращаются в новые части тела. Волосы липнут ко лбу, а сонливость накрывает, как одеяло. Трудно сказать, от чего эта усталость – от жары или таблеток, потому что персонал и близко незнаком с подобной вялостью: они роятся вокруг нас, как ранние осы. Мы предпочитаем есть белый хлеб и фрукты, такое ощущение, что раскаленные решетки тостера никогда не остывают; хлеб мы едим с маслом, медом или просто так, как это делает Гектор, может, немного посыпав солью. В один из дней Ларс предлагает съездить на пляж, но нам трудно соответствовать требованиям пляжного отдыха в плане одежды, настроения, личного пространства. Вместо этого мы обходимся нашим собственным душным заведением, паримся и потеем, а вечером жара только усиливается из-за выделений наших тел – они заметны и нам; то, что раньше было телом, теперь стало маленькими каплями конденсата на стеклах, с наступлением вечера они проявляются все четче, потому что окна мы закрываем, как только прячется солнце. И что бы мы ни делали, сколько бы времени ни прошло, здесь всегда одно и то же время года: лето, самое жаркое за последние годы.
Возможно, это было наше лучшее лето, это лето сдерживания, возможно, оно окажется лучшим летом в нашей жизни.
Я мечтаю поглотить: различные предметы, блюда, людей. Я мечтаю о пищеводе, таком длинном, как рука, и рте, таком широком, как бедра. Я мечтаю о бесконечном множестве гладкого и мягкого на ощупь. Я мечтаю о том, чтобы поглотить большую часть общего пространства: гостиную, кухню, пол. Грубые куски потолка, крепкие полоски линолеума. Я мечтаю о твердом белом хлебе с корочкой, режущей нёбо, о сырых макаронах, сырой моркови. О длинных и прекрасных глотках. Я мечтаю поглотить хрупкое стекло люминесцентных ламп.
Я мечтаю о коже, гладкой, как луг.
Все пути из дома ведут обратно внутрь; за каждой дверью, что я открываю, – еще одна лестница или еще один коридор с линолеумом, ведущий к еще одной закрытой двери и еще одному сенсорному источнику света, который загорается, лишь стоит мне поднять руку, вздохнуть или сделать шаг назад, и, если я нахожу дорогу к лифту, он спускает меня в подвал, где я снова и снова встречаю Лассе с его молочно-белыми глазами и потрескавшейся кожей на руках. И, когда я наконец добираюсь до первого этажа и выхожу на влажную плитку террасы, каменная стена, ограждающая от внешнего мира, кажется все выше и массивнее, и мне приходится сесть на скамейку рядом с Вахидом и Кианом, посмотреть вверх на что-то похожее на звездную бурю, зажечь одну сигарету на троих и стараться выпускать дым только в одном направлении: вверх.