К книге
Бонжур, СофиЧасть вторая. Глава двадцать вторая
68%
Часть вторая. Глава двадцать вторая
26

Здание, где располагалась «Галерея Мартен», выглядело довольно обшарпанным. Как и сама Площадь Вогезов.

Война была окончена. Но не завершена.

Облезшая краска. Поврежденная облицовка. Выбоины в каменном фундаменте. И все же, проходя сквозь эти каменные аркады, Софи поражалась элегантности, заложенной в саму их структуру. Примерно то же чувство она испытывала в доме священника в Пойнсдине. Только здесь была чисто французская элегантность, созданная неким французским королем, возжелавшим с помощью этой площади воплотить в жизнь абсолютно новое архитектурное направление, как бы наложив его на общий облик средневекового города, сделать этот эксперимент предметом всеобщей зависти и обсуждения. Более поздние короли, разумеется, предпочли убраться отсюда подальше, в Версаль.

Обо всем этом Софи узнала из романов, взятых в библиотеке Осберта.

Авторы этих романов ухитрялись вызвать к жизни и шелест шелков, и бряцанье мечей, и топот кожаных сапог, и гневный гул мятежной толпы, и негромкие голоса заговорщиков, и проклятия недовольных, и скрип пера философствующего политика, которому оказалось вполне под силу изобразить контраст между холодной красотой и симметрией старинных особняков Марэ и нищетой окрестных переулков.

Под одной из аркад Софи слегка помедлила.

Что еще записать в дневник или запомнить? Ссоры и склоки среди восточно-европейских евреев, толпами бежавших от погромов? Множество портных, шляпников, сапожников, старьевщиков забивались в переполненные съемные квартиры словно только для того, чтобы чуть позже их вновь сбили в общее стадо и куда-то погнали.

Мальчики-школьники в синих комбинезонах цепочкой просочились в небольшой парк, расположенный в центре площади, сквозь приоткрытую железную калитку, которую придерживал их учитель. Дети выглядели строгими и собранными, и лица у них были какие-то неподвижно-спокойные – и вдруг, оказавшись на дорожках парка, они в одну секунду переменились. Точно осколки взорвавшейся звезды, маленькие фигурки получивших свободу детей с топотом и криками разлетелись по тропинкам в разные стороны, поднимая в воздух облачка пыли.

К дверям «Галереи Мартен» было приколото объявление: здесь требовался помощник, желательно знающий иностранные языки. Софи прочитала его и почувствовала, как что-то ёкнуло у нее внутри. Месье Рафаэль Морис, подумала она, а ведь вы, возможно, были правы. Мне вполне может не понравиться то, что я могу здесь раскопать. Не лучше ли прямо сразу убежать?

«Ищите да обрящете», – примерно так изъяснялся Господь, если верить Осберту, персональному толмачу Бога.

Софи глубоко и как-то судорожно вздохнула. Все-таки от Осберта ей никак не избавиться, он так и шныряет по тайным извилинам и закоулкам ее мыслей. Просто какое-то невыносимое порабощение! Ничего, еще немного… и в один прекрасный день она все-таки соберется с силами и, обретя новое миропонимание, выдернет его с корнем из своей души и своей головы, а потом убьет даже память о нем.

Открыть тяжеленную стеклянную дверь галереи оказалось непросто. Она была украшена целым набором различных запоров, охранявших помещение от взлома.

Внутри царила весьма неспокойная атмосфера. Все четыре стены были пусты, зато повсюду стояли и лежали картины. Огромный письменный стол был буквально завален какими-то бумагами, точно мусором. Из двери в дальней стене выставочного зала вышел какой-то мужчина.

– Надеюсь, вы извините нас за беспорядок. Просто именно сегодня мы собрались поменять экспозицию. А вы хотели что-то купить?

Софи резко повернулась к нему.

– Нет.

– В таком случае, чем могу служить?

В романах, столь любимых Осбертом, этот человек был бы описан примерно так: мужчина лет сорока с небольшим, волосы черные с проседью, гладко зачесанные назад, одет безупречно – светлый пиджак из твида и черные кожаные туфли.

Присмотревшись внимательней, можно было бы отметить его понуро опущенные плечи и не слишком здоровый вид. Кто-то еще, возможно, догадался бы по замкнутому выражению его лица, что людей он не очень-то любит. Но для Софи важнее всего было то, что она сразу узнала это лицо с квадратной челюстью, которое видела у месье Мориса на фотографии членов группы «Les Loups».

А он явно сразу заметил и обшарпанность ее одежды, и полное отсутствие «шика», и в целом какой-то очень нефранцузский облик.

«Подходящая личность для насилия», – подумала она и нервно сглотнула.

По правде сказать, она сильно растерялась, но тут же вновь обрела точку опоры, уцепившись за некую мысль. И, сама себе удивляясь, услышала собственный голос, вполне спокойно и внятно разъяснявший цель ее визита:

– Я, собственно, насчет работы. Я хорошо говорю по-английски, и мне было бы интересно здесь кое-чему научиться. – Эту просьбу она закруглила так: – А делать я готова все, что скажете.

– Сомневаюсь. Но восхищен вашей решительностью, мадемуазель.

– А вы испытайте меня, месье.

– Своего предшествующего помощника я поймал на том, что он стал запускать свои лапы в кассу, так что мне действительно нужно поскорей кого-нибудь подыскать, но у вас явно нет нужной квалификации.

– Ну так испытайте меня!

Он явно колебался, потом, похоже, оттаял, даже жесткая складка в углах рта несколько смягчилась.

– Для начала, пожалуй, неплохо было бы выпить кофе, – предложил он.

Им принесли кофе и на блюдце ломтик чего-то в виде вафлей, прослоенных сублимированным пралине. Софи моментально проглотила свою порцию, и месье Мартен тут же предложил ей вторую.

– По-моему, вы голодны. – И это явно было утверждение.

– А что, это так очевидно?

– Еще не так давно все мы в этом отношении были настоящими экспертами. Догадываюсь, что денег у вас совсем мало, и вы жалеете их тратить, так что еда у вас всегда на втором плане. Alors… Ну что ж, давайте попробуем выяснить, знаете ли вы хоть что-нибудь или не знаете совсем ничего. Кто автор этого полотна?

Он указал на картину, стоявшую вверх ногами возле двери. На ней была изображена черная рама, вставленная во вторую раму, побольше, сплошь покрытую мазками и кляксами краски, имеющей оттенок артериальной крови. Эффект это производило неожиданно сильный и тревожащий. Но э́то была не та красота, которой Софи дала обет всегда поклоняться, которую всюду искала.

Она понятия не имела, кто автор этого полотна и к какому течению он относится, так что дала самый общий ответ, основываясь только на собственной первоначальной реакции.

– Данное полотно, безусловно, несет в себе некий шокирующий заряд, в нем как бы заключена огромная агрессивная сила… – Она слегка запнулась. – Художник явно пытался создать нечто свое, отличное от работ, например…

Кристиан Мартен остановил ее, одобрительно кивнул и сказал:

– Неплохо. Жозеф Курц[48] оценил бы вашу точку зрения. Ему действительно хотелось быть не таким, как все. Это как бы его крик о помощи. Он совершил самоубийство в Австрии, как только закончил эту работу.

– Да, пожалуй, в картине словно скрыт отчаянный пронзительный вопль.

– Неплохо, – повторил он.

– А как же эта картина попала в Париж?

Ее вопрос, похоже, угодил прямо в точку – в самую гущу бесчисленных послевоенных тайн.

– Эта картина принадлежит мне, – ответил, немного помолчав, Кристиан Мартен, – но я держу ее в галерее. Моей жене она не нравится. – Он снова помолчал. – А венское искусство двадцатого века и вовсе обладает особым ароматом. Австрийские художники обычно следовали старинному классическому правилу, которое гласит, что самое важное – это правильное соотношение между красотой и правдой. Им возражали такие художники, как Эгон Шиле[49], утверждая, что физические уродства и обнаженное тело способны сказать о человеке гораздо больше.

– Мне кажется, я их понимаю.

А понимаю ли?

– Вот как? – усмехнулся он.

Но что скрывалось за его скептицизмом, Софи понять не смогла. Хотя он, похоже, отнюдь не относился к числу тех, кто нарушает правила.

Румянец вспыхнул у нее на щеках, свидетельствуя о растерянности и заинтригованности.

– Ну, не то чтобы понимаю, но очень хочу понять. Хочу научиться понимать.

Затем Кристиан Мартен попросил Софи рассказать о себе поподробней, и она некоторое время размышляла, стоит ли признаваться, каковы реальные мотивы ее желания здесь работать? Или лучше продолжать в том же духе? «Война спускает с крючка вендетты», – сказал Рафаэль Морис.

Готова ли она бросить вызов судьбе? Готова ли доискиваться правды, раскапывая груду неизвестных фактов?

– Меня зовут Софи Нокс, – солгала она. – Но моя мать была француженкой.

– В таком случае у вас должны быть во Франции какие-то родственники?

– Да.

– Вы с ними общаетесь?

– Нет. Нет, пока нет. – Он никак на это не прореагировал, но это еще ни о чем не говорило. – Моей матери пришлось бежать из Франции, и в итоге она оказалась в Англии. Там она и умерла, когда мне было всего семь лет. Она долго болела.

– А ваш отец?

– Мой отец умер.

Он смотрел на Софи и словно ее не видел. Казалось, сейчас перед ним раскрылись какие-то неведомые дали.

– Умер во время войны?

Она потупилась, но честно ответила:

– Да.

И тут ей вдруг стало страшно. И не просто страшно. Адреналин бушевал в ней, рвался наружу, ей становилось все трудней сдерживать себя и лгать; она чувствовала, что вот-вот полетит кувырком в ту опасную бездонную пропасть, на краю которой сейчас с таким трудом удерживалась.

Кристиан Мартен вздохнул с каким-то странным тихим возгласом, который она разгадать не сумела, и сказал:

– В таком случае, отдаю честь вашему мужеству и тому, что вы самостоятельно решились перебраться во Францию.

Он составил на поднос кофейные чашки, и по их дребезжанию Софи поняла, что руки у него сильно дрожат. А он, словно читая ее мысли, вытянул перед собой левую руку и пояснил:

– Нервное заболевание, последствие войны. Так сказать, побочное явление. Почти у всех, кто воевал и был ранен, имеется нечто подобное. У одних это заметно сильнее, у других почти совсем не заметно.

– Извините меня, пожалуйста. Вам, наверное, порой сложно бывает с такими руками управляться?

Он кивнул.

То, что он не рассердился и даже поделился с ней такими сведениями о себе, должно было, видимо, означать, что он все-таки намерен взять ее на работу. Стараясь не выдать своего волнения, она затаилась, на всякий случай сжав кулаки и вонзив ногти в мякоть ладони.

– В общем, так: у вас явно не хватает опыта, чтобы стать для меня настоящей помощницей, – сказал он, – но если вас устроит работа курьера, а заодно и мальчика на побегушках, тогда добро пожаловать.

Они согласовали условия. Софи выразила свою благодарность. Провожая ее, Кристиан Мартен распахнул перед ней дверь и сказал:

– Я очень рад, мадемуазель. Хотя вы мне так и не сказали: ваш отец тоже был французом?

Его рука, придерживавшая дверь, была очень чистой, с маникюром. Этакая цивилизованная рука. И все же когда-то этот человек был уличным бойцом. И душа его наверняка формировалась под воздействием насилия, как ее душа – под воздействием лишений, несправедливостей и одинокого детства.

Будь осторожна.

– Отца я никогда не знала, но, да, он был французом.

– Dommage, – только и сказала мадам Мари, обрабатывая пилочкой ноготь с ярко-красным лаком и даже не потрудившись взглянуть на Софи. Та стояла возле стола начальницы, только что сообщив, что переходит на другую работу. – Но ты все же обязана отработать у нас до конца недели. Полагаю, тебе удалось найти место, где больше платят?

– Не то чтобы, – сказала Софи. – Просто я, по-моему, совершенно разуверилась в браке.

И мадам Мари, полностью сосредоточившись на архитектуре своего ногтя, устало обронила:

– А разве кто-то еще в него верит?

Когда Софи в последний раз уходила из агентства, Клодин сунула ей записку. N’oublies pas le soutien-gorge[50]…

В первый же день Кристиан Мартен все ей показал и со всеми познакомил.

– Это Уолтер Картер, – представил он какого-то долговязого американца, который, сверкая великолепными зубами, весело крикнул ей: «О, хай!». – А это Эмиль, иной раз ему приходится поднимать очень тяжелые вещи, так что без него мы бы просто не смогли работать. – Эмиль улыбнулся и закурил. Судя по его виду, питался он плохо, да и зубы у него были далеко не столь высокого класса, как у американца.

Под всем пространством галереи было просторное нижнее помещение, а попросту подвал, набитый всякой всячиной, с выкрашенными белой краской стенами.

– Тут у нас и хранилище, и упаковочный отдел, – сообщил Кристиан Мартен.

В дальнем конце коридора Софи заметила запертую дверцу, и Мартен пояснил:

– А это помещение я всегда держу запертым. И входить туда никто, кроме меня, права не имеет.

Новая карьера Софи началась как раз в том самом захламленном подвале с белыми стенами. Ей было поручено упаковать проданные картины в соответствии со всеми – весьма строгими – требованиями галереи и полностью подготовить их к доставке. Бумага. Изоляционный материал. Еще бумага. Затем специально подогнанные деревянные крепления. «И чтобы никаких лишних отходов не было, – наставлял ее Кристиан. – Я проверю. Упаковочный материал сейчас трудно достать».

В конце недели он раздал зарплату в конвертах. Для Софи это был чрезвычайно важный момент. Наконец-то девушка из английского Пойнсдина окончательно превратилась в некую новую Софи, настоящую парижанку.

Она спрятала франки в кошелек и задумалась.

Где же ей жить? Оставаться в «Отель дю Гар» было невозможно хотя бы из-за постоянной пытки уличным шумом, и она решила посоветоваться с Уолтом Картером, который сразу показался ей человеком вполне доступным.

Именно таким он и был.

– Ты, похоже, понимаешь, что к чему, – сказал Уолт, улыбаясь. (Видимо, имея такие зубы, он просто должен был испытывать потребность постоянно улыбаться.) – Я тебе покажу одно место.

И он потащил ее куда-то по улице Турень, потом через пассаж № 66 мимо огромной вывески металлургической компании «Weber Metaux» («Ну, «Metaux» каждый знает!») и в итоге остановился перед каким-то домом с большими окнами в самом конце улицы; со стен дома слезала и осыпалась краска.

– Зимой ты, конечно, будешь здесь мерзнуть, но это все-таки какая-никакая крыша над головой. И дешево очень.

Но лето было еще впереди, и Софи дрожала в своей неотапливаемой комнатушке, хотя плата за нее и впрямь оказалась мизерной. Кроме того, в ближайшем кафе варили чудесный кофе, поистине напиток богов – наконец-то она могла забыть о тех помоях, которые в доме Осберта выдавали за чай!

Ей уже и сны стали сниться на французском языке. А французский багет она просто обожала, особенно с чуть-чуть подгоревшей корочкой. На улице становилось все теплее. Она покупала фиалки и маргаритки и ставила букетик у себя в комнате. Она позволяла себе бросить франк в жестянку уличного музыканта и съесть лишний ломтик сыра, сидя на берегу Сены.

Это был Париж, и здесь она была вольна совершать все эти крошечные поступки, не чувствуя ни присмотра, ни осуждения.

При всей примитивности порученной ей работы Софи была довольна. Ей нравилось, что рабочий день продолжается более-менее определенное количество часов, нравились вполне дружеские отношения с другими сотрудниками и доставляла удовольствие та скромная пачечка франков, которую каждую пятницу оставляли в конверте на ее рабочем столе.

А вот сущность Кристиана Мартена она никак не могла понять. Педантичный? И да и нет. Трудоголик? Это точно. Сдержанный? Тут у нее уверенности не было – все-таки порой что-то совсем иное проглядывало из-под его холодной внешности. И это «что-то» – естественно, в лучших традициях излюбленных Осбертом романов, – вполне могло быть чувством вины.

Но ощущала ли она в нем опасность?

Однажды, заметив, как внимательно Софи на него смотрит, он спросил:

– Я вас интересую?

– Интересуете, – честно ответила она. – Даже очень.

Польщенным он отнюдь не казался.

– И какова же причина? Просто представить себе не могу.

Через некоторое время он сообщил Софи, что работой ее очень доволен, так что вскоре ее функции и часы работы будут расширены. Это было очень кстати. И все же она никак не могла понять, почему довольно часто он сразу после ланча распускает всех сотрудников по домам.

– Все должны разойтись до того, как прибудет клиент, – говорил он в таких случаях. – Как вам известно, некоторые клиенты предпочитают встречаться со мной наедине.

В такие дни Софи с путеводителем в руках отправлялась бродить по старому Парижу. По одной из улиц Марэ, например, она сперва спускалась на набережную Целестинок, а потом оттуда поднималась к Ратуше.

Париж был полон странных ощущений. Шлепая по булыжной мостовой, она вдыхала сногсшибательный аромат кофе. (За все годы, что она провела в Пойнсдине и в «Дигбиз», ей ни разу не удалось вдохнуть столь богатого, столь многообещающего аромата.) И все же время от времени в душе пробуждались страх: Я же здесь совершенно одна, и отчетливое понимание, что отныне она сама обязана всему научиться.

Жажда новой информации ощущалась ею почти физически. Она обожала всякие легенды, исторические рассказы. Даже сплетни о городе.

«В начале 1900-х, – прочла она в путеводителе, – волны еврейских иммигрантов, бегущих из Восточной Европы, селились в Марэ, кое-как умудряясь сводить концы с концами. Владельцы жилья безудержно наживались благодаря такому наплыву жильцов, деля на части просторные квартиры… Марэ грозил превратиться в район трущоб.

Многие здания здесь оставались нетронутыми в течение более чем ста лет, а теперь улицы были загромождены какими-то хижинами и сараями, крошечными лавчонками и студиями, среди которых торчали некогда великолепные отели эпохи grand siècle[51]. В здешних домах и теперь по большей части отсутствуют и водопровод, и электричество.

Почему же все-таки Кристиан Мартен предпочел открыть свою галерею в таком истерзанном войной месте, как Площадь Вогезов?

– Ответ очень прост, – сказал ей Уолт. – Согласно существующему плану, всю эту местность должны очистить, а здешние развалюхи заменить новыми домами в стиле модерн…

– Нет! – вырвалось у Софи. У нее даже дыхание перехватило при мысли об этом. – Они, конечно же, не могут так поступить с Марэ…?

Уолт характерным жестом потер друг о друга большой и указательный пальцы и кратко пояснил:

– Деньги.

Чуть позже Софи записала в дневнике: «Значит, Кристиан Мартен рассчитывает получить определенную выгоду от этой отвратительной разрушительной операции?»

А путеводитель, между тем, продолжал болтать: «Но пока что на улицах Марэ особых перемен не заметно; большая часть здешних кафе и баров созданы еще до войны и выглядят практически не изменившимися…»

Софи обнаружила, что внимательно осматривает фронтоны. Мог ли мой отец бывать в этом кафе? Не могло ли у моей матери быть в этом доме знакомых?

Не по этой ли улице они ходили? Не спускались ли на прогулку к реке? Или, может, ели луковый суп на рынке Les Halles?

В голове у Софи, точно некий пазл, уже начинал складываться ее собственный план Парижа – конструкция отчасти вымышленная, а отчасти реальная. Это была карта поистине уникального свойства, принадлежавшая ей одной, и границы города на ней отмечались в соответствии со странствованиями девушки по артериям и венам Парижа.

В путеводителе она обнаружила некую заинтересовавшую ее фотографию – мемориальная доска на площади Одеон в честь какого-то борца Сопротивления, расстрелянного немцами. Там была надпись: Mort le 12 janvier 1944. Fusille par Allemands[52].

Софи все время возвращалась к страничке с этой фотографией. Она ее прямо-таки притягивала.

Заглянув в Bureau des Personnes Disparues в надежде на получение новой информации, она упомянула об этой мемориальной доске Рафаэлю Морису и спросила:

– А что если и место гибели моего отца где-нибудь увековечено точно так же, а нам просто об этом не известно?

Стол перед месье Морисом был завален бумагами, в переполненной пепельнице горой высились окурки.

– Нет, мадемуазель, вряд ли это так.

Она вскинула на него сердитые глаза. Сидит тут, прямо-таки корни в стул пустил, ото всего света отгородился грудой бумаг и сигаретным дымом!

– Месье Морис, должна вам сказать, что я с вами не согласна!

– И в этом вы далеко не одиноки.

– По-моему, вы все время пытаетесь лишить меня желания задавать вам вопросы. Но вопросы задавать нужно! Все время. Это наш долг – постоянно исследовать, проникать все глубже в самые темные области жизни и истории.

Только тут до нее дошло, что если уж она заставила себя высказать вслух нечто очень для себя трудное, то ее нервы могут не выдержать и уже сами заставят ее говорить лишнее.

Он выслушал ее и сказал:

– Я всего лишь хочу, чтобы вы поняли: иногда ответ на заданный вопрос имеет такую цену, которую трудно воспринять, особенно если спросивший одинок и не имеет защиты.

– Ничего, я должна пойти на этот риск.

– Вы уже успели расспросить месье Мартена? – Софи отрицательно покачала головой. – Похоже, вы пока к этому не готовы. – Он оценивающе посмотрел на нее. – В таком случае я пока буду действовать согласно своему плану.

– Нельзя уйти от своего прошлого, – строптиво заявила Софи.

– Можно. Вы можете. Поверьте мне.

Что-то – то ли его выражение лица, то ли повадка, – подсказало ей, что и у него прошлое было не слишком счастливым. Или хотя бы стоящим.

– Сейчас 1960-й год. Я хочу прочно стоять на собственных ногах – для меня это часть моей сделки с жизнью. Но все равно спасибо вам за заботу, месье Морис.

Он побарабанил пальцами по столу.

– Ну хорошо. Но я предлагаю, раз уж нам с вами суждено еще много раз встречаться, называйте меня Раф. Так меня зовут абсолютно все.

«Это уж как-то совсем интимно», – подумала Софи и покраснела.

– Да, я чуть не забыла вас предупредить: в галерее я известна как Софи Нокс, а не Софи Морель.

– Разумная стратегия, раз вы еще не готовы плотно побеседовать с Мартеном.

– А вы знаете, где сражалась группа «Les Loups»?

Мадемуазель Аксель неслышно проскользнула в кабинет, поставила перед Рафом чашку кофе и напомнила, что его уже ждет следующий клиент.

– Месье Морис? – не отставала от него Софи. Потом чуть менее уверенным тоном поправилась: – Раф?

Он переставил чашку с кофе поближе к себе и сказал:

– Нет, этого я не знаю, зато знаю того, кто сумеет дать нам эти сведения.

Не так-то просто было пуститься в плаванье по этому городу.

Иногда Софи замечала в витринах магазинов собственное отражение. Les vitrines – к этому слову она уже привыкла. Зрелище было разочаровывающее: какая-то тощая и в целом незначительная личность.

Ничего достойного внимания.

А однажды, оторвавшись наконец от витрины, где были выставлены потрясающие туфли, которые она никогда, вероятно, не сможет себе позволить, она услышала звуки рояля, которые лились из выходившего на улицу открытого окна.

«Элис», – вспомнила она, и ее охватило какое-то странное тревожное чувство. Элис.

Пойнсдин… Англия… Чужая страна, память о которой она бросила в воды Леты. Но эта музыка… Эта музыка говорила, что все не так. Что грязноватый истерзанный морскими ветрами Пойнсдин и Париж, поднимающийся подобно фениксу из пепла войны, с легкостью слились воедино благодаря всего лишь нескольким десяткам нот, и это заставило Софи плакать.

Она записывала в дневнике: «Не существует такой вещи, как полный вакуум. Мы неизменно связаны друг с другом, где бы мы ни находились. И мой Пес по-прежнему со мной. И Джонно, пожалуй, тоже. И Хетти… Хетти?»

Потратив какое-то время на исследование собственного одиночества с этой новой точки зрения, Софи совершенно неожиданно пришла к выводу, что даже «Дигбиз», такой нелюбимый и презираемый, тогда все же служил ей надежным убежищем. Ночью ей часто снились настолько живые сны, что она просыпалась. Ей снились болота и птицы. Снилось, что она лежит рядом с Джонно. Снились горячие волны любви и желания. Снилось, как она убегает от Осберта по полю, покрытому полосами солнечного света. Проснувшись после такого сна, она то испытывала потрясение, то шипела от негодования. И очень часто щеки ее были мокры от слез.

Недавняя запись в дневнике гласила: «Высокоморальные основы жизни – словно холодное, продуваемое всеми ветрами жилище. Совершать правильные поступки – словно априори считать себя достойной некого вознаграждения.

Я ненавижу Линду. Не следовало бы, а все-таки ненавижу. И при этом я вовсе не хочу получить то, что есть у нее. Или мне только кажется, что я этого не хочу?

Настойчивое требование совершать только правильные поступки и вообще вести себя подобающим образом – это просто инструмент, предназначенный для того, чтобы держать в подчинении детей и женщин».

Писать, держа дневник на коленях, было неудобно, и Софи с силой нажимала на карандаш, норовивший соскользнуть с бумаги, и изо всех сил старалась быть ироничной. Жизнью в Хоум-фарм с ее уютом, с ее обильной и вкусной едой теперь наслаждается Линда, которая уж точно не допустит ни одного лишнего упоминания о Софи.

Часто ближе к утру, когда сон становился более легким, полным быстро сменяющих друг друга видений, из глубин ее подсознания вновь выныривал Джонно, и она понимала: пройдет еще немало времени, прежде чем она сумеет полностью избавиться от этих мучительных воспоминаний.

Да, она чувствовала себя одинокой, но отнюдь не несчастной. Ей было легко наедине с самой собой; восприимчивость ее еще больше обострилась; она постоянно чему-то училась. Питалась она очень просто: на завтрак половинка багета, а на ужин чаще всего вторая его половинка плюс несколько тонких ломтиков сыра или ветчины, которые она покупала по дороге на работу. Или тарелка овощного супа. С такими расходами она вполне справлялась даже при ее зарплате.

А еще у нее теперь был Уолтер Картер. («Называй меня Уолт».)

Его отец держал престижную галерею в Бостоне, а в «Галерее Мартен» Уолт числился стажером – un stagiaire – и прожил в Париже уже полгода.

– А значит, – говорил он Софи, – я уже кое-что о Париже знаю. Цепляй свой вагон к моему паровозику, глядишь, вместе и до станции доберемся.

Он сказал это с такой очаровательной улыбкой, что и Софи улыбнулась.

– Мы с тобой отлично подружимся, – прибавил он.

В этот момент они оба находились в подвале, и Софи сражалась с рулоном крафт-бумаги, что получалось у нее довольно плохо.

– Но мы же совсем друг друга не знаем, – с беспомощным удивлением сказала она.

– Господи, ну до чего это по-английски! Не знаем, так узнаем! И станем добрыми друзьями.

Эти искренние слова сумели не только пробить ее защитную броню, но и как бы угнездились в том местечке ее души, которое еще совсем недавно было занято мыслями о Хетти.

– А ты всегда действуешь вот так, прямо в лоб? Хотя мне даже нравится. Правда. Очень даже мило.

– Тогда я тебе вот еще что скажу: изобразительное искусство я ненавижу. Точнее, оно для меня ничего не значит.

– Зачем же ты здесь стажируешься?

Он пожал плечами.

– Когда у тебя такой властный и могущественный папаша, ты делаешь все, что тебе прикажут, – но до тех пор, пока дверца клетки не распахнется и птичка не выпорхнет на волю.

Разумеется, от Уолта не требовали выполнения какой-то черной работы вроде упаковки посылок. Ни в коем случае.

– Дорогая, у меня же типичные руки чиновника! – говорил он. Предполагалось, что в галерее Уолт занимается учетом и делает это тщательно и вовремя – хотя и это занятие было ему тоже не по душе. – Ты уж помоги мне разобраться, Софи. Очень тебя прошу.

Конечно же, она ему помогала. Во-первых, он ей нравился. Во-вторых, ей самой хотелось всему этому научиться.

Стоимость покупки. Продажная стоимость. Ущерб. Реставрация. Провенанс.

Ах, этот провенанс!

– Провенанс – великая вещь, – утверждал Уолт. – Ты бы послушала, что говорит о провенансе мой отец. А впрочем, лучше не стоит. Он же на этом просто помешан.

Провенанс, полная история жизни картины, должен был сопровождать ее при любых сделках – продаже или покупке. Некоторые из подобных историй были хороши и вполне достоверны, некоторые способны заинтриговать. (Об этом Софи знала благодаря увлекательному роману «Спасти моего короля», найденному на полке у того же Осберта и повествующему о том, как после казни короля Карла I[53] его собрание картин было распродано по сногсшибательным ценам среди мясников и булочников.) А в некоторых случаях выявлялись шокирующие подробности – например, череда краж и ограблений. Некоторые провенансы и вовсе были поддельными. Да и кому захотелось бы купить украденную или поддельную картину? Галеристы весьма трепетно относились и к знакомству с составленным провенансом, и к составлению собственного. Уолт объяснил это тем, что именно провенанс содержит ключ к пониманию того пути, который прошла данная картина, а значит, и ключ к возможному богатству.

– Хотя после войны получить честный провенанс стало не так-то просто, – прибавил он, понижая голос, и Софи догадалась, что ему кое-что известно, но откровенничать он не собирается.

– Уолт, могу я тебя кое о чем спросить?

– Обожаю давать консультации!

– Почему та комната в конце коридора всегда заперта?

Он осторожно обхватил пальцами ее шею, словно намереваясь задушить, и сказал:

– Ты, я полагаю, читала сказку о Синей Бороде и его тайной комнате? Это та самая и есть.

В целом учеба в «Дигбиз» уже доказала Софи, что полученные там знания никак не могут служить надежным руководством в жизни, за исключением тех пяти правил, которые она впоследствии вполне оценила. Порядок, правильное ведение дел, умение принимать решения, надежность и четкое соблюдение расписания. Таковы ключевые правила любой деятельности, говорила мисс Чемберз. Именно этот британский способ вести дела и сделал нашу империю великой и гордой.

В Париже, правда, правильность этих установок уже вызывала у Софи некоторые сомнения.

Сердце этого города билось так сильно, что отзвук его биения доносился даже сквозь толстые стены галереи, и его попросту невозможно было не услышать. Смешение парижских запахов – они доносились из булочных, из парфюмерных магазинов, из писсуаров, из чудесной Сены и прочих мест, – проникало в галерею, и ему не могли воспрепятствовать даже тяжелые стеклянные двери.

– Уолт, по-моему, нам стоило бы пойти куда-нибудь прогуляться.

И они отправлялись на прогулку – любовались бархатцами, высаженными в ящики под окнами, обходили оставшиеся после войны развалины, наслаждались чудесным видом, открывавшимся с Монмартра от Сакре-Кёр, пили кофе на Левом берегу.

Хотя Софи была знакома с Уолтом совсем недолго, она с первого же дня не сомневалась, что он сразу же согласится участвовать в ее экскурсиях по Парижу.

И он действительно сразу согласился.

– Пребывание в офисе как бы нарушает нормальные и весьма важные дневные ритмы, которые, собственно, и позволяют человеку оставаться на плаву, а не переворачиваться килем вверх, – как-то заметил Уолт с самым серьезным видом, что было довольно странно при его обычной легкомысленной манере держаться.

Софи понятия не имела, что такое «дневные ритмы», но прозвучало этот так, что она сочла нужным согласиться с Уолтом.

Наступила весна. На Иль-де-ла-Сите, в парке Бютт-Шомон и в Люксембургском саду появились первые свидетельства этого. Малышей стали вывозить в колясках на длительную прогулку. Детей постарше освободили от неуклюжей зимней одежды. Речные баржи украсились веревками с выстиранным бельем. Над дверями и витринами кафе и ресторанов натянули маркизы. Блошиные рынки загудели как-то особенно оживленно. Даже от мусора на улицах стал исходить несколько иной запах.

На Пюс-де-Монтрёй – «старейшем блошином рынке Парижа», как говорилось в путеводителе, – Софи сделала свои первые хозяйственные покупки и в итоге притащила в свой № 66 бледно-голубой чайник с кое-где отбитой эмалью, два хрустальных стакана с цветочной резьбой и пару тарелок из такого тонкого фарфора, что на просвет они казались почти прозрачными.

– Военные трофеи, – сказал Уолт. – Здесь все рынки забиты краденым добром.

– О господи! А я и не подумала об этом. Наверное, не следовало мне их покупать?

– Ну, – Уолт тут же поспешил смягчить боль от этой «кровоточащей раны», – они же все равно никогда к исходным владельцам не вернулись бы.

Но ей все же было неприятно: эти вещи, купленные самым невинным образом, и впрямь почти наверняка были украдены из чьего-то дома… Мысли об этом некоторое время еще жужжали, еще кусали ей душу. Но потом затихли. Ничего, она же теперь будет заботиться об этих вещах, а разве это совсем ничего не значит?

Она тщательно вымоет и вытрет эти стаканы, а потом полюбуется их прозрачностью, заметит каждый изъян. Она отчистит и отмоет этот чайник, стирая с него все следы предшествующей жизни. И потом, есть с фарфора, решила она, куда приятней, чем из глиняной миски. Так она и заявила Уолту. И прибавила: «Я каждый раз повторяю это себе, когда ем».

Городские пейзажи, запахи, новые ощущения. Софи была настолько переполнена впечатлениями, так радовалась всему новому, что ей казалось, будто лишь теперь чувства ее по-настоящему раскрылись, и хотелось, чтобы ни капли этих новых ощущений не пропало зря. Да, она ни в коем случае этого не допустит.

И первым делом, решила она, нужно все-таки непременно написать Хетти.

«Моя Хетти, я, наверно, никогда не пойму, почему ты все-таки вышла замуж за этого Уильяма. Но и сама я, наверное, слишком поспешила с выводами. Я просто не понимала, насколько все сложно, сколь различной может быть реакция на одну и ту же проблему. Да и к твоим словам я толком не прислушалась. Сказалась все-таки разница в наших темпераментах. Зато теперь я многое понимаю.

Я вряд ли сумею найти слова, чтобы описать то, как я отношусь к тебе, моей дорогой подруге. Но когда я вижу красивое здание, слышу чудесную музыку, любуюсь игрой света на поверхности Сены, я сразу вспоминаю тебя.

Ты ведь меня простишь? Пожалуйста, прости меня!»

Ответ пришел моментально: «Что же тут прощать?»

И письма полетели привычной чередой.

«Я сейчас сижу на солнышке и думаю, смогу ли я сегодня позволить себе лишний ломтик камамбера, который покупаю в знакомом сырном магазине. Париж вообще оказывает на меня какое-то странное воздействие: меня здесь словно вверх тормашками перевернули…» – писала Софи.

«Примерно так же на меня подействовали замужество и Доркинг», – отвечала ей Хетти.

Предыдущая главаГлава 26 из 38Следующая глава