Большие глаза светились тепло и ясно. Рделся на щеках румянец, — свой, прозрачный, не искусственный. Крундышев смотрел на ее лицо и думал, что это — книга, которую, если не сейчас, то через несколько минут можно будет читать легко и верно. В этом сознании был особенный интерес. И даже женственная привлекательность пока отступала как будто на второй план.
Свинцова сняла перчатки.
— Здесь душно. Вы не находите?
— Да, надышали. Не хотите ли прохладиться? Стаканчик пива?
— Видите, я, пожалуй, предпочла бы лимонаду.
— С коньяком? — справился врач и быстро прикинул в уме, сколько это будет стоить.
— Ну, разумеется. Кто-же пьет иначе?
В углах губ у нее скользнула кислая усмешка, — немного обидная. Врач заметил ее и торопливо заказал шеею хорошего коньяку, — заграничного, три звездочки.
— И лимонаду... Бутылки две... Вообще, сколько понадобится... Побыстрее. Дама хочет пить.
Та улыбнулась ласковее.
— Вы любезны.
— Я всегда любезен с женщинами. Но только, предупреждаю, — до известного момента.
— Уж правда? Это как же?
— Ну, до тех пор, пока дело не дойдет до развязки. Тогда я требователен и бесцеремонен.
— Ах, вот что! — Она быстро поняла и не смутилась. Только опять сделала кислую гримасу. — Тогда я вам не пара. Я гадостей разных не люблю. Это можно только как следует, по-хорошему. А потом... я не выспалась. Уйду рано сегодня.
— Фи... Выспаться! Это всегда успеешь! — Он перешел на „ты“ и придвинулся, вместе со стулом, поближе к Свинцовой. — Например, если бы я пригласил тебя поужинать?
— Так отчего же? Это можно. Только я не буду долго. И без гадостей.
— Даже ни-ни?
— Совсем.
— Милочка. Это скучно. Так можно и с женами. Зачем же тогда с вами и дело иметь?
— Вы не женаты.
— Почему это?
— У вас кольца нет.
— Во-первых, я мог его в карман спрятать, а вторых — кольцо, это совсем не такая уже необходимая принадлежность. — Крундышев кивнул лакею. — У вас есть свободный кабинет? Да? Маленький? Это ничего. Лишь бы с диваном. Перенесите туда коньяк и опять дайте карту. Мы с дамой будем ужинать.
Перебираясь в кабинет, Крундышев потерял равновесие и, чтобы не упасть, должен был опереться рукой стену. В ногах была свинцовая тяжесть, но это пока еще не мешало все сильнее разгоравшемуся желанию.
Тошнило. Врач понял, что если он еще будет пить, то окончательно перестанет управлять своими мыслями и твердо решил:
— Будет. Иначе я прозеваю. Да, да...
Кабинет был маленький, вонючий, облупленный, с какими то мерзкими пятнами на обоях и жестким диваном, который скрипел и качался, когда на него сел Крундышев.
Свинцова даже не осмотрелась кругом, — должно быть, она хорошо знала уже это помещение. Подошла прямо к кривому, засиженному мухами зеркалу и, пока лакей устраивал на столе коньяк и бутылки с лимонадом, снимала шляпку.
Крундышев заказал лакею салат-оливье и еще что то острое, велел принести все поскорее и больше не приходить, пока не позвонят.
Потом он закинул руки за голову и потянулся с видом человека, который очень долго пробыл в гостях, а теперь, наконец, попал домой и может устраиваться, как ему угодно. Зевнул искусственно громко.
— Ну-с, моя прекрасная собеседница, наливайте себе освежающий напиток... Или, впрочем, подожди... Я сам.
Налил ей полстакана коньяку и остальное дополнил лимонадом, а себе в лимонад капнул только несколько капель, для запаха.
Свинцова выпила залпом, в один прием. Тогда он налил ей еще такую же порцию. Хористка поморщилась.
— Очень крепко. Пожалуй, голос охрипнет.
— А наплевать тебе на голос. Пей... Ты должна догонять... Я тут до тебя целое море выпил... Для тебя же стараюсь. Трезвому с пьяным всегда скучно. А кроме того, коньяк очень хорошей марки. Тебе, я думаю, не каждый день такой достается.
Лакей принес заказанное кушанье и, уходя, плотно притворил за собою дверь. И, когда он оставлял за этой дверью пьяного, возбужденного мужчину и отданную во власть этого пьяного женщину, — лицо у него было спокойное, равнодушное, а глаза смотрели сонно и вяло.
Свинцова обмахивалась платком.
— Везде душно. И лимонад не помогает.
Врач пересел к столу и придвинул мисочку с салатом.
— Почему ты не ешь?
— Не хочется. Я не люблю этого. Если бы просто битки с картофелем или бифштекс...
— Ну, уж теперь я не буду звать лакея. Да и заплачено дорого. Ешь, что дают.
Она молча поковыряла вилкой в своей тарелке и отодвинула ее в сторону...
— Нет, не хочу. Кисло и пахнет чем-то.
— Так чего же ты хочешь?
— Спать я хочу.
— Это, милочка, пустяки. Где же это водится? В отдельных кабинетах не спят.
Она встала и как-будто хотела что то сказать, но замялась. Посмотрела на врача, потом на скрипучий диван.
— Вы бы отпустили меня поскорее. Устала я, право.
—Я не прочь! — сказал врач и, глядя, как хористка, не торопясь, крючок за крючком, расстегивает свою кофточку, вдруг почувствовал, что острый припадок страсти успел уже как-то притупиться, и что обычные объятия женщины не доставят ему никакого удовольствия, если он даже в состоянии будет ими воспользоваться.
А ноги были, как налитые свинцом, и раздражала нервы физическая слабость.
— Если бы она сама еще вздрагивала от страсти, обнимала.
Свинцова сняла юбку, аккуратно сложила ее и перекинула через спинку стула. Делала все попрежнему спокойно, не спеша, как будто раздевалась у себя в комнате, чтобы лечь и уснуть.
— Послушай, ты... — отрывисто сказал врач. — Скажи, пожалуйста... Это... доставляет тебе самой... какое-нибудь удовольствие? Или, может быть, отвращение... Ну, вообще что-нибудь сильное?
Хористка повернулась к нему лицом. Медленно развязывала тесемки. Рубашка сползла с одного плеча и обнажила грудь, — выпуклую, девическую, совсем такую, как на карточке.
— Какое там... Скучно, просто... Разве не все равно — мужчина или чурбан... Это только, если по любви. Тогда, конечно... А так — все равно... Скучно.
Осталась в одной рубашке, сделала шага два вперед, к столу и вопросительно взглянула на врача.
Тот вдруг потемнел, нахмурился и усы у него злобно встопорщились. Протянул руку и рванул ее за рубашку.
— Долой все... Сними... Долой, я говорю.
— Какой ты... Изорвешь же... Тише!
Он отвернулся и вылил в ее стакан весь оставшийся коньяк. И когда она подошла к нему, уже совсем нагая, осторожно ступая босыми ногами по пыльному полу и слегка поводя плечами, — он передал ей в руки этот стакан.
— Пей.
Хористка взяла коньяк, а свободную руку положила на плечо Крундышева. Встала совсем близко, так что Крундышев слышал запах ее кожи и видел перекрещивавшиеся на ее груди прозрачные, голубоватые жилки.
И вся эта, уже отданная, доступная ему нагота привлекала его меньше, чем час тому назад полуприкрытое, нарумяненное и напудренное тело на подмостках сцены.
Она выпила коньяк, кашлянула и смешно обтерла губы голой рукой.
— А ведь ты некрасивый... право! И, должно быть, весь волосатый... Ну... Я не люблю таких.
— Зато ты... красавица. Ведь не ты мне платишь.
— У меня, говорят, груди красивые... И все тело. С меня один художник хотел картину рисовать. А потом один фотограф влюбился.
— Фотограф?
— Да, я у него наядой снималась. Вот так, как сейчас.
— Что это такое: наяда?
— Ну, это так говорят, когда совсем голая женщина. Это для мужчин снимают.
— Ага...
Замечал и пристально, внимательно рассматривал все ее тело, каждую складку, каждую выпуклость. Она слегка отвернулась.
— Какой ты... Даже стыдно! — и потом тише прибавила: — Иди же! Холодно так.
Опять положила руку к нему на плечо. Он откинулся назад затылком и, глядя прямо ей в глаза, спросил так же, как только что спрашивал о наяде:
— А ты с Карпиком давно не видалась?
— Давно...
Машинально ответила и потом уже вдруг широко открыла глаза и быстро убрала руку. Съежилась и закрыла грудь скрещенными руками.
— Откуда... откуда ты знаешь? Что? Почему Карпик?
— Я все знаю. Да. Некрасивый — и все знаю. Как дьявол. Понимаешь? Вот, например, знаю еще, что тебя зовут Марией.
— Это все знают... которые в хоре... Нет, а на самом деле?
Она спросила это уже спокойнее, но почему-то взяла рубашку, села на диван и, не надевая, закрылась ею, как плащом.
Крундышев сосредоточенно смотрел на хористку и в глазах у него прыгали огоньки радости.
— Знаю еще, что твоя фамилия Свинцова. Верно?
— Верно, — упавшим голосом ответила хористка. — Но насчет Карпика вы неправду... Никакого я Карпика не знаю. И не знала никогда. Глупости вы говорите.
— Зовут Карпик, а по фамилии Лутугин. Молодой, беленький, без бороды. Что, неправда?
Она смутилась сильнее и спросила совсем робко, с нескрытой тревогой в голосе:
— Ну, как же это так... Он вам знакомый?
— Нет.
— Да и правда. У него нет таких знакомых.
— Будто?
— Конечно, нет. Он — другой совсем. И живет он другому, не так, как вы все.
— Как переодетый принц, да?
Она опять широко открыла глаза.
— Принц? Ну, да, принц... Только почему...
Расправила рубашку, быстро надела ее, потом хватила чулки, юбки. И, низко нагнув покрасневшее лицо, говорила, сбиваясь и путаясь:
— Об этом нельзя говорить... зачем же? Я никогда не говорила... Разве я позволю?
Врач усмехнулся и два белых вставных зуба сверкнули у него ярко, как у волка.
— Ну, разумеется... А все-таки коньяк-то вкуснее уксусной эссенции, не правда ли?
Она молчала. Перестала одеваться, — должно быть, потому, что не могла совладать со своим волнением. Сидела, бессильно опустив руки.
— Нехорошо только врать своему принцу! — говорил врач, смакуя слова и улыбаясь. — Вот ты его уверяла, что для тебя теперь спать с другим мужчиной хуже всякой пытки, а мне сказала, что тебе все равно... чурбан или мужчина... Кроме скуки, ничего нет... Это, милочка, нехорошо.
— Так разве ему можно говорить, как другому... У него душа...
Хористка растерянно смотрела на Крундышева. Хотела что-то понять, сообразить тревожной работой растерянной мысли. И не могла, маленькая и беззащитная, как подстреленная птица.
— Кроме того, напрасно ты воображаешь, что твой Карпик не остался у тебя ночевать в первый раз, когда пришел, только потому, что он — принц. Это, знаешь ли, иногда и от других причин случается. Ну, просто не было расположения, например.
— А ты... ты молчи! — просила Свинцова и сухие глаза у нее покраснели. — Нельзя так говорить... Это грешно, стыдно... Ты, правда, дьявол...
И все ловила свою растерзанную мысль, старалась о чем-то догадаться, вспомнить.
Крундышев не спешил. Пересел на другой стул, поближе к хористке. Сел верхом и оперся на спинку стула подбородком.
— Так вот, милочка. Все это одна чепуха, иллюзии. И совсем твой Карпик не принц, и ты совсем даже его не любишь. Просто понадобилось тебе какое-нибудь местечко, где ты могла бы свою чувствительную душу изливать. Вот ты и подыскала этого безбородого юношу, — благо, он всему верит, что ты ему ни скажи. И историю с уксусной эссенцией ты нарочно подстроила. И все время, вообще, вела игру. Но я-то, милочка, тебя раскусил. Я старый, опытный волк. И вижу я тебя всю насквозь. Да-с.
— Лжешь ты... Неправда...
— Правда. Хочешь, расскажу тебе все, как было, шаг за шагом? С того самого дня, как ты вместе с ним ужинала и получила пять рублей процентов? И до...
— Аа! Знаю!..
Она не дала ему договорить и быстро встала. И, вместо тревоги и недоумения, в глазах у нее была теперь радостная уверенность.
— Знаю! Ты — сыщик. Он политический. — Карпик. И к нему иногда с обыском ходили. Вот ты опять был на обыске и прочел мои письма. Ты сыщик, шпион. И я тебя нисколько не боюсь, и ничего ты не знаешь.
Несколькими быстрыми, ловкими движениями надела лиф, застегнулась, потом подошла к зеркалу и взяла шляпку.
Крундышев понял, что подстреленная птица сразу окрепла и теперь вырвется. Все случилось не так, как он хотел, и, вместо удовлетворения и гордости, будет опять одна досада.
Надеясь еще на что-то, он загородил ей дорогу.
— Подожди. Ты глупа. Я совсем не сыщик. И никогда не читал твоих писем. Мне рассказал все он сам, — твой Карпик. И еще подарил вот это. Ты ему уже надоела. Видишь?
Вынул из кармана портрет и поднял его в уровень с ее глазами.
— Видишь?
Она вгляделась, опять густо покраснела, как в тот момент, когда он только-что сказал ей о картине. Было видно, как она дрожит всем телом, а вытянутые руки двигали пальцами и как будто искали оперы. Но это — только один момент.
Рассмеялась громко и вызывающе.
— Лжешь! Украл письмо, украл и карточку. Разве Карпик может? Он — святой, честный? Да ведь ты для него — грязь, нечисть. Он и пальцем не захочет прикоснуться к тебе. А ты говоришь — рассказал! Вор... Ступай к своим сыщикам, хвастайся перед ними... А я тебе не поверю! Пусти меня!
Врач раньше Свинцовой добежал до двери и заслонил ее спиной. Свинцова схватила его за борт пиджака своими сильными, цепкими пальцами. Пробовала оттолкнуть.
— Нет, подожди. Ты думаешь, это все? Я пошутил.
— Пусти меня! Подлец...
— Я пошутил. Лутугин ничего мне не говорил. И, вообще, никому ничего не скажет... никогда больше.
— Пусти!
— Еще рано. Я не сыщик, а врач. И я видел его сегодня вечером.
— Ты?
Цепкие пальцы ослабели. И когда Крундышев отступил и очистил ей дорогу, она не воспользовалась этим и не убежала.
— Зачем ты его видел? Разве он...
— Он умер, твой Карпик. Застрелился. Снес себе кусок черепа и теперь лежит в анатомическом подвале, на льду, совсем голый. Я буду его вскрывать.
В маленьком кабинете, во всем ресторане, во всем мире вдруг наступила тишина. В этой тишине каждое слово врача вылетало круглое, гладкое и тяжелое, и в стройном порядке, одно после другого, проникало куда-то глубоко в грудь хористки.