Она не спросила ничего больше и не вскрикнула, Тяжело и неуклюже опустилась на пол, и нервная судорога переламывала все ее тело.
— Теперь, веришь, да? Он застрелился. Вся стена, над кроватью, забрызгана кровью. Ты ведь знаешь, должно быть, эту кровать?
Она не отвечала. Извивалась на полу, как раздавленная, и ее расширившиеся, черные зрачки, должно быть, ничего не видели.
Крундышев нагнулся, смотрел на ее искаженное, сделавшееся безобразным лицо, на судорожные движения скорчившегося тела. Небрежно надетый лиф расстегнулся и виден был трехугольный кусочек кожи, — розоватой, матовой, с темной тенью. Врач перевел глаза на этот кусочек и чувствовал, как снова все его существо охватывается истомой страсти, нарастающей непреодолимо и буйно, — и туманится сознание жгучей жаждой удовлетворения.
В ослепнувших глазах, смотревших снизу, было все больше тоски и ужаса, и все сильнее привлекал Крундышева кусочек обнаженного тела. Обещая безумное, неиспытанное наслаждение.
— Он умер... и стена забрызгана... забрызгана его мозгами! — говорил он, не думая о словах, и нагибался все ниже. — Он умер... А я хочу тебя. Теперь хочу.
Замолчал, и несколько мгновений было слышно только его тяжелое, горячее дыхание и хрип Свинцовой. Потом схватил ее в охабку и бросил на диван, не обращая , внимания на ее беспорядочное, инстинктивное сопротивление. Грубо обнажил ее, мял и давил так, что она задыхалась. И рычал от наслаждения в то время, как она выкрикивала хриплые, бессвязные слова, подсказанные ужасом и отвращением.
Когда он оставил ее и поднялся с дивана, хористка молчала. Глаза закрылись. И ярко белели на посиневшем лице крепко стиснутые зубы.
Огни гасли. В саду было темно и пусто. За решетчатыми, фигурными воротами врач нанимал извозчика, долго торговался. Потом мягко покачивался на рессорах и, улыбаясь воспоминаниям, дремал.
Совсем посветлело. Продрогнувший ламповщик гасил фонари. За рекой выл фабричный гудок.
Часы отдыха кончились.