К книге
Личные песни об общей безднеVII. Домашняя топография. Последний гвоздь
88%
VII. Домашняя топография. Последний гвоздь
162

Моя бабушка, Анна Петровна, запрещала мне рисовать случайные физиономии и оставлять их где попало. Даже во дворе на снегу. Однажды её знакомый, вот так же, как я, — чертил каких-то чертей — просто так, за разговором, — а кто-то донёс в органы: «Троцкого рисует!» Или: собралась как-то на октябрьские праздники большая компания; крепко выпили, стали бороться на руках: «Ты будешь Троцкий, а я Сталин». Кто победил — неизвестно, но один из собутыльников донёс на обоих. Взяли всех.

А мама запрещала мне считать вслух вагоны мимо проезжающих электричек. «Потому что это — сбор шпионских сведений».

Мама тоже рисковала — слушая с друзьями некогда запрещённых Лещенко и Вертинского. Говорила: «Если б кто донёс — статья. Какая — пятьдесят восьмая».

В связи с его похоронами вот что я запомнил.

Утром мама — вся в слезах — поставила меня на подоконник под открытой форточкой — слушать прощальные гудки заводов и фабрик.

Пять минут молчания…

И тут мне приспичило:

— Хочу в уборную!

— Молчи, терпи! — говорила мама.

А ведь я терпел ещё до пяти минут молчания, когда мы стояли и молчали под траурную музыку из репродуктора, — долго терпел и ничего не говорил, а тут… Очень уж мне не хотелось огорчать плачущую маму, но я всё-таки сказал, что больше не могу. «Ну ладно, беги». Я слез, а мама продолжала стоять у открытой форточки по стойке смирно.

До сих пор не знаю — была ли это мамина личная выдумка или так поступали все. У открытой форточки по стойке смирно.

Тогда мы жили в 3-м Неглинном переулке — между Неглинной и Жданова (Рождественкой), рядом с Трубной площадью — Трубой, нашей Ходынкой.

Помню оцепление на ул. Жданова перед Рождественским спуском — солдаты и грузовики. «А в грузовиках — трупы лежат штабелями» — об этом по секрету сообщали очевидцы. Я вроде бы тоже был таким очевидцем, когда мама, отчаявшись прорваться к Колонному залу сквозь оцепление, решила спрятаться вместе со мной в одном из грузовиков — в кузове, под брезентом. Фронтовичка-мама думала: «Авось солдатики куда-нибудь вывезут». Но, приподняв брезент, увидела штабеля. Это зрелище ее отрезвило. Мы вернулись домой. Благо дом был рядом.

— Конечно, это было какое-то наваждение, — впоследствии говорила мама.

И всё-таки мы попали куда надо. Не в тот день, позже. На Красную площадь.

Вдоль Кремлёвской стены стояли траурные венки. Их можно было потрогать. Один венок показался мне особо примечательным — «от духовенства».

Помню, как я с трудом читал перекрученные на лентах надписи, как подошедший к нам милиционер попросил «маму с ребёнком поскорее покинуть площадь» и затем проводил нас туда, где народ не толпился.

Возвращаясь к этим событиям, всегда мысленно благодарю этого милиционера, хотя на Красной площади ничего такого не было, как было у нас — там, на Трубе. А что там было — я узнал не сразу. Говорили: «Давка… Вредители… Шилом в зад конной милиции… Сбрасывали в канализационные люки… Штабеля…» Потом перестали говорить — «распространять слухи».

Ещё эпизод. Замечаю, что портрет Сталина, всегда висевший у нас над письменным столом, вдруг исчез. Почему? Родители сказали, что со временем он пришёл в негодность — мухи засидели. Мне показалось, что родители от меня что-то скрывают.

Весну пятьдесят шестого. Решения двадцатого…

N. B. Когда-то трактирщик Паливец убрал портрет императора Франца Иосифа, ссылаясь на тех же мух. Наверное, история знает много похожих случаев.

Восемь лет спустя он был похоронен вторично, без человеческих жертв.

В отличие от первых похорон эти похороны были настоящими, потому что «тело усопшего наконец-то закопали».

Возможно, самым главным мероприятием в ряду «вторых» похорон оказалась публикация повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Говорили, что так был вбит последний гвоздь в гроб Сталина.

«Уходя на тот свет, не забудь выключить этот!» — когда-то я сочинил этот афоризм, пародируя надписи, висящие в наших коммуналках, вроде: «Уходя, выключай свет!» Или: «Стучи!» (звонок не работает) и «Не стучи!» (вёдрами).

Наш коммунальный быт на Неглинке был таким же, как и прочий московский, — все соседи жили в ущерб друг другу, но — в духе взаимовыручки. При этом: жгли в уборной газетку для оздоровления воздуха, а деньги и облигации хранили в ящиках с бельём.

Самым тесным и поэтому конфликтным местом коммуналки была кухня. Мне казалось, что «кухня — это заведенье для взаимного съеденья» — особенно во время предпраздничной готовки, где главным продуктом были скандалы, а не пироги.

После готовки я приглашался в комнаты Татьяны Филипповны и Ольги Дмитны. Там я получал тарелки с пирогами — для передачи моей бабушке, которая с ними не разговаривала и они с ней — также. А бабушка в ответ, молча же, передавала им свои пироги — через меня же. Потом они напоминали друг другу про тарелки, что тарелки «не к спеху», и их разговор возобновлялся.

Мне нравился этот обычай — одаривать друг друга пирогами после готовки: таким трогательным образом коммунальная этика охраняла свою систему от распада.

Мне всегда вменялось в обязанность выносить вёдра с мусором — по чёрному ходу — вниз, в подворотню, к ящикам «для отходов». Там я стучал вёдрами о край ящика — по возможности тихо, — но подворотня разносила этот стук на весь переулок. 3-й Неглинный. Не забуду и звук разнообразно закрываемых соседских дверей. Даже во сне я узнавал, чья именно дверь сейчас закрылась.

Говорят, в каждой коммуналке жил свой зэк и свой мент. В нашей — зэком был Владимир Миронович, дважды «сидевший» — «за спекуляцию». Тогда по разным экономическим статьям могла быть «привлечена» и вся наша квартира. Моя мама, например, подрабатывала тем, что втайне от фининспекции шила на заказ дамские платья, что запрещалось «как подрыв советской экономики и власти». Конечно, соседи могли бы настучать на маму, но и они — подрывали. У Татьяны даже был манекен — женский торс на роскошной подставке в стиле модерн. Татьяна его прятала за ширмой.

А милиционером у нас был Николай Васильевич, муж Татьяны Филипповны, майор МУРа на пенсии. Впервые о легендарной банде «Чёрная кошка» я услышал именно от Николая Васильевича — и о том, как долго он её выслеживал и никак не мог поймать, и о том, что их, «кошек», было несколько и одна орудует до сих пор. «Эх, Витя, всё в нашей работе держится на стукачах!» — печально говорил дядя Коля.

Припоминаю, как в комнате Владимира Мироновича мы слушали «Голос Америки», точнее его глушение — бу-бу-бу! Ходил Мироныч в отглаженных (в прачечной) сорочках и дорогих костюмах. Но кофе заваривал в мятой алюминиевой кружке — тюремной, — в которой он когда-то заваривал чифирь. Соседки жаловались, что Мироныч суёт свои грязные пальцы в их чистую соль и подворовывает: у кого — картофелину, у кого — морковку и лук. Схваченный за руку, нимало не смущаясь, Мироныч говорил, что он всего лишь одалживался — по-соседски.

Мне он также говорил: «Это твой соседский долг!» — когда я отволакивал его в уборную и там держал на толчке, чтобы он не грохнулся. «Соседский долг и гражданский!» — шутил Мироныч из последних сил.

В нашей комнате стоял «Рубин» — телевизор получше, чем мелкий соседский «КВН» с линзой. Поэтому наша комната, бывало, становилась общим для всей коммуналки просмотровым залом. И однажды — избой-читальней. Читали «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Некоторые думали, что повесть так и называется — «Один день Ивана Денисовича Солженицына». Потому что никто такого писателя не знал.

Ничего особенного в этой повести не было. Было — подробное описание рабочего дня одного рабочего (разнорабочего) за номером «Щ 854». Номер был пришит к шапке, телогрейке и к бушлату Ивана Денисовича.

Помню этот номер «Нового мира», обёрнутый в чертёжную кальку — его принёс папа со службы — всего лишь на одни сутки. Читали вслух, сменяя друг друга, вечером и ночью папа, мама, я, соседи: Алла, Наташа, Ольга Дмитриевна. Слушали: старенькие сёстры Татьяна и Анна Вячеславовна, Мироныч, некогда «сидевший»; заходил и бывший майор МУРа дядя Коля, присаживался. Не слушали Татьяна Филипповна и бабушка (болели). И младшая сестрёнка Аня (ей четыре) спала. Мне тогда было пятнадцать.

Вспоминается: «…Цезарь, каптёрка, кавторанг…» и ещё: «…ноги в рукав телогрейки, сверху бушлат, спим».

Конечно, можно сказать, что эта повесть была спущена к нам сверху — по указке Хрущёва. Но что могла сделать одна его указка без нашего личного желания? Никто ведь не заставлял нас читать до утра этот нелёгкий и не вполне увлекательный текст. О тяготах и простых радостях принудительного труда.

Понятно: ажиотажный спрос… Желающие прочитать «Один день» записывались в очередь, и ещё неизвестно, когда бы мы его прочитали, если бы папа не достал его вне очереди, по блату. Но — только на одни сутки!

Сейчас, с точки зрения прошедших лет, мне кажется, что в нашем коллективном чтении помимо просветительского смысла присутствовал ещё какой-то другой смысл, неочевидный. Какой? Очистительный? Покаянный? Медитативный? Знаю точно, что само по себе коллективное чтение возвращало нас к традициям XIX века — семейных чтений в дворянских усадьбах, как у Аксаковых. Уникальный случай в истории нашей коммуналки.

Засыпающий чтец передавал повесть «свежему». «Главное, — думали мы, — дочитать повесть до последней странички, изо всех сил довести дело до конца. Ничего, потом выспимся».

Предыдущая главаГлава 162 из 185Следующая глава