Я знал тебя, Москва, ещё невзрачно-скромной,
Когда кругом пруда реки Неглинной, где
Теперь разводят сквер, лежал пустырь огромный,
И утки вольные жизнь тешили в воде…
К этому широко известному стихотворению Брюсова я отношусь сугубо личным образом, потому что родился и вырос как раз у той самой Неглинной реки — пусть давно уже запрятанной в трубу.
Помню, всякий раз после сильного дождя тогда ещё необмелевшая Неглинка вырывалась из своей трубы и затопляла всю улицу — и подвалы, и первые этажи. Это стихийное бедствие воспринимали с радостью: мальчишки, которые могли плавать по улице на самодельных плотах, и вороватые завмаги, возымевшие случай списать свои грехи на сверхмажорные обстоятельства. Взрослые говорили: «Потоп — лафа для завмагов!»
Конечно, самым главным магазином на Неглинке был «Рыболов — охотник», где продавались недоступные для нас ценности: двустволки, трёхстволки, карабины, пневматические и мелкокалиберные винтовки, ножи складные и финки.
Продавалась там и дробь — калибром от мелких бусинок до крупного гороха (уже, наверное, картечь). Эту дробь так же, как и капсули для патронов, мы, бывало, украдкой прихватывали в горсть. Дробью мы стреляли из рогаток, а капсули клали на трамвайные рельсы. Старожилы Рождественского спуска наверняка помнят, какая вдруг раздавалась стрельба вслед едущему трамваю — «Аннушки» или № 1.
Рождественский спуск. Здесь стояла моя начальная школа — во дворе Рождественского монастыря (угол Жданова — Рождественки и Рождественского бульвара). Сохранившуюся до сих пор стену нашего монастыря можно увидеть и на картине Перова «Тройка»: трое ребят, мастеровых учеников, как сказано в названии, тащат тяжёлую бочку с водой — вверх по Рождественскому спуску.
Недавно я увидел фотографию того же места с фрагментом той же стены. Снимали в 2012 году: многотысячная (как мне показалось) колонна демонстрантов продвигается тем же путём — вверх по Рождественскому спуску — от памятника Пушкину к памятнику Грибоедову.
Жил я в 3-м Неглинном переулке, в доме 3. А в окне дома напротив, в доме 4, сидела девушка, всё время глядящая в моё окно. Её я помню ещё маленькой девчонкой с куклой на руках. Со временем она, конечно, изменилась, но по-прежнему глядела сюда, на меня.
Однажды эту девушку я показал своим гостям как достопримечательность моего дома, точнее — его вида из окна.
Гости говорили:
— Действительно, сидит, смотрит.
— А вот — исчезла.
— Смотри-ка! А она, оказывается, ходит.
— А ты думал, она парализованная?
— Ну, не обязательно… Смотри, опять села, смотрит. — Один из гостей помахал ей рукой. — Эй! — крикнул он. — Не реагирует. Оглохла? Слушай, а может, она — слепая? Вот и смотрит в одну точку.
— Нет, не слепая.
— А откуда такая уверенность?
— Оттуда. Я там был.
Был — в их квартире. Много лет назад. Мы тогда всем классом, а точнее — отрядом макулатуру собирали, ходили по домам: «Нет ли у вас старых газет и журналов?» Однажды какая-то женщина, открывшая мне дверь, сказала, что она меня знает. Ведь я — это тот, кто из окна напротив всё время смотрит в её окно.
Так же смотрел в её окно, но много лет назад мой родной дядька, дядя Юра, военный лётчик. Он развлекал её тем, что ловил голубей — прямо из своего окна, — расстелив на карнизе петлю из лески с накрошенным хлебом внутри петли. Поймав, он снова выпускал их на волю, высоко подбрасывая вверх.
— А ведь, бывало, во время войны, голубей — ели, потому что голод — не тётка, — неожиданно сказала женщина, — а это — моя дочь.
В глубине комнаты, у окна я заметил знакомую мне «эту» девочку. Она даже не повернулась в мою сторону, занятая своими делами, наверное — уроками, одновременно поглядывая в телевизор. Я понял, что этот-то взгляд я и принимал на свой счёт, сидя в окне напротив, за своим письменным столом.
Отсюда мой стол не был виден, но о нём можно было догадаться по настольной лампе, купленной моим дедом ещё в 20-х годах; диван был виден, но — наполовину закрытый оконной занавеской цвета морской волны, которая отсюда выглядела как бледно-салатная. И тут чья-то рука в моём окне задёрнула эту занавеску.
— Чья?
— В том-то и дело, что — чья-то!
Долго я стоял там как заворожённый, разглядывая своё собственное окно с доселе недоступной мне точки зрения. Одновременно и узнавая его, и не узнавая.
Хотя ничего особенного в этом зрелище не было — ну, окно с занавеской. А такая рука могла принадлежать кому угодно из нашей семьи.
Хоть мне, например.
— Не ходи за ворота! — строго говорили родители своим детям, играющим в нашем дворе. Говорили так по старой памяти, когда эти ворота действительно существовали как ворота — широкие створы, закрывавшие вход с улицы во двор. Потом ворота исчезли. Остались: подворотня, арочный проём и привратная тумба — напоминающие о воротах.
Возможно, поэтому все продолжали говорить так, будто они есть: «Ворота!» (подогнать машину к воротам, помойка за воротами, встретимся у ворот). Мы-то с друзьями говорили иначе: «Встретимся у болвана». Каменного. Так мы называли нашу привратную тумбу. Привратную — это неточное название (прЕвратную, как судьба). Точное — тумба приворотная. Но здесь ещё больше двусмыслицы: что за приворот? На что приворот? На порчу? На любовь к родным воротам — правильная догадка.
Сразу же, как только я демобилизовался из армии, мне приснился страшный сон: вхожу я в свою комнату на Неглинке не через реальную дверь, а через несуществующую, замурованную.
Раньше эта дверь вела в комнату Татьяны Вячеславовны. После её смерти выяснилось, что жила она в условиях, не соответствующих санитарным нормам, и что подселять туда никого нельзя, но наша семья имеет право присоединить её жилплощадь к своей.
Возвращаюсь к сну: в комнате я встретился с Татьяной Вячеславовной и её испепеляющим взглядом. Взгляд — угроза всему сущему. Ясно, что передо мной — нечистая сила и, чтобы она сгинула, её надо перекрестить. Так я и сделал, но Татьяна Вячеславовна не исчезла. Соображаю: перекрестить-то я её перекрестил, но как это надо делать правильно? — справа налево относительно нечистой силы или — себя? Пытаюсь повторить крестное знамение, но чувствую, что рука моя онемела — таково парализующее действие её ужасного взгляда. И тут я проснулся.
Смотрю: я лежу с поднятой рукой, пальцы мои сжаты в щепоть.
Признаюсь, что я презирал себя за этот сон. Клеветнический! Ведь Татьяна Вячеславовна всегда была человеком безобидным и — в силу своего воспитания и глубокой старости — чудаковатым. Помню, перед тем, как прийти к нам слушать Вана Клиберна по нашему телевизору или там же смотреть похороны президента Кеннеди на Арлингтонском кладбище, Татьяна Вячеславовна обильно пудрилась и надевала, как в концерт, самое лучшее, что у неё было, — горжетку с улыбающимися мордами двух мангуст. Знаю, в своё время к ней обращались: «Ваше превосходительство!» (несколько открыток на её имя до сих пор хранятся в моём письменном столе).
Ольга Дмитриевна, другая соседка, сказала, что подобные кошмары естественны для моей комнаты, потому что там некогда располагалась операционная её отца, хирурга. Раньше вся квартира принадлежала им. Здесь же отец Ольги Дмитриевны вёл частную практику. «А в перевязочную заселился Владимир Миронович!»
Известно, что Владимир Миронович «сидел» за спекуляцию гэдээровских бра и торшеров. Тогда по разным статьям могла быть «привлечена» и вся наша квартира. Моя мама, например, подрабатывала тем, что втайне от фининспекции шила на заказ дамские платья, а Ольга Дмитриевна незаконным образом расписывала анилиновыми красками ситцевые косынки.
Ещё соседка — красавица Ира, манекенщица из Дома моделей на Кузнецком Мосту. Она относилась ко мне как к младшему брату. Будучи первоклассницей, она помогала моей маме купать меня, новорождённого, в корытце на кухне.
Никогда не забуду, как Ира со словами «Знакомьтесь, ребята!» однажды ввела меня в свою комнату, где сидели знаменитые футболисты-торпедовцы: Валентин Денисов (полузащитник) и нападающие: Олег Сергеев и её главный ухажёр — испанец Немесио Посуэло. «Миша», — сказал он, пожимая мне руку. Кажется, он тогда собирался переходить в «Спартак». Потом мы все на Мишиной машине поехали в Лужники смотреть матч «ЦСКА» — «Динамо (Киев)». Когда армейцы забили гол, Миша с деликатными оговорками предложил мне вместе со всеми выпить по рюмочке чего-то крепкого. «Счастливец! — думал я про себя. — Безумный счастливец!»
Позже я узнал, что примерно в это же время Миша ухаживал и за Викторией Фёдоровой, актрисой, известной по фильму «Двое», тоже красивой девушкой. В связи с этим Миша низко пал в моих глазах — пример того, как мужская солидарность оказалась слабее коммунального братства.
Припоминаю, как в перевязочной Владимира Мироновича мы слушали «Голос Америки», точнее его глушение, сквозь которое иной раз прорывался голос диктора: «…премьер Хрущёв…» Про свою болезнь Мироныч шутил так: «Паркинсон — это не Моня с Молдаванки, но лорд английского парламента!»
Однажды, узнав о том, что меня будут показывать по телевизору, Мироныч обратился ко мне с неожиданной просьбой: специально для него подать с экрана условный знак, например почесав переносицу и слегка поклонившись. Я возмутился: все интонации и жесты давно уже отрепетированы и доведены до автоматизма. Какая тут может быть отсебятина?!
Однако на премьере (Шаболовка, прямой эфир) я только о том и думал, как бы произвести эти контрабандные действия. И — произвёл-таки!
Вся квартира наблюдала за моим выступлением, усевшись перед нашим телевизором, как в зрительном зале, в несколько рядов. Жаль, что тогда Мироныч сразу же задремал, а непосвящённые соседи будить его не стали. Несмотря на то что впоследствии этот спектакль не раз крутили в записи, Владимир Миронович своего знака так и не увидел. А ведь знак-то был!
Да, это неудобство — жить без горячей воды. Но — удобство — жить рядом с Сандуновскими банями. Туда, в соседний 2-й Неглинный переулок, можно было пройти за три минуты — через проходнушку в доме 4. Зимой, без пальто — пулей пролететь.
Сандуны давали правильное представление о том, что такое — жить по высшему разряду — плавать в бассейне. В низших разрядах бассейн не предусматривался. Но мне как любителю хорошо поплавать и понырять в нашем бассейне было тесно. Однажды (где-то в 1960 году) все купальщики выскочили прочь, и я остался в бассейне один — к счастью! — подумал я, — и ошибся. Оказалось, что причина несчастья — «лопнувшая труба с хлором». Среди отравившихся я был самым тяжёлым — более всех наглотавшийся хлорной воды и надышавшийся хлорным воздухом. Лежу, ничего не вижу, безудержно рыдаю — ожог слизистой глаза? Ни вздохнуть, ни выдохнуть — паралич дыхательных путей?
Слышу гулкие — с эхом — сочувствующие голоса и один осуждающий:
— Нехорошо ученикам ходить в высший разряд, неприлично!
Зато потом на формальный вопрос «Как жив?» я отвечал неформально:
— Погибал в Сандунах, как броненосец «Потёмкин»!
Ну не сам броненосец, а его макет — во время комбинированных съёмок. Его сам Эйзенштейн снимал, ещё до войны — в нашем бассейне! Так говорили банщики.
Могу ли я вслед за Брюсовым сказать, что помню Неглинку ещё «невзрачно-скромной»? И да и нет. Потому что моя невзрачно-скромная Неглинка — это именно та Москва, которая когда-то «в буйстве злобы сокрушила» старую Москву — с «флигельками», любезными сердцу Брюсова.
Я-то помню её обыденной, тихой и малолюдной. Ну, не такой шумной, как Новослободская. Другое дело — 1 мая и 7 ноября, — когда демонстранты шли по Неглинке к Красной площади и назад. С флагами, транспарантами, оркестрами! Тогда на улицу выносили покрытые белыми скатертями столы. С бутербродами, лимонадом и выпивкой.
А в обычные дни нашу скромную улицу украшали: швейцары в чёрных фуражках и ливреях с золотыми галунами. Они стояли по разные стороны Неглинного бульвара: один — у ресторана «Узбекистан», на нечётной стороне, другой — на чётной — у парикмахерской.
А также — денди Эдик, крашеный блондин в малиновом берете и в тельняшке. Таким его видели прохожие, когда он разгружал машины с продуктами — возле углового «Гастронома» на Трубной площади. Вне работы Эдик прогуливался по Неглинке в цилиндре и в крылатке до пят. На шее — полотенце вместо кашне, в руке — трость, настоящая.
И столетний дед Степан, чистильщик обуви. Сидел он в будке, рядом с нашим переулком, всегда — в замасленной кожаной шапочке, напоминающей шлем лётчика. У него были удивительные усы — нет, не сталинские и не будённовские. Усы, ни на какие другие усы не похожие. «Наверное, оттого, — думал я, — что у деда Степана было такое лицо — нездешнее». Много позже я увидел похожие усы — на фотографии Георгия Ивановича Гурджиева. «Я не армянин, — говорил дед Степан, — я — айсор!» Между прочим, хорошо помнил моего дедушку и хорошо о нём отзывался. Иногда, здороваясь со мной, спрашивал: «А как Павел?»
Радовало и большое полуциркульное окно на фасаде дома с магазином «Ноты» и «око циклопа» — круглое окно на самом верху фасада (однажды я там побывал, оказывается, там жили люди). Достоин похвалы и Госбанк — за скромность. Стоял он всегда за высокой чугунной оградой, в солидном особняке, но — где-то в глубине. И не лез в глаза прохожим: «Вот я — главный банк Советского Союза!»
Грел душу и далёкий взгляд на юг в сторону «Метрополя» — на майоликовое панно Врубеля. «И всюду запестрел бесстыдный стиль модерн» — это как раз там.
Оттуда же, из лирики Брюсова: «Фиолетовые руки на эмалевой стене». Ну чем не модерн? И чем — бесстыдный?
Наш переулок шёл вверх, в горку. Поэтому и дом был с неким уклоном. «Художественным» — так я стал говорить, поступив в 1963 году в школу-одиннадцатилетку с художественным уклоном. Школа стояла во дворе кинотеатра «Форум», с неправильным ударением на последний слог — фору́м.
«Форум молодёжи» мы говорили правильно. А кинотеатр — только «Фору́м»! Особенность местного диалекта.
Местная традиция: прогуливать ненужные уроки, отсиживаясь в «Форуме», на утренних сеансах.
Бывало, случались облавы: внезапно в кинозале вспыхивал свет и из кинобудки раздавался голос нашего директора: «Всем учащимся 50-й спецшколы немедленно встать и покинуть зал!» Многие поднимались — с характерным грохотом этюдников — деревянных ящиков с примкнутыми алюминиевыми ножками.
Известно, что впоследствии «Форум» дважды горел. Вопрос «Кто поджигал?» у меня не возникает.
Все московские художники знали «нашу Нину матерщинницу», продавщицу художественных товаров в киоске МОСХа на улице Жолтовского (возле Патриарших прудов). У Нины был своеобразный тик, судорога на нервной почве. В силу этого тика собранные Ниной в охапку тюбики, кисти и прочие худтовары вдруг вырывались из её рук и веером рассыпались в разные стороны.
— Мудак, бля! — всегда при этом она вскрикивала, не имея в виду никого конкретно. Все знали — тик.
Однажды я зашёл в этот киоск, чтобы купить нужные мне земляные краски — охру, сиену и умбру. Но в киоске, как назло, были только ядовитые краплак и изумрудка. Льняное масло и фисташковый лак.
— А ты используй говно, — посоветовала мне Нина, — оно того же спектра, коричневого. Только не забудь добавить туда льняного масла, для вязкости, и затем, когда оно высохнет, прокрыть его фисташковым лаком — для прочности.
Потом достала из-под прилавка дефицитную охру и сиену. Умбры действительно не было.
Меня она называла «сероглазеньким».
Эта табличка стояла на прилавке в магазине «Сыр», что на улице Горького: «Уважаемый покупатель! Вас обслуживает продавец Любовь Палачёва». Всякий раз, прогуливаясь по улице Горького, мы с друзьями заходили в «Сыр» — посмотреть, цела ли табличка. Любовь Палачёва! — сколько суровой и притягательной тайны в этом имени. И она! — нас обслуживает! А какая она? Крыска с короткой стрижкой? Томная красавица с длинными волосами? Ласковая бабушка? Злая старуха? Улица Горького давно уже сделалась снова Тверской, многое там перестроили, но магазин «Сыр» продолжал существовать на том же месте со своей Любовью Палачёвой и её не выявленным для меня обликом. Однажды, снова оказавшись там, я решился-таки спросить:
— Могу ли я увидеть Любовь Палачёву?
— Люба! К тебе пришли! — крикнул продавец в сторону подсобного помещения.
— Иду! — отозвался женский голос.
Послышались её медленные, приближающиеся шаги. И тут я струсил — сбежал. Ну её к лешему! С такой свяжешься…
Так говорили: «Встретимся у болвана!» Это значит — у приворотной тумбы. У фонтана! — в ГУМе. У баобаба! — на «Курской» (у широкой колонны, поддерживающей сводчатый потолок). У головы! — бюста Ногина на станции «Площадь Ногина». Под хвостом! — коня Юрия Долгорукого на площади им. Моссовета. Под рукой! — у того же Юрия и у деда — на «Белорусской». У трёх блядей! — трёх вокзалов на Комсомольской площади. У тех же трёх — возле скульптуры «Песня» на Цветном бульваре. У табла. На полгоры. В центре зала. В вестибюле у торца. Под козырьком. У нашего грибка. Возле конюшни — выставочного зала на Манежной лошади. Иногда так и говорили: вместо «площадь» — «лошадь». Получалось лучше, чем площадь. Например: Старая лошадь. Также нормально выглядит Пушкинская лошадь, непривычно — лошадь Хо Ши Мина. Загадка — Новоконная лошадь. Не всегда политкорректны Славянская и Грузинская лошади. Лошадь Революции, Красная лошадь — метафорические скакуны. Самые надёжные — Суворовская лошадь и Крестьянская. Песчаная лошадь — верблюд. Болотная лошадь — гиппопотам.
Шутили: «Живём между Пушечной и Пушкинской».
От моего дома до «Берлина» на Пушечной — 10 минут ходу. К слову, в самом «Берлине» я так ни разу и не побывал, знаю про его зеркальный потолок только из поэмы Вознесенского «Оза».
И так же — до Пушкинской — 10 минут. Туда я бегал в «Чертёжник» за ватманом, заглядывал в «Яму» — пивбар, бывал в «Полтиннике» — в 50-м отделении милиции, в Музыкальном театре им. Станиславского и в магазине «Мясо» (д. 5/6). Заходил и в подъезд возле «Мяса» — посмотреть на тайник, оборудованный американским шпионом Пеньковским, бывшим полковником ГРУ, расстрелянным в 1963 году. Тайник, как сообщалось в газетах, располагался по указанному адресу — за батареей парового отопления.
Нет, никто из нас так и не решился просунуть туда руку в поисках «спичечного коробка, замотанного медной проволокой».
А вдруг схватят? За руку?
Магазин «Рыба» на Петровке. Если кто-нибудь говорил, что, наверное, выкинут, то об этом узнавала вся округа: «Дадут! В рыбном дворе!» В этом, изолированном от магазина дворе скапливался прибывающий народ — самоорганизуясь в записях и списках. Известно, бывали записи и на руках, шариковой ручкой.
А в доме рядом — Петровка, угол Петровского бульвара — находилась наша детская стоматологическая поликлиника, впоследствии ставшая нашим вытрезвителем. В разное время мне пришлось побывать и там, и — увы — там.
«Увы — там» — из-за планового хозяйства: как-то возвращаясь ночью с вечеринки, я вдруг столкнулся — уже возле своего дома — с ментами, а у них — план по доставке в вытрезвитель — недовыполнен.
Помню нарисованного на стене зайчика с перевязанным флюсом, рядом доктор Айболит. Не успели закрасить или нарочно оставили — для пущего вытрезвления.
Утром, вернувшись домой, обнаружил у себя на подошве — не ботинка, а на моей биологической подошве — кусок прилепленного пластыря с цифрой 5, нарисованной чернильным карандашом. Понятно: где пятка, там и пятёрка. У меня и телефон был со смыслом: Б-3-69-23.
Дом политпросвещения на Цветном бульваре. Его задний фасад выходил на Трубную улицу, где когда-то в старом двухэтажном доме располагалась наша с Димкой Константиновым художественная мастерская — просторное место для живописных занятий и дружеских посиделок. Помню, тогда мы говорили «метафизика» — если пиво давали в нашем ближайшем угловом — и «диалектика» — если пива нигде не было, но говорят, что где-то скоро будет (или на Сретенке у «Лесной были», или на Земляном Валу, напротив «Новороссийска»).
Эта мастерская простояла бы в своём привычном для неё старом виде ещё лет сто, как и стояла до этого, если б рядом не возвысился Дом политпросвещения, который заслонил нам всё солнце. Отчего мастерская, подобно слабому звену в дарвинской дубраве, окончательно захирела: канализация её лопнула, стены её пошатнулись и мастерскую как угрозу прохожим сровняли с землей, вместе с вещами, не успевшими эвакуироваться.
Впоследствии Дом политпросвещения разделил судьбу нашей мастерской — его снесли. Жаль, что — впоследствии снесли, а не тогда, когда его только что построили.
Интересно, что даже снос такого вредного Дома-глушителя послужил причиной некоторых несчастий: однажды на его месте образовался провал, куда, говорят, заодно с автомобилями провалился и экскаватор. Историки тут же вспомнили, что в XIX веке здесь стоял имевший дурную репутацию трактир «Крым», с ещё более бандитским трактиром у себя в подземелье — «Адом». Дескать, одиозное это место, тёмное. Поздно вспомнили.
Несколько лет назад было принято решение построить на этом месте «многофункциональный комплекс», общей площадью более 100 тысяч квадратных метров, из коих половина — подземная.
Думаю: «Это сколько же времени и сил потребуется для сноса такого гигантского, вросшего в землю сооружения? И — какие катаклизмы повлечёт за собой его снос? И доживу ли я до того времени?» Ясно одно: мысль остановить нельзя. Ни прогрессивную мысль застройщиков, ни мою — обывательскую, ретроградную.
Наверное, о таком единстве и борьбе противоположностей когда-то говорили и в Доме политпросвещения: «Диалектика!»
Диалектика, которая на своём новом витке перешла в метафизику.
В том смысле, что пива теперь везде — хоть залейся.
В 1976 году нам сказали, что наш дом идёт под снос и его жильцы должны срочно переселиться по одному из пяти предложенных адресов. Это принудительное мероприятие мы понимали в смысле улучшения наших жилищных условий — без соседей, с ванной и с горячей водой.
При переезде было много чего разбито и поломано, в том числе пианино «Линдэ энд Вайнберг», дедушкино приобретение начала века.
— Эта рухлядь трещит по швам! — сказали грузчики, кое-как спустив пианино с третьего этажа на улицу. — В машину мы его загружать не будем: такое развалится — всех прибьёт.
Поставили в подворотне, за приворотной тумбой.