В следующие четыре дня я старалась глаз не спускать с Лоты.
После утренней прогулки – Лота слишком ослабела, ее сил хватало теперь только на то, чтобы пройтись по террасированному саду, и мы все подстраивались под ее крайне медленный шаг – моя бедная подруга удалялась в свою комнату ради дневного отдыха (так она это называла), а мы с мисс Элдерсон, обе невыразимо подавленные, усаживались в экипаж Лоты и ехали кататься. Прелесть пейзажа пропадала втуне, ибо между моими глазами и романтическими картинами неизменно стоял образ Лоты, которая дюйм за дюймом сдавала свои позиции смерти, упорствовала в намерении умереть.
Я приступила с расспросами к горничной Лоты: меня интересовало, чем молодая госпожа занята в полутемной спальне. Услышанное утвердило меня в подозрениях.
Мисс Хаммонд не любит, когда ее беспокоят, сказала горничная. Мисс Хаммонд спит очень крепко.
– Я прихожу в четыре пополудни, чтобы причесать мисс Хаммонд и одеть к чаепитию. Как правило, я застаю ее спящей.
– А дверь бывает заперта?
– В четыре часа – нет; в это время дверь почти всегда не заперта. Как-то я понесла телеграмму для мисс Хаммонд – вот в тот день дверь была на замке, – но, сколько ни стучала, мисс Хаммонд так и не проснулась. Пришлось ждать урочного часа.
На четвертый день после попытки открыть ставни я в обычное время собралась на прогулку, но, едва мы с мисс Элдерсон спустились в экипаже с холма, я сделала вид, будто внезапно вспомнила о крайне важном письме, которое должна срочно написать, и попросила спутницу отпустить меня на виллу и велеть вознице остановиться. Бедняжка тетушка, подавленная не меньше моего, объявила, что ей будет скучно одной, и экипаж пополз дальше, а я ступила на почти отвесную тропу, позволявшую добраться до дома за пять минут.
Тишина, которая встретила меня, едва я открыла парадную дверь, свидетельствовала о том, что дневная сиеста в разгаре. Вход затеняла маркиза, поэтому в холле было сумрачно, а уж коридор и вовсе тонул в тенях, однако в конце его маячила светло-серая фигурка – несомненно, Лота в своем утреннем скромном платье из индийского кашемира. Проскрежетал ключ в замочной скважине, раздался скрип тяжелой двери – и бледно-серую фигурку поглотила тьма.
Я выждала несколько минут и крадучись пошла по коридору. Дверь осталась полуоткрытой, и вела она в пустую комнату, но другая дверь, напротив камина, указывала на наличие смежного помещения. Мне были видны книжные стеллажи, слышны шаги – кто-то ходил по комнате взад-вперед, медленно, еле переставляя ноги; я слишком хорошо изучила эту походку.
Внезапно Лота обернулась, прижала ладонь ко лбу, словно вспомнив что-то важное, и поспешила к двери.
– Лота, это я, не бойся!
Она могла испугаться – ведь не ожидала меня.
Я же, пусть и коварно за ней прокравшаяся, была не до такой степени коварна, чтобы следить исподтишка.
– Ты здесь! – воскликнула Лота.
Я все ей выложила: и про свои подозрения насчет ее визитов в необитаемую часть дома, и про пагубный эффект, который эта мрачность, несомненно, оказывает на ее тело и дух.
– По-твоему, здесь мрачно? – переспросила Лота, как-то странно усмехнувшись. – А по-моему, прелестно. Другие комнаты не интересуют меня. С дедушкой было то же самое. Свои последние дни он проводил в этих старинных необычных покоях, окруженный старинными необычными вещами.
И Лота стала озирать комнату: с массивных стеллажей перевела глаза на черные и белые шкафчики, далее – на итальянский гобелен (от сюжета веяло жутью); наконец, как бы крадучись, ее взгляд добрался до венецианского зеркала, которое помещалось в нише. Высотой от пола до потолка, зеркало имело резную деревянную раму, но цветы на ней почти лишились былой позолоты.
От этого-то зеркала (на мой дилетантский взгляд, самого старинного предмета в комнате) Лота не могла оторваться. Зеркало так потускнело и замутилось, что, хотя мы с Лотой стояли от него на малом расстоянии, мне казалось, что ни нас, ни обстановку оно не отражает.
– Едва ли это причудливое древнее зеркало способно тебе польстить, – сказала я с потугой на беззаботность, невольно отмечая лихорадочный румянец ввалившихся щек и чрезмерный блеск глаз моей подруги.
– О нет, зеркало не льстит – но мне оно нравится, – ответила Лота.
Она шагнула к зеркалу и вдруг задернула темный бархатный занавес, закрыв, таким образом, и всю нишу между двумя массивными книжными шкафами.
Пока она не коснулась занавеса, я его не замечала, ведь этот край сильно вытянутой комнаты утопал в полумраке. Тяжелые ставни, по-прежнему запертые на двух створчатых окнах, были распахнуты на третьем окне, впуская мягкий теплый воздух.
Напротив ниши стоял диван. Лота села на него, скрестила руки; в ее взоре читалось упрямство.
– Ну и как ты находишь мое логово, Хелен?
– По-моему, хуже просто некуда.
– А вот дедуле эти покои нравились больше всех прочих в доме. Он здесь проводил почти все время – я знаю об этом от старого лакея.
– Без сомнения, эта блажь твоего дедушку и сгубила.
– Просто люди думали, что он дольше проживет, потому и винят старинную часть дома. На самом деле смерть пришла за дедушкой в назначенный срок, ибо день и час уже были прописаны в Книге судеб, когда дедушка приехал в Таджу. Дом не виноват; в тишине этих древних покоев – и только здесь – дедушка мог размышлять о неизбежном.
– Он был старик, прожил целую жизнь, а ты молода, и вся жизнь у тебя впереди.
– Вся! – эхом откликнулась Лота, и от ее усмешки сердце мое похолодело.
Я пыталась говорить обыденным тоном: не пугала, а лишь упирала на практические соображения. В библиотеке унылая атмосфера, убеждала я; здесь вредная книжная пыль, затхлый воздух, к тому же окна глядят на север. Притом очень нехорошо было со стороны Лоты всех обманывать и часами находиться к комнате, избегать которой велел доктор. Она вдруг неожиданно и беспощадно прервала мои увещевания:
– Довольно чепухи! Ты сама знаешь, Хелен, что мне суждено умереть еще до конца лета, и я знаю, что тебе это известно.
– Но ведь ты приехала в Италию здоровой; это уже в «Кущах» ты стала таять день ото дня!
– Здоровье было одной только видимостью. Недуг давно посеял свои зерна вот здесь. – Лота коснулась своей груди, в которой гнездилась пагуба. – Они проросли, только и всего. Не трать слов, Хелен; я буду проводить в библиотеке тихие часы до самого конца, как мой бедный дедушка. Скрываться я больше не собираюсь, лицемерить – тоже; это мой дом, и я вольна занимать любые комнаты, какие только пожелаю.
Порываясь встать с дивана – сей жест подчеркнул бы высокомерие речи, – Лота жестоко закашлялась. Я подхватила ее и некоторое время держала в объятиях. Она прильнула ко мне, даже дала ее уложить.
Сгустились сумерки; Лота все лежала пластом, силы все не возвращались. Тот день под сенью хмурого холма стал первым из целой череды своих жутких подобий.
С того дня Лота не гнала меня из библиотеки, но поставила условие: не вторгаться в ее грезы, не докучать разговорами, когда она надолго замолкает или когда ее клонит в сон. Так я и сидела у открытого окна с книгой или рукоделием, а она лежала на диване или бродила по комнате, скользя взглядом по книжным корешкам. Очень часто она замирала перед мутным венецианским зеркалом и всматривалась в свое отражение, более схожее с тенью.
Неужели, недоумевала я, Лота получает удовольствие, глядя на себя теперь, когда от ее красоты осталось так мало? Неужели ей интересно фиксировать фатальные изменения? Что она чувствует: горечь при виде своего заострившегося личика или настроена философски, как Мальборо[111], который, указывая на отраженного в зеркале старика – жалкую тень несравненной мужественности – воскликнул: «Когда-то это было человеком!»?
Не будучи в силах вырвать Лоту из лап унылого уединения, я утешалась тем, что имею эту привилегию – находиться при подруге, и что в моих силах облегчать физические страдания, доставляемые болезнью.
Капитан Холбрук уехал через несколько дней после того, как я обнаружила, где скрывается Лота; его отпуск закончился, он и так дотянул до последнего и едва успел вернуться в Портсмут, в расположение полка. Уезжал капитан Холбрук неохотно, полный опасений; при прощании со мной на вокзальчике у моря был очень встревожен.
– Употребите все возможности, чтобы увезти Лоту домой, как только позволит врач, – просил он меня. – Я уезжаю с тяжелым сердцем, но толку от меня все равно никакого. Что ж, буду считать часы до апреля. Лота обещала до нашей свадьбы оставаться в Саутси – совсем рядом от меня. Займусь поисками виллы для нее и мисс Элдерсон. Дело отвлекает от плохих мыслей.
Жалко было смотреть на беднягу, который в своем отчаянии хватался за любую обязанность, лишь бы укрепить связь с возлюбленной. Я знала, что капитан Холбрук создан для военной карьеры, но также знала, что он готов оставить службу, если так угодно Лоте, что скорее перечеркнет свой жизненный план, чем разлучится с нею хотя бы на несколько недель. Лота отказалась от этой жертвы, однако не перенесла дату венчания на более ранний срок, сколько ни уговаривал ее капитан Холбрук. Они могли бы пожениться в Сан-Ремо, и тогда он с полным правом увез бы Лоту в Англию и поселил в Вентноре, где ей было бы куда лучше, чем в этих ее итальянских райских «Кущах».
Итак, он уехал, а я без него чувствовала себя плачевно беспомощной и одинокой. Да, мне было одиноко даже в обществе Лоты, ведь между нами уже пролегли тени, родились тайны, страхом полнившие мое сердце. Сидя в библиотеке с Лотой (теперь она совсем против этого не возражала), я мучилась мыслью об уголках ее души, куда не имела доступа. На лице Лоты, казалось, была изложена некая печальная история, но прочесть ее я не могла. Порой я ощущала присутствие кого-то третьего, кто заслонял от меня Лоту: этим третьим была сама смерть.
Лота допустила меня в старинные покои; не скрывая больше, где проводит время, она ревниво оберегала свое одиночество, словно это была особая привилегия. Мисс Элдерсон по-прежнему считала, будто племянница между ленчем и обедом отдыхает в спальне, и, послушная Лоте, которая заявила, что экипаж и лошади не должны простаивать, каталась днем в экипаже. Недалекая старая дева была почти так же угнетена, как я, ибо любила Лоту ничуть не меньше, но, по натуре податливая, не могла противостоять стальной воле племянницы. В этом тандеме юное создание держало верх над созданием пожилым.
После отъезда капитана Холбрука здоровьем Лоты вдруг озаботился доктор. Он теперь расспрашивал Лоту в изменившейся манере, а при осмотрах не обходился без стетоскопа. Сами осмотры, еще недавно проводимые раз в неделю и как бы между прочим, сделались ежедневными, мне же было сказано, что случай мисс Хаммонд внезапно перешел в категорию серьезных.
– Появился реальный объект борьбы, – выдал доктор. – До сих пор были только нервы да фантазии.
– А теперь?
– Теперь очевидно, что поражены легкие.
С этого заявления начался новый этап печали. Смутные опасения сделались подтвержденным фактом. В те унылые дни и мрачные недели, что последовали за откровением доктора, все мысли, все желания и страхи, возникавшие у меня и у жалкой пожилой тетушки, были связаны только и исключительно с юным прелестным созданием, которое угасало на наших глазах. Из Канн прибыли две профессиональные сиделки-англичанки – наших дилетантских умений уже не хватало; мы же с мисс Элдерсон преданно служили Лоте, исполняя и предвосхищая все ее капризы, как умеет только истинная любовь.
Я сообщила доктору, где Лота проводит дни, и усомнилась как в своей, так и в его способности повлиять на больную:
– Ее будто что-то удерживает в этой библиотеке, а вы сами знаете, как трудно бороться с капризами, когда они вызваны недугом.
– Весьма занятный факт. Все мои тяжелые пациенты из «Апельсиновых кущ» почему-то предпочитали эту мрачную и холодную комнату.
– Говоря «тяжелые», вы разумеете пациентов, которых не удалось спасти?
– Да. К сожалению, их, в разные периоды владевших «Кущами», было в моей практике трое или четверо. Но волновать вас это не должно. Старые нездоровые люди перебирались на юг, чтобы прясть полуистлевшие нити своих жизней – нити, которые фатально истончились еще в Англии. Ваша подруга – дело другое: она молода, и ее здоровье могут поправить солнечный свет и целительный воздух. Только ей надо жить в фасадной части дома; впрочем, если ей так по душе библиотека, то и тут можно найти компромисс. Пусть она проводит там не дни, а вечера, и пусть камин будет затоплен к ее приходу. Сама по себе комната не сырая; при условии, что ставни закрыты, шторы задернуты, а температура поддерживается на должном уровне, библиотека не хуже других покоев в те часы, когда все равно не обойтись без искусственного освещения. Но днем мисс Хаммонд следует находиться на солнце – чем больше, тем лучше.
Я передала эти рекомендации Лоте, и та обещала их соблюдать.
– Просто у меня особые чувства к библиотеке, – объясняла она. – И ты, Хелен, не считай меня отшельницей, когда я говорю о своем желании уединиться, как я это делала, пока ты меня не выследила. В компании хорошо людям здоровым, а мне сейчас не до общения, даже с тобой и с тетушкой. Знаю, знаю, что ты хочешь сказать. Ты сидишь тихо, как мышь, не подаешь голоса, пока я сама с тобой не заговорю, но меня мучает и тревожит уже сама мысль о твоем присутствии, о том, что ты наблюдаешь за мной, думаешь обо мне. А что касается тетушки… Когда она квохчет надо мной: без конца передвигает подставку для ног, взбивает подушки, даже книгу за меня листает, – когда из лучших побуждений создает мне максимум дискомфорта, стремясь к обратному, я закричать готова. Видишь, я признаюсь в этом без стеснения. Так дай же мне час-другой полного одиночества, Хелен. Сиделка не в счет. В конце концов, ты будешь знать, что я под присмотром и что не умру внезапно, без зрителей этой маленькой трагедии.
Раньше Лота не произносила столь длинных и пылких монологов; результатом стал приступ кашля, сотрясший хрупкое изнуренное тело. Я обещала не мешать Лоте. Если в одиночестве ей спокойнее, чем со мной, даже когда я молчу, она имеет право на такой отдых. И мисс Элдерсон, конечно, с этим согласится.
Обе сиделки были молоды, энергичны и оптимистичны; обе привыкли к капризам больных. Я сразу четко разъяснила, что от них требуется находиться при мисс Хаммонд, не докучая ей ни словом, ни действием, и бдительно следить за ее телесным комфортом. С той поры Лота проводила вечера одна: читала или невесомой слабой рукой делала зарисовки. Всегда это были пейзажи, особенно нас очаровавшие во время катания или пеших прогулок (Лота помнила их уже довольно смутно). Периодически она бралась вышивать узор, который ей не суждено было закончить, и в ее корзинке для рукоделия такие клочки материи лежали ворохом.
– Читать она подолгу не может, а рукодельничает минут десять кряду, не больше, – сообщила мне сиделка. – Дремлет целый вечер, а то вдруг встанет, пройдется по комнате да и остановится перед этим тусклым старым зеркалом. Ей нравится в него глядеться, бедняжке, а ведь не может она не замечать, до какой степени поблекла.
– Она все замечает, и сердце у нее разрывается. Хорошо бы удалить из дома все зеркала, – сказала я, вспомнив, какой цветущий вид имела Лота всего шесть месяцев назад.
– А еще она перебирает дедушкины бумаги, – продолжила сиделка. – Чаще всего я вижу ее со старой рукописью.
– Наверное, это дневник покойного мистера Хаммонда, – сказала я.
– Пожалуй; только странно, что мисс Хаммонд интересуется записями старого джентльмена.
И впрямь это было странно. Впрочем, с тех пор как я переступила порог обреченного несчастьям дома, все фантазии и предпочтения Лоты казались мне странными. Даже в отношениях с женихом она не походила на других девушек. Она рассердилась, когда я сказала, что надобно сообщить капитану Холбруку об ее болезни: тогда ему, наверное, дадут отпуск, и он приедет хотя бы на несколько дней.
– Нет, – заявила Лота. – Не дай ему бог, увидеть меня такой. Я выглядела скверно, уже когда мы прощались, – хватит с Джорджа и этих воспоминаний. Сейчас я еще больше подурнела, и продолжаю дурнеть… О, Хелен, когда я думаю о неизбежном…
Она закрыла лицо руками, и ее хрупкие плечи стали вздрагивать. Лота рыдала. Не скоро смогла я ее успокоить, и отчаяние, которого Лота не сдержала, еще ужаснее казалось по контрасту с ее вечной бравадой.