О том, сколь ценят спиндлкумцы британскую драму (пусть даже представленную дрессированными львами), герр Прусиновски мог судить по ничтожному количество пустых мест в зале. Сыграл ли тут свою роль хан Тартарии, или микадо, или великая герцогиня Сельтерсвассербургская, или член городского совета, или же сказались сами достоинства шоу – вопрос спорный. Ясно одно: спиндлкумцы валили валом, и герр еще прежде, чем окончил чаепитие в кругу семьи, получил лестное известие: очереди ко входам в амфитеатр и на балкон растянулись до середины улицы.
– Еще бы годик-полтора таких сборов, Лиз, и я бы спокойно завязал с дрессурой! – воскликнул герр Прусиновски. – Сам бы театром руководил, своим собственным, где-нибудь в Суррее. Утомили меня эти зверюги.
– Притом они опасны, Уильям, – вздохнула миниатюрная Лиз.
(Так, по-домашнему, называли прославленного Рудольфа.)
– Не особенно, старушка моя. Все Робинсоновы повадки я уже изучил. Готов к любому его выпаду, а уж он – хитрейший из хищников от начала времен. Придешь нынче на представление?
– Конечно! Сяду в ложе, где-нибудь не на виду. И миссис Проджер со мной будет. Она купила билет, сама заплатила, как подобает леди.
Миссис Проджер, квартирная хозяйка супругов Прусиновски – дородная матрона лет пятидесяти, – вот уж два десятилетия сдавала комнаты «театральным».
– Ладно, Лиз, я пошел.
– Посиди со мной, Уильям. Там сейчас «Мельник и его люди»[36]; это часа на полтора, не меньше.
– Какое там! От силы на час. Ты могла бы уже и понять, что за люди ходят на мои шоу. Их интерес – львы, и только львы. А мне перед началом надо самому на львишек глянуть. Когда у меня бенефис, я всегда маленько волнуюсь. Прощай.
Герр Прусиновски выдал обычную отговорку: специально для жены, – ибо для артиста театр – это клуб, и трубочку, выкуренную «на воле», то есть в гримерке, Прусиновски предпочитал всем вкусностям, которыми за семейным чаем потчуют ручного укротителя. На самом деле за львов он не волновался. Джо Пурди, его помощник, служивший еще у великого Вомвелла[37], прекрасно заботился о животных.
Сборы в тот день были одни из самых лучших. Правда, в ложах оставались свободные места (не то что на памятном манчестерском представлении), зато амфитеатр походил на бурлящий котел, а балкон выглядел как сплошная масса физиономий, разгоряченных предвкушением, громоздящихся одна над другой без единого просвета, до самой железной крыши.
Пьесу «Мельник и его люди» можно было бы счесть пантомимой, даром что ведущий трагик, игравший Гриндоффа, надрывал глотку в слабой надежде поймать хотя бы листочек с венка, сплетенного из ветвей оливы, каковому венку следовало скоро упасть к ногам Прусиновски.
Сам Гриндофф не сжевал ни единого слога из своих реплик, не скомкал ни единой, даже мельчайшей, подробности своей роли – где надо, топал сапогом, порыжелым от глины, где надо, сдвигал брови, намалеванные жженой пробкой. Зато остальные актеры, не такие энтузиасты, халтурили напропалую, так что вся драма уложилась в один час десять минут семь секунд, если верить часам суфлера.
Последовала вдохновляющая увертюра под названием «Бронзовый конь», в ходе которой публика щелкала орехи, миг от мига делаясь нетерпеливее; наконец, занавес начали поднимать под медленную мелодию из тех, что взывают непосредственно к душам, и на сцене явились Браун, Джонс и Робинсон, живописно рассаженные на фоне намалеванных джунглей.
Зал замер – и в следующую секунду взорвался аплодисментами. Каждому щекотала нервы мысль, что эти три хищника ежесекундно могут ринуться в амфитеатр – ведь они же не привязаны! Мысль эта особенно приятной казалась зрителям райка. Браун, престарелый и немощный зверь, зевнул и потянулся, словно потревоженный во время послеобеденного сна. Джонс, по натуре игривый, дернул хвостом и прихлопнул мнимую муху. Робинсон же устремил взгляд на зрителей, словно и вправду понимал, по какой причине и кому они аплодируют, и ценил их одобрение.
Темп мелодии ускорился, вот она уже превратилась в бравурный марш, и тогда-то, под оглушительный пассаж, в коем были задействованы все оркестранты, на сцену вышел сам укротитель – широкоплечий, мускулистый, неотразимый в трико телесного цвета, подпоясанный алым кушаком, в леопардовой шкуре внакидку.
В кушаке был спрятан надежный шеффилдский нож, однако по виду герра Прусиновски никто бы не догадался, что укротитель вооружен.
Принимали его, как никогда прежде. Без малого пять минут он раскланивался и шевелил губами, словно в переизбытке чувств, и лишь потом смог начать представление. Ощупывая взглядом зрительный зал и ведя в уме подсчет заполненных мест, герр Прусиновски внезапно замер: его глаза остановились на конкретном кресле во втором ряду партера.
Тут надобно сказать несколько слов о первых рядах партера в Театре ее величества города Спиндлкума. Ни театр, ни город не назовешь аристократическими, потому-то, если место не забронировал сам мэр или некая особа, которой покровительствуют масоны, первые ряды партера не заняты, и напрасно покрывается пылью красная обивка кресел. Нынче же Прусиновски увидел трех зрителей. С одного края, рядышком, сидели две увядшие пожилые дамы в манто, а по центру, на том месте, откуда сцена просматривается буквально до дюйма, обнаружился мужчина зрелых лет, с лицом мертвенно-бледным, со светло-серыми глазами навыкате, с жидкими и гладкими рыжеватыми волосами и в безупречном фраке.
Его поза говорила о напряженном внимании: руки он положил на спинку впереди стоявшего кресла, а взгляд вперил в укротителя. При виде этого человека Рудольф Прусиновски на миг окаменел. Именно о нем рассказывал он сегодня своим приятелям. Чело укротителя покрыла испарина, однако он топнул ногой, сердясь на самого себя за глупый страх, пробормотал проклятие и занялся львами: выстроив зверей вплотную друг к другу, вспрыгнул им на спины и объехал сцену; украсив всех троих гирляндами бумажных роз, принудил проделать некие движения под танцевальный мотив (на афишах этот номер был заявлен как кадриль); продемонстрировал еще несколько трюков. Рыжеволосый из партера не дыша следил за каждым движением львов; за все время выступления он не поменял позы ни на волос, ни на долю секунды не отвлек взора от сцены.
Наконец настал черед гвоздю программы. Браун и Джонс отошли на второй план, а укротитель занялся Робинсоном (к слову, на афишах Робинсон фигурировал как «лев Молох, пожалованный Рудольфу Прусиновски владыкой Пенджаба). В финале этого номера укротитель раздвинул львиные челюсти и сунул голову в жаркую алую пасть.
Даром что в театр принесло каналью рыжего, даром что герр Прусиновски пережил приступ смертельного ужаса, само представление шло довольно гладко. Робинсон, он же Молох, сдерживал свой крутой нрав: позволив раздвинуть ему челюсти до предела, целых шесть секунд терпел человеческую голову на мокрой подушке своего языка, – так что занавес опустили под оглушительные аплодисменты. Однако бенефициант не спешил на поклон. Суфлер обнаружил его за кулисами – прислонившегося к стене, с губами белыми как мел.
– Видел ты когда-нибудь, как мужчину со страха трясет? – проговорил укротитель, причем голос его дрожал до такой степени, что слов было почти не разобрать. – Вот на меня погляди.
И впрямь его трясло и колотило, будто он был сражен лихорадкой.
– Экая беда! Что случилось, приятель? – спросил суфлер, больше заботясь о дружелюбности тона, нежели об изысканности выражения мысли. – Тебя там вызывают – зал как с ума свихнулся. Давай-ка выходи кланяться.
– Сейчас, вот только в руки себя возьму. Я своими обязанностями пренебрегать не привык, просто передрейфил: не чаял нынче живым остаться.
– Как же так? Звери вроде спокойны были.
– Да, кроткие, что ягнята, зато тип из партера – мой злой гений. Никогда раньше я не верил в приметы и все такое прочее – в привидения, например, – но этот, рыжий, запал мне в душу. Он только и ждет, чтоб меня лев загрыз, и, чую, дождется-таки!
– Скажи мне кто-нибудь такое про тебя, Прусиновски, – заговорил суфлер, – я бы нипочем не поверил. Всегда считал тебя здравомыслящим парнем.
Тем не менее суфлеру сделалось не по себе, ибо душа человеческая распахнута для неприятных ощущений подобного сорта.
– Идем, старина, – сказал он укротителю. – Они теряют терпение. – (Имелись в виду зрители, ибо зал ревел, требуя на сцену своего фаворита.) – Давай же. Тебе надо перед ними появиться.
Прусиновски отер влажный лоб, встряхнулся.
– Ты прав, – сказал он и последовал за суфлером.
Специально для него суфлер приподнял с одного боку тяжелый занавес, и Прусиновски выбрался на сцену, отвесил механический поклон и двинулся над оркестровой ямой, чтобы после еще нескольких поклонов скрыться в противоположной кулисе. Он шел, неотрывно глядя в партер. Рыжего там не было.
«Негодяй! – мысленно воскликнул укротитель. – Только бы не сбежал, пока я переодеваюсь, только бы мне перехватить его! Уж я бы дознался, кто он таков и что у него на уме».
Переодевание шло в великой спешке: Прусиновски буквально сорвал с себя облегающее трико, живо влез в обычный костюм и оказался у входа в суфлерскую будку прежде, чем подняли занавес ради финального водевиля. Прусиновски успел прощупать глазами партер: надеялся, что его злой гений вернулся на свое место. Кресло по центру второго ряда пустовало. Лишь две увядшие дамы обмахивались носовыми платочками в ожидании заезженного, глупейшего из водевилей.
Герр Прусиновски бросился к главному входу – вдруг рыжий там? Напротив театра размещалась таверна, где зрители (даже из партера и лож) любили освежиться бренди с содовой. Прождав на крыльце безо всякого толку, укротитель пересек мостовую и вступил в людный обеденный зал. Увы: рыжего не было и в зале.
Пока Прусиновски тщетно искал его глазами, на плечо ему легла дружеская ладонь.
– За восемь десятков уж точно перевалило, мальчик мой, – произнес голос де ла Зуша, чья щека еще по-юношески алела вермильоном, а верхняя губа шевелилась с трудом вследствие остатков клея, коим к ней совсем недавно крепились усы из конского волоса. – Почти до девяти дошло – так мне Тиддикинс сказал, – а уж он зрителей да выручку считать умеет не хуже любого из наших. Ты, поди, доволен?
– Да, старина, спасибо, – рассеянно ответил укротитель. – Думаю, сборы и впрямь недурны.
– Думает он! Тут и думать нечего. Пока мы «Мельника» давали, амфитеатр потные лбы отирал. Ну и пекло же нынче было – а в пекле, сам знаешь, у человека горло пересыхает, потому пиво с элем, что ты нам проставил, очень даже кстати пришлось. Фиц Реймонд так в оловянную кружку углубился – я думал, и не вынырнет. Он еще от жженой пробки физиономию не отмыл, Гриндофф-то наш, а каков педант? Сам себя не слышит из-за гама, а знай роль шпарит. Кстати, Пруси, ты вроде на ужин приглашал? Так как насчет ужина, а?
Это уже было сказано вкрадчивым тоном. С минуту Прусиновски непонимающе взирал на де ла Зуша, затем бросил с небрежностью:
– Ужин? Ну конечно, он будет. Я и забыл.
Тут благородное выражение сползло с физиономии де ла Зуша, а на его открытый лоб легла тень недовольства.
– Все в порядке, – продолжил бенефициант. – Ужин заказан на двенадцать часов ровно. Я заранее озаботился – предвидел, что сборы будут хорошие.
– Ты джентльмен, Прусиновски! – воскликнул де ла Зуш. – У тебя благородство врожденное, и ежедневные сношения со всякой швалью не принижают твоего возвышенного разума. Ровно в двенадцать, стало быть. Побегу домой, сменю воротничок. Ты, кажется, гуся поминал?
– Говяжья вырезка на разогрев, жареный гусь под занавес, – рассеянно произнес герр Прусиновски.
– Дело в том, что из всего пернатого племени я более прочих уважаю гусей, когда речь об ужине заходит, – пояснил статист. – Au revoir[38].
Он удалился, дивясь молчаливой угрюмости человека, которому удалось за вечер сделать сборы на восемьдесят с лишним фунтов.
Герр Прусиновски тоже покинул таверну и вяло двинулся вдоль по улице. Еще не пробило и одиннадцати. В запасе был целый час, который Прусиновски мог употребить по своему усмотрению. В обычных обстоятельствах он, пожалуй, отправился бы домой, перебросился бы словцом-другим со своей «старушкой», прихорошился бы, но сегодня ему не хотелось видеть жену. Она мигом поймет, что дело неладно; начнутся расспросы – а о том, как потряс его рыжий своим появлением в театре, он, Прусиновски, не распложен говорить ни с кем – даже с Лиззи. Он свернул с шумной улицы, на которой находился Театр ее величества, на улицу хотя и широкую, но тихую, патриархальную. Застроенная георгианскими особняками из красного кирпича, она вела к набережной; магазины попадались редко, но зато все, как один, были первоклассные. В этот час здесь царствовала тишь. Полная луна щедро проливала свет на просторные тротуары и пустынную мостовую, а вдали, по мерцанию воды, угадывалось море.
Лишь один магазин был открыт – табачная лавка на углу. Прусиновски запустил руку в карман и припомнил, что нынче вечером позволил мистеру Фицу Реймонду опустошить свой кисет. Он зашагал прямиком к табачной лавке. Когда он пересекал мостовую, из лавки вышел некто и медленно направился в сторону набережной. С одного взгляда опознав прохожего, Прусиновски ринулся за ним. Конечно, это был зритель из партера; под луной его долговязая фигура выглядела угловатой, однако налет джентльменства сохранялся.
Вполне понимая, что сейчас совершит непростительную грубость, Рудольф Прусиновски и не подумал остановиться. Этикет его не волновал. Он твердо решился догнать рыжего. Он поступил бы так и в любых других обстоятельствах.
– Прошу прощения, – начал он, оказавшись у незнакомца за спиной. – Не вы ли сегодня смотрели представление в Театре ее величества?
Рыжий обернулся – теперь двое стояли лицом к лицу. Физиономию рыжего нельзя было назвать располагающей, ибо ее много портили неестественно длинный подбородок, землистость кожи, бледные выпуклые глаза и жидкие прилизанные волосы, причем сходство с мертвецом при лунном свете только усугубилось.
– Верно, я был нынче в названном вами театре. Боже! Да ведь вы и есть укротитель львов; – я не ошибаюсь? Вот так случай!
Рыжий говорил спокойно, тоном самым обыденным – и тем почему-то особенно действовал на нервы Рудольфу Прусиновски. Видимо, дело тут в сверхчувствительности актеров – даже тех, что подвизались в низких жанрах.
– У вас до меня дело, герр Прусиновски? – вопросил рыжий, поскольку наш укротитель с минуту таращился на него растерянно и беспомощно, словно разбуженный лунатик.
– Я… я хотел узнать… – начал он, делая над собою усилие, чтобы собраться с мыслями. – Вы не впервые на моем шоу. Я видел вас пять лет назад в Манчестере: вы тогда занимали ложу, – и это был мой бенефис.
– Правильно. Поздравляю вас, мистер Прусиновски: у вас превосходная память. Тем вечером, в Манчестере, вы были на волос от гибели. Один из ваших львов внезапно вышел из-под контроля.
– Да, – угрюмо ответил укротитель, – прохиндей Робинсон. Я дал слабину, он это почуял, и я вправду едва не погиб – чем немало вас разочаровал, не так ли?
– Извините, я не понимаю, что вы имеете в виду.
– Вы тогда вообразили, что мне конец, верно? Отвечайте! Я хочу знать, зачем, с какой целью вы явились на шоу сегодня, – хочу знать ваши мотивы!
– Мотивы? – повторил рыжий. – По-моему, они вполне очевидны. Люди ходят на подобные шоу, да и на шоу вообще, с целью развлечься.
– Другие люди – да, пожалуй, но только не вы. Я умею читать по лицам, и ваше лицо я наблюдал почти так же внимательно, как вы наблюдали мое. У человека, который пришел развлечься, выражение совсем иное.
– Э, да вы, мистер Прусиновски, совсем по-особенному на вещи глядите! – ответил рыжий, в раздумье потирая свой костистый, гладко выбритый подбородок. – Впрочем, не стану скрывать: я действительно весьма интересуюсь укрощением хищников. Я нигде не служу, а средства позволяют мне жить в свое удовольствие и путешествовать, не смущаясь расходами. Согласитесь, что для человека, который ничем особенным не занят, естественно интересоваться какой-нибудь чуждой для него сферой деятельности. Я вот увлекся представлениями с дикими зверями. Был один укротитель, Грин, – возможно, вы о нем слыхали. Так вот, я семнадцать раз подряд ходил на его шоу. Он крайне занимал меня.
– Насчет Грина мне все известно. Бедняга погиб в лапах своего же тигра, на котором изрядно заработал.
– Увы, – подтвердил рыжий. – Я был тому свидетелем.
Герр Прусиновски содрогнулся.
– Так я и думал. Да, именно так. Вы уже отведали крови.
– Честью клянусь, вы изволили выразиться весьма неприятным образом. Я смотрю на подобные вещи исключительно с художественной точки зрения. Общеизвестно, что люди вашей профессии рано или поздно становятся жертвами таких инцидентов. Раз уж вы требуете откровенности, я вынужден сознаться: действительно отчасти мой интерес основан именно на этом факте. Мне понятна страсть римлян – от императора до вольноотпущенника – к гладиаторским боям. Я сам питаю слабость к классике и горжусь тем, что мои вкусы некоторым образом сближают меня с классической эпохой.
– Половины из того, что вы тут наговорили, я не понял, – резко оборвал герр Прусиновски. – Надеюсь, Господь меня сохранит и больше я вашей физиономии не увижу.
– Что? Почему?
– Потому что вы мерзавец, кровь у вас змеиная, и вы мечтаете поглядеть, как меня лев растерзает.
– Дражайший герр Прусиновски, что за речь, что за слова! Будь я вспыльчив, я бы вам не спустил. По какому праву вы приписываете мне столь низкое желание – увидеть, как вы погибнете в когтях одного из ваших хищников? Однако, если вам суждена подобная смерть – а я надеюсь, что это не так, – тогда я готов сознаться: мне действительно хотелось бы стать очевидцем этой катастрофы. Вам ведь все равно, не так ли? Ну а мне было бы любопытно. Вы тоже идете на набережную? Нет? Тогда доброй ночи.
Он церемонно приподнял шляпу и двинулся к мерцающей полоске воды, оставив ошеломленного укротителя столбом стоять посреди мостовой.
Да, все подтвердилось: рыжий и впрямь оказался из тех, кого влечет внезапная гибель человека.
Ужин во «Льве и ягненке» – небольшом уютном пабе, до которого от театра было всего пять домов и который пользовался популярностью у актеров, – удался с гастрономической точки зрения, но веселой пирушкой не стал. Гонорар нашему укротителю заплатили отличный. Герой дня заказывал все новые напитки, и они, заодно с деликатесами, употреблялись столь скоро, что любо-дорого было глядеть. Однако настоящего оживления за столом не получилось. Ничто не могло развеять мрачности герра Прусиновски. Как ни старались актеры отвлечь его от тяжких мыслей, их болтовня, хохот, скабрезные истории и бесконечное подтрунивание друг над другом (подтрунивать настроен мозг каждого актера, и занятие это в закулисье не приедается) – все пропадало втуне. По временам Прусиновски словно готов был воспрянуть духом – дал пару остроумных ответов, метнул в трагика, изысканного Фица Реймонда, крабьей клешней, когда сей великий артист вступил в полемику, и сунул черенок сельдерея за шиворот зазевавшемуся де ла Зушу. Но то были слабые, жалкие потуги. Незаметно разговор сошел на нет, и пирушка, которая при других обстоятельствах продолжалась бы до зари, сама собой свернулась ровно в два часа с четвертью.
Суфлер, мистер Уорбек, возвращался домой с Тиддикинсом и де ла Зушем; он и поведал им, что произошло, когда дали занавес.
– Прусиновски парень что надо, таких поискать, – сказал он в заключение, до самого нутра прогретый джином с водой. – Он мне по сердцу; будь он даже брат мой родной, и то бы я его сильнее любить не мог. Да только, боюсь, вот здесь у него, – многозначительно постучал себя по лбу мистер Уорбек, – не все ладно.
– Крыша поехала, – прокомментировал мистер Тиддикинс.
– Идея фикс появилась, – заключил мистер де ла Зуш.