«Только сегодня! Заключительное выступление! Герр Рудольф Прусиновски и его дрессированные львы! Не пропустите бенефис герра Рудольфа Прусиновски, которого почтили своим особым покровительством ее величество королева Виктория, император Китая, хан Тартарии, его светлейшее высочество великий герцог Баденский, Саймон Муддлбрейн, эсквайр и член парламента, мэр Спиндлкума вместе с городским советом, а также прочие августейшие особы, слишком многочисленные, чтобы называть их поименно. Не опоздайте на заключительное выступление! Спешите видеть львов Рудольфа Прусиновски, фаворита коронованных особ и представителей европейской элиты. Бесподобный Прусиновски имел честь выступать перед микадо Японии. Великая княгиня Сельтерсвассербургская наградила герра Прусиновски орденом Красного и Черного. Не пропустите шоу! Всемирно известный Рудольф Прусиновски и его дрессированные львы!»
Вышеприведенные фразы, напечатанные гигантскими черными буквами по желтому полю, а также многие им подобные (в коих буйная фантазия, сдобренная опытом на артистическом поприще и спрыснутая отрезвляющим настоем фактов, углублялась в страну выдумки буквально на считанные шажочки), красовались на стене Спиндлкумского театра ее величества, на улицах и рыночной площади, на променаде и даже в трущобах. Спиндлкум был крупным промышленным городом, его продукция имела важное экспортное значение, а торговля шла как сушей, так и морем, вследствие чего в Спиндлкуме имелось целых два театра – Королевский театр помещался в элегантном здании неподалеку от променада, в переулке, и мог похвалиться крытой каменной галереей, кою венчал бюст Шекспира. Этот театр посещали пожилые граждане, которым дороги были традиции, заложенные самим Эдмундом Кином[30]; эти стены застали Макреди[31] и Харли[32] еще до зенита, в бытность их актерами постоянного репертуара. Однако на памяти человеческой ни один импресарио не получил здесь ни монетки. Что до Театра ее величества, тот занимал здание просторное, похожее на амбар, с высокой крышей, поддерживаемой металлическими балками, с ложами в три яруса и с балконом, расположенным на высотах поистине альпийских, которые из обширной долины амфитеатра казались недостижимыми для смертных. Театр ее величества был для импресарио золотым дном. Билет в амфитеатр стоил шесть пенсов, на балкон – три пенса, и поэтому зрительный зал никогда не пустовал, а по понедельникам и субботам жизнь там буквально перекипала через край. Завсегдатаи были требовательны, но в целом снисходительны; пьесы им нравились полные энергичных действий, от актеров они ждали жестикуляции, поз и гримас. Театр ее величества привечал звезд – каждому светилу отдавая должное. Если в течение одной недели бурные аплодисменты срывали дюжий Отелло и громогласный Гамлет, то на неделе следующей зрители с замиранием сердец наблюдали кульбиты семейства акробатов, или рвались увидеть мистера Реджинальда Монтморенси и прославленную кобылу Черную Бесс в феерической драме «Дик Турпин»[33], или мгновенно расхватывали билеты на синьора Полони с его полосатой зеброй из прерий.
У низенькой ограды, аккурат напротив служебного входа в Театр ее величества, сидел, развалившись и задумчиво покуривая трубку, болезненно-бледный мужчина. Подбородок его был выбрит до синевы, волосы подстрижены бобриком, взгляд отдыхал на желтом поле огромной афиши. Вокруг него теснились прихлебатели: все, как один, тоже с трубками, синюшными подбородками и короткими стрижками, они представляли собой некрупных светил театрального небосклона, постоянный состав местной труппы, ныне чуточку отодвинутый в тень дрессированными львами. В период гастролей прославленного укротителя этим персонажам надлежало ежевечерне играть «закусочный» водевильчик, хотя публика в ожидании «главного блюда» – львиного шоу – проявляла нетерпение, а порой и насмехалась над актерами.
– Уж это их наверняка проймет, – выдал герр Прусиновски после паузы (для иностранца он превосходно говорил по-английски, хотя почему-то не усвоил лексикона аристократических и эстетских кругов). – Микадо – тот прямо в яблочко, а?
– Первый класс, – согласился мистер де ла Зуш, статист. – А микадо твой – он, поди, славный парень?
Герр Прусиновски воззрился на вопрошавшего, и в его задумчивых глазах появилась спокойная насмешливость.
– Ты вроде не юнец зеленый – неужто воображаешь, будто я с микадо встречался? – отчеканил герр, выколачивая трубку. – Я в этой самой Японии отродясь не бывал. Из всего японского только о японских свечах слыхивал. А микадо – он, брат, лишние вопросы живо отметает. Попробуй-ка кто-нибудь усомнись на его счет! То же самое хан Тартарии. Эта пара – хан и микадо – у меня всегда идет для заключительного представления. С королевой вообще все законно. Я раз выступал перед дворцовыми слугами, так мне сам личный ее величества писарь целых пять фунтов отвалил. Вот это я понимаю – непосредственное покровительство.
– Тебя, поди, нынче овации ждут, дружище, – фальцетом вставил мистер Тиддикинс, комедийный актер, человечек малого роста.
– Еще бы, Тиддикинс. А если сборы перевалят за восемь десятков, я всю компанию ужином угощу.
Послышались жидкие хлопки.
– Горячим или холодным? – уточнил мистер де ла Зуш.
– Горячим, – ответил укротитель. – Холодная курица? Ветчина? Слоечки, булочки да прочая дребедень? Сами их ешьте. А я на разогрев велю подать говяжью вырезку, а под занавес – жирного гуся. На сцене пирог с телятиной, в кулисах копченые стейки, в массовке целая гора овощей – таких, знаете, с дымком, – да еще стилтон со слезой, а декорации – миска салата. Ну и шампанского будет – хоть залейся, и бренди с водой, конечно, чтоб это все добро в желудках улеглось. Вот чем я вас попотчую, друзья, вот какой пир закачу во «Льве и ягненке», если только нынче перевалит за восемь десятков при половинной цене за ложи.
На сей раз аплодировали с большим энтузиазмом.
– А что я всегда говорил? Что ты, Билл, отличный, компанейский парень! – подытожил мистер Тиддикинс. – Говорил, говорю и еще повторю.
Тут следует заметить, что мистер Тиддикинс, обращаясь к знаменитому Рудольфу, использовал ласковое прозвище Билл исключительно на правах друга.
– Надо же, как публика любит этих бестий! – протянул мистер де ла Зуш, словно обмозговывал для себя возможность податься в укротители. – Ты, Прусиновски, здесь третий сезон выступаешь, а твое шоу еще не приелось. Валом валит народ; поневоле заподозришь, что людям за удовольствие глядеть, как бедный артист жизнью рискует каждый божий вечер.
– Нечего и подозревать – все так, – ответил герр Прусиновски. – Если б я не рисковал, если бы на арене тишь да гладь была – кому бы сдались мои львы?
– Неужто тебе страх неведом? – спросил статист. – Только не подумай: я знаю, что ты храбрец, что со львами управляешься, как с тройкой полосатых котов, ну а все же? Бывает ведь, что и у самых отважных нервы сдают. Скажи, Прусиновски, случалось тебе передрейфить, а?
– Один раз было, – проговорил укротитель. – Я тогда решил, что мне конец.
Он вдруг сделался хмур и даже мрачен – так подействовали на него воспоминания, пробужденные вопросом статиста.
– Один только раз, – повторил Прусиновски, – и дай-то Господь, чтоб оно больше не повторилось! Ведь когда наш брат укротитель струхнет, тут ему впору и с самой жизнью прощаться.
– Да как же такое вышло, друг? – спросил мистер Тиддикинс.
Герр Прусиновски, набивавший трубку, прекратил процесс. Было четыре часа пополудни, город плавился в июльском зное, репетиция закончилась, слуги ее величества, сиречь труппа одноименного театра, уже пообедали, каждый у себя на квартире, и до чая заняться им было абсолютно нечем, ибо актер такого пошиба, как правило, питает стойкое отвращение к семейному очагу.
– А вот как, – начал укротитель, но тут же взял паузу, чтобы после этой прелюдии в три слова сделать несколько затяжек впрок. – Пять лет назад я гастролировал в Манчестере; вечер был заключительный – мой бенефис, вот как нынче.
Последовала новая пауза, заполненная еще рядом затяжек.
– Гастроли мои шли как по маслу; не припомню, чтобы когда еще на таком кураже выступал. Монет полны карманы – билеты продавались на ура; в бельэтаже ни местечка свободного.
Я между репетициями домой забегал, деньги жене отдать – а квартиру мы тогда наняли возле самых трущоб. Вот прихожу, а жена и говорит: «Послушай, Билл, ты словно зачарованный сейчас, и мне это не по сердцу. Была у меня подруга-шотландка, так вот она бы тут живо усмотрела дурное знаменье. Не к добру это, Билл». – «Ах ты глупышечка моя, – говорю я в ответ. – Если и есть тут знамение, так лишь одно: что будет нынче в зале яблоку негде упасть! Даже ты уголка себе не сыщешь, если надумаешь на меня поглядеть». Она редкая женщина, моя хозяйка – всегда ходит на представление.
Мистер де ла Зуш и мистер Тиддикинс, каждый своим «угу», подтвердили, что им известна сия подробность семейной жизни герра Прусиновски. А он еще с минуту курил, и лишь затем продолжил рассказ.
– Тогда жена и говорит: «Есть ведь семейная ложа! Там места полно, рядом суфлерская будка, и редко когда эту ложу выкупают, вот разве приедет итальянская опера или Чарлз Мэтьюс[34], или еще кто из ряда вон выходящий». А я ей отвечаю, этак посмеиваясь: «Нет, душенька, ложа занята». – «Как! Неужто выкупили?» – «Не далее как нынче утром, за три фунта три шиллинга, из них тридцать шесть пенсов наши с тобой». В Манчестере, как и здесь, половина дохода мне причиталась в чистом виде. Лиззи – так мою жену звать, ну да вы знаете – ужас до чего гордилась, что на моем выступлении в ложе будет такая публика; и то верно, не каждый, кто ложу выкупает, охоч глядеть на диких зверей. По ложам все больше ученые люди сидят, набожные; им представления вроде моего не по нраву. Но вот если рассудить – во львах поучительного много, особо когда наш брат голову в пасть сует. Недаром же и в Священном писании львы сплошь и рядом помянуты. И все равно ложи обычно не для такой публики, которой весело глядеть на хищников. Потому моя Лиз так гордилась, что у меня еще и бельэтаж заполнен.
«Неужто, – говорит Лиз, – сам мэр с семейством ложу выкупил?» А я в ответ: «Нет, не мэр, а какой-то джентльмен не из местных, имени не знаю».
Настал вечер – такой же душный летний вечер, как нынче. Сначала, понятно, комедийку пустили – из тех, в каких и вы, друзья мои, играете: одна болтовня, зрителям невтерпеж, шумят, галдят, актерам самих себя не слыхать. Но они до конца дошли, молодчаги; там увертюрка коротенькая, и вот занавес поднимается. Три льва в джунглях, музыка этакая зловещая, чтоб всех проняло, чтоб меня встретили как подобает.
Звери мои вам известны – я и тогда с этой же троицей выступал. Браун, Джонс и Робинсон их звать. Миляга Браун – безобидный, у него уж и зубы все повыпали, вреда от него не больше, чем от старого осла; Джонс – тот еще плут, но и от него подвоха я не жду. К кому доверия нет, так это к Робинсону; вот уж бестия! Сейчас руку тебе лижет, а через миг возьмет и голову откусит.
Встречали меня – лучшего и не пожелаешь. Раек все ладоши отбил, да и у меня, как зал взглядом окину, отмечу, что народу – битком, так голова и кружится. Может, конечно, из-за жары: в зале было что в твоей печке. Может, я малую малость перебрал, меня ведь с утра угощали, да и сам я проставлялся. Короче, шла у меня голова кругом, будто у новичка-простачка, даром что я артист опытный.
И вот бросил я взгляд на эту самую ложу: любопытно ведь, кто ее занял. А там один всего человек, лет пятидесяти или около того. Физиономия как у мертвеца – бледная, землистая, верхняя губа будто втянута, нижняя челюсть выпирает, волосы жидкие, рыжеватые, прилизанные, на пробор расчесаны. Одет в черный фрак, галстук белый – все честь честью. И верите ли, друзья, только я его увидал, меня так всего и передернуло – такая жуть взяла.
– Было бы чего бояться, – бросил мистер де ла Зуш, отсыпая себе табаку из гуттаперчевого кисета, положенного герром Прусиновски на низкую ограду.
– А вот и было, – парировал укротитель. – Повторись тот вечер, я бы опять себя со страху не помнил. И дело не только в самом этом мерзком типе: видели вы бы, как он меня взглядом буравил! Другие зрители – те тоже глаз с меня не спускали; так смотрят, когда развлечения ждут каждый миг. А этот, в ложе, будто крови жаждал. Ему только и надо было, чтоб со мной беда случилась – я тогда так себе и сказал, однако виду не подал и страх свой запрятал куда поглубже. Начал представление, а сам знай кошусь на рыжего. И что ж? Он как глядел кровожадно, будто стервятник, так и глядит! А глаза у него светло-серые, бледные какие-то, и навыкате. Они и сейчас передо мной, а тогда я чувствовал, как они каждое мое движение ловят, вот будто я – мышонок, а этот, рыжий – котище. Ни на секундочку он не отвлекся, ни разу не улыбнулся, ни разу не похлопал мне. Сидел сгорбившись, на перила навалясь, и таращился. А у меня от этого его взгляда словно к каждой ноге гиря приросла весом в тонну. Я, однако, дело свое помнил, хоть никогда еще так скверно не выступал. Браун с Джонсом были как шелковые, но вот настала кульминация – пора голову класть Робинсону в пасть. Вижу – озверел мой Робинсон. То ли из-за жары – мне и самому пот глаза заливал, – то ли ему тоже лихо стало от этих выпученных глаз, а только он весь напрягся. Я хотел его взять за ошейник, а он как прыгнет от меня!
В зале стало тихо будто в могиле. Все зрители помертвели – я же видел. Смотрю на рыжего – он так всем телом и подался вперед, да еще и осклабился. Ну и улыбочка была! Такая только висельнику впору. «Не изфольт пугатца, лети и жентлмен, – говорю я тогда (трюку этому – акценту – меня еще в «Друри-Лейн» выучил один трубач, настоящий старый немец-перец-колбаса-кислая-капуста). – Это фсе пфустяки. Леф делать как я приказайт». Сказал и хлестнул Робинсона легонечко, и стал ему челюсти раздвигать.
А он, каналья, как рыкнет, да на меня сверху! Еще бы миг – и он бы мне в плечо клычищи вонзил; хорошо, я успел махнуть, чтоб занавес дали. Бросилось ко мне с полдюжины парней, которые за кулисами подвизались, и вместе с ними я Робинсона усмирил. Ушло на это не больше минуты, но целый миг, пока занавес не упал, я был на волосок от гибели.
Хлопали мне отчаянно, хоть я аплодисментов не заслужил, ведь голова в львиной пасти – она была на афишах заявлена, а этого-то трюка публика и не увидела. Зато все поняли, что мне угрожала настоящая опасность, – вот почему меня вызвали на поклон. Я вышел; глядь на ложу – а этот дьявол, этот живой труп стоит и руки потирает: доволен, значит, получил от представления то, чего ему и надо было. Мне пришлось пройти прямо под его ложей; шагаю и слышу этак отчетливо, даром что тихо: «Чудом уцелели, герр Прусиновски. Отлично сработано! Мои поздравления». У меня мурашки по спине побежали. Я так на него посмотрел – все во взгляд вложил, что в сердце кипело; поклонился зрителям – и скорей прочь со сцены. Робинсон к тому времени успокоился – его мой слуга, Джо Пурди, в клетку завел, и он там лежал, над голяшкой урчал – ну просто не лев, а ути-пуси-кис-кис-кис.
«Погоди, – говорю я ему, – вот только приедем в Лондон – поведу тебя, приятель, к Джамраку[35] да обменяю на кого-нибудь более покладистого: не посмотрю, что ты – талантище. Потому, – говорю, – что смирный нрав всех талантов мира стоит». Ну да сами видите: прошло пять лет, а Робинсон по-прежнему со мной. Такого умницу еще поискать, к тому же за каждое шоу сердцем болеет. Среди дня, когда он почти сыт, его вообще нечего опасаться, но попробуй только встань кто между ним и его лаврами – уж он себя истинным хищником явит. Свет еще не видел таких тщеславных зверей! Если ему не хлопают, он может и весь трюк запороть. Ну а как иначе? Где гений – там гонор; по-другому не бывает. Если из этой троицы кто меня кормит, так только старина Робинсон. Браун и Джонс – так, статисты, а состояние мне делает этот стервец.
– И ты в тот вечер больше не пересекся с типом из ложи? – спросил мистер де ла Зуш, которого не слишком занимали похвалы одаренному льву Робинсону.
– Нет, чтоб ему пусто было! Пока я переоделся, он успел уйти. Напрасно я расспрашивал кассиров – они об этом дьяволе ничего не знали. Не местный, говорят; утром ложу выкупил, потому что других мест не осталось, три гинеи выложил – не охнул.
– Вы, наверно, меня круглым идиотом сочтете, ну да я все равно признаюсь: я в ту ночь глаз не сомкнул, и в следующую, и еще много бессонных ночей мне выпало. Все думал о рыжем каналье, все мне мерещились его землистые щеки, да эта уродливая челюсть, да бледные глаза навыкате, да злорадство в зрачках. «Такие, как он, – думал я, – ходят публичные казни смотреть. Такому в удовольствие, когда при нем вешают ему подобных, или четвертуют, или на дыбу вздергивают – особенно вот это, последнее». Я точно знал: рыжий явился на выступление, рассчитывая, что произойдет трагедия. И еще другое: что сплоховал я именно из-за него.
– Ну а больше ты его не встречал? – спросил комический актер.
– Никогда, и боже сохрани встретить. Если он опять придет на мое шоу – тут мне и конец. Я не робок и не суеверен, но отдал бы самый крупный свой гонорар за гарантию, что мне больше не придется выступать перед этим дьяволом.
– Чудно! – усмехнулся Тиддикинс.
– Куда как чудно, – поддакнул угодливый де ла Зуш.
Актерским дарованием он не блистал, этот статист: принадлежал скорее к той категории лицедеев, об игре которых презрительно говорят «ходульная». Розы не выстилали его стезю, однако мистер де ла Зуш был склонен поздравить себя с тем, что на стезе этой не рассажены львы. До сего дня он завидовал славе и процветанию Рудольфа Прусиновски, но теперь вдруг понял, что у медали есть и оборотная сторона. Де ла Зуш в задумчивости потер плечо и порадовался тому, что самые лютые звери, с которыми он имеет дело – это всего-навсего неистовые трагики: они свысока смотрят на его потуги сыграть Горацио да посмеиваются над его Кассио, зато смягчаются, когда у него бенефис, и даже проставляют ему пиво.