– Дай-ка мне свой ковер-самолет, Владимир Иваныч! – шагнул он к Батьке в минуту бесклевья. – Загляну-ка и я в твою эту… лоханку. Не поймаю, да хоть погляжу. Говоришь, и сорога кру́пна ходит?
– Да не надо, Николай Семеныч, – принялся отговаривать его Батька, – сыро вон, снег подтаивает, к обеду отпустило. Давай в другой раз.
– Просырею – высушусь, – настаивает Семеныч. – Мне ведь до дому на трех танспортах не ехать, как некоторым. Сейчас всю ее, родную, от жабер до хвоста разгляжу. Рыбный стриптиз устрою. Зря, что ли, у меня очки новые? Не очки – звери!
Тут следует прерваться на пару минуту и поведать о недавнем Семенычевом обретении, которым хвастался он при любой возможности.
Штука в том, что было у Семеныча на зимней рыбалке одно слабое место – очки. Как оторвется у него о зацепистую ставскую коряжку мормышечка, чудом выпрошенная у местного левши-умельца, так начинает страшными муками мучиться Семеныч – новую мормышечку вязать. Снимет очки, наденет. Протрет рукавом. Снегом почистит. И бросает в сторону – плохо работают, «под глаз не подогнаны». И пытается наладить снасть без очков. Сначала обматерит новую, неопробованную мормышку – проклянет ее для порядку. И тяжелая она слишком, и в воде ходит придурковато, и не крючок-то у нее, а крюк – таким багром только бревна по весне нашаривать. После, чуть успокоившись, берется старик за дело – принимается к леске ее ладить. А поди попади тонюсенькой паутиной, да еще на морозе, в невидимое практически отверстие. Лесочка извивается, капризничает, промахивается раз за разом. Семеныч сопит, вздыхает, шепчет не то матюги, не то молитвы. Он проигрывает в этом поединке. И, наконец сдавшись, просит о помощи самого глазастого из команды – то есть меня, конечно.
– Ванечек, милый мой рыболо́вец, пробздень-ка ее, треклятую, час уж битый бьюсь! Видишь, никак очки не подберу. То плывет все, то двоится. Черт знает что. Слезно прошу тебя, пробздень!
Я подхожу, беру леску, с первого раза прошиваю мормышку насквозь, быстро захлестываю узелок и собираюсь эффектным движением затянуть его. Дело нехитрое, коли видишь и сноровка есть. Но меня останавливает требовательный Семеныч.
– Ты что ж, Ванечек, прибавь тебе бог здоровьица, твою размать, рабоче-крестьянский мне вяжешь? Так и я могу! Мормы́ш-то провиснет. Нет, ты восьмерочку мне сделай, боров мой ненаглядный!
Узел восьмеркой – чуть более сложен. И прав Семеныч – мормышка, прилаженная к леске таким макаром, играет в воде живее, становится подвижнее, ловче. Я соглашаюсь, киваю, развязываю свой простецкий обруганный узелок, и… мормышка беззвучно падает в снег. Утекает у меня из рук. Вот тебе и «пробздень». Попробуй найди ее теперь! Семеныч, только что заявлявший на весь Став, что хуже мормышек у него еще не было, теперь чуть не плачет по ней:
– Это ведь не дробинушка какая-нибудь там свинцовая была, не чертики ваши покупные-магазинные, а штучная вещь, самовыделанная. Как в руки взял ее, так сердцем и прочуял, что родная она мне, что тешить меня будет. А уж сияла-то, сияла!.. Как же ты, Ванечек, в своих граблях ее, кормилицу, не удержал, в снег упустить надумал?
На шум подходит Батька, ловивший в отдалении, в тростниковой комнатке. Он молча берет шумовку, зачерпывает наугад, из-под моих калош, слежавшегося снегу, и – о чудо! – к черпаку примагничивается потерянная мормышечка.
– Владимир Иваныч, помощник мой, вот что значит старая гвардия! Выручай, приладь мормышечку старику. А то на молодежь, – презрительно глядит на меня, небритого и обросшего, Семеныч, – никакой надежды!
И добавляет чуть погодя:
– Но только смотри, пробздень, чтоб восьмерочкой…
Стало быть, мучился Семеныч, мучился, побирался с просьбами своими слезными, на слабое зрение сетовал, пока в один прекрасный день не обзавелся новыми очками. Да не простыми.
– Волшебные! – в который уж раз восклицал Семеныч.
Все теперь видел он «как под ладонью». Узлы вязал собственноручно хоть восьмеркой, хоть, как сам говорил, «десятинкой». Тонкий капризный ниппель надевал на кивочки в два счета. И все повторял, поворачивая очки и так и сяк:
– Волшебные!
…И вот громоздкий Семеныч ложится с шумом и матюками на Батькин брезент, примеряется, как бы приглядеться «позорчее», надевает волшебные очки и замирает, будто бы прикипев к иллюминатору лунки. Минуту не слышно Семеныча, три, пять… Наконец он приподнимается на одном локте:
– Поначалу и вправду узрел что-то, на хвост похоже. Можа, щука? Эх и кру́пна! Но потом почему-то все расплылося перед глазами-то. Раздвоилося. Верно, запотели…
Он делает машинальное движение рукой, чтобы снять очки, и… не находит их на носу. Нет очков. Утопли. Какое-то время Семеныч продолжает полулежать, словно бы от этого очки могут вернуться. Мы все молчим. Но Батька молчит особенно напряженно. Это ж он все-таки Семеныча иллюминатором соблазнил. Первым спохватывается острый на язык Яшка Голубятник. Ему, Яшке, с самых первых Батькиных просмотров эта иллюминаторная затея не очень-то нравилась. «Смотреть надо не вниз, не под лед, – как бы говорил он всей своей фигурой, – а вверх, в облака, где голуби…» И он язвительно спрашивает Семеныча:
– Ты хоть на стриптиз-то наглядеться успел? На рыбий? Или только хвостом все и закончилось?
И добавляет:
– Это не хвост был щучий. Это очки вильнули, и на дно, на дно…
Старик пропускает шутки мимо ушей. Ему не до пререканий. У него горе. Медленно осознавая трагизм случившегося, он поднимается на ноги и, пошатываясь, подходит зачем-то к Володе Седому. Тот по-своему хочет поддержать соседа и утешающе говорит:
– Коль, да ты не убивайся так, бывает. Нет худа без добра. Зато, знаешь, тебе теперь можно леску в лунку безо всяких мормышек опускать.
– Это почему еще? – отстраненно интересуется Семеныч. Себе на голову.
– А потому, – выпаливает Володя Седой, – что рыбы теперь в твоих очках сами будут на дне тебе мормышки привязывать. Очки же волшебные!
Это перебор. Даже для неотесанно-грубоватой ставской этики. Где-то оттуда, сверху, доносится пронзительно-короткий гудок электровоза. И Семеныч, кажется, вот-вот заплачет. Он не ругается – вот что страшно и непривычно. Он молчит и внутренне переживает. Один на один с постигшей его драмой. Надо что-то делать. И Батька делает.
Он замечает в самом уголке Става, в камышиной заводи, Сику и Бешку, раскинувших добрый десяток косынок. А то и боле. Бешка, взяв длинными руками здоровенную шумовку, вычерпывает намерзающий ледок, ходя по лункам кругами. Лунки тоже здоровущие, пешней продолбленные – иначе не выбрать косыночку с запутавшейся рыбой. Сика, заметив там или здесь шевеление балберки, бросается к лунке и, в своей манере, злыми короткими движениями поднимает треугольную сеточку. Трудный промысел, энергоемкий, силозатратный. Но куда деваться? В феврале хоть косыночной плотвой разжиться – и то хлеб!
Батька долго объясняет что-то Сике и Бешке, он смешно жестикулирует, показывая, вероятно, как Семеныч потопил очки. Через пару минут ребята рубят огромную прорубь – им не впервой, рука набита. Пока Бешка подравнивает пешенкой края, Сика летит к бараку, добывает длиннющий шест, увенчанный гигантского диаметра сачком с мелкой-мелкой металлической ячеей… Королевская гвардия Става и Сазанки брошена на помощь бедному Семенычу. Вскоре очки поднимаются на свет божий вместе с тиной, в которой копошатся крупные, яркие мотыли. Оказывается, таким макаром Батька уговорил Сику и Бешку – пообещал мотыльный Эдем. И не обманул. А уж откуда он про мотыля прочухал – неведомо. Он мне не объяснял.
С той самой поры Сика и Бешка мыли мотыля в Ставе, что привлекало рыбу, охотно идущую на обогащенную кислородом струю. Особенно в февральское глухозимье. И с того самого случая никто больше не осмеливался заглядывать в иллюминаторы лунок. Особенно Семеныч.
Все знали – только Владимиру Ивановичу можно.
После зимних рыбалок, особенно в бесцветные февральские деньки, мы с Батькой любили зайти в мостотрядовский магазинчик. «Тридцать второй», разумеется.
Иногда, впрочем, мы просто заходили сюда погреться.
Большое озеро совсем близко, собрались, если уж ветер пронизывающий донимает, дочапали до «Тридцать второго», потоптались-погрелись, купили какой-нибудь ерундовины, перебросились парой словечек с местными о бесклевье, а там, глядишь, и ледобур, спешно собранный, оттаивать начал – лужица вокруг него растекается. И пальцы на руках снова шевелятся – не до конца промерзли. Стало быть, можно снова на лед. С новыми силами. Мы так любили делать – возобновлять рыбалку. Перевалочным пунктом становился «Тридцать второй».
Продуктишки тут водились самые обыкновенные, простые – соль-сахар-мука, тридцать шестой чай, консервы какие-нибудь немудрящие, кой-какие крупы, портвейн, вороха сушеной-пересушеной воблы и все такое.
Иногда, правда, совпадало, что к нашему рыболовному перерыву подвозили горячий хлеб. Ах, какой мягкий и душистый! Не едал вкуснее, чем тогда, после нескольких часов на льду…
Продавщица смотрела настолько сурово, что случайно заглянувшие сюда покупатели быстренько разворачивались. Мы были не случайными и подолгу выбирали, что бы такого привезти домой из Мостотряда.
– Эх, откуда помидоры, погляди на банки, – толкает меня в плечо Батька.
Только тут я замечаю, чего никогда бы не заметил, – на трехлитровой банке с консервированными помидорами меленькими буквами написано: «Новоузенск». Это далекое местечко в степном нашем Заволжье – жаркое и суровое. Символ степей. И помидоры – огромные, растрескавшиеся, точно бы от суховея. И мы привезли домой не банки, а чудо – пылающий жар заволжского лета, бесценный посреди зимы.
– Смотри, какие пряники появились, – показывает мне Батька на коробку с самыми обыкновенными с первогляду пряниками. – Клюк-вен-ные, то-ни-зи-ру-ю-щие.
Он читает по слогам, словно бы желая подчеркнуть исключительность своей находки. И обращается теперь уже к продавщице:
– Правда ведь пряники у вас особенные, правда таких больше нигде нет?
Та глядит чутка осоловевшими глазами сначала на меня и Батьку, потом недоверчиво оборачивается к пряникам – слипшиеся, вернее всего жесткие, они явно не тянут на исключительный товар.
– Да уж, пряники у нас… настоящие пряники, что есть, то есть, – говорит она хрипловато, распространяя запах прокисших ягод.
– Тогда два килограмма, пожалуйста, – непонятно чему радуется Батька. – А лучше… лучше возьмем всю коробку!
И нашим уловом в тот день действительно становится целая коробища клюквенных пряников.
Мама сначала ругается, конечно, – куда столько? – но потом, как ни удивительно, оценивает покупку. Пряники оказываются и вправду очень вкусными, ароматными.
– Тонизирующие! – удовлетворенно повторяет Батька. – Они ведь из Мостотряда!
А потом вроде и захочется раздобыть таких – а куда там! По заказу чудеса не свершаются. Я и теперь иногда, признаюсь, глядя на щедрые развалы всяческих сдобных сладостей, придирчиво ищу взглядом тонизирующие клюквенные.
Но не всем дано найти то, чего нет.
Случилось, отвезли нас почти всей ставской командой в далекий волжский залив. Чудесный! И верболоз по берегам, и камыши. А уж рыбы – видимо-невидимо. Но самое главное – вода оказалась до того в заливе прозрачна, что на четырехметровой глубине видать было каждого горбыля-окуня, каждую ракушечку, каждый камушек.
– Вот здесь-то, – радовался Семеныч, – Владимиру Ивановичу раздолье. Смотри не хочу. И брезент стелить нечего. Все и так перед глазами. Вприглядку ловлю! А? Владимир Иваныч? Посмотрел уже в свой иллюминатор?
Но отец не смотрел. Он, заглянув чуть удивленно в лунку, молча присыпал ее мокрым февральским снежком. Ему было интересно видеть то, что не видят другие…