Батька умел видеть то, чего нет. И то, чего нет, становилось под его приметчивым взглядом тем, что есть. Поняли что-нибудь? И я тоже не понял. А потому без лишних объяснений просто расскажу, что да как.
Погожий, допустим, летний день. Ни облачка. Штиль. Жара. Батька поднимет глаза на пару секунд, оторвется от поплавка и вдруг резко так, решительно скажет: «Сворачиваемся. Поднимай якоря. А то в грозу попадем. В страшную». И тучки-то нет, и облачка-то кучевого самого наилегчайшего не предвидится. Какая гроза, откуда? Но папа неумолим: «Снимаемся!» Я ворчу что-то, возражаю, что, мол, еще пару часов можно было бы посторожить карасей, но делаю все по-Батькиному. «Владимир Иванович знает», – как сказал бы Военный. И верно – не успеваем мы дойти до остановки, как на краю июльских синих небес появляется невесть откуда грозовая туча, угрожающе разрастающаяся кромешным, подсвеченным изнутри боком. Ворчливая и недовольная, она взирает сверху неприветливо, как бы упрекая: «Все загораете? Все „отдыхаете“ от чего-то? Все наслаждаетесь солнышком? А я вот вам!» И начинается небесная сварка. И первая молния вот уже коротко треснула, и отдыхающие побежали с пляжика, и стемнело, и пахну́ло озоном. И стена ливня обрушилась на летний мир. Кто-то, запоздавший и уже до нитки мокрый, недоуменно вопрошает, заскочив последним в синий троллейбус: «Откуда взялась гроза? Откуда такой ливень?» А Батька, победоносно взглянув на меня, улыбается в бороду. Он-то знает откуда.
Или начнет отец, вроде бы как случайно, вроде бы как между делом, вечерком после рыбалки читать-изучать книгу – пусть даже самую известную, классическую какую-нибудь, – ну, значит, отмечает, примечает на ее страницах карандашиком всяческие чудеса, вопросики горбит, восклицания ставит, пометочки-галочки. Пройдется раз, другой, третий по книге, о которой, казалось бы, всем все известно, про которую академики-профессора все уже сто лет назад сказали. Подумает-покумекает денек-другой, поприкидывает, будто бы взвешивая что-то на невидимых весах, и бах – выдаст нечто об этой затертой книге удивительное. И главная-то тема в ней не такая, как все раньше думали, а такая. И главный герой не такой, как принято было считать, а совершенно иной. Батька рассказывает убедительно, увлекает, в два счета переманивает на свою сторону. Слова его искрятся. И все же послушаешь-послушаешь Батькины теории и рукой махнешь – не может быть, что правда. Слишком непохоже на все остальное. Слишком неожиданно. Опять говорит о том, чего нет, Батька, опять придумывает. А пройдет время – может, год, может, десять, – и академики-профессора, глядишь, дотумкают-дойдут тяжелой своей научной поступью до искрометных, сделанных на ходу Батькиных открытий.
А взять ту же Курицу – любимого Батькиного голубя? Сколько легенд было о явлении Курицы сложено, сколько историй сочинено! И живет-то она за Волгой (почти что за морем), где-то на Большом озере, всякий день прилетая на Батькин балкон издалека, с той стороны, и похожа-то на жар-птицу, и говорить-то умеет по-человечьи…
– Смотри! – торжествующе восклицал папа. – Золотая точка на краю вон того облака. Видишь, приближается? Это Курица!
Я смотрю-смотрю, щурю глаза, но, право же, ничего такого не вижу. Небо как небо. Да и где там различишь среди облаков какую-то движущуюся точку. И как понять, что она приближается? На всякий случай кивая отцу – мол, да-да, заметил, как же можно не увидеть, вон она, еще высоко-высоко, наша Курица, – я усмехаюсь про себя. Снова Батька чудит. И только когда Курица действительно является с высоты, красуясь солнечно-рыжими крыльями и купаясь в воздушных потоках, приходится признать: а ведь, пожалуй, Батька и вправду угадал ее там, в небе! Зорче на глаз я, а приметчивей – он…
Но главной сферой, где наиболее полно и свободно проявлялся Батькин прозорливый талант, был мир зимней рыбалки. В белом безмолвии то, чего нет, иногда куда важнее того, что есть.