Если Джона Гэбриэл чему-то и научился у Ф. Скотта Фицджеральда, так это тому, что у каждого героя должна быть своя героиня. И, как большинство, он, разумеется, воображал себя героем собственной истории и относился к этому осознанию весьма серьезно.
Тринадцать лет назад он нашел женщину своей мечты. С того момента, как впервые увидел ее, он понял: Лила Крейн стала для него началом и концом всего.
Этим утром он проснулся с улыбкой, внутри все переворачивалось в предвкушении. Моргнув, он открыл глаза, прислушиваясь к теплому шелесту сибирского вяза за окном, мягкому шуршанию листьев по волнистому стеклу. Рядом с ним лежала Мэгги: с обычными локонами, узорчатый свет беззвучно мерцал на ее коже. Одна рука запуталась в волосах, другая надежно спрятана под подбородком. На лице не осталось следа от слез прошлой ночи.
Он выбрал первую из множества сложенных в высокую и ровную, словно кирпичная кладка, стопку футболок с минеральной пропиткой, затем пару легких водооталкивающих шорт (сшитых на заказ в Лондоне). Подобрал носки, разложив оставшиеся идеальными рядами, радующими глаз. Нежно поцеловал Мэгс в макушку – она слегка пошевелилась, но не проснулась, – затем быстро прошел в ванную, умылся, прежде чем надеть зашнурованные словно под копирку кроссовки и выйти из их особняка на Горацио, закрыв дверь с тихим щелчком.
Солнце только начинало всходить, хотя было едва начало седьмого (6:12, если точно – он знал это, даже не взглянув на часы), безветренный воздух уже становился тяжелым от влажности. Он начал неторопливо разминаться, растягиваясь, плавно переходя из одной позы в другую в отработанном танце. Он ненавидел эту летнюю жару, когда каждый лишний жест истощал запас энергии, и боялся неизбежного ощущения липкой одежды, пристающей к коже, этих навязчивых бисеринок пота на висках, лбу, верхней губе. Отвратительно. Когда несколько недель назад в офисе сломался кондиционер, он подумал, что способен кого-нибудь убить. Слава богу, что появилась новая промышленная установка, будто предназначенная для того, чтобы пробирать до костей.
Закончив разминку, он открыл приложение для бега, включил плейлист и отправился на утреннюю пробежку. Сначала прямо на запад, в сторону Уитни, затем быстрый поворот налево, на Гринвич, с его размеренностью, мягким румянцем кирпича, окнами, похожими на озера, в которых отражался Джона, бегущий по тротуарам, обсаженным молодыми деревьями и заставленным спящими машинами. Вокруг тихо, если не считать грохота проезжающего мимо случайного автомобиля. По мере того, как он продвигался на юг, мышцы начали расслабляться сами по себе, согрелись так, как ему хотелось, и Джона задышал ровно и глубоко. Это была его утренняя медитация, успокаивающая своей последовательностью, даже предсказуемостью. Он задействовал почти идеальную память, составляя в уме контрольный список различных достопримечательностей, каждый архитектурный штрих был пробным камнем, каждое здание – знакомым лицом, и он предвкушал встречу с каждым ориентиром, мимо которого следовал. И по мере того, как он продолжал двигаться по заветному утреннему маршруту, в ушах с каким-то пьянящим волнением звучала фраза, сопровождающая привычный ритм шагов: «Ты либо добыча, либо охотник, действуешь или загнан в угол».
Если бы кто-то взялся оценить влияние Фицджеральда на становление характера Джоны, он бы не ошибся, сказав, что оно было всеобъемлющим. Каждый великий урок, который Джона когда-либо усвоил, он почерпнул из священных слов писателя. Он даже оговорил в завещании, что, когда умрет, цитата кумира должна быть увековечена на его могиле – и проходящие мимо (как он себе представлял) могли бы пытаться угадать, какие глаза были у Джоны – карие или голубые. Выбранная им эпитафия: «Я один из немногих честных людей, которых я когда-либо знал».
Впервые он открыл для себя Фицджеральда подростком, когда, как и во всей Америке, «Великий Гэтсби» был одним из многих произведений в программе десятого класса. В то время Джона отнесся к этой книге как к любой другой, которую ему предписывали прочесть – это задание, его необходимо послушно проглотить, переварить, отрыгнуть, забыть.
Но с появлением «Гэтсби» мир Джоны дал трещину. Казалось, что он проспал все годы юности, а теперь – внезапно – проснулся, и жизнь хлынула потоком, переполняя его чувствами. Каждое мгновение было наполнено романтическим потенциалом. Впервые он понял, что значит быть поглощенным, ощущать теплое дыхание слов истории, разворачивающейся на каждой живой странице. Он отчетливо сознавал, что в персонажах Фицджеральда открывает себя. Он был Ником – разделял острую способность того видеть людей такими, какие они есть на самом деле, а те, в свою очередь, признавали в нем человека, который надежно хранит тайные горести безумных незнакомцев, тем, кому можно было доверить эти скрытные порывы человеческого сердца. И все же в большей степени он был воплощением Гэтсби, с его повышенной чувствительностью к обещаниям жизни, готовностью к романтике, его необычайным даром надеяться. Он был не кем-то одним, а сразу ими двумя; или, скорее, Джоне казалось (он предположил позже, что Фицджеральд, возможно, чувствовал то же), что природа щедро одарила его лучшими качествами обоих персонажей, избавив при этом от их фатальных недостатков – превратив его в самую совершенную версию самого себя. Он был сражен наповал. Кто этот писатель, который так точно описал его?
Он начал изучение с «По эту сторону рая», беллетризованной автобиографии Фицджеральда – его первой публикации. И по мере того, как он поглощал ее, начал находить сакральное родство с автором. До этого открытия он был растерянным и слепым, руководствуясь лишь интуицией, предсказывающей его будущий успех. Но, случайно наткнувшись на «священное писание» о пути Фицджеральда, Джона чудесным образом открыл собственный.
В юные и более уязвимые годы мать Джоны доминировала над ним. Берди Гэбриэл – вот это была женщина! Джона отчаянно любил Берди, думал о ней с каким-то благоговейным ужасом. Отец же никогда не фигурировал в его мыслях. По словам Берди, тот был слабым, невнятным человеком, а Джона – счастливой ошибкой. С того самого момента, как он родился, они с матерью были вдвоем против всего мира.
Джона был для нее не просто сыном, а восхитительным компаньоном; как только он научился говорить, она потребовала, чтобы он всегда называл ее только по имени. Берди доверяла ему все тайные надежды и страхи, так что за много лет до того, как он достиг половой зрелости, Джона стал чем-то вроде мужа в миниатюре. Мать была художником, живописцем, который творил дикие, страстные произведения, такие же бурные и непостоянные, как их создатель. Нервные срывы (эпизоды, которые – оглядываясь назад – подозрительно напоминали белую горячку) были частыми и обыденными, и когда они случались, задачей Джоны было успокаивать ее.
Большинство ночей были хорошими. Чаще всего мать была той Берди, которую он обожал – харизматичной, колоритной женщиной с пышными волосами и жизнерадостным смехом, женщиной, которая садилась за рояль во время коктейлей и наполняла дом парящим сопрано, предлагала Джоне пригубить свой напиток и веселилась, когда он пьянел. Потом она заключала его в объятия, и они вместе танцевали по гостиной, пока его не начинало клонить ко сну. Но даже в эти самые счастливые моменты существовал тихий скрытый страх; ибо Джона никогда не был до конца уверен, когда его мать исчезнет, а вместо нее появится другая женщина.
Одно из его самых ранних воспоминаний: романтический ночной вальс матери и сына. Возможно, напиток Берди был более крепким или Джона просто выпил немного больше обычного, но во время очередного дикого и великолепного вращения он неловко повернулся и смахнул ее бокал с мартини с пианино, и тот разбился вдребезги об пол. Он бросился вниз, чтобы собрать обломки, а мир все еще кружился, и острый осколок серьезно рассек ему палец. Он смотрел на мать со слезами на глазах, пока кровь капала на коврик, а лицо Берди становилась все ближе и ближе, багровея в преддверии полного затмения. И прежде чем он понял, что происходит, она протянула руку и влепила ему пощечину, заставив ошеломленно замолчать и схватиться за саднящую щеку. Затем она взяла его окровавленные ладони в свои и крепко поцеловала его в губы. И сказала, что они двое – все, что у них есть в этом мире. Она будет заботиться о нем, но взамен Джона должен пообещать всегда заботиться о ней.
Оглядываясь сейчас назад, он признает, что это воспоминание стало определяющим моментом – первоначальная травма, которая пробудила в нем внутреннее чувство благородства и привела к будущему призванию. С годами это воспоминание стало неразрывно связано с одним из его любимых отрывков из Фицджеральда, который вдохновил его на собственный сокровенный смысл существования, так что теперь он не мог вызвать одно, не вызвав другое:
«Нам не дано познать те редкие моменты, когда люди абсолютно открыты и самое легкое прикосновение может погубить или исцелить. Стоит опоздать на мгновение, и мы больше никогда не сможем добраться до них в этом мире. Они не будут излечены нашими самыми эффективными лекарствами или убиты нашими самыми острыми мечами».
Он посвятил всю жизнь тому, чтобы опровергнуть это утверждение, показать, что человека действительно можно вылечить. Как терапевт Джона был уверен, что исцелиться никогда не поздно, и в каждом случае, за который брался, он клялся помочь пациентке заново открыть ее самую застарелую рану, а затем – вопреки всему – спасти ее от нее самой.
Он выбросил эти мысли из головы, поворачивая направо на Чарльз-стрит, чтобы пробежать мимо небольшого кафе «Уилсон» с фасадом из необработанного дерева и стекла, спроектированного, казалось, так, чтобы напоминать старомодный универсальный магазин, с мылом и бальзамами, ящиками с холщовыми мешочками с кофе, аккуратными стопками мятных леденцов и жестяных банок с чаем, сушеной лавандой, длинными рядами свечей и плетеными корзинами, наполненными цветами. Сотрудник службы безопасности Курта и Лилы должен был прийти менее чем через час, чтобы забрать их обычный заказ: «красный глаз»[16] с горстью нерафинированного сахара – для Курта, двойной соевый капучино – для Лилы. Джона идеально рассчитал время пробежки, чтобы оказаться там на обратном пути и стать свидетелем этого. Внутри только что появился утренний бариста и сонно наводил порядок; единственная промышленная подвесная лампа, горевшая низко, не слишком освещала пространство. Он ощутил навязчивое одиночество, наблюдая, как бедный парень потянулся через прилавок, а затем слишком резко выпрямился и врезался в лампу, ругаясь и массируя голову, а потревоженный светильник медленно раскачивался наверху, точно висельник. Бариста, похоже, внезапно почувствовал чье-то присутствие, но Джона оказался быстрее: как раз в момент, когда тот повернулся, чтобы обнаружить наблюдателя, Джона бросился прочь, и парень увидел только тихую мощеную улицу, пустую и нетронутую.
Джона сдержал детское обещание матери – принял на себя роль ее опекуна, но даже тогда, будучи ребенком, он на уровне подсознания понимал, что никогда не сможет положиться на Берди и рассчитывать, что она позаботится о нем. В его жизни образовалась дыра там, где должна была быть безопасная, устойчивая родительская фигура, дыра, которую отчаянно требовалось заполнить; поэтому, открыв для себя Фицджеральда, юноша остро ощутил, что нашел фигуру отца, которой у него никогда не было.
Менее чем за год он изучил творчество Фицджеральда полностью. И хотя он знал, что вторить мнению плебеев – деклассированно и несуразно, но и тогда, и сейчас Джона по-прежнему считал «Гэтсби» Фицджеральда истинным шедевром. В тот момент он поклялся каждый год перечитывать свою новую личную Библию и с тех пор неизменно выполнял обещание.
Будучи самопровозглашенным сыном избранного им бога, Джона решил, что станет продолжать дело своего отца: служить необъятной, вульгарной и показной красоте. И вот, в возрасте, когда мальчик становится мужчиной, точно так же как Гэтсби создал себя из Гетца, Джона, следуя священной доктрине Фицджеральда, изобрел именно такого Джону Гэбриэла, которого склонен изобрести семнадцатилетний мальчик, и этой концепции он оставался верен до конца.
С новым кодексом аристократического эгоизма на руках Джона усвоил некую тайную веру в то, что он от природы превосходит большинство (если не всех) своих сверстников. Он был быстр и экстравагантно честолюбив, чрезвычайно красив, обаятелен, притягателен – обладал способностью доминировать над всеми мужчинами и очаровывать всех женщин, а также потенциальной способностью бесконечно наслаждаться. Он упивался своим влиянием на других, склоняя их к любому развлечению, которое выбирал. И следует отметить: точно так же, как Фицджеральд, он неоспоримо обладал одержимостью сексом.
Поскольку Фицджеральд гордился учебой в Принстоне, у Джоны не возникало сомнений относительно того, куда он поступит. Приложив совсем немного усилий, он добился зачисления в самый приятный загородный клуб Америки, как описывал это заведение Фицджеральд, где все посетители были ленивыми, симпатичными и аристократичными. Джона был очарован. Он проводил бесчисленные дни в библиотеке, копаясь в сокровищнице рукописей Фицджеральда, погружаясь в его романтические, заковыристые каракули, проводил бесчисленные ночи, бродя по уединенной долине звезд и шпилей, заново открывая для себя поэзию архитектуры Принстона. Поначалу Джона возмечтал, что тоже мог бы стать писателем, но быстро отказался от этого стремления в первый же год обучения, после единственного курса творческого письма, где ему недвусмысленно заявили, что его стиль высокопарен и вторичен, сентиментален и банален. Он отмахнулся от критики, ему не нужно было быть писателем, чтобы стать героем.
Он научился принимать вид человека, одновременно слегка превосходящего всех и слегка удивляющегося всему, что попадалось ему на глаза, и обнаружил, что это новое амплуа сослужило ему хорошую службу. Он приложил немало усилий, чтобы превратиться в настоящего пижона, с респектабельной внешностью преппи[17], социальным интеллектом, амбициями, популярностью и конечно же всегда гладко уложенными волосами. Он разработал собственную фирменную улыбку, которая, когда он ее надевал, излучала непоколебимую уверенность.
В результате женщины завоевывались без особых усилий – настоящий калейдоскоп девушек, – и по мере того, как они баловали его, он постепенно стал относиться к ним с презрением, рассматривая их как забавное, но одноразовое развлечение. Ни один человек еще не привлекал его безраздельного внимания, поскольку оно все еще было полностью сосредоточено на нем самом.
После первого курса он без труда получил жилье в Паттоне, Литтле и Кэмпбелл-холле, общежитиях, где когда-то жил Фицджеральд. Когда пришло время дебатов, он с готовностью принял блестящую кастовую систему Принстона и плавно переместился в клуб Фицджеральда Cottage. Он был первым, кого пригласили вступить в Принстонское тайное общество St. A, члены которого считались интеллектуальной элитой университета; и в конце концов он был избран его президентом. К выпускному курсу Джона закрепил за собой положение избранного. Он считался уникальным, самым блестящим, самым оригинальным – романтической фигурой: слегка отстраненный, но очень почитаемый. Смутный контур Джоны Гэбриэла обрел очертания настоящего мужчины. Все, что оставалось, – выбрать свою героиню.
Он свернул на Вашингтон-стрит, затем миновал еще несколько кварталов на юг, пока не добрался до улицы, где жила она. И хотя он регулярно, каждое утро пробегал здесь в течение последних шести месяцев, сердце все равно учащенно билось, когда он подходил все ближе и ближе к дому, где, ни о чем не подозревая, спала Лила.
Джона крепко хранил воспоминание о том, как впервые увидел ее, держал его высоко, как ярчайшую полярную звезду, ведущую его сквозь бесконечное море лет. И хотя он знал, что сегодняшняя реальность Лилы Крейн может не соответствовать его мечтам (не по ее вине, конечно, а из-за колоссальной жизнеспособности его иллюзии), он все равно надеялся.
Начало его выпускного курса. Джона только что вернулся в кампус и все еще приходил в себя после тяжелого лета, проведенного дома, в заботах о Берди. Он провел июнь и июль в мрачном настроении, полагая, что у его матери просто очередной продолжительный драматический приступ, но в августе реальность показала, что он ошибался. Ей поставили окончательный диагноз: рак яичников четвертой стадии. Берди оставался в лучшем случае год.
Месяц спустя Джона почти сбежал обратно в Принстон и с головой погрузился в работу над дипломом, посвященном исследованию психологических основ прототипа героя Фицджеральда, homme manqué[18], и его трагического крушения из-за своей femme fatale[19] в «Ночь нежна».
В тот конкретный вечер он сделал перерыв в занятиях и направился через кампус в коттедж на ранний ужин с друзьями. Он миновал Вулворт и направлялся к арке Тысяча восемьсот семьдесят девятого года, когда его внимание привлекла корона света – Лила в лимонном платье, юбка которого раскинута, как подсолнух, на голубой лужайке. Сандалии сброшены, ногти на ногах кроваво-красные. Хотя она находилась там лишь две недели, ее уже окружала веселая компания темпераментных девушек: они были просто созвездиями, вращающимися вокруг этого нового, раскаленного добела солнца. В открытых картонных коробках лежали крошечные кексы пастельных тонов, завитки глазури из сливочного крема медленно таяли в послеполуденной жаре. Вероятно, день рождения, хотя они все еще были почти незнакомыми людьми? Или просто спонтанный праздник: молодости, красоты, самих себя? Не имело значения, потому что они с головой окунулись в безоглядное блаженство. Лила, с длинными и немного растрепанными волосами, сияла даже тогда.
Он вспомнил, как отчаянно хотел в тот день нарисовать ее, запечатлеть, какой она была в то мгновение и какой с каждой неумолимой секундой уже никогда не сможет стать снова. Ибо она была ослепительно сияющей, казалось, невероятно сложно объять ее красоту с первого взгляда. Проще говоря, она была самым живым человеком, которого Джона когда-либо видел. И все же, даже тогда сильнее всего юношу привлек ее голос, своей колеблющейся, лихорадочной теплотой. Этот голос был бессмертной песней – зовом сирены, торопившей его домой. В тот момент он понял, что нашел ее: свою непревзойденную героиню.
Если бы он сделал паузу, то смог бы осознать, что происходит, смог бы диагностировать собственную патологию. Если бы он остановился и подумал об этом, то, возможно, догадался бы, что сама сила его сиюминутного увлечения была реакционной; в конце концов, у него было двойное образование по английскому языку и психологии! Он бы ясно осознал, что Берди была жестока с ним на протяжении всего детства, поощряя созависимость и заставляя его выполнять родительскую роль в слишком юном возрасте. В течение двадцати одного года его жизни мать была единственной значимой женщиной; теперь, после неожиданно вынесенного ей смертного приговора, он оказался в свободном падении, бешено барахтаясь в воздухе, пытаясь найти какую-нибудь точку фокуса, которая заменила бы его взорвавшуюся сверхновую. И затем, как раз когда он приближался к надиру, появилась панацея: Лила.
Поэтому вместо того, чтобы готовиться к неминуемой потере матери, вместо того, чтобы горевать о детстве, которого у него никогда не было, Джона решительно зациклился на Лиле, само существование которой означало конец тревогам и неудовлетворенности. Она станет его новой полярной звездой, такой ослепительно яркой, что ему, возможно, никогда не придется сталкиваться с этой важнейшей недостающей частью, с этой бесконечно черной пропастью боли.
Было нетрудно выяснить, кто она такая. Младший брат его коллеги по клинике был RA[20] и имел доступ к списку всех первокурсников. Джона был готов сам просмотреть все полторы тысячи фотографий, но маленький кретин уже вступил в сговор со своими приятелями и напечатал список подходящих для секса девушек, упорядоченный по номерам и в порядке предпочтения. Вот она (номер два, следом за какой-то загорелой шлюшкой точно из «Эротики для несовершеннолетних»: упругие мышцы, упругая грудь, блестящая лайкра). Джона был возмущен. Разве Лила могла быть кем-то еще, кроме номера один?!
Он про себя восхитился тому, что нашел ее в этом вульгарном списке. Его возбуждало, что так много других мужчин желали ее – это лишь повышало ценность в его глазах. И хотя этот список вызывал у него отвращение, он наслаждался тем, как бледнели по сравнению с ней все остальные (было слишком легко критически взглянуть на их несовершенства: некоторую физическую грубость… общее отсутствие личной деликатности…). Одна за другой остальные женщины на его глазах превращались в стадо производительниц и вынашивающих, источавших характерный запах.
Как только он узнал ее имя, остальное оказалось настолько простым, что практически получилось само собой. Он выяснил, где она жила, в какие клубы вступила, какие занятия посещала. Он даже добавил антропологию к своей и без того полной учебной нагрузке – только ради того, чтобы раз в неделю находиться в одной комнате с ней, сидя среди толпы страдающих похмельем первокурсников, которые дремали во время лекции. Он всегда устраивался сзади, в самом дальнем ряду, насколько это было возможно, и Лила ни разу не почувствовала на себе его пристального взгляда.
В течение шести месяцев он держался на расстоянии. Одновременно мог завести мимолетную интрижку всякий раз, когда ему требовалась доза, чтобы отвлечься: для Джоны выбрать хорошенькую девушку из Принстона для свидания на одну ночь было все равно что выловить рыбку в бочке. Но с Лилой все должно было быть по-другому. Ради Лилы он заставлял себя играть в долгую игру, выжидая подходящий момент. Она заслуживала гораздо большего, чем одна пьяная ночь, она явно была женщиной, достойной настоящей любви, и Джона больше всего на свете надеялся, что ему повезет и он подарит ей это. Он знал, что она создана для него, потому что она была Розалиндой, Глорией, Дейзи куда больше других! Лила Крейн, решил он, это все самые романтичные героини Фицджеральда, изящно объединенные в одну.
Это стало игрой, увлекательным хобби, вызывающим привыкание. Он узнал о ее регулярных маршрутах по кампусу, о ее любимых местах для занятий или встреч с друзьями, о ресторанах, которые она посещала, когда выходила вечером. Когда Лила играла главную роль в осеннем спектакле, Джона дважды ходил посмотреть на ее выступление. Он был свидетелем предсказуемого развития событий на первом курсе, лихорадочных вечеров перед экзаменами, пьяного флирта на танцполе, поздних ночных возвращений в общежитие, чтобы затащить в постель этих одноразовых парней. Он оставался ее далеким, верным защитником, заботясь о том, чтобы Лила была в безопасности. Заставляло ли это его когда-нибудь ревновать? Обижаться? Разве что немного; возможно, Джона теперь понял, как это было у Фицджеральда с Зельдой, почему принцесс запирают в башнях. Но все же он оставался невозмутим, сохраняя контролируемую дистанцию. Он будет ждать до той единственной идеально срежиссированной ночи, когда герой и героиня наконец встретятся. Тогда он увидел бы ее, узнал получше и полностью посвятил себя счастью Лилы.
Джона замедлил шаг, дойдя до знакомого большого дуба на берегу Гудзона, обхватил сук руками и начал подтягиваться, его взгляд медленно, осторожно скользил по дороге, поднимаясь к отражающим глазам этих окон, которые теперь появлялись из растворяющейся ночи, бледные и огромные. Он с нетерпением ждал там, в священном бдении, чтобы позволить себе лишь на мгновение увидеть Лилу, выходящую на балкон, прежде чем продолжить путь. Оставалось недолго до ее появления. Она всегда это делала.
Его воспоминание о той далекой ночи было невероятно ярким даже сейчас, перед ним вновь возникла картина, отчетливая, как флэшбек в фильме – теплый вечер оттепели, вне времени, из той полузабытой зимы тринадцать лет назад, – ее лицо, сияющее, похожее на цветок, обращенное к нему… Лила, la belle dame sans merci[21], единственная жила́ в его сердце…
Тогда между ними было нечто особенное, нечто экстраординарное: искра, которая случается только раз в жизни. А потом она исчезла, и он обнаружил, что посвятил себя поискам грааля. Он чувствовал себя женатым на ней – вот и все.
То, что Лила забыла о великолепии их единственной романтической встречи, стало личной трагедией Джоны. Его единственным утешением, единственным бальзамом, облегчавшим терзания разбитого сердца, была та же ослепляющая надежда, которую когда-то испытывал Гэтсби: если бы он только мог повторить прошлое и все исправить, все вернуть, он бы стал таким, каким был когда-то. Тогда она, возможно, узнала бы его, осознав так же, как и он, что в глубине души никогда по-настоящему не любила никого, кроме него. И в одно прекрасное утро Лила Крейн наконец-то стала бы принадлежать ему.
Он тихо поставил стаканчик на ночной столик, и Мэгги приоткрыла глаза ровно настолько, чтобы увидеть логотип кафе «Уилсон», его тонкие, изящно выполненные линии.
– М-м-м… Спасибо, Джо. – Она подтянулась, чтобы сесть, густая копна шоколадных локонов каскадом упала на лицо, когда она сделала первый глоток.
– Сегодня там новый бариста, – произнес Джона, снимая промокшую рубашку. – Мой американо на вкус как удобрение.
– Нет ничего лучше чашки свежей утренней грязи. – Она слегка подула через отверстие для глотка. – Почему бы тебе не попробовать какое-то новое заведение. «Кава» намного ближе. А еще на Гудзоне есть одно местечко…
– Ты же знаешь, мне нравится постоянство. – Он снял шорты и бросил мокрую одежду на край корзины.
– Еще бы мне не знать. – Мэгги ласково улыбнулась ему, откинулась, опершись на локти, в своих белых трусиках, намек на ее соски чуть обозначился сквозь майку, и склонила голову набок. – Хорошо выглядишь, Дорифор, – проговорила она, пошевелив бровями. – Что, если я… возьмусь за резец и добавлю немного жизни в этот мрамор?
Он ухмыльнулся и покачал головой.
– Я бы с удовольствием, Мэгс, но у меня недостаточно времени. И от меня воняет. – Он направился в ванную.
– Разве душ нужен не для этого? – крикнула она ему вслед.
– Я не хочу пачкать простыни. – Джона включил воду и шагнул под струю. Он закрыл глаза, поднял лицо навстречу брызгам и принялся массировать пропитанные шампунем волосы до образования густой пены. Рядом раздался щелчок крышки унитаза, тонкое журчание. Он чувствовал, что Мэгс наблюдает за ним сквозь занавеску.
– Джо? – Она помолчала. – Могу я присоединиться к тебе?
Он понимал, что она делает это, пытаясь восстановить отношения после вчерашней ссоры, но, боже, у него просто не хватит сил. Не сейчас.
– Подожди минутку, хорошо? – мягко сказал он. – Я почти закончил.
Мэгги что-то тихо пробормотала, но он предпочел не расслышать, вместо этого сосредоточившись на звуке текущей воды; мыло хоккейной шайбой скользило по коже, пена шлепалась и пузырилась вокруг него. И к тому времени, когда он пригладил волосы, закрыл кран и отодвинул занавеску, Мэгги уже ушла.
Он нашел ее на кухне, она стояла к нему спиной и резала мясо. Мэгс была превосходным кулинаром, всегда готовила что-нибудь свежее, оригинальное – нечто аппетитное, причудливое, пикантно-острое. Она отталкивалась от своих корней: отца-итальянца и матери-мексиканки, восхитительный синтез. И хотя ее блюда всегда были вкусными, Джона заметил четкую корреляцию между их совершенством и ее темпераментом. Ему казалось, что чем злее была Мэгги, тем виртуознее становилась ее готовка. А в последнее время вкус ее блюд просто зашкаливал.
Он отодвинул стул и сел за разноцветный мозаичный столик, его пятка уже начала обычный беспокойный танец. Взял киви из вазы с фруктами, стоящей в центре, затем раскрыл карманный нож и начал срезать щетинистую кожуру. Он бросил ее в оставленный Мэгс стаканчик с капучино, и осевшая пена свернулась в пленку. Он заметил, что она не потрудилась переодеться – просто надела пару старых спортивных штанов, испачканных краской, со странным запахом отбеливателя. И хотя они были рваными и потрепанными, все равно обтягивали ее аппетитную задницу так, что у него зачесался язык от желания. Она натянула эластичные гетры до середины голеней, мускулистые линии ее икр напряглись, когда она встала на цыпочки, чтобы взять миску, до которой было не дотянуться. Он повертел лоснящийся киви между пальцами, откусил кусочек. Их тучная мальтийская кошка – Зельда – с кокетливым мяуканьем пробралась в кухню, затем запрыгнула на стол и уселась на задние лапки, многозначительно глядя на Джону. Мэгги принялась взбивать яичные белки именно так, как он любил, ее тонкие лопатки двигались, точно крылья, пышная грива волос вздрагивала от резких движений.
Он закрыл глаза, почувствовав острый укол вины. Когда они купили этот дуплекс два года назад, то назвали его инвестицией в свои отношения. И хотя квартира была оформлена на имя Джоны (он использовал оставшуюся часть наследства, доставшегося от матери, для выплаты ипотеки), именно Мэгги превратила ее в дом. Недвижимость раньше принадлежала хрупкой старушке, которая прожила в ней шестьдесят пять лет и умерла прямо здесь, на кухне. В момент покупки каждая комната от пола до потолка была заставлена вещами, брошенными и неухоженными. Джоне было настолько противно созерцать мышиный помет и потрескавшиеся тушки тараканов, гниющие половицы и рассыпающуюся бытовую технику, мохнатую пыль, которая застала его врасплох у входной двери, разбухшие пятна от протечек и дикую, пушистую плесень, что ему сразу захотелось выскочить вон. Но Мэгги, всегда отличавшаяся терпением, смогла разглядеть сквозь безобразную запущенность скелет здания, и в его основании она увидела возможности.
Джона знал, что для Мэгги приобретение этого нового дома значило гораздо больше, чем просто приобретение недвижимости. На тот момент они встречались пять лет, и терпение Мэгги по отношению к Джоне – его хронической смутной неуверенности – подходило к концу. Она была полна решимости обеспечить их совместное будущее раз и навсегда, и она была уверена – владея этим домом, она сможет это сделать.
Ситуация достигла апогея в день переезда. Когда мебель поднимали по пыльной лестнице, Джону охватил внезапный приступ паники. Он протиснулся мимо грузчиков, чувствуя, как споры плесени заползают глубоко в горло, опрокинул колонну коробок в отчаянной попытке выбраться из их нового особняка, жадно хватая ртом воздух.
– Джо? – Мэгс выбежала за ним на дорожку перед домом. – Что не так?
– Я не могу там дышать, – сказал он, потирая горло.
И она заколебалась, уперев руки в бока. Спокойно наблюдала за ним.
– Хорошо, – сказала она наконец. – Не хочешь рассказать мне, что происходит на самом деле?
Он кашлянул.
– Я только что сказал тебе…
– Нет. – Она мотнула головой, локоны слегка подпрыгнули. – Послушай, я сама разберусь с грязью и пылью. Я могу все вычистить. Но это будет наш дом, Джона. И нам нужно будет вместе строить в нем жизнь.
Она замолчала, ожидая ответа, и чем дольше длилось молчание, тем более опасным оно начинало казаться.
Наконец она вздохнула и опустила взгляд на туфли. И когда снова заговорила, ее голос был таким тихим, что он едва мог разобрать слова.
– Я всегда была уверена, что ты тот, кто мне нужен, Джона, – начала она. – Но по какой-то причине я не могу избавиться от ощущения, что ты никогда не был полностью уверен на мой счет. Так что, если дело не только в пыли – если дело в нас, – мне нужно, чтобы ты сказал мне сейчас.
Он смотрел на нее, стоящую там, в дверном проеме у входа в их новый дом, такую очаровательную в своем комбинезоне. И он сделал единственное, что мог сделать: он обвил ее руками, запустил пальцы в волосы и поцеловал ее. Он сказал Мэгги, что она все, чего он когда-либо желал. И, вероятно, был убедителен, потому что она поцеловала его в ответ и что-то проворковала, он сейчас не мог вспомнить, что именно, но это было мило и заставило его рассмеяться, а потом они, обняв друг друга за талию, направились в новый дом. Может быть, в тот момент обоим было необходимо поверить, что это правда.
Мэгс неустанно трудилась, чтобы угодить ему, и в течение года она превратила их новое жилище в дом, который, как она надеялась, он никогда не захочет покинуть. Она выровняла покоробившиеся полы, залатала протечки, затолкала в дыры стальную вату и кропотливо стерла с пятнистых стен все до последнего слоя густой восковой краски. На первом этаже она снесла все стены, которые делали комнаты такими тесными и темными, и разделила весь уровень так, что передняя половина превратилась в уютный, отделанный деревянными панелями кабинет Джоны, с плюшевыми коврами, дорогой кожей, книгами цвета драгоценных камней. Задняя половина – вымытая, взрытая до бетонного основания и выходящая прямо в сад – должна была стать залитой солнцем студией Мэгги, уставленной гигантскими полотнами, дико раскрашенными и полными движения, такими же яркими, как сама Мэгс.
Однажды ранним утром, во время ремонта, Мэгги услышала тихое мяуканье, доносившееся из подвала под ее студией. Она посветила фонариком в его глубину и обнаружила грязного, оцепеневшего серо-голубого котенка, ошеломленно моргающего на свет. У Мэгс не было никаких сомнений: они должны приютить его. После долгих обсуждений Джона согласился, при условии, что сможет сам выбрать кошке имя. И Мэгги конечно же закатила глаза и согласилась, добродушно посмеявшись, как всегда, над его одержимостью Фицджеральдом. Таким образом, Зельда вошла в их жизнь.
До того как они переехали сюда, задний двор представлял собой клочок выжженной земли, место захоронения отходов. В нем Мэгги обнаружила терракотовые черепки, маленькие, неопознанные тушки, зазубренные кусочки костей, буйно разросшиеся сорняки и другой странный мусор. Поэтому всякий раз, когда у нее возникал творческий ступор, она натягивала перчатки и принималась возиться в грязи, зачищая, разгребая, разрыхляя почву, чтобы дать ей новую жизнь. Медленно, бережно она посеяла семена, которые со временем выросли в их собственный тайный сад: бесконечные вьющиеся томатные лозы, А-образная шпалера для огурцов, разноцветные пучки перца на приподнятых грядках, маленькое лимонное деревце, притулившееся в углу, буйно разросшиеся розмарин и мята. И еще цветы: кусты гортензий, похожих на кочаны капусты, георгины и нарциссы, розовые флоксы и азалии, которые росли вдоль всего деревянного забора. Она выложила крошечную кирпичную дорожку, которая змеей закручивалась в спираль под чугунным столиком на двоих. Теперь, спустя почти пять лет, сад наконец-то разросся настолько пышно, что, сидя в центре, можно было полностью затеряться в его листве.
В жилых помещениях второго этажа Мэгги дала себе волю. Ребенком она проводила лето в Сан-Мигеле, поэтому тепло и яркие краски пуэбло, его острые специи, рассыпчатая соль и терпкий лайм, казалось, непосредственно вплелись в дом, который она создала. Она выложила полы толстой плиткой в мексиканском стиле: калейдоскопом переливались морской, мандариновый, темно-желтый, кораллово-красный цвета. Дерево было необработанным, плетеные ковры броскими, потолочные балки открытыми, окна широкими, мебель прочной и основательной. У них был дружелюбный дом, в котором всегда вкусно готовили, который принимал гостей с распростертыми объятиями, независимо от времени суток.
Мэгги превратила это новое пространство в произведение искусства, непоколебимая в усилиях отбросить все застарелые сомнения и построить дом, где они могли бы жить вместе. Она даже сохранила крошечную вторую спальню, которую когда-нибудь можно было бы превратить в милую, простую детскую. Все было продумано до мелочей, и это было идеально. И Джона окончательно уверился, что Мэгги – это другой, лучший путь, тот, который, убеждал он себя, ему нужен, который даст ему безопасность и наслаждение. Он представлял себя в этом альтернативном существовании: полулежащим на покрытом ковром диване, гитара наигрывает меланхоличные нотки старинной испанской песни, в то время как Мэгги, с ее оливковой кожей и карминовыми губами, нежно гладит его по волосам… Это был бы мир печальной, завораживающей музыки и горько-сладких ароматов, где вожделение могло бы стать образом жизни и ее выражением… где оттенки ночного неба и закатов, казалось, способны отражать только страстные настроения: цвета губ и маков… И наконец Джона начал верить, что, все обдумав и выбрав Мэгги, он в итоге поступил правильно…
…Пока Лила не вернулась в его жизнь.
Он решил, что упустил единственный шанс с ней много лет назад. После абсолютного, необычайного чуда той первой ночи судьба разлучила их. Мать Джоны слегла окончательно, и он был вынужден досрочно покинуть Принстон, чтобы помочь Берди перенести медленную, мучительную смерть, закончив курс и защитив диссертацию дистанционно. Берди умерла вскоре после того, как он отучился. И впервые в жизни Джона оказался совершенно один.
Он заставил себя двигаться дальше, преодолев боль от смерти матери, неразрывно связанную с потерей единственного шанса с Лилой. В довершение всего, в какой-то неопределенный момент того периода позвонили из Принстонской библиотеки, чтобы с глубочайшим сожалением сообщить Джоне, что необъяснимым образом его диссертация утеряна и, что еще хуже, месяцем ранее его ноутбук, в котором хранилась единственная оставшаяся копия работы Джоны, умер и не подлежал воскрешению. Но эта новость казалась незначительной в солоноватом водовороте его нынешнего жалкого существования. Он упаковал картины матери, сдал остальное наследство на хранение и выставил дом своего детства на продажу. Неделю спустя тот был продан. И в момент, когда Лила возвращалась в Принстон, чтобы поступить на второй курс, Джона отправился в Гарвард, где предполагал попытаться заполнить совершенную tabula rasa своего разума. Гарвард – это то, что нужно, сказал он себе. Университет откроет ему двери, станет потрясающим тонизирующим средством, предложит безграничные возможности, которые Джона способен сорвать, точно какой-нибудь идеально спелый фрукт, лишь протянув руку. Но даже двигаясь вперед, погружаясь в учебу в отчаянной попытке стереть Лилу из мыслей, он не смог избавиться от ее великолепия, оставшегося навязчивым воспоминанием, не дававшим ему спать по ночам.
Через три с половиной года он получил степень магистра, переехал в Нью-Хейвен для защиты докторской степени в Йельском университете, таким образом пройдя три заведения Лиги Плюща[22], чтобы соответствовать определению джентльмена, данному Фицджеральдом: мужчина, который происходит из благополучной семьи, имеет деньги, хорошо танцует и поступил в Йельский университет, или Гарвард, или Принстон. (Ну что ж! Всегда стремившийся угодить отцу, он – Джона Гэбриэл – побывал во всех трех!) А потом – через несколько месяцев после поступления в Йель, когда он меньше всего этого ожидал, – Джона встретил Мэгги.
Это произошло на выставке, где были представлены работы аспирантов Йельского университета. В то время новый друг Джоны, Ли, подрабатывал в кейтеринге и был задействован на этом мероприятии. Он настойчиво уговаривал Джону прийти, обещая бесплатную выпивку, если Джона составит ему компанию. По правде говоря, того не нужно было убеждать. Из-за недавнего переезда в новый город – и сопутствующего ему чувства необходимости начинать жизнь сначала, без дома или семьи, к которым можно было бы вернуться, – Джона скучал по матери. Ему понравилась идея снова оказаться рядом с искусством, и ему было любопытно посмотреть, каково это будет через четыре года после ее смерти. Итак, он появился, опрокинул в себя бокал дешевого вина и принялся рассматривать экспонаты. Все это было смутно удручающим, автопортреты оказались вторичными и разочаровывающими, за исключением одного: дико выглядящей работы художника – написанной маслом женщины, смотрящейся в разбитое зеркало. Ее спина была на переднем плане, так что зритель не мог разглядеть лица, но в каждом осколке стекла отражалась некая крошечная деталь, все они были диссонирующими и невероятно разными, но все же принадлежали одной и той же одинокой женщине. Это недвусмысленно напомнило Джоне о его матери. Название: Eco de Narciso[23].
Чувствуя легкое головокружение, немного ошеломленный, он налил себе еще выпить и направился к открытой погрузочной платформе в задней части здания. Он вытащил косяк и лег на спину, глядя в темное небо. Услышав приближающийся звук шагов, он предположил, что это Ли пришел устроить себе небольшой перерыв, и сказал:
– Если я увижу еще один посредственный портрет художника, то думаю, что захочу застрелиться.
– И не говорите!
Она села рядом, выхватила косяк прямо у него из пальцев, затянулась.
– Они такие настороженные, правда? Почти чувствуешь запах неуверенности в краске. – Она повернулась к нему. – Так зачем же вы сюда пришли? Нет, дайте-ка я угадаю. – Она откинулась назад, размышляя. – Поддержать друга? С парнем? Вы преследователь?
– Я здесь ради бесплатной выпивки. – Он повернулся к ней. – А вы?
Она улыбнулась, приподняв одну бровь.
– Я одна из художников.
Джона подавился дымом и начал неудержимо кашлять.
– О боже, – выдавил он из себя. – Я чувствую себя таким ослом.
Она ухмыльнулась и пожала плечами.
– Может, вы и осел, но тем не менее вы правы. Я прощу вас, если сможете угадать мою картину.
Джона задумался, изучая ее.
– Черно-белое произведение в стиле пуантилизма с красным ухом художника?
Она достала телефон, пролистала фотографии, показала экран: Eco de Narciso.
У Джона перехватило дыхание.
– Вы поверите, если я скажу, что это была единственная картина, которая мне действительно понравилась?
Она усмехнулась и покачала головой.
– Я назову это чушью собачьей.
– Черт, – пробормотал он. – Ладно, я сам все испортил, не так ли? Как я смогу искупить вину?
– Как насчет… – Она наклонила голову, размышляя. – …ты позволишь мне нарисовать твой портрет?
Ему нравилась Мэгги, очень нравилась. И когда они начали встречаться, в нем появилось что-то вроде нежной заинтересованности. Он обнаружил, что Мэгги – это идеальное отражение дико красочных, масштабных картин, которые она создает: житейских и ярких, интуитивных и теплых. Она обладала сверхъестественной способностью улавливать его настроение – поэтому, когда Джона был с ней, у него возникало отчетливое ощущение, что он возвращается домой. Более того, ему понравилась мысль связать себя с художником-революционером, как Фицджеральд всегда общался с мечтателями своего времени. Этот сюжет мог сработать, в нем был смысл. И Джона начал задаваться вопросом: что, если Мэгги на самом деле бесконечно редкая личность, которой можно восхищаться – подлинно лучезарная женщина, перечеркнувшая в тот первый момент их волшебной встречи все годы его непоколебимой преданности. В бессонную ночь размышлений он разыскал информацию о Лиле и выяснил, что та переехала в Лос-Анджелес для продолжения карьеры в кино. Он воспринял это как знак. Ему пришлось смириться с тем, что он больше не держит девушку, чье бестелесное лицо проплывало вдоль темных карнизов и ослепительных вывесок; вместо этого он должен притянуть к себе девушку, находящуюся прямо перед ним, и обнять ее покрепче.
На следующий день он спросил Мэгги, будет ли она с ним, на что она закатила глаза и сказала:
– Да, Шекспир! – Очевидно, она уже была.
В следующем семестре она переехала к нему, и они начали грандиозный эксперимент по построению совместной жизни. Однажды воскресным утром, когда она, обнаженная, лежала на животе, завернувшись в простыни, обводя изгибы его пальцев на ногах, Джона понял, что влюбился, и сказал ей об этом. В ответ она улыбнулась, поцеловала подъем его стопы и прошептала, что, черт возьми, самое время.
…И все же был ли Джона способен любить? Он мог, как и ранее, ощутить эмоции – но, даже наслаждаясь, задавался вопросом: действительно ли эта девушка способна занять место той великой, глубокой любви, которая никогда не была так близка, как Мэгги сейчас? С другой стороны, сама Мэгги никогда не была такой необыкновенной мечтой.
Пять лет спустя Джона получил докторскую степень, и они переехали в город. Нью-Йорк стал их домом – город роскоши и таинственности, нелепых надежд и экзотических мечтаний. Они купили особняк в Вест-Эгг, и Джона открыл собственную практику. К тридцати одному году у него за плечами была учеба в «Большой тройке», покупка двухуровневой квартиры в лучшем районе лучшего города страны, и он находился в начале пути, несомненно ведущего к успешной карьере. Он был исключительным: утонченным, уравновешенным и уже более значительным, чем любой из его сверстников. Он был красив и здоров, обладал невероятным обаянием, у него была девушка, которую он любил, и она отвечала ему взаимностью. Через пару месяцев он сделал предложение, и Мэгс, окрыленная, испытав облегчение, с готовностью согласилась.
Но как раз в тот момент, когда Джона начал привыкать называть Мэгс своей невестой, в кинотеатрах появилась «Игра в ожидание» – мгновенный кассовый хит. Внезапно имя Лилы, ее лицо появились повсюду, и это стало невозможно игнорировать. Это было вне его контроля: его увлечение возродилось (хотя, если быть честным, оно никогда по-настоящему не исчезало). Двадцативосьмилетняя Лила была все такой же, как и много лет назад – свежей и сияющей, вызывающей безусловное восхищение у мужчин всего мира, все такой же изысканной и невероятно красивой. По мере того, как ее слава росла, Джона обнаружил, что ему приходится сдерживаться, чтобы не упомянуть о своей личной встрече с возлюбленной Америки. Он слишком хорошо понимал, что, делясь этими совершенными воспоминаниями, может лишь запятнать их.
Шесть месяцев назад судьба снова вмешалась, и на этот раз она ясно выразила свои намерения. Лила и Курт переехали в Нью-Йорк, чтобы начать подготовку к новому проекту – экранизации романа Фицджеральда «Ночь нежна». И, немного покопавшись в Интернете, Джона обнаружил, что звездная пара приобрела квартиру в Виллидж, всего в нескольких кварталах от того места, где жили они с Мэгги, – это было даже ближе, чем поместье Гэтсби от зеленого фонаря в конце причала Дейзи.
Сначала он говорил себе, что ему просто любопытно, и это вполне объяснимо в отношении юношеской любви, давнего увлечения. Он просто порой наблюдал за ней – невинная шалость немного пьянящего эскапизма. В конце концов, такое поведение было довольно распространенным явлением. Очень многие из его пациентов признавались в подобных склонностях, обычно возникающих вследствие какой-либо потери, будь то смерть, утраченная дружба, разбитое сердце. Несмотря на то, что Джона все сознавал, он убеждал себя, что эта совершенно безобидная привычка никогда не перерастет во что-то большее, во что-то напоминающее острое увлечение.
У кого из нас не было этого единственного человека (того, с кем хотелось быть рядом, которого мы желали), делающего нас немного одержимыми, немного сумасшедшими? Кто из нас не увлекался онлайн-слежкой за определенным персонажем, этой своего рода ежедневной проверкой, в надежде увидеть ее фотографии в новом наряде, сообщения о том, что она делает, комментарии к отмеченным местам, куда она ходит, подсказки о том, как она говорит и думает (…особенно когда этот человек – одна из самых известных женщин Америки, ее имя и лицо почти невозможно было не заметить, куда бы он ни повернулся, ее ежедневно прославляли поклонники по всему миру)? Кто из нас не испытывает страстного трепета, приближаясь к ее дому, обходя территорию вокруг, искушая судьбу своей близостью, задаваясь вопросом, куда она могла пойти на этот раз – и когда? Неужели мы на самом деле прошли сегодня одним и тем же путем, разминувшись лишь на несколько минут? Могла ли она думать о нас прямо сейчас?
Он не гордился таким поведением и понимал, что это не совсем справедливо по отношению к Мэгги. И да, его мысли, возможно, стали слегка навязчивыми, но все же – это было совершенно естественно, нормально. И это были просто размышления – это, конечно, не было обманом.
Несколько месяцев назад, как обычно просматривая странички в Интернете, он обнаружил в блоге не слишком известной светской львицы фотографию его пациентки Бриэль под руку с Лилой. Это было слишком заманчиво. На их следующем сеансе Джона попросил Бриэль сосредоточиться на женщинах в ее жизни. После недолгого разбора та предоставила ему великолепный шанс: она внезапно вспомнила, что ее хорошая подруга Лила только что переехала на восток и как-то невзначай упомянула, что ищет психотерапевта. Бриэль спросила, может ли она посоветовать Лиле Джону.
Он с трудом мог поверить в такую удачу. Он с колотящимся сердцем уклончиво ответил, что у него на самом деле нет возможности принимать новых клиентов, но, поскольку речь идет о ее хорошей подруге, он посмотрит, что можно придумать.
Спустя несколько недель начались их сеансы.
Он знал, что действует иррационально, его поведение саморазрушительно. Он знал о риске, понимал, что ставит на карту карьеру – даже жизнь. Конечно, он подделал отчеты о сеансах, которые писал для руководителя, скрыв очевидный конфликт интересов и глубокую личную заинтересованность; и все же он не настолько заблуждался, чтобы поверить, что других способов узнать правду не существует. Только ради Лилы Джона был готов рискнуть всем.
На сеансах между ними мгновенно появлялась сильнейшая, словно электрический разряд, связь. И когда Лила открылась ему, точно цветок, страстно желая, чтобы он помог ей разобраться в запутанной ткани ее жизни, Джона начал задаваться вопросом, не сошлись ли наконец звезды. Все так легко встало на свои места. Лила переживала кризис, отчаянно пыталась сбежать от реальности, которую сама же и создала, и Джона уверился, что мог бы стать решением всех ее проблем. Он не сомневался, что – как и в случае Дейзи и Тома – только из-за его отсутствия она согласилась на отношения с Куртом. Возможно, в минуту слабости она даже поощрила Курта на то, чтобы носить ее так, как в тот момент ей хотелось, чтобы ее носили: как яркий цветок, защищенный от того, чего она боялась. И все же все это время, глубоко внутри, она, должно быть, чувствовала таинственную, непреодолимую печаль. Лила, должно быть, чувствовала – она что-то потеряла, хотя и не знала, что именно и почему.
Но теперь Джона мог спасти ее, и он сделал бы все, чтобы дать Лиле ту любовь, которую она заслуживала. Он всегда знал, что они созданы друг для друга, не так ли? Он еще ни в чем не был так уверен за всю жизнь. Ему нужно только набраться терпения и дать ей немного времени, прежде чем эти более глубокие чувства всплывут на поверхность. И тогда… на что он мог надеяться? Сойдутся ли наконец герой и героиня вместе?
Джона наблюдал, как Мэгги взбила белки лопаткой, превратив их в пышный полукруг на сковороде, затем, смазав края сливочным маслом, выложила его, сочащийся сыром, посыпав кинзой, pico de gallo[24] и беконом на кобальтово-синюю тарелку. Зельда мяукнула, придвинулась ближе, Мэгс улыбнулась Джоне – перемирие? – и с удовольствием облизала палец. Боже, как это возможно – любить двух людей одновременно? Он был помолвлен с замечательной женщиной, талантливой художницей, невероятным партнером, а когда-нибудь и прекрасной матерью. Но пусть даже Мэгги подходила ему больше, надежда на Лилу всегда теплилась в каком-то уголке его сознания. А если бы появился выбор? Он знал, что никакого соперничества не было. И огонь, и свежесть были бы бессильны перед тем, что человек лелеет в тайных фантазиях.
Теперь Мэгги затронула их последнюю размолвку – деликатное предложение Джоны отложить свадьбу. Ее карьера была на взлете, утверждал он прошлой ночью, они оба знали, что он погряз в работе. Конечно, было бы разумнее подождать еще год или два, рассуждал он, пока их жизнь не войдет в спокойное, надежное русло. Слезы снова наполнили глаза Мэгги, когда она спросила, действительно ли он именно это имел в виду. И хотя он изо всех сил старался сфокусироваться на разговоре, на самом деле все его мысли занимала Лила. Менее чем через три часа должен был начаться очередной сеанс. Он уже представил ее: сидящую перед ним на краешке стула, испуганную, но грациозную, и почувствовал, как участился пульс, когда он задумался о том, какими духами она воспользуется, какую одежду выберет, чтобы подчеркнуть элегантные формы, какое нижнее белье спрятано под ней. И он подумал, что, возможно, именно сегодня она осознает свои чувства к нему – и любовь, возродившаяся, как птица Феникс из собственного пепла, вновь возникнет в таинственных и непостижимых уголках.
Он откусил еще один кусочек от идеального омлета Мэгги, прежде чем отодвинуть стул, оставив Зельде маслянистые остатки. Поцеловал Мэгги в макушку и прошептал, что ему пора на работу, но они обязательно обсудят это в другой раз. Скоро, заверил он ее. Направляясь к лестнице, ведущей на нижний уровень, он почувствовал, что Мэгги наблюдает за ним с замешательством и тревогой. Но даже несмотря на это, Джона не смог сдержать улыбку, расплывшуюся по лицу, от теплого предвкушения встречи с Лилой.