К книге
РассеяниеЧасть первая. Глава 7. Израиль
53%
Часть первая. Глава 7. Израиль
9

Всем известно, что генетические тесты вроде 23andMe выявляют самые неожиданные вещи: у каждого еврея наскребется 0,1 % юкагирской крови, а у каждого юкагира или полинезийца — 0,05 % еврейской. В какой-то момент все со всеми перемешались. Я тоже плюнул в пробирку 23andMe, решив, что пора бы уже доподлинно выяснить, откуда у меня африканская кучерявость и тяга к Африке. Кто я там на 0,3 %, йоруба или игбо? Всю жизнь меня принимали за египтянина, турка, грузина, итальянца, грека… Но мой результат оказался куда более необычным, чем я мог предположить: на 100 % еврей.

Удивительное дело, если вдуматься: тысячи лет рассеяния — и никаких примесей, ни десятой доли процента. География, язык, культурная самоидентификация могут быть какими угодно, но — кровь, кровь… Значит ли она хоть что-нибудь? Что-то да значит. Результаты анализов 23andMe лишний раз напоминают о том, что все предначертано в генах — от диабета до потливости, от дальтонизма до черт характера. Непредопределенного остается совсем мало: возможность совершить неожиданный поступок, выйти из зоны комфорта и что-то понять. Кого-то полюбить. Вот и все по части индивидуальности и свободной воли существ, созданных по образу и подобию.

Даже привычное ощущение, что ты застрял где-то между языками, культурами, между «здесь» и «там», прошлым и настоящим, — тоже, вероятно, наследственное, как дальтонизм или гипертония. То же самое было и у дедушки, и у тех, кто был до него. Ты — часть рода. Но, будучи занят собой и своими обстоятельствами, ты почти не думаешь об этом. Пока однажды, сидя на службе в Йом-кипур, не вздрогнешь от внезапной мысли, что ты — потомок всех своих предков, деда, прадеда, Шемайи Беташа, Иакова, Исаака, Авраама; что было время, когда их сознание было первично, а твое будущее существование было лишь смутным помыслом о гипотетическом потомке, лишь отдаленной возможностью, слабым отголоском их первичности. Это успокаивает и примиряет c окружающей тебя энтропией; в сущности, это — самая радостная мысль за долгое время. Радостно осознавать, что молитвы, которые ты сейчас произносишь, а точнее поешь, пели твои предки триста и тысячу триста лет назад, и в этой непрерывности — твоя непостижимая точка опоры. «Проходит сеятель по ровным бороздам. Отец его и дед по тем же шли путям». Вот почему ортодоксальная служба всегда нравилась мне больше реформистской. В других отношениях я не консерватор, а тут — да. Я очень мало что соблюдаю, в синагоге бываю не чаще чем раз в году. Но уж если соблюдать, хочется, чтобы все было по правилам, поменьше отсебятины и «авторской кухни». Когда я пою «Авину малкейну»[42], мне хочется думать, что я делаю это так же, как мой прадед и прапрапрадед; что эти слова и этот мотив связывают меня с родней, жившей на другом конце света много веков назад. Это важно: повторять слова молитвы на иврите, которого я не знаю; чувствовать нашу связь.

Разумеется, если все это мне действительно важно, было бы логично попытаться овладеть ивритом. Большинство американских евреев учат его в воскресной школе. Я же за свои сорок пять лет, кроме русского или английского, учил или по крайней мере пытался учить десять языков: румынский, французский, немецкий, латынь, португальский, испанский, ашанти-чви, малагаси, суахили и фарси. А за иврит так до сих пор и не взялся. Удариться в изучение какого-нибудь экзотического африканского языка, которого никто из твоего окружения не знает, куда проще, чем подступиться к ивриту, который все, кроме тебя, учили еще в детстве. Быть первопроходцем легче, чем плестись в хвосте. Иначе говоря, я должен преодолеть тот же психологический барьер, который преодолевает человек, в зрелом возрасте начинающий учиться плавать или кататься на велосипеде. Жаль, что не удосужился заняться этим раньше. Так вышло. В двенадцать лет перво-наперво требовалось выучить английский, привыкнуть к американской школе и вписаться в среду сверстников. А когда изначальный период адаптации прошел, на первый план вышло стремление удержать другую часть своего «я» — ту, которая связана не с родословной, а с памятью о московском детстве. Сохранить русский язык.

Когда люди узнают, что меня увезли в Америку в одиннадцатилетнем возрасте, предполагают, что мои родители приложили колоссальные усилия к тому, чтобы я не забыл русский. Но как раз к этому родители усилий никогда не прикладывали. Из всех насущных вопросов, которые поставила перед ними эмиграция, вопросы, выучу ли я иврит и сохраню ли русский, волновали их меньше всего. С мамой, как я уже упоминал, мы с середины девяностых общаемся в основном по-английски. Так что дело не в этом. Просто русский — это мой ворованный воздух детства, вывезенный из страны в обход таможни. И сейчас, заново уча румынский, я пытаюсь украсть еще, дотянуться дальше, чем способна иноязычная память потомка; вернуться туда, куда давно уже нельзя. Может, когда-нибудь, превозмогая страх и инерцию человека средних лет, так и не научившегося в детстве плавать, я засяду и за иврит.

В разные моменты жизни изучение иностранных языков было юношеской жаждой путешествий, возможностью проникнуть в другие миры, увлекательной головоломкой, эскапизмом, защитной реакцией на происходящее вокруг. Сейчас это — попытка мысленной встречи с родными, которых уже нет в живых. Будучи человеком логоцентричным, я всю жизнь верил, что язык определяет идентичность, преемственность, сознание и бытие. Теперь же я поражаюсь многоязычию нашего рассеяния. Авраам Битес и его семья, вероятно, говорили на еврейско-кастильском диалекте, от которого произошел впоследствии язык ладино. Оказавшись в Османской империи, заговорили по-турецки, а в Алеппо — по-арабски. Для дедушки с бабушкой родным был румынский. Для меня — русский. А для моих детей, приходится признать, русский — уже чужой, как бы я этому ни сопротивлялся; родной — английский. Я писал, что это Вавилонская башня, растянутая во времени. Но сейчас, прослеживая свою родословную, прихожу к мысли, что язык определяет бытие и сознание только на уровне отдельного звена; если же посмотреть на всю цепь, язык оказывается акциденцией, а не субстанцией. Субстанция от языка не зависит. И потому, говорю я себе, не так уж важно, что я не знаю иврита или что мои дети плохо говорят по-русски. Не в этом дело. В последней пьесе замечательного русско-израильско-шведского драматурга Керен (Ксюши) Климовски есть такой эпизод: две бабушки главной героини спорят друг с другом на разных языках, одна — на идише, а другая — на украинском. Вот и мои многоязычные предки, встретившись в конце дней, когда вся диаспора соберется и праведники воскреснут в олам аба[43], затараторят разом на всех своих языках — и все друг друга поймут.

Да что там олам аба: даже в нынешнем Израиле, как утверждают некоторые мои знакомые, незнание языка — не помеха. Говори как тебе удобней. Хочешь — по-английски, хочешь — по-русски. «Ну, то есть, если ты собираешься тут работать, выучить иврит, конечно, придется, без ульпана никак. Но если ты просто так, погостить, на пару недель или даже на пару месяцев, тогда — вообще не проблема». Нынешний Израиль — это Нью-Москва. Или Нью-Петербург. В Тель-Авиве мы сойдемся снова… Половина моих московских знакомых живет теперь там, а те, кто не там, регулярно наезжают, потому что у всех в Израиле куча друзей и родных. У меня — тоже родные, но я видел их всего один раз, десять лет тому назад. По следам той поездки и той встречи я написал стихи под названием «География»:

В темноте сквозь размытую графику воображенья

различали другую жизнь, новый свет в сто ватт.

Ждал звонка, звали в гости к троюродным Леве и Жене

с уговором, что ненадолго: рано вставать.

Там показывали, как шкатулку, закрытый мир свой.

Слишком сложный обряд, с арамейского перевод,

пыльный быт, замороченный мистикой, миквой, мицвой,

пересчетом затрат. Вот и все, о чем пели, вот,

что запомнилось, брат. По-военному шаг чеканя,

вел экскурсию гид. Открывался издали вид:

та стена, где истлевшей бумаги больше, чем камня;

та земля, где земли не имевший предок-левит

составлял завещание и завещал нам чудо.

А когда его свет перекрыла глазная резь,

ощущал на себе всей кожей взгляд ниоткуда,

из нахлынувшей слепоты отвечал: «я здесь».

Изначальным поводом для поездки был вовсе не поиск родственников, а свадьба дорогих друзей, Ксюши Климовской и Илюши Файнгерша, в самом центре Иерусалима. Мы прилетели большой компанией: Игорь Шорман, Миша и Вика Погуляевские, Дима Кац и мы с Алкой. «Высадка нью-йоркского десанта». Помню посиделки в яффском кафе, шашлыки и израильские салаты, море… Новая, ни на что не похожая часть света. Новая, впрочем, только для меня. Остальные здесь бывали и раньше. Я же, исколесивший Сибирь и Африку, на исторической родине впервые. И все мне в диковинку — эти улицы, дома, трамвай. После бессонной ночи в самолете у меня трещит башка, но сна ни в одном глазу. В арабском районе, куда мы забрели по ошибке, какие-то подростки кричат нам: «Загрита! Загрита!» Что это значит? Значит «закрыто», это они пытаются по-русски сказать, что нам туда нельзя. Тем временем Ксюша сообщает, что сейчас подойдет один ее друг, он знает лучшие арабские фалафельные. «Он вообще все время тусит с арабами, совершенно безбашенный чувак, но очень прикольный». Потом мы попадаем на русско-израильскую молодежную вечеринку, напоминающую эмигрантские дискотеки в Чикаго времен моего детства. Такой же веселый загул, но эти ребята постарше, чем мы были в Чикаго. Они уже успели отслужить в израильской армии и взахлеб травят байки про армейскую службу. Им нравится рассказывать впечатлительным американцам, которые ничего не знают и всему верят. А нам нравится слушать — не потому, что все их истории одинаково интересны, и не потому, что мы безоговорочно верим всему, что нам говорят. А просто потому, что мы здесь, и кругом все — израильтяне, смуглолицые красавцы и красавицы в идеальной физической форме, и странно, что они говорят по-русски. Как странно и то, что вокруг — на улице, в магазине, везде — одни евреи, свои. Хотя что общего у нас с евреями из Марокко или Йемена? Для них мы — с другой планеты, как и они для нас.

Мы идем в йеменский ресторан, там нам подают что-то вполне африканское, как я люблю, что-то вроде фуфу. В автобусе рядом со мной сидит эфиопский парень в кипе и армейской униформе. Тоже еврей, наш. О проблеме расизма в израильском обществе я уже в курсе, но в данный момент предпочитаю не думать об этом. Я полупьян и полон наивно-восторженных мыслей. Ночью мы гуляем по Старому городу. При тускло-театральной подсветке ощутимей вся древность этих стен, их тысячелетняя история, от которой голова идет кругом.

В какой-то момент нас отлавливают хасиды из Меа-Шеарим. Они требуют от нас подаяние («Цедака, цедака!»), объясняют, что это для нашей же пользы, они делают нам одолжение, потому что, дав им милостыню, мы совершаем мицву. Потом нам встречаются другие охотники за цедакой — на сей раз не хасиды, а просто какие-то оборванцы. Один из них обнимает меня и начинает маниакально трубить мне в ухо: «Give, give, give, give more now, give more, my friend here is a tsadik, he is a great rabbeinu, he will bless you, but you have to hurry, you have to hurry, and givegivegivegivemoregivemore…»[44] В это время его напарник, большой рабейну и цадик, бормочет какую-то абракадабру, не то браху, не то еще что. Потом и вовсе переходит на улюлюканье… «Неужели все ортодоксы такие буйные?» — спрашиваю я у Ксюши. «Кто тебе сказал, что они — ортодоксы? — отвечает она. — Просто жулики. Ортодокс — это мой брат Овадья. Он вообще литвак»[45].

Ортодоксальный брат Ксюши — не буйный, это уж точно. На свадьбе он чинно сидит в углу, окруженный своими многочисленными детьми. А вокруг — снова веселая неразбериха. Гениальный музыкант Илюша Файнгерш отложил тромбон и ругается с обслуживающим персоналом. При этом обнаруживается, что на иврите он шпарит, как настоящий израильтянин, хотя первую половину жизни провел в Москве, а вторую — в Швеции. Вика Островская и Витя Сибирцев рассказывают нам про параглайдинг. Это их страсть. Говорят, что технике полета учатся у птиц.

После свадьбы мы всей компанией едем на Мертвое море. Здесь это излюбленный вид отдыха. Трехдневное лежание на сверхплотной воде, оздоровительные массажи, целебные ванны. Плюс — усиленная кормежка и увеселительные мероприятия, ежевечерние дискотеки, экскурсия на Масаду. Затем — обратно в Иерусалим, где на один вечер приходятся три разных приглашения в гости. Но у меня — поручение от мамы: «В Израиле живет твой дядя Миша Моргенштейн. Вряд ли ты его там сумеешь разыскать, но вдруг…»

Разыскать Мишу Моргенштейна по справочной оказывается куда проще, чем можно было предположить. Он живет в русском Ришон-ле-Ционе («Рашен-ле-цион»). Звоню по найденному в справочной телефону, представляюсь. Отвечают с осторожностью давних эмигрантов: «Внук Исаака? Брата Мани? Как, вы сказали, вас звать?.. Я ему передам, он, если захочет, перезвонит». Перезванивает почти сразу, радостный. Они приедут к нам в гостиницу — он с женой и Дина, его старшая сестра. Двоюродные брат и сестра моей мамы. Дина — дочь дедушкиной сестры Мани, ее назвали в честь моей прабабушки, погибшей в Шоа. Но это понятно только теперь, после всех моих изысканий. Мама, как ни странно, никогда не знала имени своей бабушки.

У Миши уютный молдавский выговор, уже помноженный на местный, израильский. То и дело вставляет слово «беседер»[46]. «Ну, беседер». Я смотрю на него, пытаясь разглядеть сходство с дедом, и мне кажется, что вижу. Родственники! Мои родственники! Они сидят у нас в номере, и мы общаемся. В основном выясняем, кто кому кем приходится. Распутываем эти узлы, не узлы даже, а колтуны родственных связей. Стандартные вопросы: чем занимаются родители? Где живут? Со своей стороны Миша сообщает, что все они уже давно стопроцентные израильтяне, а их дети, Аня и Даня (мои троюродные брат и сестра!), уже и по-русски почти не говорят. Говорят на иврите и по-английски. Если когда-нибудь познакомимся, будем говорить по-английски, беседер? Как нам Израиль, что уже видели? На Мертвом море? Не может быть, ведь и они только что оттуда, ездили на выходные отдохнуть. Но вообще мы многого еще не видели: Цфат, Хайфа, Эйлат, Красное море… Столько всего… Великая страна. Когда же умер мой дедушка, в каком это было году? Они с Маней не очень общались в последние годы… Что-то они там повздорили с Леви, Дина припоминает. А Исаак ведь женился на своей кузине, разве нет? Я говорю: «Нет, насколько мне известно, между бабушкой и дедушкой не было никаких родственных связей». Это какая-то альтернативная версия семейной истории, от Мани, видимо… Уже потом моя мама вспомнит происхождение странной байки про женитьбу на кузине. Дело в том, что после войны Маня зачем-то пыталась сватать младшего брата Исаака к их двоюродной сестре Поле, дочери Моше. Та самая Поля, которая прошла через концлагерь Чечельник. Впоследствии она тоже эмигрировала в Израиль, но что стало с ней потом, неизвестно. Маня с ней не общалась, а Миша с Диной никогда и в глаза не видели. Теперь же Дина рассказывает, как еще до отъезда из Молдавии она пыталась найти невесту для двоюродного брата Додика («дикий Додик», пожизненный холостяк). С большим трудом нашла кандидатку, но Додик и его мать, «сирота Лиза», наотрез отказались. Сказали: «некрасивая». А кого они ожидали, Брижит Бардо? Так и остался наш Додик холостяком. Ну ничего, живет себе, кажется, припеваючи. Настолько, насколько в Молдавии это вообще возможно. Мясокомбинатом заведует… Пройдет еще десять лет, и я узнаю: на тот момент, когда Дина рассказывала мне все это, Додика уже шестнадцать лет как не было в живых… «Ну теперь, когда мы нашлись, уж точно не потеряемся». Фото на память. Я с Мишей. С Диной. Они встают, «беседер», им пора. На связи.

Потом они приезжали к моим родителям (один раз), родители съездили к ним в Израиль (один раз)… и все. Кажется, несколько раз поздравляли друг друга с днем рождения. Миша точно звонил поздравить маму, это я помню. Кто из них порвал и без того уж слишком тонкую нить, положил конец ненадолго возобновившимся родственным отношениям? Кто-то на что-то обиделся, не так сказал или повел себя, мало ли. Или просто все вернулось на круги своя. Общение нарушало естественный порядок вещей, установленный еще в предыдущем поколении, а может, и того раньше. Естественный порядок — это не общаться, не знать. Никто ничего ни о ком. Рассеяние. Как они там в Израиле? Далеки, еще дальше, чем до знакомства, потому что по второму разу уже не позвонить, не отыскаться. И все же через много лет в разговорах с израильскими экспатами в Америке я буду по-прежнему сообщать с важным видом, что у меня «родня в Ришон-ле-Ционе».

* * *

Было ли все это наяву, уже не имеет значения: даже если было, вспоминается, как во сне. Иудейская пустыня и мертвое море, где мы бредем поздно вечером по соляному мысу. На экране мобильника высвечивается надпись «Welcome to Jordan». «А из нашего окна Иордания видна», — шутит Ксюшина мама. И вот ты уже в другом, смежном мире. В Иорданском Хашимитском Королевстве.

— Tell me the story of Jordan, — просит турист, знающий об Иордании только то, что там находится Петра.

И гид в куфии отвечает вопросом на вопрос:

— Tell you? Do you know what a tell is?

Телль — гора или холм, образовавшийся из напластований древних руин. Одно государство гибнет, на смену ему приходит другое и строит на обломках; но и эти строения будут разрушены в свой черед. Так слой за слоем возникает телль, курган ушедших эпох, погребальный холм исчезнувших цивилизаций.

— Наша страна — молодая. Население — десять миллионов, из них три миллиона — беженцы. Почти девяносто процентов территории занимает пустыня. Нефти у нас нет, с водоснабжением всегда проблемы. Но наша история — это телль. Три с половиной тысячи лет назад тут жили те, о ком вы читали в Библии. Аммонитяне, моавитяне, эдомитяне. Потом пришли набатеи и основали здесь свое царство. Потом набатеев завоевали греки, а греков — римляне…

Ландшафт иорданской рифтовой долины, тектоническая впадина, образовавшаяся при расколе западной Гондваны на Африку и Аравию. И сейчас, через миллионы лет после тектонического разлома, каменная пустыня выглядит как обмелевшее дно океана. Сочетание черного гранита, белого песчаника и красноватых лучей закатного солнца дают удивительный свет. И горчичного цвета пятиэтажки в Аммане и других иорданских городах повторяют инопланетный ландшафт каменистых гор, то ли случайно, то ли нарочно. Издали кажется, будто каждый дом — это отдельный телль, курган исчезнувших цивилизаций. Были здесь и эдомитяне, и набатеи, оставившие по себе чудо света под названием Петра; были евреи, римляне, византийцы, крестоносцы, воины Арабского халифата и Османской империи. А сейчас — никого, только горы, телли, свидетельство и свидетели всех прошлых войн.

И меня там тоже нет, я — в другой части света, одиннадцать лет спустя, вызваниваю Ксюшу Климовскую. Одиннадцать лет назад мы праздновали ее свадьбу в Иерусалиме и брели ночной пустыней по направлению к Иордании. А сейчас ее эвакуируют из Израиля обратно в Швецию (в Израиль Ксюша прилетела повидать родителей — за два дня до начала войны). Я же звоню ей из Кыргызстана, где мы сидим с израильтянами Галей и Игорем, которые никак не могут вернуться домой. Никогда еще я не чувствовал так остро солидарность с Израилем. Никогда не понимал так отчетливо, как сейчас, что эта страна, где я провел всего несколько дней одиннадцать лет назад, — моя. Пару дней назад в комменте к посту друга о пакетном мышлении, обязывающем тех, кто «за все хорошее», подписывать нынче письма против «израильской военщины», я написал: «Если раньше это пакетное мышление раздражало, то теперь просто бесит». А сегодня, следя за новостями, я вдруг понял, насколько жалко это мое «бешенство». Что-то вроде того, как немецких евреев в начале Третьего рейха возмущали антисемитские высказывания партийных бонз. Нет, не «просто бесит» и не «возмущает», а вызывает леденящий страх: начало нового Шоа и, возможно, Третьей мировой. Как же хочется ошибиться, проснуться, вернуться в мир без войны. Та война, что началась в феврале 2022-го, выбила почву из-под ног, вывела на первый план тему рассеяния, заставив всех разбросанных по свету в полной мере почувствовать свою непришвартованность, бездомность. А та, что началась в октябре 2023-го, наоборот, заставила меня нащупать почву: ощутить как нельзя отчетливей, что я — еврей.

Все пытаются дозвониться, на линии — Ашдод, Хайфа, Тель-Авив. Я вспоминаю давнюю поездку, Мертвое море, иорданского гида с его вводным вопросом «do you know what a tell is?». И впервые задумываюсь над смыслом названия «Тель-Авив». Тель — курган, память о разрушении; авив — весна, возрождение, обновление. Название-обещание, вечное «шана аба-а»; гора возрождения, символ надежды в страшное время войны.

Предыдущая главаГлава 9 из 17Следующая глава