Несколько раз на пути к Васильевскому острову им попадались патрули, но присутствие Алексея уберегло Германа от новых проблем.
– У меня с этими мундирами такое ощущение, будто я в прошлое попал, – пробурчал старик, провожая взглядом очередную группу солдат.
– Они дешевле, – резко заметил Алексей. – Дворянам победнее прежде приходилось по всему имению скрести, чтобы сыскать средства на обмундирование. Всем, кто недоволен новой формой, надо меньше думать о покрое мундира и больше – о службе.
Герман скрипуче рассмеялся.
– Я говорил ведь уже, что Фридриху ты бы понравился? Хорошо, конечно, что кроме покойного Катте, других гершварцев ему в жизни не попалось, но…
– «Хорошо»? – Алексей нахмурился. – Почему «хорошо»?
– Потому что он был замечательным человеком с золотым сердцем, но мало что искушает совесть так, как запредельно выносливое и сильное существо, готовое повиноваться любому твоему слову. И подумаешь, что за любую силу приходится платить, и платить не тебе… Ведь эта угроза так далека и расплывчата, верно? Пока гершварц не сожжет себя дотла, он и сам-то в нее не особо верит.
Герман остановился, не дойдя до площади с десяток шагов, и повернулся к Алексею. Алый разлом, окруженный черно-белым караулом, поблескивал в просвете меж домами, заливая половину морщинистого лица багровыми отсветами. Вторая тонула в густой тьме.
– Я почти уверен, что ничего нового мне этот разлом не покажет. Оно мне так, потешить стариковское любопытство. На самом деле я хотел поговорить с тобой.
Алексею стало не по себе. Что за разговор такой, если ради него Герман тащился в такую даль?
– Понравилось тебе в отпуске?
Такого вопроса Алексей не ожидал.
– Я… нашел, чем заняться.
– Я не это спросил. Понравилось или нет?
Алексей настороженно глянул на Германа.
– Понравилось. Только на службе его величеству я больше пользы приношу.
– А Петербург? То, чем он стал, тебе нравится?
Да что за вопросы такие…
– Вы сами помните, каким он был раньше. На какую улицу ни свернешь, бесы кишмя кишат. Вам самому не кажется, что стало лучше?
Герман вытащил из кармана плаща шляпу и разгладил ее на предплечье. Круглая – такие император надевать запретил, потому что их носили в революционной Франции.
– Бесов поубавилось, – насмешливо согласился Герман. – Да только и людей тоже. Я потому и спрашиваю: нравится тебе в городе?
– Нет, – процедил Алексей. – Но мне никогда здесь не нравилось. Сейчас – не больше прежнего.
– Не любишь большие города? Понимаю. Интересно только, что я по пути сюда вообще никого со счастливым лицом не видал. Не знаешь, отчего это?
Алексей скривился.
– К чему вы клоните?
– Да ты сам знаешь, к чему. То, что можно устроить в казарме или в Гатчине, невозможно навязать огромному городу, где живет столько разных людей, и уж тем более – целой стране. Павел Петрович со своими запретами пытается тушить пожар маслом. Неужели ты этого не видишь?
Алексей почувствовал себя загнанным в угол.
– Да чего вы от меня хотите?
– Ничего, – отрезал старик. – Мой век давно прошел. Мне ни во что уже не следует вмешиваться, но как же иногда сложно удержаться…
Они застыли друг напротив друга – две темные фигуры посреди черной улицы. Окна глухо щерились закрытыми ставнями. На небе – ни звездочки.
– Вы не наседаете так ни на его величество, ни на великих князей. Что во мне такого особенного?
– Сам знаешь. Светлых много, но гершварцев… Я видел, как падает в пропасть Ганс фон Катте, и слышал, как рубили голову Ангелу Смерти. Может, если хоть одного мальчишку вытащу прежде, чем его перемелют жернова судьбы, смогу спать спокойнее.
На «мальчишку» Алексей уже не обижался, он не понимал другого:
– Но что вам за дело до гершварцев? Не может же вас до сих пор мучить совесть за то, что вы семьдесят лет назад не спасли от смерти друга?
Будь Герман таким хорошим другом для этого фон Катте и Фридриха Великого, разве уехал бы он от прусского двора? Что-то здесь нечисто. Впрочем, Алексей не был знатоком человеческих душ.
Высушенное временем лицо скривилось.
– У тебя еще не было такой утраты, чтобы понять. Может хоть сто лет пройти, а ты будешь помнить. Когда жизнь, в которой было столько всего, обрывается одним жирным росчерком – и все по вине нелепых престольных игрищ. Уж на что гершварцы странные существа, но к людям они ближе, чем короли и императоры. И первые, и вторые служат третьим и покорно принимают страдания из их рук – до поры до времени.
– Теперь понятно, чего вас так тянет во Францию.
– А, язвить научился? Нет, мальчик, Франция провалилась в свое собственное болото – посмотрим, как теперь оттуда выползет. Но я не об устройстве общества пытаюсь говорить, а о тебе. Ты сам разве не чувствуешь, к чему все идет? Неужели ты до сих так влюблен в мечты своего императора, что готов за них умереть?
– Да.
Алексей и подумать не успел – слово вырвалось само. Но разве он не колебался? Не мечтал о жизни без груза тяжких обязанностей и чувства, что он не на своем месте? Без злобного презрения окружающих – открытого или смазанного тонким слоем лицемерия? Разве не казалось ему минутами, что он делает больше добра, налаживая быт своих крестьян, а не гоняя бесов по улицам проклятого города?
Но Алексей помнил, кто он. И кому обязан всем, что имеет.
И:
«Служи верно – служба императору никогда не утомляет».
Есть ожидания, которые невозможно не оправдать. Есть доверие, которое невозможно подвести. Император начертал на его гербе слова «без лести предан», и это «предан» сковывало Алексея прочнее любой цепи.
Герман покачал головой. Огонь в черных глазах потух.
– Ну, пойдем смотреть ваш разлом.
Разлом Герман разглядывал с тем же выражением, с каким лекарь разглядывает безнадежно загноившуюся рану. Длинная багровая полоса неумолимо ползла к Неве, и Алексей не мог без дрожи думать о часе, когда адский огонь засияет над рекой.
Герман покачал головой:
– Может, не зря все опять взялись за предсказания конца света. Грань веков на носу, а на стыке столетий вечно всякая чертовщина творится.
Алексей сглотнул.
– Что будет, если город падет под натиском бесов? Они полетят дальше?
– Нет, не думаю. Разломные твари редко улетают далеко от двери в свой мир. Они вполне могут удовлетвориться одним пепелищем, поэтому мне и кажется, что разумнее оставить город.
– Но почему? Почему бы им не уйти от разлома? В корпусе мы изучали древнегреческие легенды, и многие считают, что мифы о героях, вечно рубящихся с чудовищами, описывают борьбу с вышедшими в мир разломными тварями. А эти мифы почитать, так чудовища были повсюду.
– Это может быть, – согласился Герман. – Кто знает, что творилось в древности. Но похоже, чем прочнее человечество вставало на ноги, тем больше чудища с Изнанки слабели и становились тяжелее на подъем. Они опасаются далеко отходить от лазейки в свой мир, вот и все.
– Вы говорите о бесах так, будто они разумны. Но ведь везде они описываются дикими зверьми.
– В книгах по бесогонскому делу? Так ведь и писали их те, с кем Тьма никогда не разговаривала, – Герман набросил на голову капюшон, прячась от повалившего мокрого снега. – Но ты ведь слышал ее голос. Чувствовал ее зов. Раз за разом отвергал предложения, которыми она манила тебя в ночных кошмарах. Неужели ты не веришь, что она обладает собственным ледяным разумом, который мечтает сжечь дотла все, что в мире есть светлого?
Алексея прошиб холодный пот. Он никогда не рассказывал Герману о своих снах.
«Ты не первый Темный, которого он знает. Может, Ганс фон Катте с его любящим отцом и верными друзьями был разговорчивее».
– Я никогда ей не поддамся.
– Надеюсь, – Герман скривился. – Такая одержимость – или, если угодно, преданность, – на многое может толкнуть. Но пусть лучше ты будешь очарован чужим величием, чем своим. Это меньшее из зол.
Назад шли в молчании. Алексей надеялся, приезд Германа все прояснит, но старик знал немногим больше, чем они все, и встреча с ним не успокоила, а принесла новые сомнения и страхи.
Во дворце Герман снова направился к императору, Алексей – к себе, но на развилке коридора старик поймал его за руку.
– Я уезжаю завтра с утра. Может, больше уже не увидимся. Нужно тебе еще что-то, с чем я могу тебе помочь?
Алексей задумался, но с горечью осознал: то, что ему нужно, старик дать не мог.
– Я попросил бы вас не оставлять его величество вести эту войну в одиночку, но, кажется, это слишком большая просьба.
– Слишком большая, – согласился Герман. – Да к тому же не твоя. Вот тебе последнее напутствие: слушай только себя и свое сердце. Не шепот Тьмы и не песни Света – и то, и другое тебя обманет.
Алексей криво улыбнулся:
– Редко услышишь от вас такие банальности.
– Банальности не просто так становятся банальностями. Люди затирают их до дыр, потому что чувствуют скрытую в них мудрость, – сухая морщинистая рука Германа стиснула его предплечье, кожа к коже. – Прощай, Алексей. Доброй тебе ночи – хотя нынче ночи все реже бывают добрыми.
Он стоял сбоку от зеркала в тяжелой оправе, сложив руки на груди и опершись спиной о стену. В ушах звенела легкая, преисполненная скромного изящества мелодия. Прилежно выводящий ее юноша стоял перед ним, будто сплетенный из серебряного света. Его тонкие пальцы порхали по отверстиям флейты, покрасневшие губы, сомкнутые на мундштуке, выдували протяжные чистые ноты. Напудренные кудри обрамляли сосредоточенное лицо, но когда флейтист заметил его взгляд, в серо-голубых глазах блеснуло веселье. Мелодия оборвалась на середине такта, и, отняв инструмент от губ, юный музыкант рассмеялся:
– Что ты так на меня смотришь, Ганс?
Грудь стиснуло знакомым томлением: тягой тьмы к свету, ночи – к дню, мотылька – к пламени. Не любовь, не одержимость – что-то неизмеримо большее.
Он шагнул вперед. Светлые глаза удивленно распахнулись.
– Что у тебя с лицом? Посмотри!
Он обернулся к зеркалу. Ладно скроенный военный мундир, так же густо напудренные волосы, темные дуги бровей над еще более темными глазами, сложенные в удивленную улыбку губы… Но овал лица странно плыл – щеки и подбородок в неверном свете свечей текли топленым воском.
Свечей? Каких свечей? За окном – серый день. Огонь не горел нигде – кроме его лица. Оранжевые языки пламени, охватившие левую половину, медленно темнели, уходя в кромешно-черный. В ужасе вскинув руку, он нырнул пальцами в эту черноту, но нащупал лишь высушенный череп.