Отзвучали молитвы. Отлились слезы. Отстучали комья земли по крышке гроба.
Все было кончено.
Мать плакала у него на груди – такая хрупкая, из железа разом обратившаяся в стекло.
– Ну, – шептал он ей в макушку, совсем, как она ему в детстве. – Ну. Я здесь.
Андрей держал за руку Петю: оба бледные, едва дышащие от свалившегося горя. Шмыгающий носом Петя казался Алексею детским призраком его самого, разбитого несправедливыми насмешками и тумаками одноклассников. Этот призрак жил в нем до сих пор, а сейчас и вовсе воскрес так ярко, что грозил вытеснить его-взрослого. Он все тот же мальчишка, такой же беспомощный, такой же…
«Да какой ты мальчишка?»
Алексей крепче обнял мать. Мальчишка… Он глава семьи теперь. Детство кончилось давно, но сегодня – отмерли последние отростки.
Спать не ложились до поздней ночи. За окном вовсю кружили бесы, но в дом не совались – Алексей сожрал и испепелил бы их не глядя.
Тусклая тишина. Тоскливое молчание. Наконец, Андрей увел Петю, и они с матерью остались вдвоем. Как вышли с кладбища, она больше плакала, но рыдания застряли в ушах протяжным эхом. В голову лезли воспоминания: как отец рассказывал о службе в Преображенском полку, как водил в гости к приятелям, как голодал с ним в Петербурге и как потом гордился, что они выдержали то испытание. И как сетовал, что Алексей так редко приезжает.
«Сам потом будешь жалеть».
Вот только Алексей не жалел. Он и сейчас лучше бы был в Гатчине. Низенький потолок давил на плечи. За окном клубилась ночь. Глаза горели.
Мать сжала его руку, и Алексей поднял взгляд. Хотел ободряюще улыбнуться, но с губ полилась бурлящая черная река.
– Прости меня, матушка. Прости, пожалуйста. Из меня такой дурной сын вышел. Вы с отцом не виноваты, я просто… Прости меня.
– Да что ты такое говоришь? – она до боли стиснула его пальцы. – Ты нас с отцом всегда только радовал.
– Я не все вам рассказывал.
Вернее – почти ничего и не рассказывал. Простого «по службе запрещено» хватало, чтобы не раскрывать ничего про бесов. Но ведь тьма была и среди них, они жили с ней бок о бок. Даже сейчас за прозрачной преградой стекла покачивались на ветру густые чернильные шары. Отвори окно – влетят.
Он продолжил, как в лихорадке:
– Я не такой, как другие, матушка. Во мне с детства что-то не так. Кто-то говорит, это не страшно, но я знаю, что не должен быть таким.
Бессвязный бред, а не слова. Он все равно не мог ей рассказать. Но как же хотелось хоть раз в жизни, как в забытые детские годы, ничего от нее не скрывать.
«Великие князья знают обо мне больше, чем родные братья. Разве это правильно?»
Мать не отпускала его руку.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь. По службе от тебя ведь не требуют делать что-то бесчестное?
– Не требуют.
Лучше бы требовали. Не было бы этого странного разлома между тем, кто он есть, и теми, кому он служит. Кто виноват, что цесаревич слишком благороден, чтобы приказать ему убить ненавидящую его мать? Ее и всех ее проклятых любимчиков. Всех, кто осмеливался перечить и насмехаться над опальным великим князем. Всех, кто участвовал в убийстве его отца и держал вдали от трона законного наследника.
Одно слово. Одного слова было бы достаточно. Но он ведь не скажет – никогда не скажет. Он слишком… Светлый.
– Это не про службу. Это про то, кто я есть.
Герман уверял, что гершварцы – не зло по природе своей, но теперь это казалось бредом. Разве старик сам не видел противоречия? Если тьма разъедает разум, как может она не быть губительной для души? И если проклятые силы не заклеймили его с рождения, почему сейчас кажется, будто напротив матери сидит мохнатый, облепленный гнилой болотной жижей зверь из самой глухой лесной чащобы? У своего отражения в стекле Алексей мог разобрать только глаза – мутно-серые, точно пруды, в которые прыгают самоубийцы.
– Не говори глупостей, – спокойный голос матери, ее твердая хватка на его белой когтистой лапе. – Ты мой сын, Алеша. Кем бы ни стал и что бы ни сделал. А я вижу, кем ты стал.
– Кем? – спросил он онемевшими губами.
– Сыном, которым я могу гордиться. И которым батюшка твой гордился, – мать наклонилась ближе. – Я всегда знала, что ты особенный. Не знаю чем, не знаю как, но еще когда первый раз взяла тебя на руки, поняла: тебя ждет что-то большое. Но мы не за это тебя любим, а просто за то, что ты – наш. Понимаешь?
Не понимал. Что-то настолько простое не укладывалось в голове. Мать слишком в него верила. Если бы видела, что видит он, если бы знала…
Пустые мысли. Она не знает, а он – слишком труслив, чтобы признаться. Но какие же теплые у нее руки…
Он опустил голову ей на плечо.
– Спать пора, – шепнула мать, ероша ему волосы. – Смотри, как устал.
Правда. Он ужасно устал.
Он вернулся в день, когда пришла весть о смерти отца, только все было неправильно. Вместо того, чтобы выслушивать упреки Андрея на заставе, он замер подле цесаревича у парадной лестницы дворца. Во двор выносили плачущего ребенка.
Мария Федоровна стояла рядом с мужем: губы дрожат, взгляд плывет, как у пьяной. Цесаревич – холоден и мрачен. Даже улыбка беседующего с бабушкой Александра норовила отклеиться.
«Скажи ей, – подумал Алексей с глухой злостью. – Скажи ей, сколько боли она уже причинила тебе и твоим родителям. Скажи ей, что это отвратительно».
Но Александр продолжал улыбаться. Он был слишком добр. Они все были слишком добры.
Мария Федоровна схватилась за руку мужа.
– Запрети ей! – прошептала она с леденящим отчаянием. – Скажи, что не позволяешь!
Цесаревич молча повернулся к ней. Белые как снег пальцы мяли красный манжет его мундира, будто уже в кровь содрали кожу на предплечье.
– Скажи же! – громче. – Мужчина ты или нет?!
На них начали оборачиваться. Не гатчинцы – те смотрели прямо перед собой, как караульные, – а острые морды столичных гиен. Императрица тоже глянула через плечо.
– Тише, – сказал цесаревич.
– Скажи ей! – будто хрустальный бокал разорвался. – Почему ты молчишь?! Почему ты все время молчишь?!
Кто-то засмеялся.
И еще.
И еще.
Алексей вспомнил классную комнату, где смеялись всегда над ним. Жуткий жгучий смех – не радость, только азарт.
На щеках цесаревича разлился неровный румянец. Он вырвал руку из хватки жены.
– О чем шум? – императрица двинулась к ним, придерживая подол пышного платья.
Александр с тающей улыбкой шагнул за ней.
– Никакого шума, ваше величество, – цесаревич будто рапорт чеканил. – Ее высочеству нехорошо.
Недалеко от истины – губы Марии Федоровны тряслись так, что Алексей испугался, не случится ли припадок.
– Еще бы, – донесся из толпы придворных театрально-отчетливый шепот. – С таким-то мужем.
Никогда еще Алексей так не мечтал испепелить Платона Зубова взглядом. Кто-то должен раз и навсегда заткнуть его поганый рот.
Смех грохотал пушечными выстрелами. Императрица не смеялась, но в кривом изгибе ее губ презрение причудливо мешалось с весельем. Встав напротив сына с невесткой, она коснулась плеча Марии Федоровны. Та содрогнулась.
– Ну не горюй так, – тон был обманчиво мягок, будто снежный покров, прячущий волчью яму. – Ведь не в первый раз. Все мы через это проходили, и я тоже отлично знаю, что такое отнятые дети и никчемные мужья. Такова уж женская доля.
Алексей едва поверил своим ушам. Он уже слышал, как императрица разговаривает с сыном в семейном кругу, но чтобы при всех…
Глаза цесаревича сверкнули, но он снова смолчал – Алексей мог только гадать, каких усилий это стоило. Мария Федоровна, отчаявшись найти поддержку у мужа, устремила распахнутые глаза на императрицу:
– Ваше величество, – от волнения она снова говорила на родном языке, – я прошу вас…
Императрица на немецкий не перешла, хотя и для нее он был родным.
– Ну вот, – перебила она с холодной улыбкой. – Ты уже понимаешь, что нечего полагаться на их защиту. Твоего, верно, тоже игрушечные солдатики интересуют больше, чем сыновья.
Алексей закрыл глаза и принялся считать до ста. Только бы эта уродливая сцена поскорее закончилась… Почему он вообще ее видит? Разве он не должен быть…
Голос цесаревича заставил его вздрогнуть:
– Чем же вашему величеству так не угодили солдатики моего отца, что вы вечно их поминаете? – Алексей изумленно раскрыл глаза. Кривая улыбка трещиной пересекала раскрасневшееся лицо цесаревича. – У кого-то неуемная страсть к солдатам, у кого-то – к гвардейцам. Где же здесь смертный грех?
Алексей понял не сразу – никто сразу не понял. Но лицо императрицы превратилось в ледяную маску, и на зал опустилась гробовая тишина. Звонкий хлопок в этой тишине прозвучал оглушительно.
Императрица отвесила сыну пощечину – такую, что тот пошатнулся. Мария Федоровна вскрикнула, Александр нерешительно застыл, не зная, к кому броситься. Со двора все еще несся плач младенца.
Цесаревич коснулся щеки, на которой наливался багрянцем отпечаток ладони. Глаза императрицы метали молнии.
– Ты такое же грубое животное, как твой отец, – она едва разжимала губы. – И кончишь так же.
Самое страшное – цесаревич продолжал улыбаться.
– Чему ты смеешься? Последний разум потерял?
Императрица была ниже сына, однако теперь возвышалась над ним бушующей грозой. Но тот стоял очень прямо, будто так долго копившиеся страх и злоба разом изошли, и ничто больше не давило на плечи. Не стирая улыбки, цесаревич проговорил:
– Я всего лишь рад, что ваше величество наконец-то не брезгует прикасаться к родному сыну.
Императрица вскинула брови так высоко, что те едва не сошлись с седыми корнями волос. Обернулась к залу, будто актриса к зрителям.
– Ну разве не говорила я вам, что он безумен? – она тряхнула головой и зашагал к дверям. – Довольно этого фарса! Мы уезжаем. Господин Александр нас проводит.
В ее ледяных глазах Алексею почудился приговор.
Придворные хлынули наружу, будто река сквозь прорванную дамбу, и Алексей сам почувствовал, что тает. Из последних сил вцепился в уплывающую реальность, но было поздно: он очнулся.
За окном рдел рассвет.
Сон.
Или не сон.
Какая разница?
Он оделся и спустился вниз. Мать сидела в столовой с чашкой чая – неужели совсем не спала? Он подошел и обнял ее, чувствуя под рубашкой подаренный ею образок. Нужно будет снять его, прежде чем…
– Я должен ехать, матушка. Должен сделать кое-что. Только я могу. Ты простишь, что я так рано уезжаю?
– Если должен, значит и прощать не за что, – теплые пальцы прошлись по его затылку. – Да смотри, делай все…
– Прилично, – закончил он с ней в унисон.
И ржаво рассмеялся.