К книге
БлаговестГлава 6
30%
Глава 6
7

Ларионов проспал несколько часов у Кузьмича в сторожке. Ранним утром после развода вернулся в дом.

Клавка все еще почивала на диване. Она, как и все в доме, разумеется, не проснулась к разводу. Но этого от них сегодня и не ожидалось. Ларионов поколебался, но потом все же осмелился приоткрыть дверь в свою спальню. На тахте у стены спал в одежде Туманов, и почти под боком у него, под одеялом и тоже в одежде – Вера.

Он прикрыл дверь и вышел в кухню. Федосья лихо месила тесто.

– Слава богу, батенька, храни вас Господь, – пробубнила она как молитву. – Девка-то настрадалась опять. Спит, поди?

Ларионов хотел обнять Федосью, как мать, но только кивнул.

– Спит с Тумановым, – засмеялся он тихо. – Вчера обкатала его в дурачка, похоже.

– Это как же? Срам какой! – прошептала Федосья. – В одной кровати спят?

– А как же еще? – подмигнул Ларионов. – Он старый, она маленькая. Намаялись да спеклись.

Федосья добродушно затряслась и осмелела.

– Вот и нечего ей из спальни выходить, – буркнула она. – Там ей и место. И давно!

Ларионов сразу нахмурился:

– Ты делай свое дело! Нечего тут советы непрошеные раздавать.

Ближе к полудню народ зашевелился. Ангелина быстро испарилась в сенях, как тень проскользнув позади Ларионова, увлеченного привезенной Тумановым газетой.

Он слышал, как Ангелина кралась за спиной, чтобы незаметно улизнуть в барак, но не обернулся: ему было не по себе от ее присутствия в доме. Она напоминала ему и Анисью, и прежнее до встречи с Верой существование, в котором и тогда, и тем более теперь он находил мало радости. Только гнетущую неизбежность.

Перед приходом обоза с Верой он вел на зоне уже тот развратный образ жизни, где не было места ни осмыслению, ни размышлениям, а только пьянству, забытью и половым утехам, порой лишенным даже действительного удовольствия из-за пресыщения, безразличия к партнершам и жизни в целом. Из-за разочарования и усталости от гнусности быта в лагпункте, когда половая близость случалась от безысходности, а не от возобновляющегося непреодолимого желания. Любви не было ни в чем вовсе. Ничто не побуждало к этим утехам, кроме потребности высвободить напряжение. Не возникало даже на мгновение хотя бы признака страсти. В какой-то момент и похоти не осталось – только выученное знание, что разрядка с женщиной неминуемо снизит на какое-то время общее ожесточение от зловещей атмосферы ИТЛ.

Этот год подле Веры словно отлил из Ларионова неузнаваемый для него самого образ. Он не мог определить точно, когда в новую форму была залита вся эта переплавленная масса его существа, но ощущал себя по-другому. Не было прежней усталости, уныния и подавленности. Даже напряжение приобретало другой окрас: он словно принял зону со всеми ее тяжкими проявлениями и соединился с людьми в трудоемком процессе борьбы за жизнь и человечность. Все больше напряжение теперь было связано не с отвращением и избеганием действительности, а с сохранением людей.

Ларионов стыдился многих прежних дел и не посмел бы признаться Вере во всех своих сожалениях из-за их порочной природы. Стыдился многого в себе и в своем окружении, но странным образом при этом последовательно обретал все больше внутреннего покоя и устойчивости. Оголив перед самим собою и собственные пороки, и пороки системы, он словно избавлялся от скрытого давления.

Исчезла болезненная потребность постоянно сбрасывать напряжение привычными способами: дурить и погружаться в разврат с женщинами. Только от алкоголя он никак не мог отвязаться. Разговоры с Верой, Прустом, Инессой и Львом Биссерами, Файгельманом, Клавкой и Фимкой, обслугой и даже непопулярными на зоне личностями, участие в их делах и возобновление чтения книг снова стали более определенными и надежными маяками, чем компульсивные действия с чуждыми, скучными и гадкими людьми.

И в то же время ничего совершенно нового в этом состоянии не было. Ларионов будто просто наблюдал возрождение каких-то своих частей, которые он отчуждал длительно и болезненно, при этом словно тайно от самого себя. Чтобы не испытывать мук совести и обременительных сомнений.

Он замечал, что не все его части смогли возродиться в своей целостности: были те, что он уже не мог чувствовать как прежде. Но возрожденные были определенно важнейшими для ощущения красоты и силы жизни. Ларионову было так благостно и уютно с Верой, что последние полгода он выстраивал быт и жизнь вокруг этого необъяснимого удовольствия.

Иногда дивился, как мог столь долго терпеть изматывающий любого мужчину соблазн близости с избранной женщиной без наступления собственно близости. Но осмысляя происходившее с ними, Ларионов все больше различал естественность такого хода вещей в сравнении с тем, как скверно все могло обернуться, если бы он не стерпел и понудил Веру к сожительству.

Нежность, робко прокравшаяся и расположившаяся в душе, оказывалась более целительной, чем все прежние удовольствия жизни и неосознанные привычки.

Ларионов не отрицал при этом ни своей природы, ни вожделения к Вере, ни потребности в радости обладания объектом сильнейшего своего желания – да просто нестерпимого влечения, приносившего ему всесторонние каждодневные непреодолимые мучения. Но тем дороже для него были радость и удовлетворение от нежности между ними. Прежде всего, собственной нежности как состояния и формы существования, наполнявшей его и порой превосходящей мучения живого человека от несбыточности близости, невозможности взаимности и даже столь длительного болезненного отшельничества.

В какой-то момент Ларионов даже отметил, что принятие им теперешних и будущих обозримых лишений в отношении личной жизни и опасности его поприща и рабочего окружения вообще приносило ему меньше страданий. По крайней мере, снимало чувство непосильной тяжести и уныния, которые преследовали его тогда, когда он не мог честно обозначить их причин. Его даже изумляло, что при сохранении всех внешних обстоятельств, угроз, опасений и дурных прогнозов, внутренне он стал более цельным, уверенным и спокойным лишь от одного осмысления и принятия судьбы, ее закономерностей и справедливости. Растущее доверие провидению больше не отягощало, не страшило неизбежностью, а, напротив, придавало легкости и благонравия.

Блуждание мыслей Ларионова прервал скрип двери спальни. Из комнаты показалась Вера. Она выглядела немного смущенной и все еще сонной. Особенно деловито подошла к столу и заговорила тихо, но быстро:

– Григорий Александрович, извините, что так вышло. Я проспала и не попала на развод. Прошу выдать наряд по зоне и уведомить Грязлова…

– Доброе утро, – промолвил Ларионов, откладывая газету.

– Ах да, доброе утро, – скомканно ответила Вера. – Простите, я очень глупая…

– Так я и блинов уже напекла всем! – бросилась с блюдом к столу Федосья. – Сейчас и пампушки в печь соображу. И хлебушка.

Вера остановила ее жестом.

– Тихо вы! Вечно шумите, теть Федосья, – сердито осадила она Федосью и кивнула в сторону спальни Красина.

Затем торопливо смочила пальцы в умывальнике и протерла глаза, не удосужившись как следует умыться: опасалась, что может появиться Красин и заподозрить неладное в общей фамильярности.

Ларионов едва сдерживал улыбку. Ему нравилась хозяйственность и самоуверенность Веры. Вот она стояла перед ним с всклокоченными волосами, в полинялом мятом платье и старых ботинках. И не понимала, как желал он сейчас притянуть ее и увлечь к себе на колени, чтобы держать на руках долго и качать, и целовать без конца, и кормить из рук… Все ее мысли были только об опасностях, угрозах и стратегиях выживания.

Но Ларионова в этой деловитости и решительности Веры радовало то, что они происходили от доверия к нему. Теперь, спустя год, она могла в его присутствии осуществлять заговоры против его же коллег по НКВД, не страшась предательства. И будто награждая его орденом своего легиона узников диктатуры пролетариата, этого штрафного батальона «красной орды».

Как в Ларионове робко разрастались нежность и радость от их душевной близости, так и в Вере незыблемо росло чувство опоры на него. Эти ощущения не были ни конечными, ни оформленными в определенность материального мира. Но становились крепче любых прописанных пактов, потому как зиждились на более прочном фундаменте, чем любые прописные пакты: на человеческом доверии и чувстве плеча.

Добившись от Ларионова наряда на зоне, Вера под неодобрительным взглядом Федосьи покинула дом.

– Вот дохтур не прав разве, что хвост виляет собакой? – зудела Федосья у печи, чем вызвала еще больший прилив нежности в Ларионове. – То урков в бараний рог скрутить умеют, а то девку не приструнят… А в чем прок потакать упрямству и самодурству?

– Не устала ворчать-то? – посмеивался Ларионов. – А вот и Андрей Михалыч…

Из спальни Ларионова показался Туманов. Он выглядел еще более измотанным с утра, чем давеча за ужином.

Федосья тут же заголосила все правильные и необходимые для расположения начальства слова, а Туманов испил под ее трель рассола. Затем он почти прошептал Ларионову, что готов идти в баню, да поскорее – до побудки Красина.

Ларионов улыбался и не без удовольствия наблюдал за другом.

– Гриша, давай уже в парную, – торопил и пыхтел Туманов. – Поговорим хоть по душам, пока не занялся еще один муторный день с тобой и этим хлыщом паршивым. Не ожидал от тебя такого…

– Может, до кряжа лучше прогуляемся? – ухмыльнулся Ларионов и, не дожидаясь возмущения Туманова, хлопнул того по плечу. – Шучу я, Михалыч! Вам будет привычнее и спокойнее, если я надеру вам задницу в митуге.

– Чем центр вообще живет? – спросил Ларионов, пока они медленно шли в сторону бани – там, на холме, уже видно было суету во главе с Кузьмичом, призывно дышал дымоход и тянуло ароматом горящих дров.

Туманов протяжно выдохнул и махнул рукой.

–А что центр? Так… Покоя нет и не будет. Ты поклянись, что ни слова ни душе,– вдруг сказал он, остановившись, словно собирался поведать страшную тайну, которую больше не мог в себе носить.– Лаврентий думает, что определенно будет война. Он роет в этом направлении, готовится. Материт всех и говорит, что «обгадятся из-за тупости»[21].

– А главный?

– А что главный? Главный тоже готовится: больше танков дай, больше самолетов дай… Немчура, по мнению товарища Сталина, делает для нас хорошее дело по ослаблению Европы. Если переговоры с Германией повернутся так, как желают наши, первым не повезет пшекам. Там, глядишь, и до мировой революции недалеко. А чухонь подвинем переговорами. Тот еще фрукт! Одним словом, лимон. Кислая провинция…

Ларионов тут же вспомнил желтый плод в «венценосном кулаке» и внутренне содрогнулся. Не оттого даже, что Туманов озвучивал подобные прожекты и был столь уверен в феерическом успехе возможной кампании, сколько оттого, как тот представлял военные кампании РККА вообще, хотя ведь воевал.

Да и в целом этот юношеский задор Туманова в размышлениях про мировую гегемонию пролетариата подсвечивал тревожные разговоры с Прустом про опасную химеру Коминтерна.

Ларионов, которому была не чужда историческая литература, мгновенно ощутил веяния того задиристого духа, за который его однопартийцы прежде клеймили царизм. Все указывало на решимость насадить на пики мировых буржуев, прикрывая этим неизбывный завоевательский апломб Советов.

А ведь как костерили за все войны императорскую Россию! Выходит, битва битве – рознь? Новая идея, мировая революция внезапно оправдывала старые методы?

Представления Ларионова о военных кампаниях складывались из его уже более осмысленного опыта военных операций в последние годы Гражданской войны в России, на Кавказе и в Средней Азии, где многие аксакалы[22] до сих пор не могли без содрогания вспоминать «буденновские» рейды. Да и первые годы анархии и войны «всех со всеми», когда Ларионов был еще отроком, ясно показали законы будущих битв. На словах, как водилось, было одно, а на деле все уповали на тот же приснопамятный «паровой каток»[23].

Ларионов знал, что по примеру зимней трагедии на плацу операции велись топорными методами: экономилось время, но не люди; победа любой ценой была установкой ведения дел практически всех командиров.

В обратном порядке можно было понять это так: целью всегда ставилась победа любой ценой, вследствие чего требовалось сокращать время за счет умелой тактики, что почти всегда невозможно из-за целого ряда факторов. Это и слабый стратегический глазомер воевод, и «случавшаяся» халатность и неопытность новых полководцев и самих бойцов… Либо надо не жалеть солдат, что, в свою очередь, исключало ведение «красивого» маневренного боя и предусматривало шквальные наступления, в процессе которых не так уж страшно, если пострадает ненароком часть мирного населения. Тем более что зачастую мирным населением оказывались крестьяне, которых никто никогда не жалел и не принимал в расчет. Никто и не думал начинать.

Кунцевское застолье рассеяло сомнения Ларионова в том, что за всеми этими операциями не стоит идея освобождения пролетариата от гнета империалистов. Да и вообще какая бы то ни было подлинная, бескорыстная идея. Была ли она вообще? Очевидно, на первых порах их революции и борьбы. Но слишком скоро обнажились практические изъяны теории нового строя, которые потребовали либо разворота на прежний эволюционный путь, либо нагромождения неисчисляемых подпорок.

Однако легко сказать «разворот». Он потребовал бы делиться властью и идти на компромиссы во имя обслуживания интересов всех членов общества, поступившись собственными. Но лишь избранные мудрецы, подобно Александру II или Муцухито, ступали на путь объединения нации через распределение власти. История знала гораздо больше примеров невозможности добровольной ее уступки в пользу власти представительства и закона.

Стало быть, корневой причиной военной кутерьмы и продвижения программы Коминтерна являлась одержимость плутократией?

Ларионов постепенно укрепился в убеждении, что именно психоз и боязнь упустить всю до капли власть в определенный момент запускали цепочку событий, которыми Пруст объяснял неминуемое саморазрушение жесткой вертикали, изначально призванной как раз пресечь, не допустить разграничения власти. События эти зарождались у истоков ужесточения режима, поначалу необходимого для обретения плутократией устойчивости. Ведь именно в «большом терроре» Ленин с самого начала видел единственный способ закрепиться.

Но был ли способ найти обратную дорогу из насилия? Так дальнейшее ужесточение, постоянство и изощренность мер становились единственным рычагом удержания власти, и нехоженая дорога последовательно превращалась в узкую лесную тропу, зараставшую непролазными буреломом и густым сорняком. Остановке взыскания могло послужить лишь исчерпание режимом энергии «железного кулака»: и спасение Нерона требовало спалить дотла Рим, и «Карфаген должен быть разрушен»[24]. Теперь Ларионову казалось, что этот «кулак» был конечностью лишь одной руки – той самой, что довелось осматривать Бехтереву.

И с тех пор, как террором управлял лишь этот единственный «кулак», предрешенным становилось и его поведение: насланный на всех страх становился самостоятельным субъектом и поражал не только задуманные объекты, но и его идеологов. Это рождало подозрительность, ожидание заговоров и переворотов – опасение быть уничтоженным им же созданной машиной. И опасался он столь серьезно именно потому, что был убежден, что будет повержен по правилам, им же установленным.

Возникал вопрос: как же оградить власть от новой волны народного не недовольства, но гнева? Ответ режима был жесток, но органичен и прост: чтобы обеспечить самосохранность, необходимо держать народ в напряжении, чтобы у того не было сил, времени и воли одуматься и восстать. Кроме того, «кулак» был уверен, что любое восстание не ограничится заменой одной властной группы на другую, а примется уничтожать буквально, да притом «всю ектению»[25]. Таков был собственный опыт «кулака», и он не предполагал возможности гуманного «вегетарианского» эрзаца. Единственным допущением маячил «вечный Шлиссельбург», но такой исход «кулака» тоже мало тешил. Чем он отличался от гибели? Ведь немыслимо даже представить, как, вероятно, десятилетиями пришлось бы вести невыносимую и унизительную в моральном и физическом отношениях жизнь, на которую прежде сам обрек стольких людей. Следовательно, «кулак» мнил: либо пан, либо пропал.

Ларионов подозревал, что страх подобных сценариев у «кулака» был небезоснователен. Ибо недавно, как, впрочем, нередко случалось и в более туманном историческом прошлом, трагическая участь постигла почти всех родственников последнего русского императора Николая Романова, как и самого царя. На веку Ларионова опыта смены власти без крови не имелось.

Впрочем, ведь и Людовика XVI в возрасте тридцати восьми лет казнили, хотя поначалу предполагался суд и срок в казематах. И над императором Николаем II Троцкий планировал учудить процесс, предвкушая «публичную порку», театральный эффект, насмешку.

А дело кончилось чудовищной расправой.

Вся история Европы до чуть ли не середины XIX века была историей кровавых переворотов и революций, вырезавших предшественников под корень.

Да что революции! Последняя казнь «ведьмы» состоялась в конце XVIII века… в эпоху Просвещения![26]

Это не могло не указывать на прочность философских умозрений Платона и хрупкость младенца, нареченного людьми «нашей великой цивилизацией».

Таким образом, было глупо и блаженно ждать послаблений сверху. Ведь страх там бушевал, пожалуй, даже свирепее, чем внизу.

Воспринимая именно так системные настройки, их последствия и отголоски в общественной жизни, Ларионов не мог в обозримом будущем представить ни страны без лагерей, ни мира без войн, ни тем более существенных преобразований сверху. Да и изменись настройки, как долго бы они просуществовали, если постоянно лишь само изменение?

Тут, на границе предсказания будущего, размышления его заканчивались. Довольно было вопросов и фактуры в дне сегодняшнем, чтобы погружаться в безрадостные и, возможно, не оправданные ничем, кроме его личного опыта, прогнозы. Жизнь неустанно требовала сиюминутных спасительных решений. Все эти высокие материи, как то: размышления о власти, Коминтерне, кампаниях или о чем-либо еще столь же спекулятивном – совершенно нынче не зависящих от воли народа явлениях, – сводились в глазах Ларионова на практическом, земном уровне к выводу, что в скором времени нормы содержания в ИТЛ поползут вниз, а нормы выработки ужесточатся, чтобы обслуживать растущие потребности вооружающегося государства.

– Андрей Михалыч, – промолвил Ларионов, прерывая собственное молчание, – спасибо тебе…

– Чего? – пыхнул Туманов.

Ларионов оглядывал лицо друга: сползающие к земле щеки, опускающиеся уголки губ, лысину и по кругу ее – растрепанные тонкие седые волоски. Он понимал, как тяжело Туманову держаться, и что пора идти на пенсию – на мирную пенсию по выслуге лет, а не по стечению обстоятельств в сибирскую вольницу. Но что-то постоянно двигало людей вперед, не давало им остановиться или пропустить ход.

– Сам знаешь. За вчерашнее, – немного грустно сказал Ларионов. – И прости.

Туманов снова махнул тяжелой рукой.

– Всякому не чужда любовь, Гриша, – покачал головой он. – Я свою тоже люблю до сих пор, несмотря ни на что. И за нее тоже готов пристрелить. Кстати! – Туманов встрепенулся. – Что это вы тут устроили? Спектакль репетируете? – засмеялся он, и за ним Ларионов. – Вообще, Гриш, скажу тебе свои подозрения: среди твоих кто-то нехороший есть. – Он немного помолчал, не дождался реакции Ларионова и продолжил: – Но есть, видимо, и преданные люди. Ведь кто-то…

– Знаю! – оборвал его Ларионов. – Вот сходим в баньку, и разберусь. Нет, потом. Как только уедете… ежели скоро уедете. Поговорю. Я знаю, с кем надо.

– А что ты там Лаврентию наплел, что приказ аннулировали? – не выдержав, засмеялся Туманов, понимая при этом экзистенциальный риск всего предприятия.

– Сказал, что завел семью, и попросил придержать коней хоть на полгода, – сказал с грустью Ларионов.

– И с кем завел? – хитро прищурился Туманов.

– Есть тут одна девушка…

– А вдруг проверят!

– Выкрутимся, – усмехнулся Ларионов.

Туманов досадливо покачал головой. Ситуация выходила из-под контроля.

Они отворили дверь в баню, и на них пахнуло целительным ароматом хвойной термы.

Кузьмич широко улыбался беззубым ртом младенца, и мужчинам сразу стало спокойнее. Ларионов не переставал дивиться той необъяснимой благодати, которую на него наводили простые русские люди: ведь угнетали их, травили, унижали веками, а они все равно смотрели на все с любовью и смирением. Не тем смирением от безысходности и слабости, а тем, что приходит от принятия мира, отождествления с ним, признания единства его противоположностей. В ядре такого смирения светилось утверждение жизни: как не принимать и не любить ее в себе и в другом? И смирение это миротворило, как бы говоря голосом Кузьмича: «Ну и что, что тяжко и страшно? А ведь живой, и, стало быть, уныние смертельно!»

Стол в предбаннике был накрыт не так богато, как бывало у Ларионова прежде в дни необузданных фестивалей с москвичами, но сверкали привычные накрахмаленные скатерти, чистая посуда и прозрачное стекло. Федосья с утра подсуетилась, и горячий рыхлый хлеб, смешиваясь с ароматом веников и распаренного соснового кругляка бани, давал ощущение мира и благополучия. Немного вареных яиц, сало, отварной картофель и масло – вот все, что было подано к завтраку.

В баню, как всегда деликатно и скромно, вошел Паздеев.

– Вызывали, Григорий Александрович?

Они встретились глазами, и Паздеев невольно опустил ресницы.

– Напаришь нас?

– Так точно, – ответил Паздеев. – Но Кузьмич вроде всегда…

– Отставить, – прервал его Ларионов. – У Кузьмича есть дела.

– Так нет дел, – тут же возразил Кузьмич.

– Отставить «нет дел»! Ты третьего дня обещал будку починить Фараону. Вот и ступай…

– Так я…

– Ступай, говорю! – повысил голос Ларионов.

Кузьмич побрел к выходу, а Паздеев не знал, куда девать глаза.

– Распустил я вас тут, – буркнул Ларионов. – Ты руки его видел?

Паздеев покачал виновато головой.

– Я ночь провел на вахте. У Кузьмича шишка на суставе страшная. Пусть подлечится. А на тебе воду возить впору. Скидывай форму и дуй в парную.

– Есть, товарищ комиссар, – живо ответил Паздеев и скрылся в сенях.

Туманов посмеивался.

– Тебе нужна большая семья, – сказал он. – В другие времена из тебя бы вышел отменный хозяйственник на земле. Может, и председатель колхоза хороший. Тем более ты любишь природу и землю… Уже не сможешь без этих забот. У тебя тут и детей, и стариков на шее сто пудов. С ней-то что? – кивнул Туманов в сторону бараков.

Ларионов сразу помрачнел. Он снимал гимнастерку и молчал.

– Что с этим делать надумал? Она вчера…

– Андрей! – резко остановил его Ларионов. – Нечего тут обсуждать. Нет ничего и не будет.

Туманов насупился и отпил квасу:

– Не хочешь, так не говори, а беситься чего? Видимо, чувствуешь свою неправду…

Ларионов все же улыбнулся:

– Ну какая тут еще тебе нужна правда? Не желает она быть со мной. Вот и вся правда.

– А ты что, мальчик в сопливых портках? – недоумевающе возразил Туманов. – С таким послужным списком и твоей обычной напористостью сложно понять эти либеральные метания.

Туманов знал Ларионова с юных лет и дивился его теперешнему аскетичному образу жизни. Он рассматривал его со спины, пока тот раздевался, и думал, что жесткий самоконтроль и отречение никак не вяжутся с этим здоровенным, молодым, пылким и искушенным во всех смыслах мужиком.

–Нет никаких метаний, – продолжал улыбаться Ларионов.– Силой ее взять я мог бы уже давно, если ты об этом. Да только к чему все это? Я для нее символ всего, что она презирает. Что ж мне, неволить ее прикажешь? Понуждать всякий день к постели, а потом видеть, как тошнотворны для нее я и вся жизнь тут? Что за радость в этом нам обоим? Я никогда не мог насиловать женщин. Даже в пору мясорубок с Михалычем[27] не мог преступить эту черту, и было гадко от всего, что там порой творилось. Хотя, признаюсь, мне нередко становится страшно, что с ней я бываю близок к тому, чтобы сорваться…

Туманов изумлялся тому, что слышал, но решил не продолжать разговора. Вчера в спальне он видел Веру совершенно не такой, какой ее рисовал сейчас Ларионов. Туманов подспудно чувствовал, что в этой связи были неведомые ему детали. Было что-то помимо «либеральных метаний» в этой истории, что удерживало Ларионова от более решительных действий. Но он знал, что тот не имел обыкновения погружать людей в интимные нюансы своих отношений с любой из женщин.

После парения Туманов отправился к Ларионову спать, не желая пересекаться с Красиным, которого упрекал в дотошности и занудстве. Ларионов же сидел за столом и, напротив, ждал Красина, чтобы устранить все неясности и закруглиться с проверкой.

Валька освежила стол. Паздеев немного прибрался в парной для следующего захода. Он вышел за дровами и вернулся с охапкой.

– Паздеев.

– Слушаю, товарищ комиссар.

– Брось дрова и поди сюда, – приказал Ларионов.

Паздеев опустил вязанку березовых поленьев на пол и подошел к столу.

– Поди. – Ларионов кивнул на лавку.

Паздеев присел за стол возле него и потупил взор.

– Когда говоришь с человеком, принято смотреть ему в лицо, – сурово заметил Ларионов.

Тот резко вскинул взгляд, словно оскорбившись замечанием начальника.

– Я не прячусь, товарищ комиссар, – сказал Паздеев тихо, но уверенно, глядя на Ларионова косящим глазом.

Ларионов старался не улыбнуться и не выказать своих добрых к юноше чувств.

– Ответь мне только на один вопрос, – продолжил Ларионов. – Вчера твоя калитка была?

Алый рот Паздеева приоткрылся от безысходности.

– Так точно, – тихо ответил он и невольно отвел взгляд. – Я готов понести любое наказание и не буду отрицать вины…

– Отставить, – так же тихо произнес Ларионов. – Разберемся позже. Ступай.

– А дрова?

– Оставь в парной, я сам подкину. Вроде не немощный пока. И отправь сюда Потапа. Сам сиди в казарме.

– Есть.

Паздеев поднялся и молча вышел. Ларионов слышал, как в сенях он поздоровался с Красиным.

После очередной церемонии парения, которую Ларионов вменил конюху лагпункта Потапу, подтянулись и два лейтенанта. Закончив раньше Красина, они быстро ушли по его приказу в столовую. Уже миновало время обеда, а Красин только выбрался из бани после очередного захода.

Ларионов ждал его за столом, чтобы подвести основные итоги. Он понимал сам и знал, что Красин это тоже понимает: проверка должна была выявить какие-то изъяны, иначе Красину в центре могли предъявить претензии. Инспекции проводились не для того, чтобы ничего не выявить, но чтобы выявить ровно столько, сколько положено в соответствии с ситуацией и допустимой степенью наказания тех, кого проверяли.

Красин расположился за столом, изнуренный вчерашней дорогой и кутерьмой на зоне, ночными пьянством и развратом с Ангелиной и теперь еще баней, и протяжно постанывал.

– Важная у вас, товарищ Ларионов, лазня…

Ларионов чувствовал внутреннюю борьбу с этим человеком, какое-то скрытое противостояние. Он не мог доподлинно объяснить причину неприязни, списывая ее частично на общую тревогу, вызываемую каждой инспекцией, усиленной вчерашним инцидентом на плацу. Но, как стратег, опасался этой неприязни, осознавая, что она может помешать благоприятному течению событий и скорейшей положительной развязке – то есть отъезду москвичей.

– В Сибири без ежедневной бани тяжко, – ответил Ларионов пространно и плеснул Красину самогонки.

После недолгого разговора с заметными паузами воцарилось молчание.

– Мне необходимо составить рапорт, Григорий Александрович, – наконец заговорил о делах Красин. – Вижу, что у вас адекватная дисциплина. И статистика неплохая. Немного подвела политчасть по организации праздника, но, как я понял, вы намерены это исправить. И готов докладывать больше положительного о вашей работе…

Ларионов слушал внимательно, внешне спокойно и не прерывал Красина. Он знал, что должен последовать торг. И вот его время наступило. Оставалось понять прикуп.

– Хотя вчера на плацу мне показалось, что среди ваших подчиненных проявилась… халатность.

Ларионов внутренне похолодел. Он не ожидал такого опасного прикупа. Красин вчера был пьян. И Ларионов подумал, что тот, видимо, пришел в НКВД из агентурных рядов – иначе как еще объяснить эту обостренную бдительность. В нем вообще чувствовалась какая-то избыточная паранойя. Он являлся полной антитезой Туманову – подвыпив, последний бы не заметил даже взрывающийся под ухом фейерверк.

– А что вас навело на такие мысли? Это серьезное подозрение, товарищ Красин, – как можно медленнее говорил Ларионов, чтобы скрыть тревогу. Перед глазами сразу мелькнуло лицо Паздеева с его алыми губами и косящим глазом. – Я был несколько нетрезв вчера, как и все. Возможно, вы были самым сухим, – не сдержавшись, ядовито заметил он.

– Вы – интересный человек, – неожиданно ответил Красин. – Я именно эту характеристику слышал о вас от Лаврентия Павловича.

Ларионов мгновенно ощутил вездесущую длинную руку Лубянки на своем плече.

– Трудно представить, что я хоть чем-то мог заинтересовать самого товарища Берию. Это налагает ответственность, – уклонился он, внутренне выдвигая на доску туру.

Он знал, когда следовало предлагать информацию и решения, а когда держать паузы для определения собеседником очертаний и сложности проблемы.

– Да, он так и сказал: «умный и интересный человек». Это товарищ Берия подписал приказ о проверке вашего лагпункта. Товарищ Туманов – опытный чекист. Но ему сложно выезжать одному – он много работал последнее время и стал уставать…

Ларионов промолчал, снова призывая на помощь спокойную концентрацию на деле, отметая чувства в момент опасности для своих.

– Может, у вас есть подозрения, кто из подчиненных не согласен с вашим руководством? Я хотел бы помочь выявить негативно настроенных сотрудников.

Ларионов пожал плечами и принялся есть хлеб с салом, жестом предложив Красину присоединиться.

– Не могу знать, – ответил он непринужденно. – Этот состав работает давно и достаточно слаженно. Не имею оснований подозревать в таком ни единого сотрудника… У вас есть возможность побеседовать с каждым индивидуально. Возможно, так сложится более ясная картина.

Ларионов не мог не идти на риск во имя спасения ситуации и своих людей – пришло время жертвовать конем, чтобы вывести пешку в дамки. Радовался, что практически весь контингент корпел на делянке, и Красин не мог копаться хотя бы днем в этих сложных связях на зоне.

Красин прищурился и задумчиво, не без уважения изучал Ларионова.

– Это разумное предложение. С кого можем начать? И где будем говорить?

– Можно идти по званию и должности – от высшего к низшему, – предложил Ларионов, понимая, что настало время для навигации процессом. – Самое спокойное и теплое место тут. Предлагаю оставаться в бане. Кузьмич! – позвал он, и из-за двери показался Кузьмич, который, как считал Красин, еще недавно ошивался у собачьей будки.

Красин не знал, что Кузьмич давно освоил азы шахматных партий с проверяющими.

– Ступай к Грязлову и скажи, что я приказываю по званию сверху вниз явиться сюда всех сотрудников для беседы с товарищем майором. И Губиной так и передай, что это очень важно для всей администрации, не исключая гарнизона, вплоть до последнего рядового. Каждого, кто вчера был на вечернем построении.

– Так точно, – не медля с ответом, сказал Кузьмич, который всегда внимательно слушал не только то, что говорил ему хозяин, но и то, как он это говорил. И даже как при этом смотрел или молчал.

– Что ж, – улыбнулся Ларионов. – Начнем?

Красин замешкался и вопросительно уставился на Ларионова.

– Самый старший по званию тут я, – спокойно сказал Ларионов. – Значит, беседу надо начинать с меня. Заодно скоротаем время, пока организуются сотрудники.

Красин неприятно засмеялся.

– А вы все-таки шутник, товарищ Ларионов. Но раз уж вы настаиваете – давайте начнем с вас.

Предыдущая главаГлава 7 из 23Следующая глава