Ларионов постучался и приоткрыл дверь спальни. Вера лежала под одеялом с открытыми глазами. Он прошел к ней и присел на край кровати.
– Доброе утро, Верочка.
Вера резко села и посмотрела на него с мольбой:
– Доброе утро! Что наши?!
– Живы и идут на поправку. Паздееву чуть хуже, чем Клавдии, но прогноз обнадеживает…
Она вдруг схватила руку Ларионова и поцеловала.
– Ну что ты в самом деле…
– Вы в который раз спасаете нам жизнь, – произнесла Вера пересохшими губами.
– Я – мужчина, и это мой обычный долг, – сказал Ларионов смущенно, без тени важности.
– Не все мужчины спасают. – Вера все еще держала его за руку. – Есть те, кто унижает, калечит, насилует и терзает…
– Я не считаю таковых мужчинами. – Ларионов погладил ее по голове. – Ты теперь станешь меня слушаться?
– В чем-то – да. – Вера рассматривала его руку.
Ларионов засмеялся и укутал ее в одеяло.
– Строптивая девочка мне попалась, – промолвил он с какой-то радостью в голосе и, подавляя всплеск возбуждения, продолжил: – Пока ты спала, я отправил в Новосиб рапорт. До обеда криминалист снимет пальцы у людей и с предметов обихода Грязлова, и мы их отправим в Москву. Будем искать его следы. Если он действительно был завсегдатаем Хитровки, в архивах может быть что-то полезное, и нить потянется. Все равно рано или поздно на чем-нибудь проколется.
– Он действительно хитровский завсегдатай, – сказала Вера. – Вчера в конюшне, когда мы вышли из засады, я бросила ему, что Рудников это знал. Грязлов ответил, что Рудников был дурак, и осекся. Понял, что попался.
– Кто такой Рудников? – с интересом спросил Ларионов.
– Рудников и Лохматкин были городовыми. Заправляли Хитровкой. Их там знала каждая собака.
– А ты откуда знаешь, мой прелестный Макар-Следопыт? – улыбнулся Ларионов.
– Из книги Гиляровского, – пожала плечами Вера. – Чтение, видите ли, весьма полезное занятие. Всегда пригодится.
Ларионов смотрел на нее с восхищением.
– Наша семья дружила с Гиляровским. Он был чудесный: похожий на моржа, с огромными казачьими усами и круглой головой (матушка его и была казачкой). Владимир Алексеевич подписал книгу для папы. Я как-то ее листала, и стало интересно про Хитровку. Потом я, конечно, все позабыла. Хитровка всплыла, когда я услышала о ней от Грязлова на перекличке. Но я тогда вам рассказывала…
Ларионов смутился и покраснел:
– Прости меня за то, что я оказался таким ослом…
– Список ваших прегрешений неумолимо возрастает, – прищурилась Вера.
– Я искуплю каждое, и скорее, чем ты думаешь, – вкрадчиво сказал Ларионов и виновато поцеловал ее в запястье. – Но скажи мне, как обнаружился тайник?
Вера возбужденно заелозила. Ларионов смотрел на нее ласково: волосы были растрепаны, лицо в разводах.
– Когда мы поняли, что все дороги ведут в конюшню, надо было как-то устроить там шмон. Но вы не пускали. Тогда мы подумали, что лучшего дня для обыска, чем день премьеры, не сыскать.
– И в бане разработали план? – улыбнулся Ларионов, приглаживая ее волосы.
– И в бане тоже, – смутилась Вера. – Суть плана состояла в том, что в паузе между выходами я доберусь до конюшни и все там обследую (это еще при удаче, что она не заперта, а она обычно не была заперта никогда). Но Грязлов мог помешать.
– Поэтому ты просишь меня выставить часовых на выходе из зала и оказываешься абсолютно права.
– Главный риск был не успеть к выходу на свои слова. Тогда мы придумываем историю с масками и, чтобы не вызвать подозрений, заказываем маску и для Польки. Шьем одинаковые наряды и укрываем голову платками, чтобы скрыть волосы, по которым можно легко понять, кто за маской.
– Я в какой-то момент насторожился, потому что на выходе Елены Клавдия не сразу появилась на сцене. Мы были увлечены спектаклем и не заметили подмены…
– Клавка разучила мои слова и манеру говорить и двигаться. – Глаза Веры увлажнились. Ларионов сжал ее руку. – Она блестяще исполнила роль, и я смогла обыскать конюшню. Но ничего не обнаружила.
– Как же вы оказались там ночью?
– Я чувствовала, что Грязлов в конюшне что-то прятал. То, что он попытался покинуть зал, доказывало, что в ночь поджога барака он тоже выходил не просто так. Скорее всего, он встретился с Анисьей именно в конюшне. Спектакль лишь бессознательно спровоцировал в нем устремление на место преступления.
– Но он не убил ее в конюшне, – с грустью промолвил Ларионов.
– Не убил, но, видимо, задумал, – уверенно сказала Вера. – Я думаю, что он там ее изнасиловал…
– Почему ты так считаешь?
– Потому что, по всей видимости, Анисья впуталась с ним в какие-то дела. И, что вполне объяснимо, дела эти были связаны с ее ревностью к вам. – Вера покраснела. – Это мои домыслы, но не пустые. Она вернулась заплаканная. Анисья была не робкого десятка… Она ослабла после ранения, и Грязлов мог легко воспользоваться ее слепым стремлением отомстить мне за выдуманный роман между нами.
– Не такой уж и выдуманный, – не выдержал Ларионов.
– Анисья не могла отомстить вам. Но могла плести интриги, чтобы навредить мне. Там, в конюшне, произошло что-то, что подписало ей приговор. Видимо, Грязлов попытался ее к чему-то склонить, а Анисья отказала (а то и угрожала) и стала для него опасна. После встречи он отправляет Анисью в актовый зал, сам извлекает емкость с горючим и обливает барак. Запирает и поджигает.
– Но зачем ему приспичило запирать людей? – искренне недоумевал Ларионов.
– На это ответов у меня нет. – Вера пожала плечами. – Но, зная его садистские наклонности и ярость, он мог сделать такое просто из ненависти, чтобы удвоить вред. Тоже не исключено.
– Непонятный мотив…
– Непонятный для вас! – решительно сказала Вера. – У него явно были признаки психопатии – я видела, как он общался с Рябовой. Впрочем, так он мог попробовать подставить Анисью, чтобы либо отомстить ей, либо обезвредить. Вряд ли она приласкала его при встрече. Скорее всего, неосмотрительно наговорила обидных и опасных для нее же слов.
– Допустим… Но как вам удалось заманить его в конюшню вчера?
– Я чувствовала, что он, как волк, почуял красные флажки. Ведь у него обостренное чутье: Грязлов – бандит. Осталось его спровоцировать. Но как? Не могла же я просто выйти на него – он бы сразу заподозрил подставу.
Ларионов качал головой в искреннем восхищении конспиративным талантом Веры.
– И тогда решили действовать через его стукачку Рябову. Мы разыгрываем перед ней сцену: пришла информация от снабженца – в лагпункт едет комиссия снимать отпечатки и проверять всех, включая администрацию. Гипотеза была простая: если Грязлов имел преступное прошлое, его напугает эта информация, и он начнет действовать.
– И он купился…
– Грязлов хитрый и подлый, но не очень умный. Мы подговорили своего человека следить за ним…
– Паздеева. – Ларионов снова покачал головой.
– Его. – Вера помолчала, вспоминая вчерашнюю ночь. – И через три дня пришел сигнал: Грязлов отправляет Потапа чистить ригу и велит ее запереть. Я иду туда и готовлю на чердаке засаду. Параллельно Клавка узнает, что Рябова получила там же наряд. Слишком много совпадений: они условились о встрече. Волк пошел на приманку. Клавка бежит в конюшню, путает Потапа и встречается там со мной в укрытии на чердаке. Грязлов выпытывает у Рябовой информацию про комиссию. Осматривает конюшню и запирает ее. Клавка предлагает уйти. Но я чувствую, что Грязлов вернется. И он возвращается. Вытаскивает из-под досок горючее, спрятанное в деннике Шельмы, но уже не может найти ящик с оружием – мы нашли его до Грязлова и подняли на чердак. Паздеев ждал сигнала недалеко от конюшни – но мы не были в этом уверены.
– А как обнаружили тайник? Ведь обыск не дал результатов.
– Тут интересно! – улыбнулась Вера. – Скорее, удача помогла. При обыске я обняла Шельму и спросила ее, где тайник. Она кивала головой, а я смеялась. Но при встрече с Рябовой Грязлов все время ошивался у стога. Как и в случае со спектаклем, он неосознанно топтался там, где что-то скрывал. При всей изворотливости ему свойственны обычные инстинкты. Когда Грязлов ушел и запер нас, мы с Клавкой обсуждали тайник, как вдруг Шельма стала рыть копытом землю. И тут я поняла! В день спектакля при обыске я заметила, что грунт возле стога был какой-то разноцветный, словно смешанный… Что-то меня смутило… Но времени было мало, и пришлось вернуться в клуб. Случайно именно Шельма навела на мысль, что землю там кто-то трогал, поэтому она отличалась от накиданной повсюду на доски. Тайник оказался под полом в яме…
– Это невероятно, – вымолвил потрясенный Ларионов.
– Ну а дальше вы знаете… Мы вышли из засады. Денис выстрелил первым (к счастью, ворота были открыты) и выбил револьвер из руки Грязлова, но тот пульнул тесак, попавший в Клавку, и пырнул Дениса вторым ножом, который держал в сапоге. А потом ушел… Грязлов запер нас и поджег конюшню, в точности повторяя свое преступление прошлой зимой. Об одном я жалею, кроме ранения друзей, – вымолвила Вера, и лицо ее было жестким, – что пальнула гадине под ноги. Нельзя колебаться, когда смотришь в лицо явному врагу…
Ларионов на мгновение прижал Веру к гимнастерке.
– Я подвела Шельму к стремянке и спихнула на нее Клавку. Она упала на землю, и тогда уже я потащила ее к выходу. Я знала, что пожар увидят часовые на вышках и поднимут тревогу…
– Тревогу еще раньше подняла Инесса, показав мне твою записку…
– Простите меня. – Вера смутилась и отвернулась.
– Это ты прости, что я был таким вероломным! Когда ты ее написала и почему не поговорила со мной?
– Незадолго до премьеры я столкнулась с Грязловым – кстати, он шел со стороны конюшни, – и тот не преминул сказать мне, что вы хлопочете о назначении его начальником и что после Нового года вас переведут…
Ларионов растер лицо руками.
– Ну какой же я безнадежный дурак! – огорченно сказал он. – Я понял в день нашей ссоры, что был не прав и что Грязлова надо проверить. В день прогона пригласил его к себе и пытался понять, имеет ли он связь с Москвой. Особо ничего не добился. Он как-то проронил на мой вопрос «где лучше жить в Москве», что Москва, мол, город большой. Но, видимо, спохватился и ушел от разговора. Вообще, вел он себя напряженно, и у меня остался неприятный осадок. Но я и подумать не мог, что он передаст наш разговор тебе…
– Я пришла в ярость и отчаяние. Было очень больно, что вы не сказали мне о своем отъезде и назначении Грязлова! Тут и написала заявление о переводе и записку для вас.
– Но отдала Инессе…
– Я не решилась отдать ее вам, потому что вы мне не верили и запретили заниматься расследованием. По правде сказать, я не уверена, что Анисья имела в виду ШИЗО, когда из ее уст вырвалось таинственное «из…», как и то, что помада на стакане в каморке Грязлова принадлежала именно ей. Да и надпись под нарами могла быть сделана до или после Анисьи. Я думала об этом уже в темноте конюшни. Но все же каким-то удивительным образом все эти знаки привели нас к тайнику. Наверное, мне просто очень хотелось доказать вину Черного в гибели Анисьи и поджоге…
– Тупой солдафон. – Ларионов постучал по своей голове. – А ты – умничка и чудо, мой оберег…
– И все же… – вдруг сказала Вера. – Все же вы переводитесь в январе?
Ларионов вздохнул:
– Как тебе сказать? Я не знаю – и это правда. В любой момент меня могут отсюда вырвать. И рапорт тоже еще неизвестно к чему приведет.
– Что вы имеете в виду?
– Этот инцидент могут использовать и за, и против меня, милая.
Вера вздрогнула от этого слова.
– Если руководство решит вменить мне в вину произошедшее, меня могут увезти отсюда в «воронке».
Вера блуждала взглядом по лицу Ларионова, вдруг осознав всю серьезность последствий.
– Этого не может быть! – заволновалась она. – Вы не виноваты ни в чем, они не смогут…
– Смогут, – улыбнулся Ларионов. – И ты это знаешь. А вина моя все же есть. Если бы я не был таким идиотом, одержимым своим… одержимым одной целью, прислушался бы к тебе раньше, и трагедии бы не произошло.
– Это лишь стечение обстоятельств…
– Верочка, ГПУ таких сантиментов не ведает.
Вера сникла. Как же все так поворачивалось? Почему все было опасно, несправедливо, зыбко? Все всегда работало против них.
– Что же делать?
Ларионов о чем-то размышлял и колебался.
– Иди позавтракай, – вдруг сказал он. – Кузьмич натопил баню – тебе надо смыть груз вчерашнего дня. Я тоже после напарюсь. А потом обсужу с тобой один серьезный план. Тянуть далее опасно…
Вера почувствовала необъяснимый холодок в груди.
– Хорошо, – смиренно сказала она. – А что с Рябовой?
Ларионов помолчал:
– Мы вызовем ее на разговор и решим. Она, конечно, плохо поступала… Но, думаю, Грязлов ее сильно запугал.
– Да, – протянула Вера, – он ее запугал… И все же…
Она посомневалась, но потом словно пробудилась от мыслей.
– Еще одно! Я смогу поехать в Сухой овраг к друзьям?
Ларионов поднялся с кровати и посмотрел на нее сверху вниз, заправив руки в карманы галифе.
– Думаешь, ты уже достаточно оправилась?
– Могу хоть сейчас поехать! – Вера соскочила с кровати.
Он оглядел ее в своей рубашке.
– Простите, – сконфузилась Вера, – но вся моя одежда в бараке.
– Не смущайся, – сказал он, но глаза его подернулись знакомой пеленой. – Ступай завтракать, а Федосья принесет одежду. Я иду в администрацию – буду там. У нас куча дел с криминалистом. Если буду нужен, присылай Федосью. Либо иди прямиком после завтрака в баню. И захвати в качестве банщика Польку – она шустрая.
– Хорошо, – покорно кивнула Вера, провожая его глазами.
«Что это еще за разговор?» – встревожилась она.
К полудню у Ларионова уже были предполагаемые «пальцы» Грязлова. Во всяком случае, эти же отпечатки по предварительной экспертизе совпали с отпечатками на винтовках. Руины сгоревшей конюшни оцепили. Криминалист курировал раскопки, так как обычные работяги могли уничтожить улики.
После бани Вера получила одобрение Ларионова посетить Сухой овраг и взять с собой Польку под строгим надзором Кузьмича и Федосьи. Больше отправлять в качестве дуэний было некого.
Они катили через лес. Начинался легкий снегопад. Долго ехали в молчании.
Вера безучастно смотрела на «тропу жизни» с зарубками, не в силах думать ни о чем, кроме судьбы друзей и Ларионова. Чувствовала странную атмосферу, возникшую после этой ночи развязки в деле об убийстве Анисьи и поджоге барака. И хоть не осознавала степени своего потрясения от случившегося, и на поверхности все вроде бы оставалось прежним, что-то изменилось в ней навсегда. И во всех этих людях: и в Клаве, и в Денисе, и в Ларионове. Они будто за ночь повзрослели. Но изменения в каждом происходили ежечасно, и потрясение лишь проявило то, что долго зрело и пестовалось. Вера видела, как заматерел за год Ларионов, как научился управлять своим гневом и сиюминутными эмоциями.
А она, Вера? Что стало с ней?
Легковесное и азартное отношение к конспирациям развернулось в опасную драму, в которой лишь по счастливой случайности никто не погиб.
Вера только теперь, прокручивая всю свою годичную жизнь в лагпункте, видела многое будто со стороны. И почти в каждом своем шаге находила безответственность и гордыню.
Они с Клавкой походили на детей, начавших игру со спичками возле пороховой бочки. Шпионский матадор чуть не стоил всем жизни и, не исключено (что было особенно страшно осознавать), подставил Ларионова. Возможно, лишь несколько часов отделяли его теперь от санкций.
Вера куталась в ватник и дрожала.
Что за безумие было скрывать от него свои опасные планы? Каким презрением надо обладать, чтобы не доверять его уму, воле и мужской силе? А он все продолжал винить во всем себя и трястись над ней, как над волшебным золотым цветком, унижаясь всякий раз, когда она отворачивалась, только ради отвоевания крупицы ее расположения. Она же только обманывалась, что простила Ларионова. Все это время она его наказывала, вменяя ему чувство вины за их несложившуюся любовь.
Вера смахнула горячую слезу.
– Чего ты? – спросила Полька, притулившись к ее плечу.
– Иногда так страшно оттого, что невозможно отмотать время до точки невозврата, – прошептала Вера.
Сани плавно перекатывались по неровностям заснеженной дороги, раскачивая седоков.
– Эх, – мотнул головой Кузьмич, – горе от ума…
– О чем это вы? – спросила Полька, бережно обнимая Веру.
– Говорю, Иришка наша больно умная девка. Речь у нее такая красивая, как у ученой барышни.
– А горе-то почему? – Полька нахмурилась.
– Как вернуть время, как обратить вспять реки… Зимой ромашки не цветут, а летом не спят медведи, – ухмыльнулся Кузьмич. – На все свой срок. Да и зачем время возвращать? Не лучше ль понимать свою жизнь в тутышнем моменте?
– Вы – философ, дядь Кузьмич. – Полька издала смешок.
Вера молчала.
– Молодежь нынче забивает себе голову всякими премудростями, – продолжал он. – А на деле только путается и портачит. А я так понимаю: веришь – так верь, любишь – так люби. И нечего выдумывать путаные ходы к простым радостям жизни.
– Вот и я говорю, – вмешалась Федосья, – нагородить огород – дело нехитрое. А баба должна мужика слушаться, а не фордыбачиться по каждому случаю. Чем проще баба к мужику привязана, тем легче ему идти по жизни.
– А как это – быть проще привязанной? – заинтересовалась Полька.
– А вот так, – сказала Федосья назидательно. – Принес в дом харчей – обними да приласкай. Детей рожай – да проси на них денег. Хочет ласки и любви – отдай. Не хочет – иди лясы с бабами поточи и не втыкай ему в мозг нравоучения! Капризный голосок только в супружеской постельке угоден, а на работе мужику не до бабьих соплей.
– Это уже какая-то дискриминация, – возмутилась Полька. – Бабы не хуже мужиков работают. Да и равенство у нас в советской стране. Вы что, нас обратно в патриархат тащите?
– Вы сами себя тащите! – раскочегарилась Федосья. – Да не туда, куда надо. Вот и все ваше равенство – сопли в кулак мотать. Какая бы баба толковая ни была, она только при мужике счастлива да при детях. Это – наше самое важное дело. Мужика любить да детей ему рожать.
Кузьмич одобрительно кивал.
– Вы староверка, что ли? – запальчиво сказала Полька.
– А если и так, то не в том дело, – промолвила обиженно Федосья. – Вера, она у всех одна: в Боженьку и его мудрость. Баба в мир послана с одним причиндалом, а мужик – с другим.
Кузьмич солидарно крякнул.
– А коли все равны, то вы на войну идите и в окопах вшей кормите, а мужики пусть рожают за вас и нос пудрят, – закончила страстно Федосья.
Полька умолкла и надулась.
Вера сидела и безучастно покачивалась в такт саням. Ее охватила безутешная тоска. Она вспомнила солнечный день на даче, когда узнала, что Ларионов был готов ждать ее, чтобы создать семью. И ведь не хотела она тогда вовсе воевать с ним. Она лишь хотела любить. Видеть каждый день своей жизни и дарить любовь. Она даже о его любви не помышляла. А желала давать то, что распирало ее сердце. Собственная любовь делала ее счастливой. Куда все ушло? Вместо животворящего вдохновения, возможного только при отдаче, она стала одержима раскаянием мужчины.
Неужели судьба еще раз свела их ради покаяния? Ведь это было совершенно невозможным, невероятным, но настоящим чудом. И все эти сложные, неведомые лучшим магам и непостижимые разуму тончайшие паутины путей мироздания были проложены Богом в одну-единственную вероятную точку на перекрестке времени и пространства только для того, чтобы она увидела Ларионова поверженным, в муках вины и сожаления? Как это бессмысленно и ничтожно. Совершенно ничтожно! Где была та точка невозврата, когда она, Вера, подменила потребность в любви потребностью в покаянии?
Она смиренно наблюдала, как по лицу все прокладывали борозды горячие тихие слезы.
А может, и прав Кузьмич с его искренней простой народной мудростью, что не надо искать эту точку, а просто сейчас же свернуть с ложного пути? И, может, права Федосья с ее народной верой, что премудрости и социальные догмы – лукавство. А есть истинные, природные вещи, благодаря которым сейчас и она, и Полька, и Федосья с Кузьмичом ходят по земле. И тысячи лет назад они уже были, когда социальные догмы и прочие лукавства тоже чему-то ложному учили людей. И все эти лукавства еще сотни раз будут меняться, но продолжать отдалять людей от природного, подлинного Источника. Учить своим правилам, тогда как все настоящие мудрости уже даны каждому человеку по праву рождения. И они были всегда заложены в каждом в том теле, что открылось ей однажды как подобие Источника.
Вера легла на спину, как рыбак в лодке, и посмотрела в серое, темнеющее небо. Снежинки падали на лицо и таяли. Лес был спокоен. Как совершить побег из этой тюрьмы? Как оборвать колючую проволоку страхов и неверия? Как снести вышки часовых гордыни? И как потом забыть о предательской неволе, чтобы не тащить ее тень в свободную жизнь, отравляя свободу болезненными воспоминаниями?
Эти страхи, плен незыблемой памяти и самообман представились зоной. И забор лагерной зоны показался Вере тонкой паутинкой в сравнении с забором внутренней зоны каждого человека.
Нет, Кузьмич был не прав, что вся страна – Сухой овраг. В каждом человеке был этот Сухой овраг с его волчьими билетами, унижениями, нищенством, попрошайничеством, завистью, проституцией и рабством, пьяными шалманами и зловонными подвалами, ложью, лицемерием, скупостью, предательствами и самоуничижением.
У каждого был свой Сухой овраг! И даже побег из него не обеспечивал исчезновения клейма, выжженного на сердце годами заточения в нем. И даже если поблекнет клеймо, останется на его месте метка, которая всегда будет жечь сердце. И для кого-то напоминанием и предупреждением, а для кого-то искушением будет попадаться на глаза в самый неожиданный момент.
Сани подъехали к больнице, и Веру охватил трепет. Почему-то в каком-то полузабытьи дороги уже на подъезде к Сухому оврагу она подумала, что сегодня – один из самых главных дней ее жизни.
Вера всегда чувствовала эти дни. Чувствовала в день ее визита в НКВД, как и в последний день этапа в лагерь, уже стоя на плацу. Чувствовала и теперь. Этот холодок под ложечкой не покидал ее со дня, когда она решила просить Ларионова о переводе в другой лагерь. Даже раньше он закрался в душу, но сегодня проявился ясно.
С дрожью в коленях Вера сходила с саней, боясь увидеть то, что приехала увидеть: своих раненых друзей. Похожее чувство она испытала, отворяя дверь в спальню Ларионова, когда тот пропился до полусмерти. Это был страх несовпадения ожиданий с тем, что на самом деле предстоит увидеть.
Вера не знала, что страх этот с годами мелеет; что с годами люди становятся все милосерднее и проще. И не потому, что стареют и теряют силы, необходимые для подпитки страха, а потому что часто сталкивались с крушениями своих ожиданий и осознали их бесплодие. И это растущее с возрастом милосердие тем сильнее проявлено, чем больше крушений пережил человек.
Вера не знала, так как была юна, что в том с возрастом не расцветает милосердие, кто размышляет больше о несправедливости крушений, чем о бесплодности ожиданий.
Она не понимала, почему Полька так скоро взбежала на крыльцо и уже исчезла за тамбуром, почему непринужденно о чем-то болтали Кузьмич и Федосья, а Марта все так же спокойно и приветливо ждала на крыльце, когда она, Вера, приближалась к столкновению с неизвестностью.
Вера машинально обнялась с Мартой, пропуская расспросы и приветствия. Она осталась на крыльце одна. Эти десять шагов до койки Клавки казались сотнями километров пройденного этапа. Пройти их сейчас требовало равных душевных сил с теми, что потребовались, чтобы дойти до лагпункта живой.
Дрожащими руками она медленно отворила дверь тамбура и робкими шагами вошла в палату.
Она видела Польку и Губину, нависших над Паздеевым; улыбку Марты из проема дверей кабинета доктора Пруста; Кузьмича и Федосью, уже вошедшими в кабинет. Но не видела койку Клавки. Где Клавка? Почему ее не было среди больных? Куда дели Клавку?
Сердце Веры вдруг оттолкнулось от глубин ее сомнений и рвануло вскачь с такой силой и скоростью, что она вскрикнула:
– Клавка!
И среди всех пациентов увидела лишь одну фигуру, вдруг дернувшуюся на этот крик. Это была она – Клавка!
Вера бросилась к койке и, упав на колени, безудержно заревела, уткнувшись в руку подруги.
– Клавка, – шептала она, – Клавка… Прости меня, Клавка… Прости…
Вера почувствовала, как рука Клавки зашевелилась, и пальцы схватили ее за нос. Она оторвала голову от постели и впервые посмотрела Клавке в лицо.
Та улыбалась. Вокруг глаза растекся кровоподтек – следствие падения. Палевые волосы были взъерошены. Плечо перебинтовано. С правой стороны виднелась приколотая брошь с цветочками из глазури. На Веру лукаво смотрели синие очи.
– Ну и глотка у тебя луженая, – усмехнулась Клавка.
Вера улыбнулась сквозь слезы.
– Ты жива, – прошептала она и погладила Клавку по лицу.
– Живее всех живых! – подмигнула та. – А ты чего? Как там, на зоне?
– Там все хорошо, ты не волнуйся, – пробормотала Вера. – Главное, тебе теперь выздороветь!
– Да на мне с детства все как на кошке заживает, – самодовольно сказала Клавка.
– Как же я рада тебя снова видеть…
– Так мы только вчера расстались, – захохотала Клавка и тут же поморщилась от боли. – А этот что? Утек?
– Да, скрылся. Поиски пока тщетны. Объявлен розыск. Ларионов снял его отпечатки и отправил в штаб-квартиру для уточнения личности.
– Верка, – вкрадчиво вымолвила Клавка. – Знаешь что?
– Не знаю. А лучше скажи, чего тебе сейчас хочется больше всего, – улыбнулась Вера. – Я к следующему приезду сделаю.
– Обещаешь?
– Век воли не видать! – Вера нервно засмеялась.
– Ты не гони его больше от себя…
– Клава…
– Да, не гони Ларионова. Хороший он человек. Поговори с ним – об этом моя просьба.
Вера прослезилась. Как растолковать Клавке, что не хотела она гнать Ларионова прочь, что только о нем и думала всю дорогу? Да что дорогу! Всю жизнь! А все никак не могла преодолеть этот дувал разросшегося в ней сакрального убеждения. И теперь, считая свое убеждение каким-то нелепым, изъеденным молью скрепом, ничтожным в сравнении с тем, что предлагалось судьбой, никак не могла вырваться из его острога.
– Верка-Ирка! – Клавка дернула Веру за прядь волос. – Не накручивай. Ступай к нему и просто обними. Там само придет…
Вера устало улыбнулась. Как просто все казалось Клавке! А как выкинуть за борт этот докучливый балласт мыслей и сомнений? Да и к чему все это теперь, если он вот-вот покинет лагерь? Еще десять лет ждать потом новой встречи? Лучше уж проститься достойно.
Вере казалось куда более милосердным и справедливым хоть как-то помочь сейчас Ларионову пройти через возможные неприятности. Надо сделать для него что-то в знак благодарности за его самоотверженность.
– Ты хоть слышишь? – разозлилась Клавка.
– Слышу, – улыбнулась Вера. – И обещаю с ним поговорить.
– Знаю я твои разговоры, – буркнула Клавка. – Доведешь мужика до белого каления и – в ушат! Вот и все твои разговоры.
– Ты правда так считаешь? – Вера опустила глаза.
– Правда! – Клавка не сдавалась. – Промолчи хоть раз и сделай по-его. Вот увидишь – дела пойдут в гору. Я тебе еще тогда говорила – давай все ему расскажем. А ты: «еще рано», «уже поздно»…
– Ну хватит! – не выдержала Вера. – Я тебе тут вещичек привезла. А на днях привезу пирожки – Валька обещала испечь для тебя.
– Брошь-то не забудь! – запальчиво сказала Клавка. – Да подумай – она ли тебе дорога? Или…
Вера резко вскочила, и Клавка сердито умолкла. Вера отколола брошь и прицепила в центр груди, гордо хлопнув по ней ладошкой.
– Вот моя медаль за все непростительные ошибки! – засмеялась она сквозь слезы.
Клавка поглядывала на нее искоса и неодобрительно.
– Пойду к Денису. А ты крепчай! И вот еще что… Тебе передавал поклон Файгельман… – Вера поцеловала Клавку и направилась к койке Паздеева.
В лагпункт вернулись уже в темноте. Всю дорогу обсуждали Клавку и Дениса и радовались, что чудом пронесло.
По приезде Вера направилась в дом Ларионова – узнать новости и рассказать о больничных впечатлениях. К тому же он намеревался обсудить что-то важное…
Он был в избе. Фролов как раз выходил из кабинета, когда Вера появилась на пороге.
– Приехали? Как прошла встреча конспираторов? – Ларионов улыбнулся.
– Если вы настроены язвить, лучше приду позже, – расстроилась Вера.
– Ни в коем разе. – Он вышел из-за стола. – Пойдем в кухню, поужинаем и после обсудим все спокойно. Валька наварила лапши.
– Вы изменили своему вкусу? – Вера попробовала ответно съязвить, почему-то вспоминая в этот момент характеристику ее манеры говорить с Ларионовым, данную в больнице Клавкой.
– Только в супах, – усмехнулся он ласково. – В остальном я очень консервативен.
Вера не сдержала улыбку.
– Я вижу, тебе стало лучше. В меня полетели привычные копья.
Вера пожала плечами. Может, и впрямь Клавка дело говорила?..
В кухне орудовала Валька. Вскоре в хату вошла и Федосья.
– Слава богу, навестили! И хоть поедим горяченького – на улице опять холод и сырость! – с облегчением выдохнула она, сбрасывая древний салоп.
– Как они там? – спросила Валька.
– Идут на поправку! – Вера села за стол, подогнув под себя ногу.
– Я и не ждал иного исхода, – радостно сказал Ларионов.
Вера вдруг подумала, что была счастлива здесь с ними – в этой расширенной семье. Как много тут было тепла, сердечности и неброской, но вшитой в каждый миг быта любви!
– Голодная, чай? – подмигнула Федосья. – Сейчас Валька лапшички свеженькой удружит. Валька, курочку не клади, это Иринкина плошка!
– Клади, – вдруг сказала Вера.
Ларионов обернулся.
– Я буду.
Она ощутила на себе его пристальный взгляд и посмотрела на него через плечо. Ларионов принялся вытаскивать из буфета сладости и спиртное.
– И правильно. Курочка Марфушкина душистая, суповая. Еда должна быть фарцманальной! – закудахтала Федосья. – Валька, тащи на стол что есть в чулане, а то тебя сейчас съедим. Григорий Александрович, присядьте уже – сами накроем.
– Хочу немного поухаживать за девушками. – Ларионов благодушно улыбался.
– Что-то вы нынче шибко довольный, – хитро щурясь, заметила Федосья.
– На то немало причин, – расставляя бокалы, сказал Ларионов. – Главное дело – ребята идут на поправку. Это уже повод для радости. Рапорт с отпечатками пальцев бывшего лейтенанта отправлен на экспертизу в Москву. Вы вернулись веселые и голодные. Лапша горяченькая ждет у Валентины. Вот – все мои нехитрые радости.
В печи весело трещали дрова, и в горнице было светло и уютно. Вера чувствовала странный жар в ланитах. Это был жар не с мороза, а словно добавленный к нему. Это был жар, шедший изнутри. Он прогревал. Он жег. То был жар какого-то предчувствия.
Валька расставила плошки с дымящейся лапшой, разложила хлеб, выложила на стол другие яства. Они словно праздновали что-то.
– Давайте есть, – сказал Ларионов и, как глава семьи, сел за стол на свое излюбленное место.
Женщины с аппетитом наворачивали суп, а Ларионов с удовольствием за этим наблюдал.
– Как же сочно люди едят с голодухи! – сказал он. – Любо-дорого смотреть. Сытый человек ест лениво, через силу или от привычки переедать. А изголодавшийся – с благодарностью и упоением.
– Оно так во всем. – Федосья смачно хрустнула огурцом.
– Твоя правда. Комарова, лапша твоя хороша. Умеешь ты ее на уши вешать – длинно нарезала.
– А вы с ушей-то лапшу снимайте, – беззастенчиво сказала Валька.
Вера улыбнулась. Ей нравилось слушать эти разговоры. Такие семейные, простые и искренние, без страха и формальностей, субординации и стеснения. Она соскучилась по дому, по посиделкам с родными, Зоей Макаровной и Степанидой. А теперь вот она – ее странная семья.
Семья… это слово так мало вмещало раньше. Как удивительно и хорошо, что оно стало таким емким. И границы эти теперь могли шириться бесконечно.
– У Клавки-то какой фонарь под глазом, – затряслась от смеха Федосья. – Лежит на койке, как Кутузов. И то – слава богу!
– Как вы встретились? – обратился Ларионов к Вере.
– Хорошо, – скромно ответила она.
– Хорошо?! – Федосья махнула рукой. – Мы как вошли к Прусту в кабинет, так и выскочили. Ирка как заголосит на всю палату! Запрыгнула с разбегу на Клавку свою и давай рыдать.
Вера покачала головой от негодования. Ларионов сидел, подперев лицо рукой, оглядывал ее и улыбался.
– Поговорили? – нежно спросил он.
– Поговорили, – улыбнулась она.
– Шептались о чем-то, – подмигнула Федосья. – Сердючка ее все учила жизни, по всему.
– А вы ловки сквозь стены видеть и слышать, – засмеялась Валька.
– А чего? И ловка! – Федосья подперла грудь руками и облокотилась на спинку стула. – Мне, чтобы слышать, не нужны уши, а чтобы видеть – глаза. Я век пожила. И ума нажила! Да дуракам досталась…
Ларионов наслаждался диалогами женщин. Для него это были бесценные моменты искренности и природности его людей.
– Дураки – это, надо полагать, мы? – подтрунивал он.
– Не вы, Григорий Александрович, побойтесь бога! – Федосья торопливо перекрестилась. – А некоторые тут лапшигонки.
– А Полька-то чего? С Дениской, поди, лобзались? – не унималась Валька.
Вера поперхнулась, и Ларионов подал ей полотенце.
– Говорю же – котелок не в порядке, – засмеялась Федосья. – Срамная ты девка, Валентина.
– А что ж срамного в целованиях? – надулась Валька.
–В них-то – ничего, а в застолье про это говорить – нет в тебе приличия. Начальства бы постеснялась!
Ларионов достал папиросы и закурил. Он немного выпил коньяку, но медленно, а не по обыкновению – махом.
– Да, Валентина, – улыбнулся он, откинувшись на спинку стула. – Почему начальства не боишься?
– А я боюсь, – возразила, надув губы, Валька. – Дюже вас боюсь!
– Страшный я такой, что ли? – засмеялся он.
– Да я не шрамов ваших трухаю, – ляпнула Валька. – Я норова вашего боюся…
Федосья покачала головой, а Вера смущенно улыбалась. Ей стало очень неловко, что Валька между прочим упомянула увечье Ларионова, и одновременно смешно из-за ее простодушия.
– Ты, часом, не из своих мозгов суп-то наварила? – заколыхалась Федосья.
– Из ваших! – насупилась Валька. – То-то навар крутой.
Вера заметила, что Ларионов пытался казаться непринужденным, но что его немного огорчили слова Вальки. И огорчили потому, что все это говорилось при ней, Вере. Он только в последнее время начал забывать в заботах о своем увечье, как оно неожиданно становилось предметом чьего-то внимания.
– Тебе уютно? – спросил вдруг он, и она уловила в глубине его глаз знакомые ей признаки тоски.
– Очень. – Вера искренне ему улыбнулась и опустила ресницы: она не могла, сколько ни старалась, выдерживать на себе этот долгий, будто пожирающий взгляд.
Ларионов покрутил бокал в руке и осушил его.
– Иринка, ты бы на гитаре, что ли, сыграла, – предложила Федосья. – Хорошо сидим, ведь правда.
Вера пожала плечами и взглянула на Ларионова.
– Сыграй, – кивнул он.
Валька притащила гитару, и Вера, как она всегда делала, стала настраивать струны, перебирая их тоненькими пальцами. Ларионов следил за ее руками, о чем-то напряженно думая.
– Тогда вот, – сказала Вера ласково. – Песня о предчувствии. Вроде хорошо на душе, а отчего-то немного грустно. Впрочем, как обычно…
Где сумрачной душе моей прибежище?
Как от тоски найти бомбоубежище?
Как угадать в слезах капель весеннюю?
Как противостоять груди теснению?
Как в криках распознать птиц гнездование?
Как в радость обратить негодование?
Как силу находить в своем бессилии?
Как крылья распахнуть в насилии?
Вмиг детство утекло, а с ним родители…
Время вспять не повернуть, как ни хотите вы.
Раз рассмотрев в другом человечность,
Ты будешь вспоминать о ней вечность.
Но стрижи, все одно, гнезда вьют под крышами!
И сердцу суждено Богом быть услышанным…
Эхо ответит «да», сколько ни зови,
А сердце повторит в предчувствии любви…
В предчувствии любви…
В предчувствии… любви…
Все молчали. Не только Веру, но и других людей одолевали смутные предчувствия. И оттого песня показалась сейчас особенно пронзительной.
– Давайте чайку попьем и завершим этот суетный день, – нарушил молчание Ларионов и глубоко вздохнул.
– Эх ты, – толкнула Вальку в бок Федосья в кладовке, с уличной стороны которой на заднем дворике был давно поставлен самовар. – Язык твой длинный…
– А что я? – мычала Валька. – Я слова дурного не сказала…
– Вера, – тихо сказал Ларионов, пока женщины их не слышали. – Ты не против остаться со мной наедине и поговорить?
– Да, конечно, – выдавила она согласие, чувствуя неизбежность. – А завтра что?
– Завтра может быть поздно – все меняется слишком быстро. Нужно решить сегодня.
– Что решить? – заволновалась Вера.
– Разговор не для их ушей, – взмолился Ларионов. – Откладывать нельзя.
– Это нужно для предотвращения возможных проблем с комиссией?..
– В том числе, – коротко ответил он.
Валька внесла дымящийся самовар, а Федосья расставила чашки.
– Как пахнет волшебно, – улыбнулась Вера, замечая уже, как учащается пульс.
– Я трав таежных заварила, – поспешила услужить Федосья. – Тебя сегодня Полька напарила-то по ГОСТу?
– По ГОСТу, – подтвердила Вера, с радостью разглядывая такое уже родное лицо Федосьи.
– И меня Кузьмич шпарил отменно. – Ларионов подлил себе коньяку. – Выпьешь глоточек?
Вера отрицательно замотала головой.
– Нам бы хоть разок свою баню дали. – Валька хрустнула сахаром и захлюпала чаем. – Уже весь гарнизон пускали, а своим – фигушка с маслом.
Федосья пихнула Вальку под столом. Валька поправила рыжие лохмы и нахохлилась.
– Вам все не так! – буркнула она Федосье.
– Завтра готова? – спросил ее Ларионов с ухмылкой.
– А что, можно? – обрадовалась Валька. – И мыло будет?
– А чего ж нельзя? Нынче все можно, – вздохнул он. – Гулять так гулять. С мылом даже веселее.
Вера почуяла тревожное в его настрое. Все эти шутки были поверхностными. За непринужденным, легким фасадом чувствовалось напряжение всех несущих конструкций. Он за что-то волновался – и сильно.
– Чай был хорош, спасибо. – Ларионов довольно выдохнул. – Валентина, отнеси самовар на задний двор.
Комарова покорно вышла.
– А теперь вот что: ты, Федосья, ступай с Валей спать в первый барак. Там два места как раз свободны – Александровой и Сердючки.
Вера подняла на него взгляд и слушала молча. Федосья тоже выпучила глаза и нервно закивала.
– А как же?..
– Делай, что велено. А ты останешься со мной, – обратился он к Вере. – Согласна?
Вера открыла было рот, но потом силой сжала губы и кивнула. Федосья захлопала глазами, словно проверяла, не снится ли ей все это.
– Ступайте прямо сейчас и много не болтайте, – повторил Ларионов.
– Все сделаю! – Федосья вскочила и быстро засобиралась, вызывая Вальку.
Она вытащила Вальку из дома, и они направились в барак.
– Чудно, правда. Неужто сговорились наконец? – Валька захихикала.
– Если и сговорились, то один из них об этом не знал, – пробормотала Федосья.
– Это как это?
– А вот так это! – Федосья втолкнула Вальку в барак.
В бараке было тихо. Тусклые масляные лампы бросали слабый, прерывистый желтый свет на стены и мрачные вагонки. Балаян-Загурская храпела на рыдване.
Федосья с Валькой тихо пробрались к местам Веры и Клавки. Половицы под весом Федосьи скрипели, но уставшие женщины спали крепко. Федосья присела на вагонку Веры и вздохнула. Рядом зашевелилась Инесса Павловна.
– Не спите все, – прошептала Федосья.
– А где…
– У него, – опередила ее Федосья.
– Что происходит? – спросонья спросила Инесса Павловна, приподнимаясь.
– Дела, конечно… – Федосья задумалась. – Сама не пойму, что творится. Нам приказал спать тут, а девке – остаться.
– Приказал? – Инесса Павловна приподняла брови.
– Ну, не то чтобы… Но странное было во всем этом, – пожала плечами Федосья. – Ирка такая… как тетива натянутая… Да и он не особо на подъеме.
Инесса Павловна смотрела прямо перед собой.
– Какие смутные эти последние дни. Столько напряжения и тайн… И какое-то внутреннее ощущение тектонического сдвига. А на поверхности вроде все затихло…
– Тут ничего никогда не затихнет. – Федосья закряхтела и улеглась. – Спать надо. Разберутся авось. Утро вечера мудренее.
После ухода Федосьи и Вальки в комнате нависла тишина. Вера неловко крутила чашку с недопитым чаем; Ларионов закидывал дрова в печь.
– Пусть горят, – сказал он, отряхивая руки, – с ними как-то уютнее.
– Григорий Александрович, прошу вас, не режьте хвост по кускам… – спотыкаясь, промолвила Вера.
– Вера. – Ларионов бросил кочергу и подошел к столу. Он был напряжен и бледен. – Я буду честен с тобой. Мне самому страшно говорить об этом, но медлить, кажется, теперь страшнее.
– Что случилось?! – не выдержала Вера.
– Я думаю, вот-вот приедет комиссия, и есть риск, что меня упекут.
Вера вскочила. Руки потели и холодели.
– Вера. – Ларионов нежно пригвоздил ее к стулу. – Прошу, выслушай. Иначе мы ничего не решим.
– Я хочу помочь! Исправить свою ошибку, – обнажая какую-то внутреннюю хрупкость, сказала Вера. – Я готова на все. На все, что необходимо, чтобы вы уцелели. Скажите, что сделать…
Ларионов сел за стол напротив и в каком-то лихорадочном состоянии всматривался в нее, словно пытаясь понять, как вымолвить то, что должен был.
– Вера, ты должна уехать, – тихо сказал он. – Вот что нужно сделать…
Она приоткрыла рот и рыскала глазами по его лицу, пытаясь понять, что он говорит, и все равно не понимая смысла этих слов.
– Вера, это единственный и, возможно, последний шанс спасти тебя. Я помогу тебе бежать, – хрипло продолжил Ларионов и торопливо добавил: – Прикрытие продумано, за нас тут не волнуйся…
Вера затряслась, не в силах вместить все, что он говорил, в свою истонченную систему.
Ларионов немного дрожащими руками налил ей коньяку.
– Выпей глоточек, прошу тебя, – сказал он, преодолевая мучения от необходимости все это говорить и делать с ней. – Впереди много новых испытаний. Их надо пережить…
– Я не понимаю, что вообще вы говорите, – пролепетала Вера, утирая слезы, обрушившиеся из глаз как бы сами собой, без ее на то позволения и участия.
Ларионов сжал руки в замок, ноздри его раздувались.
– Я забрал твои вещи из барака. Тебе кое-что понадобится. Кузьмич отвезет тебя до тропы… Дорогу ты видела, по зарубкам с фонариком не потеряешься. Дойдешь до Сухого оврага. Дальше тропы Кузьмич ехать не сможет. Долгое отсутствие обязательно кто-нибудь заметит, и наш план встанет под удар. Через четверть часа Фролов по моему приказу проводит для всех ночные учения по тревоге в казарме: дозорных снимут с вышек.
Вера следила за его губами, но не могла воспринять ничего из того, что Ларионов все это время объяснял.
– Я дам тебе винтовку (стрелять ты умеешь). Доберешься до Марфы. Винтовку оставишь у нее. Сахатыч вручит новые документы и посадит рано утром в поезд на станции дальше от Новосиба. Деньги тоже даст, – говорил Ларионов сухо и быстро, словно боялся не посметь договорить до конца. – Денег будет немало. Марфа научит, как их припрятать. Поедешь на перекладных до Ташкента. – Ларионов протянул ей бумажку. – Адрес запомни. Лист надо сжечь. В Ташкенте придешь к дяде Файзулле, назовешь мое имя и скажешь, что я прошу помочь.
– Я не понимаю…
– Выслушай до конца, Вера! От этого зависит твоя жизнь! – взволнованно говорил Ларионов. – Если дяди Файзуллы на месте не окажется, запомни: тебе поможет всякий человек. Народ там добрый и гостеприимный – приютят любого. А ты не растеряешься. В тебе есть храбрость, умение сближаться с людьми, и я верю в тебя. Как только обоснуешься, найдешь Подушкина. Пойдешь искать его в наркомздрав. Возможно, Женька все еще в Ташкенте. Самое главное, там достаточно еды и тепло…
Ларионов откашлялся от возникшей сухости и жадно отпил воды. Дрова щелкали в печи – рьяно, звучно, тревожно. Вера все это время смотрела перед собой, замечая, что ее покинули силы – она слышала слова, но не могла ничего почувствовать. Ей захотелось уснуть где-нибудь в уголке и не просыпаться, пока все эти ужасы в ее судьбе не завершатся, и пока ее родная страна не прекратит рвать и мотать своих утомленных детей…
Ларионов видел состояние Веры и качался как в тумане от собственных ломок. Как мог он сказать ей, что готов был разнести в щепки весь лагпункт – такие отчаяние и ярость испытывал, вынуждая себя разлучиться с ней, а ее – бежать.
Он налил Вере воды из кувшина, поставил перед ней стакан и присел, устало растирая лицо.
– Попробуй меня понять, Вера, – продолжил он тихо. – Я давно задумал твой побег, но сделать это было правильнее зимой. Поиски людей зимой затрудняются, зато способы устранения следов, как ни странно, облегчаются. И медведи спят – не так опасно. Ты не первая, кому выпадает такой редкий шанс без тяжких физических лишений выбраться из лап ГУЛАГа.
Он продолжал смотреть на нее, а Вера все не отводила взгляда от своей чашки. Его мучило и пугало ее тихое безучастное молчание.
– Переждешь годик в Ташкенте и вернешься к семье под своим именем. Очень скоро после освобождения ты сможешь начать писать им письма. Вера, скажи хоть слово! – не выдержал Ларионов.
Вера быстро взглянула на него и отвела глаза.
– Я сделаю, как вы скажете, – сказала спокойно она. – Я готова. Когда ехать?
Лицо Ларионова непроизвольно менялось, странно, динамично искажаясь, словно все месяцы его внутренней борьбы и безысходности были подытожены этим решением.
И она! Ее безвольные руки и строгое, нежное и все же решительное лицо, словно сошедшее с полотен фламандских художников, с большими, блестящими и вместе с тем неподвижными глазами.
Ларионов словно снова видел в ней Веру, которую нашел в бане год назад, – принявшую отречение от всего, что некогда было важно.
– Верочка, – глухо заговорил он. – Ты желала свободы, и мы сможем тебе ее добыть. То, что сейчас кажется страшным, через год забудется, а свобода останется… А главное, ты будешь жива!
– Да, – странно улыбнулась Вера, – ведь вы правы… Все забудется.
– Вера, – раздосадованно замотал головой Ларионов, – я говорю не о стирании памяти, что ты в самом деле, душа моя! Я говорю о том, что забудутся невзгоды и опасности; что свобода – самое ценное, что нужно человеку для полноценной жизни. Ведь ты хотела на свободу? Верочка, не молчи…
– Хотела. – Вера кивнула. – Григорий Александрович, вы только не терзайтесь больше ни о чем – я ведь вам благодарна за все, – сказала она с паузами, стараясь подавить слезы. – Вы – самый отважный и милосердный человек… Впрочем, я всегда знала об этом. – Вера поднялась и побрела в сторону своих вещей, стоявших в мешке у двери кухни (она ведь сразу, войдя в дом, заметила этот непривычный для кухни мешок).
– Вера… – Ларионов тоже поднялся.
– Наверное, лучше идти к Кузьмичу, – сказала она, разрывая слова, чтобы успевать захватывать воздух и не плакать при нем. – Я готова ехать.
Ларионов видел, что Вера говорит все это, ни разу не взглянув на него.
Она набросила ватник и прижала мешок к груди. Ларионов подошел к печи и какое-то время смотрел на огонь.
– Ты что ж, думаешь, мне не больно? – вдруг хрипло сказал он. – Думаешь, «переступил однажды, переступит и теперь»? – Он повернулся к ней, глаза его издалека блуждали по ее парализованному лицу с немного подрагивающими ноздрями. – Не спеши теперь – успеется. Все равно я давно хотел сказать тебе об этом и все не мог… Никогда в жизни я не жалел ни о чем так, как о том дне, когда потерял тебя. Да, я ушел тогда из твоего дома. Но от своих мучений так и не смог уйти. Никогда я не желал ничего больше, чем тебя в своей жизни, никогда не был ни с одной женщиной так счастлив. Ты как-то назвала меня палачом…
Брови Веры собирались домиком. Как ребенок, она изо всех сил изнутри сжимала губы зубами, чтобы не закричать.
– Но я не палач… Я – вор. Я украл у нас десять лет, украл неродившихся детей, несбывшиеся планы, нежность и доверие. Я украл у нас жизнь. И я украл твою веру; предал ее. В тридцать седьмом я напился и приехал к тебе… Не смог устоять. Но было поздно: тебя уже этапировали в Сибирь, что я понял в день пожара. Должен был искать, но снова струсил, решил не ворошить старое… Потом полюбил здесь… И знал, что не простишь, и знал, что не нужен такой, какой я есть теперь, и знал, что не место мне в твоей жизни после всего, что натворил, но я присвоил право на эту радость!
– Вы приходили на Сретенский?.. – срывающимся голосом прошептала Вера.
– Погоди. – Ларионов оперся о край стола, словно ему стало сложно стоять, и тяжело и глубоко дышал, будто завершая изнурительный марафон. – Ты понимаешь, что ты дала мне? Ведь я… – Он странно запрокинул голову, словно выныривая из воды, чтобы схватить воздуха. – Я всю жизнь не мог понять, зачем я вообще пришел в этот мир. А ты мне показала. Во мне радость поселилась, понимаешь?! Просто радость! Я ведь как увидал тебя в доме твоего отца, сразу это ощутил – какую-то радость от бытия. Я в женщинах искал то же чувство, но оно исчезло вместе с тобой. Я пил и спал со всеми подряд, в забытьи тащился по жизни… Но радости-то так и не мог найти. Женился…
Вера взглянула на него в изумлении трогательного уязвимого ребенка, полного доверия и сострадания к этому взрослому мужчине.
– Да, Вера. – Он сжал губы, словно сам боялся заплакать. – Я и сейчас женат. И даже зная, что близость с тобой невозможна и все тщетно для меня, и счастья мне не видать как своих ушей, не мог признаться тебе.
– Вы…
– Я не мог! Не смог я тебе сказать. Не смог! Ты стала всем для меня…
Она видела, как лихорадочно блестят его глаза от возбуждения и слез, которые он уже не мог подавлять.
– Я и в Москву не поехал, потому что все стало связано с тобой. Знал, безнадежный дурак, что не примешь меня никогда – это я понял в день пожара, когда прояснилось, кем ты была на самом деле. Но я не смог совладать с этой потребностью – больше всего на свете боялся лишиться этого возникшего для меня в тупике счастья. Твоей дружбы, доверия, наших разговоров и близости – той, что стала вдруг возможна для нас. Я не смог отказаться от тебя… И я бы не смог, если бы не эта проклятая зона…
Вера утирала безмолвные слезы, уже даже не видя за ними его лица и комнаты.
– И вдруг случилось странное. – Ларионов улыбнулся дрожащими губами, глядя куда-то сквозь предметы. – Я вдруг понял, как просто все было устроено! Это ты меня провела к этой живой воде… В этом тупике, безнадежности и поражении моих мужских амбиций выросло что-то невероятное… Я вдруг ощутил радость… Понимаешь, как это непостижимо?! Не близость была нужна для нее теперь, не взаимность… Она просто стала частью меня. Вдруг оказалась больше счастья и удовольствия, больше отчаяния и разочарований. А просто взорвалась светом где-то в груди и потекла теплом. Я… – Он перевел дух. – Я вдруг понял на днях, когда стало ясно, что нельзя больше ждать и надо увозить тебя из этого гиблого места, что даже в этой бездне я эту радость теперь буду нести всю жизнь.
Вера впервые посмотрела на него. Лицо Ларионова было измученным, но светилось какой-то нежностью и – правда – радостью.
– И ты не думай ни о чем и не кори себя никогда! – сказал он, сглатывая ком в горле. – Ты должна знать только об одном: ты сотворила чудо для меня. Ты дала мне силы и радость. Ты в умирающую душу вдохнула жизнь…
Вера хотела что-то сказать, но Ларионов снова остановил ее:
– И вот еще что! Я не мог дать тебе уйти, не сказав всего этого. Я долго полз на коленях в эту гору… – Он вдруг как-то странно затих и рассматривал ее, словно стараясь вобрать весь образ до капли. – И это лучшее, что может случиться с человеком… Да, знай, это – радость… Ты – моя радость и всегда была и будешь ею… У меня никакой ГУЛАГ, никакой НКВД, никакой инквизитор не сможет больше этого отнять.
Он отошел к печи и смотрел на огонь. Поленья трещали и стреляли.
– Пора нам, Вера, – вымолвил Ларионов, обернувшись и бросив взгляд на часы. Ему показалось, что маятник особенно ускорил ход и будто торопился летать из стороны в сторону. – Сахатыч и Марфа ждут. И ни о ком тут не страдай – они теперь тоже будут нести радость до конца своих дней. И она и им, и мне поможет выжить…
Вера смотрела на огонь в печи издалека, пытаясь осмыслить все не умом, а каким-то единственным теперь возможным способом растворения в этом селевом потоке, сносящем все в их жизни без следа.
Ей хотелось встать на колени возле него и целовать его руки, чтобы запомнить их, трогать много и долго эти увечья на лице. Душило в то же время осознание точки невозврата. Вот же она, та точка, в моменте, как сказал Кузьмич: еще не в прошлом, но уже и не в будущем. Уже происходившая, уже тугой веревкой передавившая все в ней живое, уже волочившая ее за шею по полю за колесницей разлуки и тоски, превращая полное жизни существо в бесформенный человеческий фарш.
– Я готова.
Ларионов вышел вперед Веры, не глядя на нее, и отворил дверь в сени и потом – на плац. Она шла за ним с мешком, словно отмеряя каждый шаг к бездне этим безропотным, бесстрастным душевным шагомером.
Кузьмич молчаливо открыл ворота. За ними стояли уже готовые сани. На вышке не было дозорного, и в вихре частых снежинок ритмично, как маятник, покачивался прожектор: раз-два, раз-два…
– Кузьмич, – сказал тихо Ларионов, – я затворю. Трогайте спокойно… Вера, пора.
Вера покорно влезла в сани. Кузьмич молча стегнул Шельму, и сани осторожно тронулись. Они проехали уже несколько метров, когда Вера все-таки обернулась. Ларионов стоял в проеме открытых ворот, то скрываемый тьмой, то освещаемый качающимся на вышке прожектором. Вера уже не видела его лица, различая лишь удаляющуюся фигуру. Она повернулась и сидела прямо, глядя во тьму дороги.
Было промозгло и вьюжно. Бледная луна освещала местами путь. Долго ехали в молчании. Потом Кузьмич решился заговорить.
– Плачешь? – спросил он ласково.
Вера не ответила.
– Кузьмич, – спросила наконец она. – Где винтовка?
– Вот потому он тебя и любит. – Кузьмич тряхнул головой и ухмыльнулся.
– Что в мешке? – Вера поковырялась на ощупь в торбе. – Барахло.
– Эх, девка, не боись, все наладится – увидишь! – сказал Кузьмич уверенно, но сочувственно. – Винтовка под сеном. Скоро поворот, там и сойдешь на тропу. Фонарик держи – слабый, но сгодится. И топай по меткам до Сухого оврага. Да не сворачивай, коли жизнь дорога.
Вера спрыгнула с саней.
– С Богом! – благословил Кузьмич и постоял еще какое-то время, пока свет от фонарика не стал совсем тусклым, а потом и вовсе не скрылся в чаще.
Вьюга, пока они ехали, разыгралась. Вера быстро пробиралась по неглубокому, но вязкому из-за некрепкого мороза снегу, переводя фонарик с дерева на дерево и ориентируясь на зарубки. От пережитого потрясения, внезапности и скорости событий, подстегиваемая темнотой, порождавшей первобытный ужас, она не могла ухватиться ни за одну мысль и просто стремительно продиралась вперед. Мысли мчали с такой скоростью и хаотичностью, что не оставляли следа в ее опустошенном страданиями рассудке. Она чувствовала, что силы вдруг стали ее покидать, дыхание заходилось.
Вера потеряла равновесие и, дыша как загнанная гончими лиса, упала в сугроб.
Лицо окунулось в жгучий снег. Фонарик упал возле головы, и ей показалось, что она очутилась в сказочной пещере, подсвеченной изнутри каким-то волшебным светом. Она часто дышала, и снег быстро таял возле лица.
Незаметно, но мир вдруг погрузился в незыблемую, но не пугающую больше, а благостную тишину. Дыхание, согласуясь с тишиной, замедлялось, а потом стало совсем спокойным и глубоким, как у детей во сне.
Вот крупинка блестела и мигала – вот погасла. Вот другая зажглась.
«И нет никого. И никто меня здесь не найдет и не потревожит, – пришла первая ясная мысль. – И никто не прикажет и не попросит ни о чем. И никто не будет ждать ответа. И знания, и невежество, и мудрость, и глупость теперь уравнялись. И не надо убегать или догонять. Вот и нет больше егозы. Вот и свобода. Вот и покой. Вот и кончилась война. Вот и мир. Как просто…»
Перед глазами вдруг, как лодки по тихой реке, поплыли обрывки воспоминаний.
Вот Федосья с ее доброй хитрецой говорит, что «все наладится»; вот Кузьмич в папахе причмокивает и погоняет лошаденку и вторит о простой, естественной любви от матушки-земли, от Истока; вот румяная, веселая Марфушка обнимает мягкими милосердными руками и несет блины с пылу с жару… Лукавая Стеша с шоколадом за щекой ставит самовар на даче, а дядюшка Архип подкручивает усы и подмигивает… Нежные, музыкальные руки мамы раскладывают пасьянс… Алеша с Подушкиным запускают воздушного змея на лужайке и счастливо машут всем… Вот он удаляется в проеме лагерных ворот; вот Клавка смотрит на нее ясными синими глазами и шепчет: «обними»… Вот папа, молодой и красивый, сажает ее на колени и гладит по голове, прижав к сердцу…
«Да, надо просто обнять. Не думать, не мудрствовать. Просто обнять…»
– Я немного посплю, – прошептала Вера, и пар от дыхания лег капельками на лицо.
Да, как хорошо! Как отлично! Как правильно… Надо спать. Надо в этой колыбели спать. Кто-то убаюкивает потихоньку. И никто не станет мешать и не разбудит. Слава богу… Слава богу…
Вера закрыла глаза. Тело совершенно лишилось напряжения. Оно было в абсолютном согласии и с ее разумом, и с душой. Это была не радость. Это было даже нечто большее: то непостижимое и недостижимое соединение с Источником. И это была самая чудесная ночь за все эти одиннадцать лет ее жизни. Ночь, когда сбылась ее мечта: Вера ощутила бесконечный, незыблемый покой. Она доверчиво и бесстрастно погружалась в сон…
Кузьмич вернулся в лагпункт и прямиком направился к Ларионову. Тот неподвижно сидел в кухне за столом и смотрел перед собой, медленно отпивая коньяк. Лицо его было спокойно и даже безмятежно. Кузьмич молча прошел и, не спрашивая позволения, тоже присел, сняв шапку.
– Пошла в Сухой овраг. Бог милостив… – только вымолвил он тихо, но бодро.
Ларионов посмотрел на него долгим взглядом.
– Ты ступай спать, Кузьмич, – сказал он как-то особенно участливо и ласково.
Тот мял шапку и думал о чем-то, глядя на Ларионова.
– Я, ваше высокоблагородие, пойду, – наконец промолвил он. – А вы все ж таки должны в нее верить…
Ларионов рассматривал лицо Кузьмича, и было непонятно, слышал ли он того или грезил о чем-то своем.
– Ступай, – повторил он так же бережно.
Кузьмич кивнул и направился к выходу.
– Кузьмич, – вдруг окликнул его Ларионов. – Спасибо тебе за все. О лучших людях я и мечтать не мог. И прости, если что не так…
Старик замялся, будто хотел ответить, но потом, все же ничего не сказав, побрел к выходу, прихрамывая и качая головой.
Ларионов долго сидел в тишине. Часы били несколько раз. Но он все сидел на одном месте. Он даже не мог понять, думал ли о чем-либо. Когда он смотрел вслед Вере, то почему-то беспрестанно повторял внутренне, что она спасена, словно уговаривая себя на что-то. Слово «спасение» все вертелось без устали в голове, формируя какую-то неясную, но при этом принятую всем его существом мысль.
И даже не мысль это была. А какое-то состояние полного созвучия с собой и с миром.
Оно ощущалось совершенно естественным и уместным. Это состояние согласия и отсутствие мыслей не казалось странным, а, напротив, логичным и праведным – единственным, что было сообразно течению. Все прочее обернулось бы бессмысленным, тяжким усилием.
Ларионов вспомнил день с Верой на воде в лодке. Она улыбалась в свете летнего солнышка и говорила: «Дорога домой всегда легкая, быстрая. Не надо грести с усилием».
Вот и дорога домой сама собой пришла… И не требуется никаких ухищрений. Она течет себе и течет, никого не спрашивая о причинах, законах и целях своего течения. Ей нет до них дела. Она просто течет. И его несет так же безучастно и верно… домой… И он это знает. Ему не надо и не хочется спрашивать ни о чем, потому что знание это есть в нем само по себе. Оно всегда там было. Но он его не слышал. А теперь не надо было слышать или думать. Надо было просто течь с ней…
Ларионов отстегнул портупею, выложил на стол свое оружие и бросил рядом ремень. Словно тугой жгут отпустил его. Он долго сжимал, долго не отпускал и управлял его действиями. В этой реке ни ремень, ни оружие, всегда пристегнутое к поясу, были не нужны. Они не могли быть частью дороги домой. Они были атрибутами другой жизни. А может, атрибутами его жизни. А быть может, просто атрибутами жизни.
Он вдруг ощутил тепло. Вера… Тепло разлилось по всему телу. Это его любовь. Ее река почему-то несла с собой. Любовь не мешала течь, как жгут с оружием; она текла вместе с ним домой. Какую нежность она придавала этому мирному ходу! Ларионов чувствовал улыбку на своем лице – легкую, расслабленную, едва возможную.
Он вертел револьвер и рассматривал его инкрустированную рукоятку, его именную гравировку. «Какая нелепая штука, – подумал он весело. – Зачем эти инкрустации и гравировки? Разве их наличие или отсутствие меняло когда-либо траекторию ее послушного свинца?»
Палец щелкнул курком. Барабан ответил поворотом. Раз-два…
Ларионов поднялся, подошел к печи и оперся о нее рукой с «кольтом». Дрова уже прогорели, но угли все мерцали – они всегда долго мерцали в горниле, всегда всю ночь перешептывались в глухой темноте избы. На столе дрожали две лучины масляных ламп. Маятник неумолимо накручивал время, качаясь то влево, то вправо, – уверенно и так же спокойно, как текла река, – мерно тикая и беспристрастно наматывая жизнь на циферблат, отсчитывая шаги к бесконечности: раз-два, раз-два… Теперь казалось, что он замедлил ход, точно сомневаясь – продолжать ли раскачиваться или наконец остановиться.
Ларионов стоял, облокотившись одной рукой о печь, и все не мог оторваться от мерцания угольков. Мысли совсем прекратились. Он был словно загипнотизирован игрой этих несдающихся огней. Ему почудилось, что скрипнула входная дверь. Он вспомнил, что не запер ее за Кузьмичом. Впрочем, дверь в его дом никогда не запиралась. Вьюга. Да, разве он мог забыть? Ведь была зима…
Но в прихожей послышались тихие, робкие шаги. Он взглянул в дверной просвет. На пороге кухни стояла в мокром ватнике женщина. Волосы прилипли к ее багровому лицу.
«Вера»… – Он несколько раз произнес ее имя, но звук не шел.
Она выпустила мешок и винтовку из ослабевших рук и шагнула ему навстречу. Ларионов не ведал, как оказался перед ней. Она посмотрела на Ларионова полуприкрытыми от изнурительной борьбы глазами и уткнулась в него лицом. Он только и успел подхватить ее трясущимися руками.