Лето насытило спальню светом. Занавески надулись теплым воздухом, точно паруса, а потом вновь прильнули к окнам. Фред вошел в комнату Грейс. Занавески снова вспорхнули. Зашуршали страницы открытой книги, лежавшей на столе. Дверь беззвучно закрылась, и снова воцарилось прежнее спокойствие.
Фред нередко без спроса заходил в спальню сестры по утрам, вечерам и даже ночью. Она была его частью, как Ева – частью Адама. Что она могла скрывать? Однако с каждым днем спальня, как и сама Грейс, неизбежно менялась: из детской она превращалась в девичью. Отец без споров позволил принести в спальню туалетный столик, принадлежавший когда-то Софии, – призрак прошлого из темного дерева. Грейс не любила смотреть на себя, но могла подолгу сидеть за ним и, расчесывая волосы, думать о чем-то своем. Бесполое существо неумолимо превращалось в женскую особь, и Фред всеми силами стремился отсрочить время, когда они оба безнадежно повзрослеют.
Когда-то он сидел на кровати, не покидая комнаты, пока Грейс переодевалась, и устраивался на бортике ванны, пока она ее принимала. Он хотел законсервировать их золотой век, их прежнюю жизнь, где они, подобно первым людям, ходили друг перед другом полностью обнаженными и не испытывали запретных чувств.
В спальне стояла мертвая тишина, двигалась только занавеска, едва колыхаемая ветром. Фред нашел ромашку на туалетном столике – Грейс выходила в чащу. Он взял ее гребень, между зубчиками змейками вились длинные волоски – у Грейс были очень красивые волосы: густые, вьющиеся, отливающие осенью на солнечном свету. Если бы только она узнала, насколько привлекательна… Поразительно, какая губительная вещь – женская скромность. Она красит в серый цвет.
Фред не услышал ее шагов – ее ничего не выдавало; она научилась двигаться легко, грациозно, беззвучно, как лань, – но почувствовал присутствие, и его пристальное внимание рассеялось. Вернув гребень на место, он обернулся. Его взгляд коснулся ее мокрых волос, ключиц, на которых, подобно драгоценным камням, блестели капли воды, острых плеч. Фред приподнял полароид, шнурок которого висел на шее, и нажал на кнопку – с хлопком выскочила характерная вспышка. С тех пор как у него появилась камера, он практически не выпускал ее из рук, запечатлевая все, что представляло для него интерес. Что именно? Никто не знал – он никому не показывал фотографии, а некоторые из них и вовсе прятал с преступным рвением.
Он вынул карточку – фотография еще не проявилась. Грейс завернулась в большое махровое полотенце, внизу лишь краснели коленки, испещренные шрамами после многочисленных наказаний отца, но даже в таком уязвимом виде она была прекрасна, подобна нимфе, сирене или самой Артемиде. Как бы он ни старался, ни один снимок не отдавал должного реальности, но благодаря им Фред сохранял и лелеял дни и ночи, каплю того, что у них когда-то было. Он спрятал карточку в карман и подошел ближе.
– Ты собирался уехать с отцом…
– Он передумал.
Говорят, отцы охотнее проводят время с сыновьями, лучше ладят с ними, понимая природу тех или иных поступков, вспоминая свое детство и юношество, но у Филиппа и Фредерика находилось не больше общего, чем у пингвина и ястреба. Сколько себя помнил, Фред никогда не пробуждал в отце ни радости, ни гордости, ни расстройства, словно представал перед ним тенью, на которую при желании можно закрыть глаза, и Филипп нередко так и поступал. Таким образом они, как две планеты, сосуществовали в одной системе, но никогда не встречались.
– Позволишь мне одеться?
– Позволю.
Грейс ждала, что он покинет спальню.
– Мы ведь семья? – спросил Фред.
– Семья.
Он прильнул ладонью к ее щеке, заправил мокрые пряди за ухо.
– Фред, ты мне очень дорог.
– И ты всегда будешь со мной?
Грейс кивнула. Он взял ее запястья и отвел от груди, распахнул полотенце и позволил ему упасть на пол. Чем сильнее менялась ее фигура, тем сильнее она стремилась скрыть ее, в том числе от него. Даже если он вынуждал ее переодеваться при нем, она делала это быстро, стыдливо прикрываясь и отворачиваясь. Но он хотел ее видеть и знать, как меняется его важная часть. Жажда была сильной – темной и дикой.
Для Фреда она всегда оставалась девочкой с непослушными вьющимися волосами и веснушками. Увлекшись собой и Майклом, он и забыл, что она тоже росла и теперь, утрачивая все нескладное и тусклое, как молодой лебедь – коричневое оперение, обращалась в прекрасную женщину. Глаза блуждали по ее маленькой упругой груди, плоскому животу, округлившимся бедрам, пушку, который уже появился на лобке. «Ты красивая. Как зима», – подумал он. Зима была его любимой порой года.
Фред надеялся смутить Грейс, заставить ее щеки вспыхнуть кровью, но она стояла прямо. Неужели узнала, насколько прекрасна? Или просто не хотела проигрывать в Игру, в которую они так часто играли в детстве? Он попытался сделать еще снимок, но не успел. Грейс сняла шнурок с его шеи и кинула камеру на кровать, ее руки без промедления опустились на пряжку ремня, и он позволил ей расстегнуть его, стянуть брюки и трусы – втайне это было именно то, чего он хотел. Одна пуговица, другая. Рубашка соскользнула с его плеч и с шорохом упала, обнажив его белое тело в синяках и шрамах – неприятные последствия его спортивных побед. Ее взгляд проследовал от его груди к животу и ниже.
– Ты можешь коснуться, если хочешь, – сказал он. – Ведь того, о чем никто не знает, почти что и вовсе не существует [85].
– Ничего не ускользает от взора вечно бодрствующей богини Совести.
– Там было не так.
– И так не будет. Не с нами.
– Почему же?
В отличие от Грейс, у Фреда никогда не было понятия о границах, которые нельзя переходить, – они существовали лишь для того, чтобы их переступать. Переступить границы раз и навсегда, зайти так далеко, что даже микроскоп не помог бы им увидеть их снова.
– У тебя есть он.
Ей не нужно было говорить, кто такой этот он.
– Этого недостаточно.
– Ты уже осыпал его орехами? [86]
Он притянул ее к себе, обхватив шею рукой.
– Сейчас я здесь, с тобой. Ты – часть меня, а я – тебя. Никто и ничто не убедит нас в обратном, Грейси, слышишь?
Она всхлипнула.
– Тише, – шепнул он ей на ухо. – Тише. Ты знаешь, что это правда.
И разорвать эту связь, повисшую цепью на сердце, причинявшую больше боли, нежели всего остального, не представлялось возможным.
– Я приму смерть от твоей руки.
Он не говорил ей этого целую вечность и ждал, что она ответит тем же, но она промолчала.
– Что с тобой?
– О чем ты?
– Ты не Грейси – ты Грейс. Ты влюблена?
– Нет.
– Тогда что не так?
– У меня начались месячные.
В нем проросли первые ростки подозрений, когда она отказалась раздеваться, прежде чем лечь с ним в кровать, и окончательно убедился в этом, увидев кровавое пятно на простыне. В ту ночь они в последний раз спали вместе. Он до сих пор не смирился; знал, что такое случается с женщинами, но надеялся, что этого не произойдет с Грейс, с его святой.
– Твои волосы. – Он заботливо запустил в них пальцы. – Совсем спутались.
Он схватил ее за руку, увлек за собой в ванную и посадил на стульчик у зеркала. Взяв расческу, принялся с холодной сосредоточенностью распутывать пряди.
– Мы – часть целого. Я чувствую все то же, что чувствуешь ты, Грейси. Когда-нибудь, когда его не станет, мы будем одни на всем белом свете, и это будет лучший день в нашей жизни.
– Ты желаешь ему смерти?
– Ты знаешь, что желаю. И я знаю, что ты тоже желаешь этого.
Их взгляды встретились в отражении. Оба были полностью обнажены – ни одной преграды, но, как бы ни убеждали друг друга, с каждым днем, месяцем и годом их мир изъедало трещинами. И Фред боялся, что однажды они с оглушительным треском расползутся до пропасти, такой огромной, что уже не докричаться.
Закончив с волосами, Фред повернул ее к себе, взял ее ладонь в руки, взглянул на пальцы – она искусала заусенцы в кровь, – схватил ножницы и принялся обстригать ногти.
– Ты уже была с кем-нибудь? – спросил он, закончив с левой рукой.
– Нет. Только с Санд по вечерам.
Каждый вечер она втайне читала ее романы, прикрываясь сборниками беззубой поэзии.
– Хорошо. – Он поцеловал ее в висок. – Я бы очень расстроился, если бы твое тело кто-нибудь осквернил. Ты святая, Грейси. Ты всегда будешь святой.
Заметив, что на нее засматриваются парни, он утратил остатки милосердия и совести, вынужденный придумывать все новые ужасающие истории о ней, с усердием добавляя в них неприглядных мрачных тонов, надеясь вырвать из потенциальных поклонников ростки симпатии, а впоследствии – корни.
Грейс изнывала от невозможности заботиться, уже готова была стать матерью и отдавать всю ту любовь и нежность, что переполняли ее душу и тело. Майкл же, не получая ласки и внимания родителей, стремился к тому, кто даст ему это. Если бы только они разглядели друг друга, Фред бы остался не у дел. Они забыли бы обо всем на свете, в том числе о нем. Нет, он не допустит этого. Divide et impera [87].
– С Санд ты можешь видеться, Грейси.
– Он единственный парень, который меня не бесит [88], – бесстрастно отметила она, глядя через плечо Фреда куда-то сквозь стену.
Бесит. В этом несвойственном для нее выборе слов он ощутил укол притворства, отложил ножницы и оставил на плече сестры невесомый поцелуй.
– Ты же помнишь, Грейси, что случилось с Актеоном?
– Он подсматривал за обнаженной Артемидой, купающейся в источнике, и за это она превратила его в оленя, а после его разорвала на части свора собственных собак.
Он склонился над ее ухом:
– Я буду сворой.