Картинка пульсировала, дрожала, сужалась до прорези для глаз венецианской маски, и все, что было за ней, казалось каким-то особенно чужим и далеким. Головы склонились над телом. Свет флуоресцентных ламп. Колесики скрежещут по натертому полу. Все линии сходятся к двойным дверям с круглыми окошками, дверям в белую бесконечность. Одна палата. Другая. Капельницы. Иглы. Белые силуэты. Залаченные кудряшки. Парик английского юриста. Он не перенесет еще одного суда. Лучше сразу казнь. Он просил. Молил. Кричал. Оставить все как есть.
хочу умереть хочу умереть хочу умереть
Часы горячечного ада и недели дезинтоксикационной терапии перетекли в будничную черную пелену, мрачную раздражительность, депрессивную отрешенность с примесью четкости восприятия: он не станет студентом, не поедет в Имперский колледж изучать экономику и стратегии бизнеса – точно не в этом году, как хотел Джейсон, – он убьет его. И он будет мертв, как и все. И это неплохо. Оно и к лучшему. Все умрут. Но миру нет до этого никакого дела: медсестры (старые – сварливые вороны, помоложе – дружелюбные, как попугаи) будут ворчать и щебетать, мельтешить и протыкать иглами, скрипя туфлями по начищенному полу, ведущие по телевизору – улыбаться белоснежными улыбками, журналисты – выклянчивать интервью и подбирать бредовые заголовки для очередной первой полосы, люди – дышать, есть, пить, говорить, размножаться. И только Майкл и остальные пациенты знают правду: никому не спастись. Здесь, в плиточных коридорах с сине-люминесцентным светом, этого уже никогда не забыть, не заштопать, не закрасить – всю тошнотворную бессмысленность, трагическую безысходность и удушливый тлен. Всю кровь, гниль и дерьмо.
В прежней клинике – да это же гребаный курорт, сказала бы Шелли, – Майкл жил в отдельной палате, ходил на массаж, делал зарядку и принимал таблетки, заботливо поданные на блюдечке надрессированной медсестрой. На этот раз отец поскупился. Казенная больница: каша на воде, скрипучие матрасы, блевота, крики и застегнутая на все пуговицы главврач. Джейсон превратил его жизнь в еще больший ад, доставив на круг пониже. Майкл был уверен: персоналу платили за слежку. Он не доверял никому.
Не было ни дня, когда он не думал бы связать веревку из простыни и наволочки или засунуть ложку обратной стороной в ухо, до самого мозга, до того вязкого сплава, что еще остался, или во время прогулки – только по подобию сада, в присутствии медсестер и санитаров – со всей дури разогнаться и удариться лбом о ствол дерева или сломать стул в общей комнате, расколотить на кусочки и воткнуть одну из ножек прямо в сердце, как в фильмах про вампиров…
Кэти! Как он мог так с ней поступить? Огонь поглощал все, что было ей ненавистно. Бабочки висели на стенах за стеклами. Она тоже была бабочкой, такой же прекрасной и легкой, маленькой и трепетной. Она все еще летала. Ее крылышки шевелились, рассекая сентябрьский воздух, хоть и без прежней охоты.
Майкл сидел за мольбертом, а Эд молчаливой тенью – у него за спиной. Сколько он так сидел? Двадцать минут? Сорок? Час? В ленивой густой полудреме Майкл водил облезшей кистью по полотну. Перед ним и другими пациентами стояла тарелка с помятыми муляжами яблок, задрапированная тканью. Пытаются быть настоящими. Но внутри пусто. Красные яблоки, но он видел их истинный цвет: графитовый, что проникал в горло, легкие, давил, душил, отравлял, проносился по позвоночнику этим извечным страхом – остаться навеки одному в недружелюбном, гнилом мире. Он должен это делать, рисовать среди психов-дилетантов эти чертовы пластиковые яблоки. По словам художника-волонтера – мужчины средних лет в потрепанном пиджаке, – арт-терапия призвана восстановить гармонию искалеченной души (про искалеченную он ничего не говорил, но Майкл додумал – это звучало между строк). Однако в нем терапия порождала лишь гнев. Руки все так же тряслись, а глаза болели от света. Получалось месиво – получалось то, что было у него внутри.
– Тот детектив хотел увидеться с тобой, – сказал наконец Эд. – Все никак не успокоится. Отец просто вне себя от злости.
Майклу не позволяли покидать территорию больницы, а в ее стенах – пользоваться телефоном и интернетом; Эд превратился в единственный стабильный источник связи с внешним миром. Эд и газеты, но в них о Мэри Крэйн писали все реже; дело ее исчезновения меркло, выцветало, желтело, как книжные страницы на солнце. Ничем не примечательная девочка, на личике выделялись лишь глаза, вечно затянутые влажной пеленой, словно она вот-вот расплачется. И пусть Майкл никому об этом не сказал бы, где-то подспудно он всегда понимал, что так оно и будет: Мэри умрет очень молодой, едва выйдя из детского возраста. Тощая фигурка, до прозрачности бледная, глаза – чистый ручей – все, как у Грейс, но она была не Грейс: слишком мягкая для этого мира, нежная, чтобы жить, как кролик без шерсти, которого вывели в лаборатории под стеклом, а когда выпустили, тот и умер – от испуга.
– Генри?
– Кажется, он беспокоится о тебе. Он вроде неплохой человек.
– Ему просто нужны ответы о Мэри. Никто не беспокоится обо мне.
С тех пор, как он попал на реабилитацию, прошло три дерганые, потные, до одури похожие друг на друга недели – его никто не навестил, кроме отцовских адвокатов, которые с серьезными минами выдавали ему визитки и с профессиональной отстраненностью приказывали держать рот на замке. Эд изворачивался как мог, тщетно подслащивая пилюлю: круг посетителей строго ограничен для вновь прибывших пациентов, им необходимы покой и тишина, чтобы восстановиться, говорил он.
– Думаешь, она мертва? – спросил Эд.
– Стайн говорит, что да. Я склонен ему верить.
– Почему?
– Он заноза в заднице, и я боюсь его, но, похоже, он понимает, что делает. Ты говорил с ним?
Майкл повернулся с кисточкой в руке. Красная капля упала на пол и теперь медленно застывала, подобно крови. Он успел уловить недоуменный взгляд девицы, сидевшей рядом, – янтарные глаза в желто-зеленую крапинку. Что уставилась?
– Только в присутствии адвоката.
– Он думает, что это сделал я?
– Не знаю. Он неохотно делится подробностями.
Значит, не сказал. Он все еще никому не сказал про зажигалку. Но почему? Стайн его ненавидел. Или все же нет?
– Я думал, всевидящий Эдмунд все знает.
– Как бы там ни было, здесь он тебя не достанет.
И это была одна из немногих причин, почему Майкл не пытался сбежать и покорно выполнял предписания врачей. Больница подобно невидимой, но совершенно осязаемой границе защищала его от Стайна, от всего внешнего мира, который теперь казался еще более чужим, далеким и враждебным.
– Ты тоже считаешь, что это я виноват?
– Майкл…
– Нет. Говори. Я ведь псих. Никто не считается с моими чувствами.
– Здесь все только и делают, что считаются с твоими чувствами.
– Чушь! Тут лишь пичкают таблетками и говорят как с умалишенным.
– Может, чтобы это прекратилось, нужно перестать вести себя как один из них?
У Эда были глаза матери, глаза Кэтрин и Кэти. У всех, кого Майкл любил, были глаза, отличные от его. Ему было лет восемь, когда он попытался их выколоть. Эдмунд уехал в Лидс-холл – никто не мог помешать. Он обдумывал план днями и часами, представляя, как возьмет маленький ножик или, на худой конец, фруктовую вилку и лишит себя глаз отца. Карие глаза, что рыжели на свету, которым пели оды мамины псевдоподруги. Он ненавидел эти глаза. Ненавидел видеть их в отражении. И вот он прокрался на кухню, взял из подставки самый тонкий нож, оттянул нижнее веко. Все нужно сделать быстро. Не спасовать, не струсить, не растягивать боль.
– Что ты делаешь? – Ее звонкий голосок раздался в проходе кухни.
Он сунул нож в подставку и взял сестренку на руки. Она всегда была такой крошечной, такой хрупкой, как коллекционная куколка.
– Играю в игру.
– Какую игру? Я тоже хочу играть в игру.
Он не придумал, не хотел ей лгать и поэтому просто клюнул ее в щеку, а потом во вторую, а потом в висок, а потом в лоб. Она захихикала.
– Вот такая вот игра.
– Мне нравится.
Она погладила его по щеке, он поцеловал ее в кончик носа.
– Почему ты не спишь? – спросил он.
– На стене была тень.
– Тень?
– Большая-пребольшая. – Она развела ручонки, показывая, насколько большой-пребольшой была тень. Майкл невольно усмехнулся.
– Что она хотела?
– Не знаю. Ты должен посмотреть.
– Пошли посмотрим.
– Повзрослей наконец, – продолжал Эд, возвращая его в реальность. – Оскорблять персонал – не взрослое поведение, бросаться в других пациентов едой – тоже.
– Она первая начала!
– Если хочешь, вымещай свою злобу на мне. Я не поддамся на твои провокации…
Майкл оставил кисточку на полке мольберта, вытер руки, хотя они были чистыми, и вышел из общей комнаты. Эд тенью последовал за ним.
– Сколько еще я пробуду здесь?
Он боялся услышать ответ, но ему нужно было знать. Ради нее. Ради Кэти.
– Сколько потребуется. Пока ты не признаешь, что у тебя… трудности.
– Так вот как это называется?
– Это называется перейти границу – тебя нашли полумертвым в ванне. Ты бился в конвульсиях и едва не захлебнулся в собственной рвоте.
События того дня стояли перед глазами бело-сизым пятном. Все померкло, как только Грейс Лидс ступила за порог его спальни, и он был благодарен за это.
– После похорон Фреда я себя вообще не контролировал. Я видел десятки людей. Говорил с ними. Трахал их. Но я не помню их лиц, я даже не знаю их имен. Я признаю, что у меня трудности. Я, блядь, в полной заднице!
– Признать проблему и решить ее – не одно и то же. Думаешь, тебя слегка отпустило, и все? Невозможно за неделю подавить последствия всего, что ты творил месяцами и годами. Терапия займет время, и ты пройдешь ее. Отец не позволит вернуться, если сбежишь.
– Что бы ни случилось, он продолжит носить свои костюмы-тройки и играть роль человека, которым не является.
– У него – своя роль, у тебя – своя.
– Непутевого сына?
– Тебе стоит быть хоть немного благодарным.
– За то, что я гнию в этой кафельной дыре?
– Что поделать, если ты не ценишь хорошего отношения? Не понимаешь, как даются большие деньги…
– Зато ты, похоже, отлично в этом разбираешься. Продался за бумажки.
– Тебе и впрямь нужен урок.
– А знаешь что? Ему не пришлось бы тратить ни фунта, если бы он для разнообразия сыграл роль хорошего отца. Сколько он им платит? Чем меня накачивают? Я своих чертовых мыслей не слышу! У меня ломит все тело. Я почти не сплю. Да и что ты называешь лечением? Рисование пластиковых яблок, а? Общие собрания в стиле «я Майкл, и я наркоман. Я признаю свое бессилие перед зависимостью»?
– Чего ты от меня хочешь? Сам же знаешь – выйдешь сейчас, и все повторится снова. Сбежишь, и всем нам не поздоровится.
– Просто пообещай мне… пообещай, что позаботишься о Кэти, пока я здесь.
– Ты никогда о ней не заботился.
– Заботился! С тех пор как ты ушел, я только и делал, что заботился о ней. Черт возьми, не притворяйся, будто не знаешь, что он такое. Ты хоть представляешь, что я пережил за последние недели? Я был в аду! Я разваливался на части сотни, миллионы раз. Я хотел… – голос у него сорвался, – я хотел смерти.
– И где же та часть, где отец заставляет тебя слетать с катушек и все это творить? Ты предал Кэти…
У Майкла под ногами точно земля разверзлась – твердыня обратилась в зыбучие пески.
– Заткнись!
– Я просил тебя лишь об одном. Всего об одном.
– Заткнись! Закрой на хуй пасть!
Он ринулся на Эда, едва не повалив на пол, но тот увернулся, и Майкл со всей дури ударился костяшками о стену. Кричал и брыкался, как обезумевший зверь, пока санитары тащили его по безликому коридору в изолятор – помимо лекарств, единственный способ контролировать общую атмосферу в больнице и уровень спокойствия пациентов. Никаких четких критериев для попадания в него не существовало, но они витали в воздухе, висели холодным оружием над головой, и если уж ты кидаешься на кого-то с кулаками, то suum cuique [44].
я тебя ненавижу я тебя сука ненавижу